Митрофан Нарчук тоже решил, что первый нынешний снег, прямо навалившийся своей тяжестью на всю округу, лёг надолго. Глядя из открытого шалаша на пухлые хлопья метелицы, плотную белую стену, за которой нельзя было увидеть в двух шагах человека, Нарчук подумал о том же, о чем и Денис Зазыба, когда тот искал барсучью нору. Митрофану Онуфриевичу тоже пришло в голову, что зима не только может прятать вокруг все следы, но и обнаруживать их, то есть делать тайное явным, ведь не все же время будет пуржить да мести.
Вид первого снега словно заново заставил командира партизанского отряда пересмотреть и некоторые другие вещи. Например, что обстоятельства по-прежнему складывались не в пользу отряда. Даже по самому малому счёту.
Не успел отряд с большими трудностями вернуться в Забеседье и едва-едва обжиться в землянке, которую партизаны выкопали за три недели и оборудовали на бывшей гари, как её пришлось покидать — выследили немцы. Спасла партизан, можно сказать, случайность. К ней, к этой случайности, как раз имел касательство Нарчук, который ходил тогда в ближнюю деревню к знакомому сапожнику, чтобы поправить стоптанные сапоги. По дороге в деревню Митрофан Онуфриевич и заметил на поляне, километрах в трех от землянки, отряд бабиновичских полицейских, которые развёрнутой цепью во главе с немецким офицером двигались с оружием на изготовку к партизанскому укрытию. Много сил стоило Нарчуку опередить фашистов и первым добежать до землянки. Однако вытащить все, что было запасено за это время, партизанам не удалось. Особенно жалели о станковом пулемёте, который Павел Черногузов по чьей-то подсказке взял в окопе на берегу Палужа, одного из правых притоков Беседи. Правда, пулемёт тот не успели ещё исправить — во время боя, который вела тут какая-то красноармейская часть, осколком снаряда пробило кожух. Но это не слишком смущало партизан, и тот же Павел Черногузов, который считался хозяином пулемёта, лелеял надежду залатать пробоины в деревенской кузне. Были в землянке и другие только что раздобытые вещи, о каких стоило пожалеть. А больше всего, конечно, саму землянку и лес, где она была расположена, но не было никакой гарантии, что немцы не нападут на партизанское укрытие ещё раз, а десяток партизан не мог пока что противостоять многочисленному противнику: только гарнизон в Бабиновичах насчитывал к тому времени более полусотни «бобиков», как прозвали в народе полицейских; к тому же бабиновичский комендант мог вызвать помощь из других населённых пунктов, например, из Горбовичей или Студенца, не говоря уж о Крутогорье…
После этого долго пришлось прикидывать, куда податься. Одно дело — ускользнуть от опасности, хотя при этом пришлось бежать сломя голову целых три километра, другое — как, спасаясь, одновременно будто сквозь землю провалиться. И вот, может быть, на удивление даже самим себе, партизаны решили обосноваться рядом с Бабиновичами, в Цыкунах.
Первой причиной для такого рискованного выбора стало то обстоятельство, что в Цыкунах и теперь был лесником свояк бабиновичского председателя колхоза Абабурки, того самого, что и при немцах не переставал руководить хозяйством в местечке, хотя постепенно необходимость в нем уже отпадала не только у оккупантов, но и у местного населения: после основных хозяйственных работ крестьяне увидели, что всем распоряжаться в местечке стали военный комендант и изредка бургомистр Брындиков. Второй причиной перехода в Цыкуны послужила самая обыкновенная осторожность, которая подсказывала: чем ближе к дьяволу, тем меньше опасность, словно и вправду можно очертить магический круг, куда никто не смеет ступить. Во всяком случае, эти два обстоятельства — то, что лесником в Цыкунах служил и нынешней осенью, при немцах, свояк бабиновичского Абабурки, с которым партизаны успели наладить связь, и то, что по поверью — самое тёмное место под фонарём, — и помогли партизанам Нарчука оказаться в лесу по правую сторону Беседи.
Землянки партизаны не копали. Вместо неё тут, в Цыкунах, были поставлены два шалаша, крытых еловой корой начиная от щипца до самого низа, обложенных дёрном; один — на небольшом, может, площадью с полгектара острове посреди топкого болота, заслонённом деревьями, куда не каждый мог отыскать по кочкам дорогу; другой, наоборот, вынесли чуть ли не на самую опушку, словно нарочно. В этом и заключался, как казалось всем, определённый расчёт: в таком размещении была возможность для манёвра, тем более что теперь партизаны никогда не скучивались в одном месте — и на случай безопасности, чтобы не захватили всех разом, и потому, что на остров по кочкам надо было пробираться засветло. Ну, а поскольку партизанские дела на виду, то есть белым днём, не делаются или делаются редко, то и во втором шалаше, что стоял на самой опушке, часто находили себе приют те бойцы, которые направлялись на задание либо возвращались с него неурочно. Этот шалаш не перестали использовать даже и тогда, когда начались ранние заморозки и на грязи нарос ледок, способный выдержать осторожно семенящего человека.
Легко сказать — как сквозь землю провалились. Сделать это куда трудней, особенно если надо действовать, а не сидеть сиднем на одном месте. Разумеется, отряд Нарчука тоже не оставался без дела. Но теперь, хотя он все время совершал вылазки, немцы и полицаи на него больше не натыкались. Видно, первый случай показал фашистам, что в лесных условиях партизаны способны без труда уйти от опасности, если заранее почуют её.
Повторить свою затею — захватить группу внезапно — они не решались, хотя новое местонахождение отряда не оставалось для немцев и их пособников тайной, ибо вскоре в деревнях вокруг Цыкунов появились листовки, где неизвестно чего было больше — коварства или криводушия. Это казалось попыткой договориться с партизанами полюбовно, как жить дальше и что делать. Вот так-то… А по сути… Начиналась листовка с того, что начальник крутогорской полиции Рославцев и все присные — это значит, и бургомистр Борисевич, и некоторые бургомистры волостей, в том числе белынковичский Понедька и бабиновичский Брындиков, давали понять партизанам, что они о них все знают; для этого подробно, явно с умыслом, перечислялись операции, которые к тому времени уже были осуществлены на территории района. Например, сожжение маслозавода, уничтожение телефонной связи вдоль большака, что ведёт из Бабиновичей на Белую Глину, и так далее. Но некоторые дела партизанам просто приписывались. Отряд Нарчука не имел к ним никакого отношения. Взять тот же мост, который был взорван на реке Крупне. На самом деле его взорвал кто-то другой, кто — этого не удалось выяснить даже и Нарчуку с его разведчиками, хотя они и предпринимали со своей стороны неоднократные попытки; партизанам взорванный мост на Крупне говорил о том, что в районе действует ещё одна вооружённая группа, а если даже и не группа, то все равно — важно, что кто-то уже самостоятельно сражается против оккупантов. Отсюда вытекала главная задача — быстрей отыскать эту группу, объединить усилия в борьбе с врагом, направить их в единое русло.
Затем в листовках шли угрозы партизанам — ежели, мол, вы будете делать не так, как надлежит, то… И так далее. Кстати, назывался какой-то партизанский отряд, что пришёл в Забеседье из-за линии фронта, но о котором крутогорским партизанам тоже ничего не было известно, кроме, может быть, того, что он имел некое отношение к мошевской трагедии. О той трагедии в листовках тоже упоминалось, однако только в порядке предупреждения, мол, ежели не послушаетесь нашего призыва, вас ожидает та же участь, что и Манько, Якубовича, Тищенко, Ефременко, Рыгайлу…
И уже совсем страшно было читать сообщение Борисевича, Рославцева и их подручных, что в ответ на действия партизан они возьмут в городе в качестве заложников семьи Нарчука, Черногузова, Дорошенко, Афонченко и других. «Словом, начинается борьба — око за око, зуб за зуб. Если у кого-нибудь из нас или членов наших семей по вашей вине упадёт хоть один волос с головы, последует кара вашим семьям». При этом изуверски перечислялись в листовках жена Нарчука — Ганна Николаевна и его трехлетний сын Вадим, жена и дети Павла Черногузова, даже его сестра Надежда и брат Владимир… Чтобы как-то запугать и комиссара Баранова, к общему списку добавлялся его брат Архип, тот самый, который не пустил Степана Павловича даже на порог. «Тогда уж не только мы, но и немцы припомнят ему, твоему брату, — обращались в листовке к комиссару отряда, семья которого находилась в эвакуации, — как он помогал бунтовщикам в 1905 году разрушать панские усадьбы по всему повету».
Под конец в листовках делался вывод — «вам нет смысла воевать с немцами, а тем более с нами. Каждый ваш шаг, каждое движение не только у нас под прицелом, но и не останутся без должного ответа. У вас только два выхода — либо разойтись по домам, как это уже сделали некоторые участники вашего отряда и даже устроились на работу к немцам, либо уйти прочь из района, чтобы духу вашего не было отсюда на тысячу километров, как это сделали некоторые ваши товарищи, в том числе прокурор Шашкин. Да и не только он. Походив понапрасну по забеседским деревням, исчезли уже из района московские чекисты, направленные сюда из самой Москвы, поняв, что с нами воевать нельзя, что мы начеку. Спасение у вас, как видите, есть — это капитуляция. Или, как выражаются немцы, — хенде хох! Иной милости не ждите. Ну, а если вам не терпится, если чешутся руки и хочется пострелять, так выходите в открытое поле. Там и померяемся силами».
Ещё когда Павел Черногузов, будучи в далёкой разведке, принёс из Крутогорья известие, что из эвакуации вернулись в город партизанские семьи, Митрофан Нарчук понял, что это обстоятельство может иметь для дальнейшей деятельности отряда такие неожиданные осложнения, которых ни предусмотреть пока что невозможно, ни предупредить. Но в первые дни тлела надежда, что никому не придёт в голову мысль использовать в борьбе подобное обстоятельство. Судя же по этим листовкам, на самом деле все получалось именно так.
В августе, когда его назначали командиром отряда, Нарчук уже многое мог предусмотреть. Шапкозакидательством он не страдал, а тем более не рассчитывал на лёгкий реванш у врага, который от самой границы Белоруссии двигался дальше в глубь страны. У Митрофана Онуфриевича хватало и соображения, и трезвой рассудительности. Он даже и тогда не очень растерялся, когда во время рейда по тылам наступающих немецких дивизий выяснилось, что отряд не подготовлен для самостоятельной борьбы с таким противником, как вермахт. Дело можно было со временем поправить, обеспечивая постепенно отряд всем необходимым за счёт местных ресурсов, местных возможностей. Выдержал он испытание и тогда, когда понял вдруг, отлёживаясь в шалаше, что отряд его распадается… Но представить, что так трудно будет партизанить в родных местах, где тебя всякий знает, начиная от начальника полиции, Митрофан Онуфриевич все-таки не мог.
Во всяком случае, пока партизаны видели вокруг себя одни жертвы. Жертвы и жертвы. Иной раз даже казалось, что их не в состоянии перекрыть те дела, те успехи, которые были уже на счёту отряда.
После того как свояк Абабурки принёс в лес первую листовку, Нарчук на некоторое время словно оцепенел. Провокации и угрозы, с какими выступили теперешние крутогорские заправилы, настолько потрясли его и перевернули душу, что он до самого вечера не мог показать листовку партизанам, даже Баранову. Постепенно Нарчук оправился. Тем более что случай с листовкой оказался не единичным — назавтра лесник принёс ещё бумажку, потом ещё одну, кажется, из Кушелевки, что стояла в стороне от Цыкунов. Таким образом, появление листовок в соседних деревнях уже не могло остаться тайной. И Нарчук показал их своим партизанам.
Реагировали они на шантаж и угрозы одинаково бурно. Но считаться да выставлять своё горе перед другими, в этом деле никому не приходилось. Всем угрожала одинаковая опасность. Даже Степан Баранов, семья которого находилась отсюда на безопасном расстоянии, и тот ходил туча тучей. Переживал он не только за брата. Переживал комиссар за своих товарищей, тем более что пока он один мог трезво и в полном объёме оценить коварную игру «мужей доверия», за которыми конечно же стояли немцы, пусть они в данном случае и делали вид, что, мол, это ваши, здешние дела.
Жаль было комиссару и брата своего, Архипа, который из-за него, Степана Баранова, мог попасть в расставленную сеть, хотя ему собирались припомнить совсем иное — бывшее «увлечение революцией». Архип не очень любил вспоминать ту пору своей жизни, однако именно он в 1905 году, приехав с шахты, подбивал мужиков «пустить красного петуха» под стрехи помещичьих усадеб.
Странно, но именно эта история, эти фашистские листовки, в которых полно было угроз и вымогательств, заставили вдруг Степана Павловича иначе посмотреть и на ту враждебность, какую проявил при последней их встрече Архип. Теперь его грубость хоть отчасти, но можно было понять.
Каждый партизан нынче сознавал, что положение для их дел тут, в Забеседье, складывалось, мало сказать, незавидное. Нужно было уберечь от опасности в первую очередь родных и тем самым развязать себе руки. Баранов брал эту заботу на себя — планировали внезапную операцию по вывозу из города семей партизан, чтобы потом постепенно переправить их в надёжные места, подальше от Крутогорья и от Цыкунов.
Понятно, что партизаны были благодарны комиссару за такое решение. Расследование мошевской трагедии к тому времени было закончено. Оставалось осуществить последний замысел.
Между тем подробности гибели подпольного райкома только теперь стали известны почти целиком. Степану Павловичу с помощью многочисленных доброхотов удалось проследить действия местных подпольщиков, начиная с того времени, как не виделись последний раз в августе. в Мошевой. Подпольщики оставили Мошевую вместе с отрядом Нарчука, то есть одиннадцатого августа. Как известно, военные повезли тогда партизан в Горбовичский лес, где стоял штаб 13-й армии, а другая группа, составляющая подпольный райком, подалась за Беседь своим путём — через Артюхи на Белую Глину. В Мошевой из подпольщиков остались только Рыгайла с Ефременко.
Несколько дней после этого подпольный райком ютился в Комаровщине, потом подпольщики перебрались на постоянное место — в сенной сарай, что стоял на краю леса между Морозовкой и Силичами. Сарай тот всегда служил местному колхозу зимним пчельником, перед холодами сюда обыкновенно свозили ульи со всех летних медоносных мест. Отсюда подпольщики и на задания ходили. У Степана Баранова верные были сведения, что с первого дня оккупации райком старался не только досконально разобраться в политической обстановке в связи с приходом немцев, но и самым серьёзным образом повлиять на эту обстановку. С зимнего пчельника Манько ходил по окружным деревням на встречи с нужными людьми, в том числе и в Гончу, к Захару Довгалю, — недаром тот считал, что подпольный райком находится где-то на левом берегу Беседи. Отсюда Манько приходил и на встречу с Денисом Зазыбой.
В результате этой деятельности в райкоме скоро были собраны ценные сведения: и о размещении немецких военных частей на территории района, и о возникновении полицейских участков, или, как их порой называли, — станов; были осведомлены подпольщики и о положении дел в промышленности и сельском хозяйстве; они уже знали, например, когда оккупационные власти собираются восстановить предприятие и ввести в строй то или иное, где организуются ссыпные пункты зёрна; подпольщикам стало известно, что большое значение оккупационные власти придают лесопильным заводам, потому что вермахту с приходом осени нужны были не только пиломатериалы, но и дрова; к тому же пилёный и круглый лес, как хозяйственники Называли в своих документах обыкновенные бревна, ждали в самой Германии.
Особое значение подпольщики придавали Крутогорью.
Между тем долгое нахождение на одном месте само по себе угрожало обернуться для райкома опасностью. И члены подпольного комитета понимали, что когда-то все равно придётся уходить туда, где сплошные леса. Заранее надлежало подумать о нескольких постоянных базах, хотя по всему ходу событий подпольщикам лучше всего было бы находиться при каком-то боевом подразделении. Таким подразделением мог бы стать местный партизанский отряд. Но Нарчук почему-то долго не возвращался в район. Подпольщики уже готовы были поверить, что Нарчук со своими ребятами задерживается так долго не без причины что можно и не дождаться их вовсе. И когда в октябре, в первую его неделю, по району пошли слухи, что за Беседью то в одной, то в другой деревне видели партизан, Касьян Манько направил в Мошевую, к Пантелеймону Рыгайле, связного с заданием, чтобы и сам Пантелеймон, и председатель колхоза Ефременко попытались отыскать партизан и войти с ними в контакт. А в том, что партизаны за Беседью объявились не здешние, сомневаться не приходилось, потому что своим, крутогорским, не составило бы труда найти путь к подпольному райкому.
Но события, которые начали разворачиваться и в самой Мошевой, и вокруг неё, опередили планы подпольщиков. Когда связной от Касьяна Манько попал в Мошевую, Рыгайла с Ефременко уже были замучены и казнены немцами.
Дальше все происходило как бы независимо от членов подпольного райкома, которые находились по другую сторону Беседи, недалеко от Морозовки. Степан Баранов установил через доверенных людей, что ни Касьяну Манько, ни его товарищам по подполью не удалось после этого активно влиять на события. Наоборот, они сами, помимо своего желания и воли, были беспощадно втянуты в эти события и вскоре сделались их жертвами.
Вот как это случилось. По тем же сведениям, которые раздобыл Степан Баранов в Мошевой, кроме старика Шандова, связной подпольного райкома партии была Ульяна Кабанцова, совсем молодая девушка. До войны она работала в сельсовете, руководила комсомольской молодёжью. На неё и пал выбор, когда при создании подпольного райкома подбирали связных. На неё и на Шандова. Ульяна чаще всего и ходила из деревни по поручениям Рыгайлы и Ефременко в далёкую Комаровщину, потому что хромому Шандову такие переходы давались с трудом, хотя он несмотря на годы казался подвижным и лёгким.
Рыгайла с Ефременко были убиты ночью. Шандов, когда узнал об этом, отправился с Поцюпой в посёлок Озёрный, что был тоже по левую сторону Беседи и находился в десяти километрах от Мошевой. Для сельской местности такое расстояние считается немалым: чтобы попасть из одного населённого пункта в другой, пройти нужно несколько деревень. В Мошевой, таким образом, осталась одна Ульяна. На неё и донёс немцам бургомистр Зимаров, который, оказывается, не только догадывался о существовании в районе подпольщиков, но и кое-что знал об их действиях, например, осведомлён был о последнем легальном заседании райкома, о создании партизанского отряда и подпольного центра…
Между тем Касьяну Манько, как и всем другим подпольщикам, нужно было срочно узнать обстоятельства и причины, приведшие к гибели их товарищей, потому Манько вместе с Андреем Тищенко и Соломоном Якубовичем опять отправился в Забеседье.
Ульяна Кабанцова мало помогла им: она рассказала, что слышала от людей, то есть как после убийства жены Зимарова в деревню приехали на машинах немцы, которых бургомистр перехватил по дороге, как затем были арестованы бывшие председатель сельсовета и председатель колхоза и как их убивали на колхозном дворе. Конечно, доступна ей была только внешняя сторона дела, она не могла ответить на многие вопросы, в том числе и на два главных, а именно: кто зарубил жену бургомистра и чего добивались на допросе от Ефременко и Рыгайлы?
За Беседью секретарь подпольного райкома и его товарищи нашли пристанище у глухого лесника Алейникова, того самого, что когда-то, во времена гражданской войны, был военным комиссаром Белынковичской волости. Алейников тоже включился в расследование, если можно так назвать то дело, которым уже несколько дней занимались члены подпольного райкома. Несмотря на глухоту, которая ограничивала возможности этого человека, бывший таращанец, тем не менее, довольно быстро все разузнал о диверсионно-разведывательном отряде Карханова, уже действующем в Крутогорском районе. Можно было догадываться, что так же успешно лесник соберёт и остальные сведения, которых пока не хватало для полноты картины.
Другая сторона, то есть вражеская, тоже не дремала. С того самого дня, как стало известно о существовании в районе организованного партийного подполья, тайная полиция поставила себе целью напасть на его след и обезвредить. Занималось этим клинцовское окружное СД. Но для верности надо заметить, что с Рыгайлой и Ефременко расправились в Мошевой солдаты полевой жандармерии, которые ехали из Крутогорья и которых Зимаров повернул с большака в деревню. Именно отсюда, из крутогорской полевой жандармерии, поступило в Клинцы, в окружное СД, уведомление о существовании в районе партийного подполья. И вот теперь тайная полиция, используя разных агентов и местных полицаев, шныряла по всему Забеседью, держа под неослабным контролем в первую очередь Мошевую. Расчёт был правильный — если не удастся напасть непосредственно на подпольный райком, что теперь, после совершённых арестов, казалось маловероятным, то уж на след кого-нибудь из тех, кто ищет связи с ним, можно будет выйти. Так оно и обернулось.
Сперва Ульяна Кабанцова полностью отрицала, что имела хоть какое-то отношение к подпольному райкому. Даже бургомистру Зимарову стало казаться, что зря он навёл немцев на девушку. Но следить за ней не перестал. И когда пошли слухи, что в Мошевой, а потом и в других забеседских деревнях стали появляться новые члены подпольного райкома, Зимаров снова обратил внимание тайной полиции на Ульяну. Ни разу при этом её не забирали из Мошевой и не вызывали никуда, даже в полицейский участок. Обработку связной, как говорится, вели на дому, втайне от деревенского люда. Теперь допросы велись без всякой жалости. И она не выдержала, выдала остальных членов подпольного райкома. И погибла сама.
Брали немцы Касьяна Манько, Андрея Тищенко и Соломона Якубовича с помощью деревенских полицаев в хате Ульяны, куда подпольщики явились из лесу. Их уже ждали. Никто из троих не смог оказать сопротивления — дело было поставлено так, что с самого начала, как только они на этот раз появились в деревне, каждый шаг их, каждое движение были под прицелом, а в доме пряталась вооружённая засада…
Вздрагивая от холода, Нарчук пробирался по болоту с острова на опушку леса, ко второму шалашу.
Сегодня он ночевал на острове один. И хотя, кажется, спал неплохо, тело и особенно голова озябли и одеревенели.
Ступая по снеговым заплаткам, которых много белело ещё совсем нетронутых, Митрофан Онуфриевич раздумывал как раз о своём состоянии. Но причину недомогания командир отряда был склонён видеть в том сне, который приснился ему под самую хлябицу, что шумно валилась белыми клочьями снега меж деревьев. Он даже готов был поверить, что совсем не засыпал, что все это пришло к нему въяве. Однако то был настоящий сон, потому что такая несусветица могла человеку только привидеться.
А сон был безобразный. Снилось, что он пожирал самого себя… Будто разъярённый зверь, рвал на себе мясо и давился им…
Ночью, когда очнулся от этого кошмара, Митрофан Онуфриевич только разозлился да плюнул. Но теперь словно бы заново стал переживать все, что привиделось, и даже ощутил сладковатый привкус во рту.
Снам Нарчук никогда не верил, как и большинство взрослых мужчин. Всегда шутил, что не понимает и не знает, ради чего снится всякое людям, не только радуя их, но и пугая. Может быть, потому и видел сны не часто. Может, потому и нынешний не испугал Митрофана Онуфриевича, а, как уже было сказано, сильно рассердил, заставив от омерзения даже сплюнуть. И тем не менее сегодня, с самого первого момента, как Нарчук открыл глаза и увидел сквозь щели шалаша утренний свет, сразу же всколыхнулся душой, словно её взорвало глубоко изнутри, а потом ощутил вдруг это ледяное оцепенение.
Сон был не только мерзкий, но и стыдный, о нем даже людям не расскажешь. Поэтому Митрофан Онуфриевич, пробираясь теперь к другому шалашу, который находился по ту сторону болота, и припоминая, что было ночью, только качал головой, которую занимали и другие заботы, обычные, партизанские.
Последние дни во втором шалаше жил Данила Афонченко, хозяйничал там, потому что давеча попал в Кушелевке в засаду и, убегая в темноте, сильно повредил о забор ногу. Но не исключено было, что ещё кто-нибудь из партизан заночевал там. Например, Иван Рой, бывший Афонченков шофёр, который получил задание сопровождать Павла Чернокузова в Пропойск. Согласно некоторым сведениям там должен был находиться конюх Батовкин, который до войны избирался депутатом Верховного Совета СССР по избирательному округу, куда входил также и Крутогорский район. Ходили слухи (к сожалению, теперь приходилось пользоваться больше всего слухами), что Батовкину по какой-то причине не удалось эвакуироваться в своё время на восток и теперь депутат Верховного Совета скрывается от новых властей то ли в самом Пропойске, то ли где-то в деревнях между Пропойском и Быховом. Сведения эти необходимо было проверить, а ежели что — привести старого конюха в отряд, потому что совсем неплохо, даже в условиях вражеской оккупации, иметь рядом представителя высшего исполнительного органа Советской власти. Это во-первых, а во-вторых, вообще нужно было оберечь человека и от провокаций, и от других напастей. Пойти в Пропойск на розыски Батовкина, выпало Павлу Черногузову. Сперва хотел с ним отправиться туда и комиссар Баранов, хоть дорога была не очень близкая. Но в связи с листовками в адрес партизан, которые были расклеены по округе, Степан Павлович переключился на другое задание. В Пропойск направился только Черногузов, потому что Иван Рой тоже был прикомандирован к нему не на всю дорогу — ему полагалось только вывести разведчика через Новую Ельню к Сожу, а дальше Черногузов сам должен был искать возможность проникнуть в Пропойск. Конкретные задания в эти дни выполняли также Харитон Дорошенко и Лазарь Кузьмин… Все они теперь были в отсутствии, и все они каждую минуту могли снова оказаться в Цыкунах, первым делом в том шалаше, который сторожил Данила Афонченко. Запас самогона, приготовленного для оперативных, хозяйственных и медицинских нужд, тоже хранился там, и командир отряда хорошо знал, что хлопцы, возвращаясь с заданий, прежде чем попасть на остров и доложиться, на некоторое время задерживаются на опушке.
Давними спутниками Нарчука в отряде теперь, кроме комиссара Баранова и Павла Черногузова, были Харитон Дорошенко и Лазарь Кузьмин. Дорошенко работал до войны директором средней школы в городе. Кузьмин — секретарём райисполкома. Людей этих командир отряда хорошо знал и уважал так же, как уважал и председателя райпотребсоюза Данилу Афонченко, который присоединился к отряду позже, когда крутогорские партизаны вернулись из далёкого рейда. Теперь тот поход за тридевять земель, чтобы взорвать несуществующие мосты на далёких реках, почему-то все без исключения называли этим словечком — рейд, будто в нем было нечто скрытое, недоступное другим, кто не принимал участия в походе, кто не был в том рейде.
Из всех, кто присоединился к отряду в последнее время, наиболее основательным человеком оказался Данила Афонченко. Даже не основательным — не совсем то слово. Была у Данилы Алексеевича некая недокучливая общительность, вернее, соучастие, которое не только не становилось в тягость кому-то, а одним уже своим проявлением делало этого человека незаменимым во всем, — касалось ли это обычной, повседневной жизни или иной сферы, в том числе и боевой деятельности партизан. Без Афонченко, пока он не повредил себе ногу, не только не предпринималась, но и не задумывалась ни одна операция, ни одна более или менее значительная вылазка, которая могла иметь значение для нормальной жизни отряда. Он и сам не любил засиживаться в лесу, часто ходил на задания. И вот теперь вынужден был уже несколько недель караулить партизанский шалаш на краю Цыкунов.
Между тем Данила Афонченко в августе ещё не собирался идти в партизаны. Его не включили ни в состав подпольного райкома, ни в список партизанского отряда. В тот день, когда немецкие танки прорвали оборонительный рубеж возле Церковища, председатель райпотребсоюза был направлен райкомом партии в качестве уполномоченного по эвакуации колхозного имущества в прифронтовые хозяйства. Легковая автомашина, в которой ехал Афонченко и которую вёл Иван Рой, как раз и наскочила на те первые танки, что после боя вытянулись в колонну и двигались по дороге в Крутогорье. «Эмку» в клубах пыли немецкие танкисты заметили издалека, потому что передний танк вдруг остановился и из него через некоторое время ударил очередями, раз и другой, пулемёт, которого ни шофёр, ни его пассажир за гулом мотора не услышали. За то недолгое время, пока колонна стояла на дороге, видимо, поджидая автомашину, мчащуюся им навстречу, расстояние между ними успело сократиться, и нули попали в передние колёса. Но Иван Рой, казалось, не почувствовал этого, надо думать потому, что он так же, как и Афонченко, не понял, что происходит вообще и чьи танки неожиданно появились на дороге, и, только когда после следующей пулемётной очереди с треском раскололось боковое стекло, начал тормозить «эмку», которая вдруг перестала ему подчиняться.
— Что это? — крикнул с заднего сиденья Афонченко, как будто не надеясь, что шофёр услышит его.
Но тот уже остановил машину и абсолютно спокойно, словно никакой опасности не было, повернулся лицом к Афонченко и тихо произнёс:
— Немцы, Данила Алексеевич!… Надо спасаться!… С левой стороны, за небольшим полем, виднелся лес и к нему от дороги вела глубокая канава, по обе стороны которой высилась грудами свежая земля. Канаву Афонченко приметил сразу, смекнув, что по ней можно будет, пригибаясь, добраться до леса, пока немцы успеют доехать на танках до того места, где остановилась «эмка» и получат таким образом возможность стрелять вдогонку. Но до канавы было ещё метров тридцать чистого поля. Опасность большая, но другого выхода ни Афонченко, ни Рой не видели.
Видимо, немцы тем временем подумали, что несколько очередей, пущенных из пулемёта, хватило, чтобы не только подбить автомашину, но и уничтожить людей, и перестали стрелять; в переднем танке поднялась крышка люка и высунулся по пояс человек. Одет он был в чёрное, однако лица нельзя было рассмотреть, да и не хватало на это времени.
Афонченко только удивился, почему немцы стоят на месте и не пытаются приблизиться к подбитой автомашине, непонятным оставалось и то, почему они вообще остановились, ведь могли бы просто раздавить «эмку» гусеницами.
Задержка эта обернулась на пользу путникам, попавшим в беду. Словно улучив момент, который больше не повторится, когда нельзя оставаться в машине и промедлить хотя бы минуту, Афонченко спросил шофёра:
— Видишь канаву?
— Да.
— Ныряем туда. Но подожди, сделаем это вместе, поодиночке нельзя. Если первому повезёт, так по второму обязательно попадут. Подготовятся и попадут. Ну, открывай свою дверцу. Так. А теперь — я. Марш!
Немцы явно не ждали от русских такой прыти, не верили, что кто-то остался в живых в обстрелянной машине. Поэтому пулемёт из переднего танка застрочил, сбивая насыпь, только когда Афонченко и Рой упали друг на друга на дне канавы. Остальное было для беглецов, как говорится, делом ног, — все время пригибаясь, почти на карачках, бежали они, задыхаясь, к лесу и с ужасом думали, что немцы наконец догадаются открыть огонь вдоль канавы, им в спину, как по открытым мишеням. Однако ничего подобного не случилось. Немецкие танки не двинулись с места, как будто собирались стоять долго; по крайней мере, когда Афонченко и Рой через несколько минут нелёгкого бега по канаве оказались живые-здоровые в лесу, танки по-прежнему стояли на взгорке и в переднем все ещё маячила чёрная фигура.
Первую ночь в оккупации Данила с Иваном провели в том лесу, куда привела их полевая канава. Две следующие — у знакомого мужика поблизости от Крутогорья, потом перебрались в город и там, прячась, провели несколько недель, пока не поняли, что дольше оставаться в окружении врагов нельзя: либо надо выходить на люди, и неизвестно, чем все это кончится, либо подаваться в лес. И однажды ночью они покинули город. Митрофан Нарчук был рад, когда Данила Афонченко и Рой вскоре нашли отряд, стали партизанить.
Но напрасно теперь, идучи к шалашу, Нарчук думал, что там сегодня, чтобы не таскаться по топкому болоту в темноте, заночевал ещё кто-нибудь из партизан. Возле костра, в котором горели дубовые плашки, одиноко сидел на коряге Афонченко. Дыма над костром не было никакого, только весёлое пламя тянулось вверх ясными языками, словно пыталось пробиться сквозь невидимую человеческому глазу преграду. Это были именно партизанские дрова, дубовые плашки, — они почти не давали дыма, только вначале, пока разгорались, а потом подолгу горели, посылая во все стороны устойчивый жар. Такие плашки лежали и возле того шалаша, что был на острове. Партизаны наготовили их впрок, для чего пришлось вырубить в Цыкунах немало дубков. Зато жечь их можно было даже днём и не бояться, что повалит густой дым, видный издалека.
— Пришёл проведать, как ты тут, — сказал Нарчук, садясь рядом с Афонченко на корягу. — Вижу, не очень стережёшься.
— Думаешь, подкрадётся кто? — поглядел на него Данила и улыбнулся.
— А ты уже исключаешь подобную возможность?
— Ну!…— пожал плечами Афонченко. — Ежели днём, так навряд ли. А вот ночью… Тут уж никому не прикажешь, а тем более не запретишь, — что в одиночку поделать. Сам небось один сегодня ночевал в своём шалаше?
— Один.
— Ну вот.
— Что нового тут, на переднем крае?
— Да вроде ничего. Гуфельд уже явился в свою комендатуру. Был с ним и тот, другой немец, но быстро умотал.
— Фон Файт?
— Да, фон Файт. Уехал куда-то. Видел, как к крыльцу подкатила легковая машина, не моя ли «эмка», которую немцы подстрелили, и он в неё уселся.
— Наверно, это все-таки другая машина. Вряд ли возможно такое совпадение. Вас же обстреляли далеко отсюда.
— Ну и что? Могли подремонтировать и в Бабиновичи доставить.
— Вряд ли, — вяло возразил Нарчук, хотя никакого значения это обстоятельство не имело: разве не все равно, на чьей «эмке» теперь раскатывали по местечку немцы?
Они помолчали немного, потом Афонченко сказал:
— Вот я наблюдаю уже который час за этим фон Фай-том и никак не соображу — кто он на самом деле и почему так часто отлучается из местечка, подолгу не задерживается тут, в Бабиновичах, он просто случайно. Наездом. Как думаешь?
— Может быть, и так.
— Ну вот. А теперь сам прикинь, чем может заниматься этот фон Файт, хотя и выдаёт себя за переводчика?
— Кто ж его знает!
— А неплохо бы разузнать.
— Может, и разузнаем ещё. Тем более что фамилию его мы установили. Значит, можно пойти в этом направлении и дальше.
— У меня из головы не выходит тот разговор со студянковским жителем. Помнишь, я тебе говорил?
— С Евдокимом?
— Да.
Действительно, Афонченко уже рассказывал командиру отряда о странном разговоре в Студянке.
По его словам выходило, что фон Файт, заглянув однажды в гости к деревенскому мужику Евдокиму, затеял непонятную беседу… В том, что немецкий офицер, который, кстати, довольно часто одевался в штатское, попал именно к Евдокиму, не было ничего особенного — у того буйно раскинулся за домом, пожалуй, самый лучший во всей большой деревне сад, и хоть кого мог соблазнить ядрёными яблоками да грушами, а вот беседа, какую фон Файт завёл вдруг там же, в саду, с пожилым крестьянином, встреченным впервые, была способна поразить своей необычностью кого угодно. Поэтому Евдоким и рассказал о ней Даниле Афонченко, когда тот попросился однажды в Студянке на ночлег. Начал немец с того, что назвал себя, сказал, кто он и откуда. Мол, фон Файт, имеет баронский титул, хотя и не придаёт ему большого значения, потому что в Германии теперь не это считается главным. Объяснил, разумеется, и то, откуда знает русский язык — уже в советское время долго служил в Москве. Хорошо знаком с жизнью России. И теперь находится здесь как специалист по русскому вопросу. Но войны с Россией он не хотел, даже отговаривал германские власти начинать её, так как убеждён, что победить русских невозможно. Словом, представал перед незнакомым деревенским человеком едва ли не сторонником нашей власти. И говорил обо всем так, словно хотел угодить в чем-то Евдокиму, который от удивления только молча таращил глаза, боясь даже кивнуть головой. Беседа та запала в душу не только Евдокиму. Не давала она покоя и Даниле Афонченко, благо теперь ему часто приходилось видеть фон Файта сквозь окуляр артиллерийской буссоли.
Буссоль эту партизаны отыскали на берегу того же Па-лужа, где попался им станковый пулемёт, который Павел Черногузов не успел довести до ума и оставил в брошенной землянке на старой гари. Теперь буссоль стояла на треноге недалеко от шалаша, и в окуляр её можно было наблюдать за местечком, за всем, что там делается. Тем более что шалаш был поставлен на небольшой возвышенности, а само местечко находилось ниже. Сперва ребята держали буссоль словно из великого одолжения или просто из любопытства как дорогую, но ни к чему не пригодную игрушку, шутили, что, мол, эта штука понадобится, когда заимеем собственную пушку, даже кто-то унёс её из землянки тогда, во время отступления, а тут, в Цыкунах, вдруг додумались, что её можно использовать вместо бинокля, и тут же устроили наблюдательный пункт.
— Так ты, Данила, все ещё не потерял надежды завербовать фон Файта? — с усмешкой спросил Нарчук.
— Ну, завербовать не завербовать, а попытаться стоит.
— Комиссар не верит в эту затею. Говорит, не то время, чтобы с немцами начинать подобные разговоры. Они ещё не готовы. У них покуда дым в голове от побед. Надо, чтобы немец начал пованивать, тогда-то он и станет сговорчивым.
— Мало ли что бывает. Тут, как я вижу, два сапога пара. Гуфельд чудака из себя строит, хотя на самом деле — обыкновенный самодур, а барон этот другим способом души человеческие вередит. Тоже, видать, себе на уме человек.
С осторожностью разгибая спину, Нарчук поднялся с коряги, постоял немного у огня, погрел руки, потёр их друг о дружку, будто унимая жар, и двинулся к наблюдательному пункту. За ним, выждав некоторое время, пошёл и Данила Афонченко, видно, подумав, что не стоит отпускать командира одного на опушку.
Припав к холодному окуляру буссоли, Митрофан Онуфриевич глянул на местечко и первым делом увидел поверх заснеженных крыш купола церкви. Их было пять — один, повыше, — посредине, четыре остальных — по бокам. Напоминали они обыкновенные луковицы, которые непомерно выросли за лето на огороде, и теперь их как будто кто вздымал над резной крышей, пристроив наперёд на их маковках православные кресты. Ниже куполов, на уровне крыши, чернели липы, которые толпились вокруг церкви, и на ветвях их, там и сям, ещё дрожали на ветру неопавшие и не оборванные ветром листья. Над липами взлетали и тут же падали обратно бесстрашные вороны. А за церковью па земле лежал снег, и от него, казалось, светлей делалось небо, которое до сих пор не очистилось от туч. Нарчук знал, как поворачивать буссоль, ничего сложного не было в этом механизме, при одном прикосновении он легко подавался во все стороны, однако он не торопился менять эту картину, держал буссоль в прежнем положении, словно не мог оторваться от знакомых очертаний церкви.
На местечковой площади командира партизанского отряда ждало совсем иное зрелище. Митрофан Онуфриевич знал об этом и, может быть, поэтому тоже не торопился переводить буссоль, которая бесстрастно, как объективный свидетель, показывала все подряд и без разбора. Но вот он все-таки заставил себя с большим напряжением сделать это и через стекла буссоли сразу же упёрся взглядом в новую, хорошо обструганную перекладину с зацепленной верёвочной петлёй, в которой с уроненной набок головой висело человеческое тело. Это была женщина. Ветер, особенно бесившийся и сегодня тоже но перестававший трепать и крутить все, что поддавалось его порывам, повернул повешенную лицом к местечковым ларькам, и Нарчуку отсюда были видны сквозь порванное платье спина её и голые ноги.
Митрофан Онуфриевич не первый раз видел так, как теперь, и местечковую церковь в Бабиновичах с её куполами-луковицами, и базарную площадь, от которой разбегались во все стороны песчаные дороги с её древними еврейскими лавчонками, которые в своё время перешли потребкооперации, и эту виселицу, где уже который день качалась в толстой верёвочной петле незнакомая девушка. Партизаны не видели, как её вешали. Не знали, кто она и за что повешена. Данила Афонченко увидел виселицу в буссоль только вечером того дня, когда её казнили и когда на площади не осталось ни немцев, ни местечковцев, согнанных туда на устрашающее зрелище. Понятно, что командир отряда, дождавшись сумерек, направил в Бабиновичи своего человека. Им был Лазарь Кузьмин, до утра он сумел разузнать о повешенной если не все, что было возможно, то много чего, что знали о ней люди в местечке.
Девушку эту, советскую разведчицу, немцы обнаружили случайно, с нечаянной помощью местечковых мальчишек, но дальше дело у них не пошло — та никого и ничего не выдала на допросе в Крутогорье, куда её увезли после ареста; напрасно в жандармерии надеялись, что девушка невыдержит, что у неё «развяжется» язык перед казнью; она до конца упрямо молчала; так её, никому неизвестную, и повесили в Бабиновичах, привезя обратно из Крутогорья. И никто не знал, настоящее ли это имя — Марыля, и эта фамилия — Женченко, под которой она жила, считай, всю осень в Бабиновичах и под которой проходила на допросе в Крутогорье.
Нарчук уже не надеялся, что найдутся люди, помогшие ей обосноваться в Бабиновичах. И был сильно потрясён, что советскую разведчицу казнили у них под боком, в полутора километрах от Цыкунов, где вот уже который день размещался их партизанский отряд.
Отступив от буссоли, Нарчук поглядел на Афонченко, потёр веки, будто врачуя усталые глаза, и с горечью сказал:
— Почему они не разрешают её похоронить?
— У них, небось, свой расчёт.
— Думаешь, ждут, пока кто-нибудь не выдержит и кинется спасать?
— Ну, спасать её уже поздно, — сказал Афонченко, — но если и сегодня они не снимут её, то нам надо заняться этим.
Нарчук подумал, кивнул:
— Вернутся Дорошенко с Кузьминым, втроём пойдём туда ночью, перенесём сюда, похороним. Так что можешь копать могилу.
— А я бы назло немцам сделал иначе. Похоронил бы в местечке, на площади, и красную звёздочку поставил бы на могиле, пускай все видят.
— Боюсь, что из этого ничего не выйдет, Данила Алексеевич, немцы выкинут твою звёздочку и разроют могилу, если до худшего не додумаются.
— Откопают и снова повесят?
— Не исключено. Это зависит от того, много ли она вреда принесла им, сильно ли разозлила…
— Ну, коль не дают похоронить…
— Нет, видимо, они ведут себя так потому, что хотят запугать народ.
— Тем более надо как можно скорей вмешаться в это дело.
Нарчук снова подумал. Потом твёрдо сказал:
— Решено. Вот только дождёмся хлопцев. Кстати, я надеялся, что они сегодня ночевали у тебя.
— Я же говорю — один был как перст. Пойдём-ка, Митрофан Онуфриевич, в шалаш. Я тебе сто граммов налью, что-то ты сегодня не такой как всегда. Может, захворал? Или это снег на тебя так подействовал?
— Чего-то всего ломает.
— Гляди, не вернулась бы твоя старая хвороба. А то ребята рассказывали, как ты мучился. Так пойдём полечу.
Не ожидая согласия, Афонченко повернулся и пошкандыбал к костру. За ним, немного постояв, двинулся и командир отряда.
Нарчук знал, что партизаны иногда нарушали приказ и пользовались самогоном не только в хозяйственных целях, особенно если кто возвращался с задания промокший и продрогший. Потому и не возразил Афонченко, в конце концов, может, теперь как раз тот случай, когда без «сугрева» нельзя обойтись.
Афонченко подступил близко к костру, подбил здоровой ногой к середине обгоревшие дрова, потом глянул на командира и совсем весело спросил:
— Ну так как?
— Давай, — словно в отчаянье, махнул рукой Нарчук. Несмотря на больную ногу, Данила Афонченко ловко, на удивление Нарчуку, сиганул через порог, сделанный из тёсаного нового бревна, в шалаш, вход в него прикрывался циновкой из соломы, и вскоре вынес оттуда, держа за ручку, чуть ли не литровый ковш, на котором лежал ломоть хлеба. Можно было в ужас прийти и помянуть черта при виде такой посудины. Но ковш был не полный, и Нарчук это сразу почувствовал, взяв его из рук Данилы. И вроде успокоился. А Данила тем часом хлопотал о закуске для командира — полез в карман длинного, с меховым воротником, суконного пальто, потерявшего свой первоначальный цвет, — не то было чёрное, не то темно-синее, а скорее всего просто грязное, — достал большую неочищенную луковицу.
— Вот, — торжественно подал он её Нарчуку, который с нескрываемым недоверием следил за манипуляциями Данилы в кармане. — Других лакомств у меня теперь нет.
— При такой закуси недолго и спиться, — сказал на это Нарчук.
— Ну, обо мне ты не заботься, но ежели себя имеешь в виду, то… Словом, я теперь далеко не загадываю.
— А напрасно.
Нарчук сел на корягу, поставил рядом ковш, накрытый ломтём хлеба, луковицу зажал в ладони.
Афонченко между тем почему-то вдруг помрачнел, словно это командирово «напрасно» ударило его и задело за живое. Перемена в нем совершилась резкая. Он и на корягу рядом с Нарчуком не садился, но и не мог стоять неподвижно, стал, прихрамывая, кружить у костра, который все струил от себя незаметное со стороны, но жгучее тепло.
Волнения Афонченко, конечно, нельзя было не заметить, хотя Нарчук не догадывался, какая причина вызвала его; командир отряда следил долгим взглядом, как хромает, будто напоказ, вокруг костра его партизан, потом как-то сокрушённо усмехнулся, пожал плечами и решительно поднёс ковш к губам; пил он, стараясь не дышать носом, чтобы не отдавало неприятным запахом, который чаще всего сопутствует самодельному дурнопьяну, и зря: лесник Абабурка умел гнать самогон чисто, как и надлежит, если гонишь его из отборного жита, и картошки; самогон оказался холодным, недаром стоял в настывшем шалаше да ещё в жестяном молочном бидоне, а хлеб почему-то был невкусный и даже ломкий, словно выпекался в великий пост и с разными примесями, зато луковица показалась Нарчуку сладкой — недаром Афонченко подносил её с такой торжественностью!
Отпив из ковша и вслед за тем закусив, Нарчук поставил ковш сбоку на корягу; не решился он доесть и хлеб с луковицей, положил с сожалением подле себя. Тепла от выпитого самогона он внутри не ощутил, наоборот, показалось даже, что его прознобило. Но тот привкус, который чувствовал во рту Митрофан Онуфриевич после сна, самогон отбил сразу, и командир отряда подумал скоро, что только ради этого уже стоило сегодня согрешить. И ещё он подумал, что сейчас переведёт дух и снова приложится к ковшу, чтобы заодно уж и согреться.
— Ну что ты закружил, замахал крылами, как тот аист? — наконец спросил он Афонченко, который, не останавливаясь, шагал вокруг костра.
Тот не сразу откликнулся па его голос. Успел ещё раз приложиться к ковшу и тем же порядком закусить, пока Данила Афонченко решился на дальнейший разговор. Но когда он заговорил, то на лице его уже не заметно было и следа недавней мрачности.
— Говоришь, как аист, крыльями машу? — остановился он напротив Нарчука и улыбнулся.
— Ну.
— А потому машу, что неспокойно мне здесь.
— Известно, одному да ещё на опушке леса.
— Ты меня не так понял, — покачал головой Афонченко.
— Так выражайся ясней.
— Вообще в этом лесу неспокойно. Я думаю, всем тут неспокойно. И тебе тоже.
Командир отряда пожал плечами.
— И комиссару небось…
— Но место-то это мы с общего согласия выбирали. В том числе и с твоего.
— Да. Тогда думалось, что это и вправду самый лучший выбор.
— А теперь?
— А теперь я думаю, что это не так. Теперь я думаю, что не зря наши товарищи не любят здесь засиживаться. Хотят скорей задание получить. Это я только теперь понял, когда пожил один в шалаше, беззащитный и бессильный.
— Никак хочешь растрогать и меня? — прищурил глаз Нарчук. — У тебя же, считай, каждую ночь кто-то ночует…
— Ежели бы только в этом было дело, — вздохнул Афонченко.
— А в чем же?
— А вот в чем!…
В ожидании, пока Афонченко начнёт говорить дальше, Нарчук поставил левую ногу на корягу, охватил острое колено руками.
— Я много думал теперь о нашем положении. Благо, никто не мешает. Во всяком случае, днём. Дак вот, вспомнилась одна сказка. Про зайцев.
— Ну-ну. Давай свою сказку. Послушаем. — Нарчук снова усмехнулся. Выпитый самогон все-таки встряхнул его: в голове, правда, не прояснилось, однако уже не мозжило, как до сих пор, тело, а главное, воцарилась некая успокоенность, или лучше сказать — уют в душе.
— Я расскажу, а ты пораздумай на досуге, что к Чему. Сказки всегда человеку ума прибавляли. Может, и эта пользу принесёт. Жил да был в лесу самоотверженный заяц. И вот однажды он перед волком провинился. Ну, в чем провинился, этого никто не ведает. Может, в том, что в одном лесу вместе с волком оказался. А может, вправду замыслил недоброе. Одним словом, попался косой на глаза серому волку. Как на грех, пришлось ему бежать мимо волчьего логова. «Постой-ка!» — кричит ему волк. А заяц не только не выполняет приказа, а ещё больше ходу наддаёт. Разозлился волк, бросился вдогонку. Догнал. Говорит: «За то, что по первому слову не остановился, вот тебе моё решение: съем я тебя, ну а поскольку сейчас я сыт, и волчиха моя наелась до отвала, и запасы у нас немалые, то сиди ты, косой, у этой кочки, жди очереди. Ежели проявишь при этом похвальное смирение, может, я тебя и помилую». Сидит заяц у кочки, не пошевельнётся. Глянет в сторону волчьего логова, а там хозяин ходит. Или того хуже — выйдут волк с волчицей из логова и ну прогуливаться мимо кочки, где вот уже который день сиднем сидит заяц, поглядят на него и о чем-то начнут шептаться; волчица от волчьих слов даже облизывается, а у зайца сердце тем часом — тах-тах-тах-тах… Зато по ночам легче косому. Снится ему, что волк не только простил его, а и чином наградил, и пока заяц выполняет разные поручения, волк к его зайчихе наведывается, конфетки носит. Ну, правда, это всего только сон. Но однажды будит косого бывший его сосед. Говорит: «Что ты все сидишь, не знаешь даже, что вокруг делается? Мотай-ка отсюда!» Самоотверженному зайцу, известно, хочется на волю, но как поглядит в сторону волчьего логова, снова шевельнуться не может, страх обуял. «Не могу, — говорит соседу, — волк рассердится». — «Ну, как знаешь, — удивляется гость, — а я убегу». А наш заяц как начал его упрашивать: «Останься и ты тут, у кочки, а то волк поинтересуется, кто прибегал да чего хотел, может в заговоре нас обвинить…»
— И что, второй заяц сел у кочки? — смеясь, спросил у Афонченко командир отряда.
— А что ему оставалось делать, как не посочувствовать соседу?
— Правда, интересна твоя сказочка. Но чем же все это кончилось?
— Обыкновенно. Появляется перед косоглазыми на другой день волк и говорит: «Вижу, вам можно доверять. Поэтому сидите тихо до поры до времени, а потом я вас — ха-ха-ха, может, и помилую».
— Ну и что?
— А то, что мне последнее время так и кажется: логово волчье в Бабиновичах, а мы тут, в этих Цыкунах, как зайцы. Только наблюдаем за волком через окуляр артиллерийской буссоли да хвосты поджимаем. И волки сыты, и зайцы целы. А тем временем обстановка все больше и больше усложняется. Теперь семьи вот… И полицейские угрозы…
— Ничего, как-нибудь выпутаемся и из этой беды, Да— > пила. Разрубим и этот узел.
— Очень много чего-то у нас узлов, и все надо либо развязывать, либо разрубать. Сплошные узлы.
— На то и борьба.
— Ну, до борьбы нам ещё далеко… Словом, до настоящей борьбы у нас, кажется, дело пока не дошло. А вот помех разных, которые затрудняют борьбу, мешают ей, уже хватает. И ещё неизвестно, сумеем ли мы привести все в нужное равновесие. Иной раз я готов поверить, что Шашкин был прав, когда…
— Ну-ну, договаривай.
— Я говорю, что Шашкин, может, правильно сделал, что не остался в районе.
— Значит, ты тоже последовал бы его примеру, если бы тогда был в отряде?
Афонченко на это ничего не ответил. Он только снова тронулся с места, стал ходить вокруг костра, но теперь без прежней лихорадочности, спокойно и медленно, словно минуту назад скинул с себя великую тяжесть. Тогда Нарчук усмехнулся, покачал головой.
— Мне думалось, — сказал он через некоторое время, — что с этим у нас давно покончено. А выходит, что нет. Так вот, ни Шашкин, который когда-то увёл за собой часть отряда за линию фронта, ни ты теперь, когда стараешься оправдать его, не правы. И чем скорей ты это поймёшь, тем лучше будет для дела.
— Про меня ты это… напрасно.
— Да не напрасно. Я помню, с чего начиналось, когда распался наш отряд. Как раз вот с таких разговорчиков. Мол, и материальной базы нет, и условий для борьбы тоже. Но ведь мы были оставлены в тылу у врага, чтобы создать одновременно и эти условия, и эту материальную базу. Это во-первых. А во-вторых, само наше присутствие здесь, среди советских людей, которые попали во вражескую оккупацию, а кроме того и среди немцев, уже является одним из активных видов борьбы.
— Не надо выдавать шило за швайку, командир. Всем бы нам хотелось…
— Никто ничего не выдаёт и не собирается выдавать, Данила. Просто надо все правильно оценивать. И глубже видеть. Тогда не будут возникать всяческие проблемы, которых… Словом, мне не хочется возвращаться к тому, что давно уже обговорено и переговорено. Я уже доказал свою правоту, в итоге сегодня и ты, как видишь, при деле. Короче, я тебе не позволю заводить подобные разговоры. Ну, со мной — ещё куда ни шло, пусть. Как говорится, покалякали, пораскинули умом. Ведь я должен понять тебя. Мне положено понимать каждого — и правого, и виноватого. А при всех… Не допущу больше такой заразы в отряде, как тогда!
— А над сказочкой моей все-таки стоит подумать. — Сказка твоя — другое дело. В сказке намёк всегда есть. И польза бывает, ежели ищешь её. Ты мне не дал договорить. Неизвестно ещё, так ли она, твоя сказка, подходит к нашему положению, как ты думаешь. Тут надо хорошенько поразмыслить. — Нарчук выпустил колено, поднялся с коряги и пошевелил плечами, будто встрепенулся. — Вот скинем сейчас неотложные дела, тогда и над сказкой будет время голову поломать.
— Не так его много, того времени, — отозвался Афонченко, — сегодня, к примеру, снег растает, а завтра может так обложить, что и носа никуда из лесу не высунешь. Так и будем глядеть всю зиму на местечко, где стоит полицейский гарнизон во главе с двумя немцами, через артиллерийскую буссоль.
— Далось же тебе!
— Я удивляюсь, почему тебя это не трогает?
— Что значит не трогает?
— А то, что ты от всего отмахиваешься!
— Тебе только кажется. Просто, мне… Да ты не волнуйся и не тоскуй очень-то. Все станет на своё место, все постепенно наладится. Главное — терпение и труд. Кропотливый, неустанный. И все — наперекор фашистам. И в малом и в большом. Жаль, конечно, что до больших дел у нас не дошло. Но будь уверен, дойдёт. Дай только справиться с мелкими делами, от которых зависят большие.
— Дай бог нашему теляти!…
— Ну, добра, Данила. Хватит, покалякали мы с тобой вволю, даже, может быть, лишнего сказали. Хотя я тебя вообще-то понимаю. Но хочу, чтобы ты меня тоже понимал. В конце концов время покажет, кто был прав, а кто ошибался. Спасибо за лекарство. Только зря ты зачерпываешь этаким большим ковшом. Хватило бы и поменьше. Видать, щедро раздаёшь самогон.
— А ты попробуй иначе, —обозлился Афонченко. — Парни приходят с задания измученные, спать ложатся в страшном холоде…
— Приказ есть приказ. Или забыл? Самогон полагается выдавать только в крайнем случае. Да и сам скорей выздоравливай. Пора становиться в строй. А то. знаешь, что бывает, когда человек без дела долго сидит?
— Что?
— Начинает задумываться над тем, что ясно и понятно. Мудрить начинает!
— Думаешь, так? А вот один мой знакомый иначе об этом рассуждал.
— Ну, ты теперь готов всех знакомых оделить своими мыслями, — засмеялся Нарчук. Потом, спохватившись, спросил: — Так что твой знакомый? Что говорил?
— А то говорил, что перед морозами не только вода в реках светлеет, но и мысли в человеческой голове в порядок приходят.
— Разве что, — не переставая улыбаться, кивнул головой командир отряда. — Вижу, созрел ты уже со своими и чужими мыслями для великих дел1 . Поэтому пускай-ка вместо тебя в этом шалаше посидит кто-нибудь другой, а ты перебирайся на остров. Комиссар скоро вернётся. Да и Павел Черногузов на подходе. Так что присоединяйся. Пускай и другие тебя послушают.
Но перед тем как уйти, Митрофан Онуфриевич присел ещё на мгновение у костра, распростёр над ним руки, будто стремясь унести тепло с собой на остров…
Пока командир находился на наблюдательном пункте, да беседовал с Афонченко, да пил не торопясь самогон из большого ковша, в природе мало что успело измениться, однако утро сменилось днём и даже солнце раза два-три показалось из-за высоких облаков; правда, светило оно каждый раз совсем коротко, и за разговором его трудно было заметить.
Наконец Нарчук оторвался от костра, взялся за винтовку, которую прислонил к шалашу, и, не вешая её через плечо, двинулся по своим же следам на остров. В душе его не было ни досады на Афонченко, который как нарочно подгадал со своим разговором, ни удовлетворения. Все, что твердил ему Афонченко, для Нарчука не было особой неожиданностью. И окажись он сам на месте Афонченко, наверняка тоже не выдержал, стал высказываться с таким же пылом и раздражением, пусть даже и наперекор собеседнику. Но он был на своём месте. Он был командиром партизанского отряда, и это заставляло его поступать зачастую иначе, порой не считаясь даже с очевидной логикой; приходилось учитывать не только объективные, но и субъективные факторы, так называемые обстоятельства, которые хоть и возникали неожиданно, но были неизбежным результатом всего, что происходило вокруг; например, кто мог предугадать, что вернутся из эвакуации в Крутогорье партизанские семьи и что немцы с полицаями сразу же используют это для борьбы с отрядом. И не только это. Поэтому Нарчук был уверен, что главное теперь для крутогорских партизан, которых он возглавлял, заключалось не в том, чтобы, испугавшись шантажа, уходить из района в чужие леса, где их никто не будет знать, или даже за линию фронта, а тем более — сидеть тут, в Цыкунах, сложа руки; главной задачей на ближайшее время оставалась попытка все-таки овладеть ситуацией на месте, как можно скорей выбраться из тенёт, которыми оккупанты старались опутать партизанский отряд, и, говоря военным языком, выйти на оперативный простор. Все, что задумывали и делали последнее время и Нарчук, и комиссар отряда Степан Баранов и остальные партизаны, которые были посвящены в ближайшие оперативные планы, было направлено на это. Но Нарчук знал обо всех планах, а Данила Афонченко — нет. Разумеется, до поры до времени. Поэтому он и кидался в крайности.
И все-таки из их беседы Нарчук успел почувствовать, что с задумкой надо поторопиться.
— Нельзя сказать, что Афонченко сегодня глядел как в воду, однако его сказочка про зайцев имела определённый смысл. Это Нарчук понимал довольно ясно. Но понимал он и то, что успех боевой деятельности отряда, организационной и политической, в дальнейшем будет зависеть прежде всего от того, как скоро сумеет отряд наладить связи с другими партизанскими группами на оккупированной территории; более того, как скоро он сумеет найти путь к центральному штабу партизанского движения, который, как думалось Митрофану Онуфриевичу, за это время обязательно должен был появиться если не тут, в тылу у врага, то где-то на Большой земле…
Нарчук ждал, что сегодня к вечеру в отряд вернётся комиссар Баранов, который был где-то в Крутогорье. А к ночи придёт Павел Черногузов и, может быть, приведёт в Цыкуны депутата Батовкина. Но получилось все не так.
Когда через несколько минут Митрофан Онуфриевич оказался на острове возле своего шалаша, он увидел лесника Абабурку, который знал сюда и иные потаённые тропы, а с ним человека, в котором узнал веремейковского Зазыбу.