Хоть нынешний год, согласно народному календарю, и предвещал, что зима ляжет на мёрзлую землю, и разом и очень низко, чуть ли не над крышами деревенских хат, летели на юг дикие гуси, и разом и начисто опадали листья с дубов да берёз, однако не прошло и одной ночи, как ветер переменился, подул с тёплых краёв и от него вскоре снег начал таять, не успев даже заматереть.
Правда, в лесу таяло медленней. Но и здесь как бы снова вырастали, выскакивая из-под снега, темно-зелёная дереза, порыжелый за осень и даже багрецом подёрнутый ягодник; между деревьями на отпотевших взгорках, словно большие лужи, обозначились проталины, которые становились все шире и шире.
С виду это освобождение от снега напоминало весну, да не совсем: не было того солнечного угрева и не струился от земли высоко, в рост человека, дрожащий воздух. Словом, получалось, что снег начал таять без всяких на то причин, а главное — надежды человеческие не оправдал: многим показалось, что зима нынешний год с болотных зазимков, с первых морозов, не иначе сразу же в метели с сугробами перейдёт.
Первым в Зазыбовой хате произнёс слово — не растает ли назавтра снег — бабиновичский портной Шарейка. Ночью у него болела культя, спать не давала, а на рассвете он дважды выходил во двор, один раз лошади сена подбросил, другой просто так — скорее всего потому, что доняла хозяйкина возня в доме. Стоя на своих костылях на крыльце, он и почуял, что ветер за тыном поменял направление, задул с другой стороны.
— Вот, недаром мы вчера дивились этому снегу, — словно похвалился портной перед Марфой Давыдовной, которая, видно от грохота Шарейковых костылей, тоже рано проснулась и набивала дровами печь. — А его быстро небось ветром сгонит. — Портной постоял, потом заковылял дальше и в избе сообщил уже теперь хозяину, которому Марфа постелила нынче между печкой-голландкой и шкафом: — Слышь, Денис, оказывается, зря я горевал вчера, сани, видать, покуда не понадобятся, буду ещё ездить на своей телеге. Снег-то, сдаётся, тронулся.
— Диво ли, этого надо было ждать, — ответил ему Зазыба, хотя хорошо знал, что Шарейке радоваться не долго: за первым снегом ляжет второй, потом третий, и зима своё все равно возьмёт; признаться, ему не по нраву было, что снег, как сказал Шарейка, так скоро «тронулся», пускай бы лежал себе.
— И вообще, — заключил Шарейка, — на санях ли, на телеге, а надо, видать, подаваться назад в местечко. Может, все там выглядит не так, как мне показалось, может, все тихо и все в порядке. Я пораскинул умом сегодня, лёжа тут у вас, дак надумал…
— Что же ты надумал? — машинально повторил Зазыба, чтобы только откликнуться, дать понять человеку, что он слушает.
— А то, что надо возвращаться мне.
Зазыба некоторое время молчал, потом поднялся с постели и вышел на свет босой, в одном исподнем.
— Ты это зря, Шарейка, — сказал он глухо. — Сам же понимаешь, это не только твоё дело, это всех нас касается одинаково. А раз так, то и решать должны вместе.
— Тебе легко говорить. Тебе!… А у меня там жена, дочка с дитем, дом. Да и не один. У зятя тоже ведь хозяйство есть. Так что…
— А все-таки не торопись, — чувствуя раздражение
Шарейки, примирительно сказал Зазыба. — Это ночью тебе с чего-то не спалось, дак…
— Гм, с чего-то!
— Словом, не казнись и не вини себя. Сначала в местечко, как и договорились вчера, наведаюсь я, а там уж будет видно, что дальше делать. Да и кожух ты обещал пошить Масею, значит, Марфа тоже уговаривать станет. Как ей откажешь. Нет, ты не пори горячки. Сейчас рассветёт — и на душе посветлеет.
— Ну вот, чужую беду — руками разведу. Ты хоть поглядел на бумаги, что от неё остались?
— А как их глядеть, если они не по-нашему написаны? По-немецки. Хоть до Микиты Драницы неси!
— Только этого теперь не хватало! — всерьёз воспринял Зазыбовы слова портной. — Грамотея нашёл. Дак, может, Масей прочитает?
— Нет уж, обойдёмся без него.
— А то ведь…
— Говорю, обойдёмся. И не кричи давай. Небось спит ещё.
— Ну как знаешь…
Шарейка больше не настаивал, они оборвали разговор, будто бы утратив друг к другу интерес; между тем каждый по-прежнему раздумывал над тем, что теперь для обоих стало главным.
Масей и вправду ещё спал — он занимал свой давний лежак, в головах которого стояла накрытая платком скульптура, сделанная с деда Евмена. Голосов он не слышал, да и вряд ли понял бы что-нибудь. Но дело не в том. Главное, отец не хотел, чтобы сын приобщился к секретам, которые обсуждал он с Шарейкой, не только не узнал, но и краем уха не услышал.
А тем временем в печи у Марфы разгорелся хворост, который она достала из запечья для растопки; стало слышно, как трещала, брызгая, смола, и через отворённые филёнчатые двери, что соединяли обе половины хаты, уже ложился оттуда на пол трепетный, чуть красноватый отблеск.
Хозяин был, судя по всему, прав, когда говорил, что утром на душе у Шарейки посветлеет: не успел серый, в тонких облаках восход за глинищем набрать неясной, даже мутноватой, розовости, как портной уже приладил зингеровскую машинку на самодельный станок и, не ожидая, пока появится на столе завтрак, над которым не переставала хлопотать хозяйка, стал придирчиво оглядывать со всех сторон скинутые вчера с чердака шкуры: дул на них и старательно мял руками. По тому, что их, эти овчины, полагалось ещё обработать, — а для такого дела нужен не один день, — можно было понять, что Шарейка остаётся в деревне; значит, портной все-таки пришёл к убеждению, что его отъезд в местечко сейчас ничего не даст и что лучше и вправду побыть некоторое время в Веремейках, тем более что и Зазыба тоже беспокоился о том же самом не меньше него. Правда, с приходом утра на душе у Шарейки отнюдь не посветлело, это только говорится, что утро мрак съедает — и даже на душе, однако портной уже был занят работой, и её хватало, чтобы не выдать стороннему глазу ни его тревоги, ни душевных забот.
После завтрака, окончательно отбросив тёмные мысли, Шарейка надлежащим образом взялся за Масеев кожух, хотя до сих пор редко занимался выделкой овчин, обычно ему приносили готовые; у Зазыбы не нашлось для дубления ни крушиновой коры, ни ржаного солода, тем не менее, дело успешно продвигалось, благо кругом жили запасливые деревенские люди и в каждой веремейковской хате можно было призанять нужное или попросить; во всяком случае, после обеда портной уже собрался плотно закрыть кадку с овчинами, а перед этим надумал сходить через дорогу к Кузьме Прибыткову: у них, у Кузьмы и Шарейки, были какие-то свои расчёты с давних времён, и Прибытков приходил за Шарейкой к соседям сегодня два раза.
Зазыба не перечил, только запер за портным дверь да бросил ему вслед:
— Ты там не засиживайся.
Самого его почему-то не тянуло из хаты, даже по хозяйству Марфе все время помогал Масей. Но и в хате Зазыба тоже не находил занятия. Слонялся с одной половины па другую, будто не знал, к чему приложить руки. Сын с женой немного удивлялись этому, однако в душу к нему не лезли, а тем более не догадывались, какая забота точила его, не давала ему покоя.
А Зазыба понимал — сколько ни откладывай, а придётся уже сегодня тащиться в местечко. Только ему казалось, что идти лучше к вечеру, чтобы оказаться в Бабиновичах незаметно.
Расхаживая так по дому со своими раздумьями, Денис Евменович не сразу услышал, как на повороте в заулок по неглубокому снегу простучали окованные железом колёса. Выглянул он в окно, когда было поздно: кто-то громко топал с наружной стороны на крыльце, кто-то тем временем привязывал вожжами лошадь за крайнюю столбушку, что выдавалась над палисадником. Увидев одного из приехавших, Зазыба испугался и побледнел. Это был немец!… Нетрудно было узнать и лошадь, запряжённую в таратайку, — на ней когда-то вместе с бургомистром Брындиковым приезжал в Веремейки Гуфельд. «Значит, на крыльце сам Адольф! — подумал Денис Евменович и тут же свёл все воедино: — Не иначе за Шарейкой приехали!…»
Зазыба отшатнулся от окна и замер на пороге между двумя половинами хаты, лихорадочно прикидывая, за что хвататься и куда что прятать.
Марфа с Масеем тоже услыхали стук в заулке, стали глядеть в окна.
— Ахти мне! — потрясённо всплеснула руками Марфа, увидев немца; она растерялась не меньше мужа, хотя ни о чем не знала и ни о чем худом не подумала.
Один Масей, пожалуй, не поддался общей панике. Глаза его и движения остались спокойными, только, может быть, слишком долго оставался он у окна, словно хотел увидеть нечто большее, чем то, что видел сейчас. Но вот он тоже оторвался от запотевшего по краям стекла, окинул вопросительным, хотя совсем и не тревожным взглядом отца, который все ещё стоял, вцепившись дрожащими руками в дверной косяк, и, должно быть поражённый его видом, хотел было выйти в сенцы. И не успел. Оттуда быстро наотмашь распахнулась дверь, и незнакомец занёс ногу через порог, собираясь войти в дом. Масей от неожиданности посторонился, потом ринулся вперёд и воскликнул:
— Алесь!
Это был давний Масеев дружок Алесь Острашаб.
Зазыба помнил этого Алеся ещё с тех пор, как в тридцать третьем году ездил в Минск на Первый съезд колхозников-ударников всей Белоруссии. Хлопцы жили тогда вместе на квартире, на Ляховке. Зазыба одну ночь даже ночевал у них, хотя его ждало свободное место в гостинице.
Марфа знала про Острашаба только с Зазыбовых слов, поэтому Денису Евменовичу даже странно было видеть, как она вслед за Масеем признала неожиданного гостя и уже готова была оказывать ему всяческое гостеприимство.
Масей с порога схватил Острашаба в объятия.
А Зазыба стоял на прежнем месте — он и теперь, при виде общей радости, не отнимал рук от косяка, — и хмуро, ещё совсем бледный, поглядывал в спину сыну, до конца не понимая, что тут происходит.
Но вот Масей повернулся к отцу, сказал:
— Это же Алесь, батька! Зря мы переполошились! — Затем подвёл Острашаба к матери, стал толковать и ей: — Алесь Острашаб, мама! Товарищ мой по Минску!
Марфа закивала в ответ головой и, казалось, ещё больше обрадовалась.
Острашаб, как отметил про себя Денис Евменович, мало изменился за восемь лет — свежий и молодой, не то что Масей, который после заключения, несмотря на материнский уход, все ещё не мог прийти в себя, набраться прежней силы. Правда, Острашаб смахивал на цыгана, а такие люди не быстро стареют, меняются внешне. Но плохим отцом был бы Зазыба, если бы не обратил внимания на разницу между приезжим гостем и сыном; он почувствовал внезапно вину перед Масеем, будто бы и вправду недоглядел его, не защитил от напрасных мучений.
Немец, что приехал вместе с Острашабом в комендантовой таратайке, почему-то не торопился заходить в хату, и его отсутствие дало возможность Денису Евменовичу наконец опомниться и спросить:
— Ты, Алесь, под конвоем или как?
Разумеется, гость не ждал от хозяина подобного вопроса и захохотал в ответ:
— С чего это вы взяли?
— Дак… немец в таратайке…
— А-а, — сказал Острашаб, — это комендант ваш в Бабиновичах пристегнул. Теперь он мне и за кучера, и за охранника. Но вы не тревожьтесь, солдат он смирный, а главное — культурный. Работал где-то в Баварии учителем до призыва в армию, теперь служит в Бабиновичах в комендатуре. Кстати, по-русски, а тем более по-нашему, по-белорусски, ничего не понимает. Только отдельные слова. Так что говорите при нем свободно, ничего не бойтесь.
— А я, признаться, подумал сперва, что это сам комендант нагрянул, — выждав момент, признался Зазыба. — И таратайка та же, и конь знакомый. Гуфельд приезжал на нем в Веремейки.
— Хвалился он мне.
— А ты, я вижу, служишь у немцев? — снова спросил Зазыба, а потом добавил: — Забыл, как тебя по батьке?
— Данилович.
— Дак служишь, Алесь Данилович?
— Вообще-то служу, — запнувшись, ответил Острашаб. — Только не немцам, а своему народу.
— Как это понимать?
— А так и надо понимать, Денис Евменович. Вы ведь тоже, по словам Гуфельда, поставлены заместителем волостного агронома в своей деревне?
— Дак это земля… этого требует земля.
— Ну и моей службы требует земля. Земля Беларуси. Масей, слушавший с любопытством и некоторой насторожённостью, вдруг спохватился.
— Ты лучше садись, а поговорить успеете, — сказал он.
— Ага, а то хозяин наш так и накинулся, — поддержала сына Марфа Давыдовна и засмеялась.
Защищая от отца, Масей усадил Острашаба на скамью, но тут же и сам спросил:
— Как ты нашёл меня?
— Не очень трудно было, — ответил Алесь, — Ты ж рассказывал, где твои Веремейки. Ну, а об остальном…
— А про меня, кто тебе сказал про меня?
— Якуб Войнилович.
— Где ты его видел?
— В Могилёве.
— Он там живёт?
— Нет, приезжал. А живёт тоже, как и ты, дома, в деревне. Он и рассказал мне, как сбежали вы от чекистов и куда ты направился.
— А почему ты оказался в Могилёве? Разве ты не в Минске теперь?
— В Минске. Но в Могилёв наезжал по одному делу. Кстати, в некоторой степени оно привело меня и сюда.
— Что за дело?
— Это не к спеху. Потом расскажу.
Марфа Давыдовна уже готова была упрекнуть и сына за то, что гостю не даёт покоя.
— Вы его, как того соловья, байками кормите. Лучше за стол приглашайте, а я обед подам, — сказала она. — Да и Шарейку позовите от Прибытковых.
— Не надо, — услышав это, поморщился Зазыба.
— Ну, не надо, так не надо, — легко отступилась Марфа.
Денис Евменович к тому времени уже твёрдо знал, что зря испугался, услышав стук колёс в заулке, — Шарейке пока ничего не угрожало в Веремейках, но на всякий случай решил: «Пусть портной до поры, до времени побудет у соседей, недаром говорят — бережёного и бог бережёт». Рассудив так, Зазыба даже глянул в окно, как будто предупреждал портного, чтобы тот не трогался с места, сидел, покуда суд да дело, у Прибытковых, а кадку с овчинами накрыл крышкой сам.
Давно подмечено, что гости — званые или незваные, словно нарочно, приезжают поближе к обеду или к ужину. К тому же у щедрых хозяев считается грехом держать пришлого человека не за столом, а у порога. Потому ничего странного не было в том, что Марфа сразу же принялась потчевать всех обедом.
Чтобы не уронить себя, Зазыба спросил у Острашаба:
— А немца-то будем сажать с собой за стол?
— Должно быть, надо.
— Ну, так покличь тогда. Может, лавки не просидит, даром что немец.
Острашаб на эти Зазыбовы слова засмеялся, но тут же подошёл к окну, постучал в стекло.
Тогда в свою очередь засмеялся и Зазыба:
— Это все равно что слепому знак подавать. У нас вторые рамы на зиму вставлены.
Пришлось Острашабу выходить из хаты, звать своего кучера.
Между тем немец словно дожидался, когда на столе у туземцев появится еда, потому что, не успели его позвать, развернулся на крыльце да следом за ездоком и ввалился в хату, притащив на сапогах большие ошмётки налипшего снега. Был он ещё не старый, годков на тридцать, но не выглядел бравым воякой, — не иначе, нёс на себе печать своей профессии. Да и то обстоятельство, что служил он в комендатуре, а не в регулярной армии, все-таки говорило кое о чем.
Острашаб взял из рук возчика жёлтый портфель, достал оттуда бутылку, завёрнутую в газету, и объяснил неизвестно зачем:
— Как говорят — хозяйка за тарелку, хозяин — за горелку, а гость…
— А у нас наоборот выходит, — развёл руками Масей.
— Ничего, — успокоил его Острашаб, ставя бутылку на стол. — Вот!
— О-о, да это коньяк! — увидев наклейку, воскликнул Масей. — Немецкий?
— Нет, наш, — ответил Острашаб. — У немцев, кажется, вина своего производства, а коньяк привозной.
— Небось теперь это для них уже не проблема.
— Учитывая то, что вся Европа ими завоёвана, может, и не проблема — привозной или не привозной коньяк.
Наконец стали садиться за стол. Немец сразу же присоседился к компании и с наслаждением, словно после сильного мороза, молча хватил из поставленной перед ним рюмки золотистого напитка.
Зазыба крякнул и сказал так, что не понять было — издевался или одобрял.
— Оказывается, и немцы пьют!
— Гут, гут, — накидываясь на закуску, подтвердил Острашабов фурман.
А Зазыба спросил Острашаба:
— Он что, и правда не знает по-нашему? — как будто эти «гут, гут» его смутили.
Острашаб ещё раз заверил — да, можно не беспокоиться, потом присмотрелся к Денису Евменовичу, улыбнулся:
— Ну, а как вам коньяк?
— Ничего, пить можно, — Зазыба взял солёный огурец. — Но закусь… Наша закусь не к такому питью. Белые офицеры в гражданскую войну, помню, закусывали коньяк лимонами. Говорили, царь так закусывал. А мы тут в деревне — под солёный огурец! Но я вот о чем думаю, Алесь Данилович, не иначе ты большим начальником стал, коль ездишь под охраной немца да коньяк попиваешь?
— Совсем наоборот. Можно сказать, что коня с фурманом у вашего коменданта тоже за коньяк получил.
— Вон оно что, — протянул Зазыба, — однако… чтобы прийти вам к согласию меж собой, одного коньяка небось было мало?
— Известно, — многозначительно подтвердил Острашаб и чему-то засмеялся.
— Странное дело, — через некоторое время, явно с интересом поглядывая на Острашаба, сказал старший Зазыба, — сдаётся, собирался ты, Алесь Данилович, приехать в Веремейки давненько, я помню, как ты обещал, а нагрянул неожиданно, да в такую пору, когда другие никуда носа не высовывают.
— Разве ж я знал, Денис Евменович, что снег вдруг выпадет? Ну а ждать в местечке, покуда он растает, тоже было не с руки. Да и растает ли ещё?
— Я не об этом, — поправился хозяин, слегка уязвлённый в душе, что гость как бы нарочно не понимает его. — Снег само собой. Снега могло и не быть. Я о другом.
— А-а, вот вы о чем!… На все свой расклад, Денис Евменович. Для нас с Масеем теперь вот настало время.
— Дак разве и ты с ним вместе сидел?…— Бог миловал. Но потрястись тоже довелось.
— А теперь?
— Что — теперь?
— Я хотел сказать — все-таки время настало?
— Ну…
Масей понял, что снова надо выручать Алеся, разлил' по рюмкам последний коньяк, поднялся и долго о чем-то говорил, сведя под конец к следующему — мол, черт болото поджёг, а тушить оказалось некому.
Зазыбе речь сына не то чтобы не понравилась, просто он мало что понял — Масей говорил и туманно, и как-то неубедительно, будто хотел угодить и приятелю, который за тридевять земель приехал, чтобы с ним повидаться, и отцу, который явно ни с чем не хотел считаться.
Странно, но старший Зазыба не испытывал неприязни к Алесю Острашабу, хотя тот привёз с собой немца и немец этот сидит за его столом. Конечно, это было непривычно, нарушало порядок вещей. Однако Зазыбу теперь почему-то не удивляло. Недаром люди говорят, что жаба тоже в воде пребывает, хоть и не рыба.
Поэтому Денис Евменович не собирался долго оставаться в стороне от беседы, которая постепенно под руководством Масея становилась какой-то беспредметной по Зазыбову понятию. А Зазыбе хотелось расспросить Алеся — ведь человек приехал в Веремейки из самого Минска! Да и кроме Минска небось немало где побывал за это время, раз даже сюда, в Забеседье, сумел добраться.
И вот Денис Евменович выждал удобный момент и помаленьку, вставляя в беседу слово за слово, начал подбираться к гостю с настойчивыми расспросами, понимая, что Масей уже не даст воли его любопытству.
— Как там в Минске? — закинул удочку Зазыба. — Говорят, город вроде разрушен?
— Да, досталось ему, — неохотно ответил Острашаб. — Но ничего. Живём.
— А власть? Как новая власть себя проявляет в городе?
— Какая — военная или гражданская?
— Ну, и та, и другая?
— Да как и везде. Но по всей Белоруссии гражданская власть ещё не установлена. Это пока невозможно.
— Почему ж?
— Дело в том, что немцы решили обходиться пока военной властью.
— А у нас? Почему у нас тогда и бургомистров назначили, и старост выбрать приказали?
— Это для местного управления. В Минске тоже действует городская управа, в которой, кстати, я и служу. И в других городах. Но я речь веду о центральной власти. О власти по всей Белоруссии. Такой пока что нет. Правда, как раз двадцать второго октября, совсем недавно, генеральный комиссар Вильгельм Кубэ подписал приказ о создании белорусской народной самопомощи. Она хоть и задумана как массовая организация по возрождению национальной культуры и оказанию помощи пострадавшим от войны, но мы надеемся постепенно превратить её в орган широкой, если хотите даже государственной власти, то есть в центральный руководящий орган.
— Кто это — мы? — тут же спросил Острашаба Масей.
— Ну те, кто работает в минской управе.
— А почему немцы сразу не позволили создать центральную власть?
— На это есть причины. И одна из них, видимо, та, что Белоруссия теперь… Словом, теперь наша родина не такая, какой была после тридцать девятого года. Белостокская область отошла к Восточной Пруссии. Туда же присоединены Гродно с его землями, Волковыск и другие западные города с прилегающими населёнными пунктами. Южные районы Брестской, Гомельской, Пинской и Полесской областей отданы рейхскомиссариату Украины.
— А мы куда попали при таком залихватском дележе? — мрачно спросил Масей.
— Могилевская область, а также Витебская, частично Гомельская и Минская принадлежат к территории армейского тыла. Кстати, вот карта, — Острашаб нагнулся, достал из жёлтого портфеля, что стоял у ножки стола, смятую газету, в которую была завёрнута бутылка, провозгласил:
— Это — «Минскер цайтунг».
Действительно, на третьей полосе немецкой газеты была напечатана карта.
Масей рассматривал её несколько минут, потом передал отцу. По новому административному разделу, который произвели немецко-фашистские оккупанты, Белоруссия включала в себя несколько городов с прилегающими массивами полей, болот и лесов; посреди них маячили местечки и деревни. Минск, Слуцк, Ганцевичи, Барановичи, Слоним, Новогрудок, Лида, Молодечно, Вилейка, Глубокое и Борисов. Кажется, и все. Не веря себе, Масей растерянно поднял глаза на Острашаба. Тот молчал. Тогда старший Зазыба, словно кого-то передразнивая, пробурчал:
— Ну вот, а вы говорите — наши избавители… Да ежели хотите…
— Погоди, батька, — остановил его Масей. — И как теперь ошмёток этот зовётся? — спросил он Острашаба.
— Немцы называют генеральным комиссариатом Белоруссии. Так же, как и на Украине. Иной раз называют — Беларутенией. И нас приучают.
— А вы?,.
— Ну, а мы по-прежнему пытаемся называть Белоруссией. — Не очень большая радость такая Белоруссия, — дёрнул щекой Масей. — Это же ничтожная часть бывшей нашей территории?
— Да, я сравнивал. Как раз шестьдесят восемь районов.
— А сколько раньше было?
— Сто девяносто два.
— А как же это вы так щедро распорядились за остальных?
— Не мы, Масей. За нас распорядились. Война распоряжалась. Сила распоряжалась. А мы теперь пытаемся собрать воедино.
— Думаете, немцы пойдут вам навстречу?
— Наверняка можем рассчитывать на Витебщину, Могилёвщину, на Гомельщину, на те районы, которые не отошли к Украине, не вечно же эти территории будут играть роль армейского тыла. Наконец, фронт не стоит на месте. Все время на восток двигается. И территорией армейского тыла станут русские и украинские области.
— Ну хорошо, — сказал Масей, откидываясь к стене, — допустим, что в этом некоторая логика есть. Но неужели одно это — причина вашей нерешительности, неужели поэтому вы в Минске не получили до сих пор разрешения на создание центральной власти?
— Ты, должно быть, не так меня понял. Я говорил — это одна из причин. А их несколько.
— Ну, а другие? В чем они?
— В недоверии.
— Любопытно. Значит, немцы не доверяют вам?
— Вернее, не всем доверяют.
— Ну, а кому же доверяют?
— Тем, кого привезли с собой в обозе.
— А вам?
— Ну!…
— Но вы надеетесь заслужить доверие?
В ответ Острашаб пожал плечами, вяло усмехнулся:
— Мы с тобой ещё поговорим об этом. Тем более что на телеге теперь не уедешь. Либо сани надо просить у старосты вашего, либо ждать, пока растает снег. Как, Денис Евменович? Поможет староста нам уехать?
— Думаю, перечить не станет, — ответил Зазыба. — Да и снег, вишь, тает уже. Так что… можно покуда и задержаться у нас. Ай комендант очень ждёт в Бабиновичах?
Молчаливый, даже робкий Острашабов возчик, который просто блаженствовал за столом, где хватало чего и вилкой подцепить, и ложкой зачерпнуть, словно почуял, что разговор наконец пошёл об отъезде. Вскинул голову, стал пытливо поглядывать на хозяев: сперва на Зазыбу, потом на Масея. А поскольку он был приставлен к Алесю Острашабу, то и за окончательным разъяснением обратился к нему.
— Was ist das?[6]
— Reg dich nicht auf. JB weiter so viel, wie dn willst. Denke an belarussische Gastffeundschaft,[7]— сказал ему по-немецки Острашаб.
Немец удовлетворённо закивал головой — мол, спасибо, я и так отдаю должное вашему гостеприимству, а хозяйка уже несла от печи к столу драники, мясо тушёное в горшочке.
Зазыба недоверчиво глянул на Острашаба, с укоризной пожал плечами:
— А ты говорил, он по-нашему не понимает?
— Так и вправду не понимает, — засмеялся Острашаб. — Это я по-немецки ещё с института немного помню. А он по-нашему ни бельмеса.
— А вот догадался же, о чем мы говорим.
— Нет, это так. Просто интуиция.
— Ну-ну!…— Хозяин перевёл недоверчивый взгляд с гостя на сына. — Глядите, чтобы потом не отведать комендантского шомпола, самое малое, за все эти ваши тары-бары. Хотя ты, Данилович, небось уже неприкосновенный.
В ответ Острашаб снова рассмеялся, но говорить дальше не стал, как будто учёл Зазыбове предостережение. Зато Масей сказал:
— Чему быть, того не миновать, батька.
— Ну-ну!…— покивал ему отец, потом обратился к Острашабу. — Так ты говоришь, Данилович, что фронт наш все дальше отходит и дальше? На восток?
— И на север, и на восток, и на юг. Правда, под Москвой получилась пока что заминка.
— Что так?
— Большевики предприняли контрнаступление.
— Ну и как?
— Кажется, пока бои идут с переменным успехом. Но… Не думаю, что большевикам удастся что-нибудь сделать. Все равно верх и теперь возьмут немцы. Армия у них сильная.
— А наша?
— Ну, сами же видите — сила солому ломит.
— А вдруг все-таки фронт назад покатится? И сила найдётся?
— Дай бог нашему теляти…
— Значит, ты не против, чтоб так случилось?
— Дело не в наших желаниях, Денис Евменович. Дело в объективных факторах. А факторы как раз показывают противоположное. Нам, белорусам, надо подумать об отечестве. Только в преданном служении ему можно найти сегодня смысл всяческой деятельности.
— Но ведь укрупнять отечество за счёт того, насколько далеко отступят красные…
— Мы не собираемся укрупнять Белоруссию. Мы намерены всего только обновить её за счёт того, что она уже имела, что ей принадлежало исторически. И нам не впервые приходится делать это. История знает подобные примеры. Скажем, после Рижского договора, когда половина Белоруссии была отдана полякам. Кстати, московскими большевиками.
— На большевиков теперь легко валить, — усмехнулся Зазыба. — Но хотя бы ради справедливости ты, Алесь Данилович, должен признать, что не кто иной как большевики в тридцать девятом собрали её, нашу Белоруссию, воедино, прибавив западные земли к восточным. Да стоит и глубже заглянуть, если уж ты историю помянул. Масей это хорошо знает. У нас тут в Мокром — неподалёку, сразу же за Веремейками, — граница проходит между РСФСР и Беларусью. На карте видать. Так она у нас с незапамятных времён, эта граница. И при Великом княжестве в Мокром завсегда застава стояла, и позже, при короне.
— Это только на карте граница тут всегда нерушима, а на самом деле…
— Пускай на карте, если уж тебе хочется, однако…
Немцы теперь вот нарушили её и на карте. Сам же показывал только что в газете.
Странно, но то, как возражал Острашабу отец, начинало нравиться Масею. И не то нравилось, что он говорил, а как это делал; порой старику не хватало исторических знаний, убеждённости, хотя одновременно было видно, что Острашаб, щадя почтённого собеседника, за чьим столом угощался, тоже особенно не вдаётся в исторические детали, которые он, конечно, знал лучше Масеева отца. «Откуда у него эта неукротимость, это неприятие чуждого, эта фанатичная преданность идеям и людям, пожалуй, уже завершающим своё недолгое историческое существование? — думал Масей об отце. — С ним можно соглашаться или не соглашаться, всерьёз принимать его доказательства или, наоборот, можно даже обвинять в недостаточном знании вопроса, однако не восхищаться этой неукротимостью, этой непримиримостью, которая почти самопожертвование, конечно, нельзя. Однако надо остановить эту дискуссию, она может далеко завести».
Улучив момент, когда мать, убирая со стола грязную посуду, заслонила собеседников, и те вынуждены были наконец смолкнуть, Масей спросил Острашаба:
— Ну, а ещё что нового в Минске?
Острашаб, видимо, понял намерение Масея и откликнулся на его вопрос раньше, чем хозяйка перестала хлопотать у стола.
— Для евреев создано гетто. Теперь у них в городе постоянный район. А газеты печатают анекдоты про Ицку и Хаима.
— А забор возведён?
— Никакого забора пока нет, — уточнил Острашаб, — однако граница городскими властями обозначена: по Колхозному переулку, к которому примыкает Колхозная улица, дальше вдоль Свислочи до самой Немиги, потом граница идёт по Немигской улице, по Республиканской, к которой прилегают Шорная, Коллекторная, Мебельный переулок, Перекопская, Низовая, Обувная, Заславльская. Таким образом, район снова замыкается на Колхозном переулке. Выход в город жителям гетто позволен только по двум улицам — Опанского и Островского.
— Ты по старой памяти улицы называешь, или, может, немцы и вправду не поменяли названий?
— До этого ни у них, ни у нас руки не дошли.
— А церковь? Православная церковь, что под горою стоит на Немиге, куда она попала? — Церковь исключена из района гетто.
— Ну, а какие же анекдоты про евреев газеты печатают? Хотя надо было ждать, что антисемитизм вспыхнет с приходом немцев.
— При чем тут антисемитизм? Это политика.
— Ну, не совсем так.
— Да ведь я давненько в местечке читал, — сказал Денис Евменович, — там вывешена была газета. Дак немцы утверждали, что они к нам явились из-за большевиков да евреев. Если бы не было их в России, так и войну начинать не стоило бы. А так — надо выгнать и евреев, и большевиков. Раз русские сами неспособны, немцы сделают это за них. Интересно было бы поглядеть, какие у них планы на самом деле.
— Планы окончательно раскрываются после войны, — поучительно сказал на это Острашаб, потом весело спросил, обведя застольников взглядом: — Так как, будем слушать анекдоты про евреев?
— Нет, — решительно встал Зазыба: он и прежде не слишком охоч был до всякой дребедени, а теперь тем более не хотел принимать в этом участие; Зазыба ещё с прежних времён помнил, что погромщики начинали своё чёрное дело с евреев…
Выйдя во двор, Денис Евменович сразу же вспомнил о другом своём госте, о портном Шарейке, который весьма кстати ушёл к Кузьме Прибыткову. Надо было присмотреть за его лошадью, да и с самим портным стоило перекинуться словом-другим: по всему было видно, что Острашаб со своим фурманом не собирается сегодня уезжать из Веремеек. Значит, будут ночевать в Зазыбовой хате. Ну а это требовало кое-каких приготовлений: разумеется, летом без труда можно приютить на крестьянском дворе любых гостей, даже целую свадьбу; другое дело в холодную пору, уже по одной этой причине пришлось бы просить Шарейку остаться на ночь у Прибытковых; между тем Зазыба считал, что портному в такой ситуации вообще лучше побыть у соседей, чтобы тут, в его хате, не вызвать к себе нежелательного интереса.
Зазыба задал корму Шарейковой лошади, принёс из сенец под поветь ведро с водою — дело уже шло к вечеру, и Денис Евменович подумал, что рано или поздно, а поить лошадь придётся.
Немецкий конь, который доставил в Веремейки Алеся Острашаба, пока стоял в заулке; привязанный у палисадника, все хрумкал овсом в брезентовой торбе. Торба висела на нем неловко, наверно, сбилась за это время без присмотра и мешала ему доставать зерно с самого дна. Жалеючи животину, стоило бы поправить торбу, но Зазыба пересилил себя, не стал подходить к чужому коню, прошёл по заулку мимо.
В Кузьмовой хате стояла сутемь, как всегда, сколько помнил Зазыба: у них, у Прибытковых, на зиму между двойными рамами до середины насыпали мякину. Зазыба переступил порог и поздоровался. В задней половине сидел на скамейке хозяин, копался в тряпьё, которое кучей валялось у него под ногами. Шарейка лежал на печи, укрытый кожухом.
— Никак простыл? — задал ему вопрос Зазыба.
— Ещё чего, — с неохотой отозвался портной. Кузьма поглядел на обоих, засмеялся:
— Дак человек ждал-ждал, что ты его позовёшь на угощенье, и все зря. Вот он и залёг на лечь, благо теперь бабы топят хорошо, морозов боятся. Я и сам, бывает, день напролёт могу пролежать вот так, даром что кожуха не уважаю.
— Что там у вас? — спросил с печи портной. Зазыба понял.
— Человек к Масею приехал. А с ним немец. За кучера.
— Мы тут видели, как они подкатили, — сказал Прибытков и опять чему-то засмеялся. — Дак он за кучера?
— Ага.
— Значит, человек важный приехал?
— Не очень-то я разобрался. Из наших.
— У немцев служит?
— Видно, так.
Тогда и Шарейка встрял:
— А он теперь из Бабиновичей?
— Вроде так.
— И что там у нас?
— Он больше про Минск рассказывает. Про местечко небось не знает.
— А-а-а, — с разочарованием протянул Шарейка. — Ну а ты?
— Что я? — Ты же, сдаётся, собирался сегодня в Бабиновичи?
— А что ему делать тама? — поинтересовался Прибытков, словно бы с осуждением.
— Мне тут одной штуки не хватает для шитья, — схитрил Шарейка. — Дома забыл, дак попросил Зазыбу, чтобы не вертаться уж самому.
— А-а-а, — сообразил Прибытков. Тогда Зазыба растолковал портному:
— Как раз вот с ними, с нынешними гостями, и поеду завтра.
Шарейка долго лежал молча под кожухом, словно взвешивал Зазыбовы слова.
— Добра, — наконец вымолвил он и решил: — Ты закрой там кадку и приглядывай за моей лошадью. А я тут, у Кузьмы, покуда останусь. Благо печь широкая. На все лопатки. У нас таких в местечке почему-то не клали раньше. Но если б я хату себе наново ставил, так обязательно заставил бы сложить печку не еврейскую, а крестьянскую просторную.
С самого начала, с самого прихода сюда, Зазыбе почему-то было тяжело разговаривать с Шарейкой; невольно получалось, что он снова вроде оставался перед ним виноват, что не возразил на его желание ночевать у Кузьмы и не приглашал с собой, оставлял здесь, а ещё хуже — что откладывал на завтра важное дело; к тому же и Кузьма Прибытков умолк, словно в воду опущенный, а совсем недавно, перед приходом сюда Дениса Евменовича, мужики разговаривали обо всякой всячине, а сейчас что-то не только сдерживало их, но и тревожило.
Казнясь в душе, Зазыба быстро распрощался, пошёл домой.
На дворе вечерело, хотя заметить это даже опытному человеку, немало пожившему на свете, было нелегко, потому что снег, который хотя с самого утра и таял и постепенно темнел, делался грязным, не давал пока что наступить вечерним сумеркам.
На деревне слышались голоса — то далёкие, то близкие, как и всегда, каждый день, когда ничего не менялось и тем более ничего не случалось; правда, Зазыбе немного странно было, что сегодня ни разу ещё не пробежал по заулку ни Микита Драница, от которого навряд ли остался в тайне приезд Острашаба в комендантовой таратайке, ни кто иной из компании Браво-Животовского. Да и сам Антон почему-то не показывался, хотя по службе ему как раз полагалось появиться, во всяком случае, совсем не помешало бы. «Может, где-нибудь тоже пируют, шалавы», — подумал уже на своём дворе Зазыба.
Марфа начинала обихаживать на ночь скотину, которая подавала на весь двор голодные голоса — мычала время от времени корова в хлеву, а на воротца боковой загородки кидалась чушка, готовая прогрызть доски. Марфа металась, хотела успокоить и ту, и другую. Однако, увидев Дениса Евменовича, кинулась за помощью к нему.
— Помоги хоть ушат отнести в хлев, — попросила она мужа, — а то припустил сразу из дому, как заяц по первому снегу.
— А что, совсем неплохо, ежели сосед близкий да перелаз низкий. К тому же, кроме всего прочего, у меня там свой гость.
— Ну да, на один день дак, сдаётся, и многовато гостей. А чего ж ты не позвал его на обед, как Алесь приехал? Я гляжу, ты молчишь, будто забыл или не хочешь, ну я и не стала второй раз напоминать.
— И правильно сделала. У вас свои гости, у меня — свой.
— А почему — у нас?
— Да уж так… Ты вон как их употчевала!
— Ну и что? Ты как маленький. Иль забыл, что гостю нужно прощать, а хозяину — промолчать?
— Но я знаю и другое — гостю угоди да и себе не повреди.
— Да я, если хочешь, не хуже тебя разбираюсь, что к чему. Ну, нехай с немцем приехал он, так ведь к моему сыну. А что немца с собой привёз, дак кто виноватый?
— Виноватый не виноватый, однако… Помнишь, батька твой, бывало, говаривал: все гости за стол, а незваный — под стол.
— Вижу, ты хотел бы, чтобы Масей истерзался тут один? Сперва эта тюрьма, теперь одиночество. У меня душа кровью обливается, когда слышу, как он кашляет. Дак нет, я самого черта с дьяволом посажу за стол рядком, только бы Масею от этого польза была. И угождать буду.
— А какую ты пользу для него сегодня увидела?
— А такую, что он обрадовался этому Алесю…
— Ну, допустим, правда. Но чем все это может кончиться?
— Как чем? Погостюет человек да и поедет себе, откуль приехал. И зря ты выставляешься перед ним. Коли хочешь знать, этот Алесь не такой простой — ты на него кидаешься, а он уступает тебе, хочет, чтобы все у нас хорошо было. — Глупая ты, — грустно покачал головой Зазыба.
На этом и застала их во дворе Ганна Карпилова. Раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, а может быть, от первого снега, она нежданно шагнула в отворённую калитку, распахнув на груди красивый гарусный платок — словно напоказ.
— Вот уж намело так намело, даже не пройти по вашему заулку, — начала она возбуждённо издали, как только увидела хозяев посреди двора, и принялась осторожно, даже с некоторым форсом, постукивать каблучок о каблучок высокими сапожками с замысловатой шнуровкой. — И лошадь чья-то незнакомая у вас.
— Когда это ещё намело, — первой, и как бы с явной насмешкой, отозвалась на её голос Зазыбова Марфа. — А теперя…— Замечание о лошади Марфа пропустила мимо ушей.
Кто-кто, а Денис Евменович знал, что его хозяйке Ганна не по душе, хоть и не из чего было волноваться после того, как в хату соломенной вдовы водворился Андрей Марухин. Он поморщился, хотел вставить несколько слов в беседу, которая не совсем ладно начиналась, однако Ганна поторопилась объяснить:
— Я до Дениса Евменыча. Дело у меня.
— Ну так погоди, Ганна, я зараз вот, только помогу отнести ушат в хлев, — кивнул ей Зазыба.
Ганна вслед за хозяевами подошла к распахнутым воротам в хлев, спросила:
— Хватит ли вам нынешний год чем скотину кормить? — И глянула наверх, на чердак, где обычно у крестьян хранится сено на метельную пору, когда нет возможности подобраться к стогу.
— Да вряд ли, — ответила ей Марфа.
— Ну, у вас ещё ничего, — без всякой зависти промолвила Ганна, — а вот у меня… Не знаю, как корова перезимует.
— Не одной тебе, всем придётся эту зиму побираться, — снова откликнулась из глубины хлева Зазыбова жена.
Зазыба вышел к Ганне, вытирая соломой руки, и насмешливо спросил:
— И у кого же вы намерены побираться? Кругом, сдаётся, одни только побирухи и остались. Война-то как раз на косовицу пришлась.
— Да и косить в ту пору некому было, — подхватила Ганна.
— И это правда. Вокруг разоренье — ни табаку, ни
куренья, — пошутил Зазыба. — Ну что ты, Ганна, явилась? Чего тебе не сидится дома?
— Спросить хочу.
— Ну?
— Куда вы послали моего будущего косца?
— Почему ты думаешь, что я?
— Ну… а кому больше?
— А может, он сам надумал — уйти?
— Да ведь…
Зазыба заметил, как растерялась вдруг Ганна, пожалел её:
— Никуда он не денется. Погуляет да назад вернётся. Недаром же он — кузнец, обещал — сала, соли принесёт. Детей твоих кому-то кормить надо?
— Думаешь, он ради моих детей ушёл из дому?
— И ради детей. А ты по-другому думаешь?
Ганна поёжилась, часто заморгала. Зазыба заметил это, тихо сказал:
— Не очень по деревне звони, кто да куда его послал. Сам-то он сказал что-нибудь, когда уходил?
— А мне все равно тревожно стало, дай, думаю, спрошу у Евменыча…
— Тревожно — это хорошо, — улыбнулся Зазыба. — Не мне, ясное дело, вмешиваться в твои дела, сами сходились, сами и разбирайтесь между собой, однако есть старая притча на это: чтобы козёл не оборвал привязи, надо её кое-когда отпускать, длинней делать. Так что твоё счастье, ежели это и вправду счастье, зависит в первую голову от тебя. Я же со своей стороны могу твёрдо заверить — вернётся твой Андрей в Веремейки. Он мне обещал засов покрепче выковать на ворота, так тоже жду.
На незнакомый голос во дворе на крыльцо вышли сперва Масей с Острашабом, потом, следом за ними, возчик в помятой темно-зеленой шинели внакидку. Увидев подвыпившего немца, Ганна вдруг встрепенулась и тихо, еле слышно ойкнула, словно в ней что-то оборвалось. Но уже через мгновение женщина собралась с духом и словно отогнала от себя страх.
— Спасибо, Евменыч, и на этом, — сказала она звонко, чтобы услыхали все. — А теперь пойду, дети одни в доме остались.
Может, торопилась Ганна, боясь, что Масей станет удерживать её при гостях, пусть даже только из приличия, но тот как остановился у крыльца, так и уставился на неё. Тогда и Алесь Острашаб заметил Ганну. Но она уже шла к воротам, которые вели со двора в заулок, и никто её не задерживал.
— Ничего себе! — проводив её приветливым взглядом, одобрил Острашаб.
Но Масей не поддержал разговора. И не потому, что не захотел. Холодный и сырой воздух вызвал у него вдруг приступ сильного кашля. Содрогаясь всем телом, он скорчился и, на виду у всех, хватаясь одной рукой за рубаху, другой коснулся земли, стал судорожно цепляться за обжигающий снег.
Не дожидаясь, пока Масей выпрямится и хоть немного передохнет от своего надрывного кашля, Марфа одним коротким движением отёрла мокрые руки о захватанный передник, свисающий из-под её кожушка, кинулась чёрной птицей к сыну, обняла за плечи и повела в хату, приговаривая нараспев:
— А что ж это они наделали с тобой?…
От её стремительности, а больше всего, наверно, от её жалости Зазыбе вдруг сделалось тошно, он даже побелел, поняв, что ничем не помогает Марфе лечить хворого сына. Но что-то удержало его на месте, не иначе цыганистый Алесь Острашаб, которого не слишком тронуло это зрелище, и смирный немец, вообще мало что соображающий.
Марфа все не выходила из дома, несмотря на то что работы по хозяйству сегодня ещё хватало. Не дождавшись её во дворе, Зазыба заставил себя подняться на крыльцо, где по-прежнему прохлаждались Острашаб с немцем, и шагнул в дом.
Но зря Зазыба беспокоился — Масей сидел на самодельном кресле-качалке, потихоньку раскачивался и беседовал с матерью. Казалось, ничего с ним и не случилось.
— Ну как он тут? — тем не менее справился Зазыба.
— С маткой не пропадёт, — отрезала неприступная Марфа Давыдовна.
— Печку-то будем топить на ночь? — смущённо спросил Зазыба.
Сумерки надвигались на Веремейки хоть и не очень быстро, однако с той неодолимой последовательностью, которая не оставляет сомнений — скоро стемнеет. Правда, сомневаться не было и причин, пока в природе все чередовалось, как заведено, а главное — не сбивалось с шага. Если у людей происходит много чего, что нарушает порой не только привычные представления, но целиком перекраивает их существование, то в природе подобного не бывает. Она всякий раз повторяет себя, и в этом повторении человек всегда находит покой и защиту.
Пока по-настоящему не смерклось, Зазыба наносил дров в хату (и на утро — для печи, и на вечер — для голландки), потом принялся таскать воду из колодца. Её понадобилось сегодня немало: пришлось поить лошадей — ещё раз Шарейкову, потом и комендантову, которую на ночь тоже поставили под поветь. Ноконец он отёр руки о промокшую на боках стёганку, вошёл в хату и тихо, чтобы не особо слышали, улёгся на топчан. Тело его сегодня было тяжёлым, как после долгой дороги, хоть на самом деле не много он за целый день наработал.
В печке пылали берёзовые дрова, и с другой половины хаты, где расположились теперь Масей, Острашаб и немец, умеющий делаться незаметным, казалось, что его и нет в доме, доходил яркий отблеск пламени, который не перебивала и керосиновая лампа — её тоже зажгли сегодня ради гостей.
— История человечества, — внушал Масею ровным голосом Острашаб, — как раз и началась с жертвований, когда люди стали приносить на алтарь своим богам всякие дары, начиная от животных и кончая плодами. И не потому, что наши далёкие предки очень уж усердствовали перед богом. Нет, это пошло не от искренней веры или благодарности.
Страх заставил человека вскоре принести тому же идолищу, на тот же алтарь или, как говорят, теперь, — на жертвенник, и самого себя. Думал, что за счёт ближнего своего откупится от бога, спасётся. И не заметил, как цепочка этих жертв постепенно сделалась бесконечной. Особенно с того времени, как начались войны.
Зазыбе было слышно через отворённую дверь, что Масей в ответ засмеялся. И сказал:
— Гм, по-твоему выходит, что все в жизни давно обусловлено и оправдано. Но долго ли будет тянуться это жертвование?
— Об этом, считай, и сам всевышний не знает. Ну, а человек давно зарекается не делать ничего дурного. Только из его зароков ничего не получается.
— Значит, и нынешняя война не последняя?
— Думаю, нет. Не нужно забывать, что войны, кроме горя, несут людям кое-что и полезное. — Тем, кто их выигрывает?
— Это в первую очередь. Но я имею в виду другое.
— Что?
— Ну, например… Если брать результат всех войн в широком масштабе.
— Как это?
— Прошлая война, как известно, кроме разрушений в Европе и несколько миллионов человеческих жертв дала революцию в России. Другое дело, что её использовали потом в своих целях большевики. В Италии и в Германии появился фашизм. А знаешь, чем кончились крестовые походы?
— Небось тоже миром, как и вообще все войны кончаются.
— Конечно, миром. Но кроме мира?
— Не помню. Я никогда не любил читать о войнах. Не люблю войны и военных.
— Ну, известно, когда гремят пушки, музы молчат. Так?
— Допустим. Хотя на самом деле это не так. Но хорошо. Чем все-таки крестовые походы закончились?
— Европейцы стали мыть руки перед тем, как сесть за стол.
— Всего-то? — засмеялся Масей. — Был ли смысл воевать ради этого?
Острашаб, посмеиваясь, сказал:
— Но в итоге, побывав в восточных странах, европейцы познакомились с новыми земледельческими культурами, например, стали выращивать рис, лимоны, абрикосы, арбузы. Научились вырабатывать шёлковые ткани, зеркала. Но и мыть перед едой руки тоже научились только после крестовых походов.
— Значит, наши предки были в те времена дикарями?
— Ну…
— А может, это поклёп?
— Могу отослать к историческим источникам.
— Не надо. Это, так сказать, занимательная история. В жизни все происходило и происходит иначе. Война — всегда несчастье. Ну, а что может дать теперешняя?
— Думаю, в результате её Европа снова изменит своё обличье. Это во-первых. А во-вторых, принесёт мир и победу.
— Кому?
— Разумеется, и нам, белорусам.
— Но теперь «мы» — это совсем не однородное понятие. Ты же слышал, как отец мой рассуждает?
— Отец твой сегодня в расчёт не идёт. Он вообще уверен, что большевики не сдадутся.
— А ты, как ты на самом деле считаешь?
— Мне не хотелось бы сейчас говорить об этом.
— Почему вдруг?
— Вдруг черт подслушает да разболтает.
— Черти давно небось куда-то попрятались. Они и так большого шума не любят, а тут — война…
— Нет, ты ошибаешься. Про чертей я тоже могу лекцию прочитать. Но не буду. Скажи лучше, друже, как ты тут живёшь?
— Разве не видишь?
— Ну, вижу, в общих чертах…
— А в частности — отдаюсь целиком деревенскому дольче фар ниенте. По-итальянски это означает сладостное препровождение времени или попросту безделье.
— Не пишешь?
— Нет. Пытался, но ничего не вышло, душа засохла. А ты чем теперь занимаешься, кроме того, что служишь в городской управе?
— Ищу «модус агенди».[8]
— Что ж, занятие весьма похвальное. В конце концов теперь, видимо, многие увлечены этим. Правда, все по-разному понимают «модус агенди». Ищут его соответственно своим убеждениям и тем обстоятельствам, которые сложились вокруг каждого. В чем же заключается твой «модус агенди»?
Острашаб засмеялся.
— Долго придётся объяснять.
— А ты начни по порядку. Я так понимаю, что способ действия для тебя зависит от того, как будут разворачиваться события?
— Конечно.
— А события в свою очередь будут зависеть от того, на чьей стороне окажется победа?
— Можно сказать так, а можно и наоборот.
— Так чьей же ты, Алесь, ждёшь победы?
— А неужто ты ещё не понял?
— Нет.
— Нашей победы жду, нашей!
— А если ещё ясней?
— Не немецкой, не советской, а нашей. Отсюда и «модус агенди». Ради этого я и к тебе приехал.
— Значит, есть люди, которые не желают победы в войне ни Гитлеру, ни Сталину?
— Да.
— И ты в их числе?
— Да.
— И много вас?
— Не слишком. Дело в том, что немцы на руководящие должности привезли с собой готовые кадры. Это прежде всего бывшие активные деятели так называемых мелкобуржуазных партий. До тридцать девятого года они в большинстве своём действовали в Западной Белоруссии. А мы собираемся ориентироваться на Англию.
— На кого?
— На Англию.
— Почему вдруг?
— Потому что Англия от нас далеко.
— Странно. Не очередная ли это химера, порождённая провинциальным снобизмом и пустыми мечтаниями?
— Так складываются исторические обстоятельства. Мы сейчас имеем то, чего не имели раньше, а именно: нам больше не угрожают ни русификация, ни полонизация. И пока немцы дерутся с большевиками, у нас есть время и возможность наконец-то начать воспитывать свой народ в национальном духе.
— А как посмотрят на это немцы? Они же небось тоже намереваются наш народ на свой манер учить? И как на ваш замысел посмотрят их подручные, которых они привезли, Как ты говоришь, в обозе? Может, они за это время совсем онемечились? И не захотят наново переучиваться?
— Их не так много. Словом, ради всего этого и создаётся теперь белорусская народная самопомощь.
— Погоди, погоди. Что-то я не улавливаю логики в твоих рассуждениях. Народная помощь самим себе… Но ведь ты же сам говорил, помощь эта организуется по приказу генерального комиссара?
— Да.
— Выходит, вы в немецкую кружку собираетесь налить своего, белорусского пива?
— Правильно ты думаешь.
— А не станет ли оно смахивать вкусом на мюнхенское?
— Надеюсь, что нет.
— Знаешь, я слабо верю в это.
— Почему?
— А потому, что наше, белорусское пиво, в чужой кружке всегда прокисало. Это прошло через всю историю Белоруссии, начиная от удельных княжеств. И не спрашивай почему. Мы его никогда не умели хорошо варить, то пиво. Всегда оно получалось с привкусом. То с польским…
— То с русским?
— Не стану этого отрицать. Но хочу, чтобы ты тоже признался: в названиях белорус, Белоруссия, белорусский — вторая часть слова и подтверждает, что последний привкус нам не противопоказан.
— Ну ты, Масей, всегда был человеком восточной ориентации.
— А ты какой? Что-то я не помню, чтобы раньше наши ориентации отличались.
— То раньше. Мы на Минщине…
— Ну да, вы вечно там посередине, — уже злобно засмеялся Масей. — Одни белорусы — восточные, другие — западные, а третьи — ни те, ни эти. Вот немцы и утвердили наконец этот нелепый раздел — выделили вас, средних, мол, тешьтесь. Нате вам взамен Белоруссии Белорутению.
— Не надо упрощать, Масей. Все несколько сложней, чем тебе кажется.
— Я не упрощаю. Я не хочу, чтобы немецкий бюргер, использовав нашу неспособность варить своё хорошее пиво, помочился в предназначенную им же самим для нас кружку.
— Ладно, не будем волноваться. Это все теории — кружка, пиво. Лучше давай порассуждаем, что может быть на практике. Так вот. Немецкая культура, особенно немецкий язык, весьма далеки от наших. И немцам в связи с этим не слишком быстро удастся начать у нас денационализацию. К тому же они ещё немало времени будут заняты войной. Поэтому у нас есть все возможности начать работу по созданию новых национальных кадров. Это необычайно важно, ведь до сих пор мы в своей истории имели много меценатов, но очень мало национальных культурных кадров, без которых не бывает национальной державы.
— А Купала, Колас? Кстати, где они?
— Подались на восток, вместе с большевиками.
— Вот видишь. А тут, в оккупации, остался кто-нибудь?
— Кажется, нет.
— А ты не думаешь, что это симптоматично? — Я ведь говорю, надо готовить новые национальные кадры. Поэтому мы и шарим сейчас по всем уголкам Белоруссии.
— Верней, бывшей Белоруссии.
— Поэтому я и к тебе приехал, Масей, — словно не услышал Острашаб последних слов собеседника. — Перебирайся к нам в Минск, а?
Масей долго не отвечал, чем заставил сильно взволноваться Зазыбу, который все с большим и большим интересом слушал разговор на задней половине и, что греха таить, впервые за нынешнюю осень был на стороне сына. Правда, Масей высказывал в споре с Острашабом ещё не его, Зазыбовы мысли и думал совсем не так, как думал Зазыба, но было в его позиции уже что-то очень стоящее и важное, по крайней мере, совсем не противное сегодняшним задачам и тому, как их понимал Зазыба.
Наконец Масей ответил Острашабу:
— Куда уж мне в Минск! Видишь, я болен. Какой из меня теперь деятель? Да и… Словом, благодарствую тебе за хлопоты и за приезд, но в теперешнем моем состоянии более разумно определять свой образ жизни философией лафонтеновского сверчка — чтобы счастливу быть, надо прятаться. От всех прятаться.
— Может быть, философия эта сама по себе и полезна в ином случае, однако есть причина, которая вынуждает меня снова обратиться к тебе с моим предложением. Не только с целью переманить в Минск. Не думай, что здесь, в твоих Веремейках, всегда будет так спокойно. Немцы скоро начнут набирать в Германию трудоспособных по всей оккупированной территории. В фатерланде не хватает рабочих рук, большинство трудоспособных мужчин призвано в армию. Не хватает как в промышленности, так и в сельском хозяйстве. Из других стран немцы уже начали завозить рабочую силу, ну а у нас только списки составляются. Смотри, как бы и тебе в этот невод не попасть. А он, насколько мне известно, широко будет раскинут.
— Когда же они собираются его раскинуть?
— Наверно, в начале будущего года. На этот счёт у них целый план разрабатывается. Я с подробностями, конечно, не знаком, — мелкая сошка, но кое-что слышал. Например, первыми скорей всего попадутся те, кто отирается теперь по городам и деревням, ища укромного пристанища, то есть так называемые примаки из бывших военнопленных, из окруженцев. Немцы весьма обеспокоены, что много народа оказалось без присмотра. Сперва словно бы сами поощряли, чтобы хоть таким образом уменьшить количество заключённых в концлагерях, а теперь спохватились, потому что не все из отпущенных ведут себя как положено. Кое-где даже хватаются за оружие. Правда, в полицию тоже идут, но не столько, сколько хотелось бы немцам. Эта категория, видно, и станет первой, на которую укажет перст судьбы. Ну а ко второй разновидности, по всей вероятности, отойдут те, кто, будучи белорусом, выдаёт себя за человека иной национальности. Например, католики, которые выдают себя за поляков. Да и поляков, кажется, намечено отселить от нас. То есть всех чужих, тем более что с евреями как-то начали наконец справляться.
— И до всего этого додумались немцы?
— Как тебе сказать… Насчёт поляков, разумеется, по нашей подсказке.
— А кто третий на очереди?
— Лица, которые не принимают участия в благоустройстве родной державы или саботируют святое дело.
— А потом уж все остальные?
— Думаю, до этого не дойдёт. Что-то и мы будем подсказывать.
— А вдруг немцы заупрямятся да не послушают вас? Может быть, у них и на всех остальных есть варианты?
— Поживём — увидим. Но теперь каждый истинный белорус должен па своём месте сделать все для возрождения отечества на новых началах. Надо общими усилиями будить национальное самосознание народа. Кстати: мы намереваемся по этому поводу осуществить в Минске несколько важных акций. Одна из них уже пущена в ход. Идёт подготовка к празднованию годовщины Прадславы:[9] Мощи княжны большевики когда-то вынесли из Полоцкой церкви и выставили в Витебском музее, а мы собираемся перенести их снова в Полоцк, водрузим на старое место в Евфросиньевском монастыре, и пускай люди опять ей поклоняются. Надеюсь, тебе не надо доказывать, как своевременна эта акция? Особенно необходимо отыскать напрестольный крест Прадславы.
— Он что же — утерян? — с неподдельной тревогой спросил Масей. — Я видел его в Могилёве, в музейном запаснике. Ещё и надпись помню: «… Кладёт Евфросинья святой крест в своём монастыре, в церкви святого спаса. Древо свято, бесценно, оклад его из золота и серебра, и камней, и жемчуга на сто гривен, а (тут какой-то пропуск в тексте)… сорок гривен. И пусть не выносится из монастыря никогда. И не продаётся, не отдаётся. Если же кто не послушает да из монастыря вынесет, пусть не поможет ему святой крест ни в жизни этой, ни в грядущей, и пусть будет он проклят животворною троицею и святым отцом, триста и восьмьюдесятью семью соборами, и пусть судьба ему быть с Иудою, что продал Христа. Кто же осмелится учинить это (тут тоже что-то пропущено в надписи)… властелин либо князь, либо епископ, либо игуменья, либо какой-нибудь иной человек, — пусть на нем будет это проклятие. Евфросинья же, раба Христова, что сделала этот крест, пусть обретёт вечную со всеми присными жизнь… Господи, помоги рабу своему Лазарю, прозванному Богшей, что сделал этот крест церкви святого спаса у Евфросиньи».
— Да у тебя прекрасная память, Масей!
— Пока не жалуюсь. — Масей помолчал, а потом спросил: — Скажи, а кто-нибудь наверняка знает, каким был полоцкий крест сначала, когда его сделал по заказу Прадславы ювелир Богша?
— Крест, деревянный, кстати, в акте обозначено, как дубовое, но на самом деле, видимо, это кипарис. Оклад с лицевой и тыльной сторон из золотых пластин с драгоценными камнями. С лицевой стороны были вправлены двадцать иконок, перегородчатой эмали, отделанной орнаментом. В пяти квадратных гнёздах оборотной стороны креста содержались реликвии — кровь Христа, деревянный кусочек креста Христова, осколки камня от гроба богородицы и от гроба Христова, мощи святого Стефана, кровь святого Дмитрия, мощи святого Пантелеймона…
— Согласно списку, мало что от этого осталось?
— Выходит, что так. Но святыня остаётся святыней, даже если драгоценности утрачены.
— Ну, а что тебе говорили в Могилёве? Где крест теперь?
— Неизвестно. Но точно выяснено — в Могилевской музее его нет. А может быть, и вообще не было.
— Но я видел его собственными глазами!
— Не подделка ли это? Могли подделать, а оригинал тем временем увезти в Москву.
— Не думаю, — ответил Масей. — А бывало, чтобы этот крест забирали из монастыря?
— Иван Грозный взял его с собой в Москву, когда завоевал Полоцк.
— Ну и что? Подействовало проклятие?
— Подействовало. Пришлось русскому царю вернуть крест в Полоцк, потому что войска его стали терпеть в ливонской войне одно поражение за другим.
— Грозное, я тебе скажу, предупреждение. Не иначе ты, Алесь, тоже веришь в магическую силу креста? Где он теперь может быть?
— Хотелось бы, чтобы он был в Москве.
— Ну да, как раз этого и не хватает для пропаганды. Мол, глядите — большевики крест похитили в Белоруссии, потому и неудачи у них на войне. Правильно я понимаю?
— Правильно. Только почему же пропаганда?
— Да потому… Потому, что в это теперь никто не поверит. Думаешь, наши люди такие же суеверные, как в средневековье?
— Поверят, — убеждённо сказал Острашаб. — Если не сегодня, так завтра поверят. В военное время суеверие всегда набирает силу. Вера и желание спастись многих заставят поверить не только в чудодейственную силу святых мощей, но и во всякое другое.
— Но спекулировать на этом? Политику строить?
— Ты не горячись, Масей. Лучше взял бы да написал в местную газету развёрнутую статью и о Прадславе, и о кресте, который был сделан по её заказу в тысяча сто шестьдесят первом году, как раз семьсот восемьдесят лет назад, и о том, что с ним сталось, и что будет…
— Нет, я этого делать не стану, — глухо и упрямо возразил Масей. — Мне совесть не позволяет. Нечистая возня вокруг святой реликвии…
— Это, Масей, не возня. Это — политика.
— Но она плохо пахнет. Как и все, о чем ты говорил здесь сегодня.
Зазыба сел на топчане и даже крякнул. Тогда кто-то подошёл с той стороны, прикрыл филёнчатые двери. Но Зазыба не пожалел, что не услышит конца разговора. Крепко охватив голову руками, он вдруг с радостью понял, что снова обрёл сына.