Глава шестая. «ПОД КРАСНОЙ ЗВЕЗДОЙ ОРИОНА»

Но свет... Жестоких осуждений

Не изменяет он своих:

Он не карает заблуждений,

Но тайны требует от них...

А.С. Пушкин

1

Далеко за полночь наша группа перешла линию фронта. Запыхавшиеся, усталые, мы уселись отдохнуть. Напряжение, вызванное страхом, спадало, его заменило исподволь другое — тревога. Что нас ожидает—«изменников родины»? Штрафной батальон? Концлагерь? Это ребят, а меня, недорезанного?

Партизаны уверяли, что все будет хорошо. Райцев написал много хороших слов, к тому же мы вели пленных, из коих один оказался офицером, да еще адъютантом командира полка. По­скольку я возглавлял группу, Силка, а вслед за ним и другие, начали величать меня «товарищ лейтенант». Распластавшись, я глядел в небо, звездное, ясное небо... манящее, таинственное и родное, неизменное. Вспоминал, как мы, кадеты седьмого класса, под влиянием увлекательнейшего урока астрономии по ночам выходили во двор и разглядывали созвездия. Там, в горах Герцеговины, они были яркими, близкими. И древние легенды о них казались такими естественными, понятными. Вот он — Сатурн или Черное солнце, с его сатурналиями — когда нормальная логика жизни уступает законам абсурда, не­пристойности, а эмблемой, ритуальным атрибутом становится (Сатурн-Кронос) коса времени — смерть! И тут же другой зло­вещий знак—молот—крест, лишенный верхушки, где утеряло устремление духа и остается лишь перспектива нисхождения вниз в «подчеловеческие» районы существования... Неподалеку от Сатурна поблескивал могучий сын Посейдона и Земли — Орион в окружении нескольких звезд: белая Ригель—светилась ярко, другая—красная Бетельгаузе—отливала свежей кровью. Какая из них меня поведет?..

Все эти «бредни» звучали упорно в памяти, будто щит перед подползающей тревогой.

На рассвете мы двинулись дальше и вскоре были останов­лены своими, обезоружены, обысканы и приведены в часть. Посылались расспросы, отношение было в общем доброжела­тельное, но одновременно и несколько настороженное.

Наконец я предстал перед, как я понял, только что прибыв­шим на машине из Демидова начальником штаба 358-й ударной дивизии. Высокий, статный полковник с поседевшей пышной шевелюрой напоминал грузина. Кивнув головой на мое при­ветствие, он бросил:

— Ну, рассказывайте!..

Начал я с того, что имею записку в органы безопасности от нашего разведчика в Париже. Потом передал письмо Райцева и доложил о взятых пленных. Письмо полковник тут же про­читал, записку, верней, клочок белой бумаги повертел в руках и вернул обратно:

— Капитана срочно вызвали в штаб армии, передадите ему, когда вернется, если это не очень срочно. А пока оставьте при себе. Чем еще порадуете?

Я передал собранные в Смоленске и Витебске данные, план Витебска с обозначением расположенных там объектов, данные, собранные Ксенией Околович и лицами, с которыми она связана.

Потом привели пленных. Увидав меня, они заулыбались.

—Чего они радуются? — спросил, подозрительно поглядев на меня, полковник.

— Напуганы. Чувствуют свою вину и понимают, что мы вправе с ними разделаться как с насильниками. Напали на нашу проводницу. Договорились: они пообещали ничего не скрывать, а я — сохранить им жизнь.

На допросе маленький адъютант начальника штаба при­бывшей из Франции стрелковой дивизии сказал, что немцы предполагают очистить от партизан район леса, с тем чтобы незаметно подтянуть силы для внезапного удара.

Сведениями полковник остался доволен. Он весь как-то переменился, стал любезен и даже пожал мне руку:

— Молодец! От немца не отличишь по произношению, не то что мои... Какой подход! Если вы не против, поедем ко мне в штаб? Назначим вас старшим переводчиком! А?

— Слушаюсь! — выдавил я, подумав: «Местечко теплое, но уж слишком близко к начальству — больно рискованно!»

— Тогда давайте свои данные, выправим вам воинский би­лет. — Он окликнул стоявшего у бруствера адъютанта и велел принести ему портфель.

— Завтра, по случаю Первого мая, отличившимся мы даем награды, а старшины получают офицерское звание. Вы?..

— Солдат!

— Простой боец? — улыбнулся полковник. И резюми­ровал: — Значит, младший лейтенант! Пусть вас оформят, можете идти! Через несколько дней, как договорились, вас вызову. — И, обратившись к адъютанту, указал на меня ру­кой, сказав:

— Отведите товарища лейтенанта к командиру роты, пусть его оформят! — и протянул бланк воинского билета. —Да, пока его ничем не загружать. Он и его товарищи заслужили отдых. Ступайте.

В довольно просторной землянке меня встретил сухощавый, небритый старший лейтенант. Выслушав адъютанта, он жестом пригласил сесть на ящик, сам уселся на такой же, оценивающе оки­нул взглядом, достал из третьего банку с тушенкой, сунул в руки, буркнув: «Открывай!» А сам потянулся за бутылкой и кружками. Пока я вскрывал банку, он налил полные кружки, вынул из сумки «трофейные» нож, вилку, ложку и, поднявшись, торжественно отчеканил:

—Поздравляю вас, товарищ младший лейтенант, с офицер­ским званием. Поздравляю со светлым пролетарским праздни­ком Первое мая! — и чокнулся.

Я по-кадетски щелкнул каблуками и выпил до дна. Водка отдавала сивухой, и я невольно скривился.

Лейтенант, звали его Петр Михайлович Свигайлов, усмех­нулся и разлил по кружкам оставшуюся водку, причем мне досталось побольше.

После утомительной ночи такая изрядная порция ударила в голову. Я захмелел. И когда мы уселись, принялся рассказы­вать, как мы добирались из Берлина сюда; как немцы относятся к пленным русским, морят голодом, провоцируют, всячески настраивают против советской власти, «перековывают», с тем чтобы превратить в послушных холуев и... палачей.

Потом последовал ряд вопросов на разные темы. Коснулся, конечно, и женщин. Ими командир роты интересовался очень, доходя до грязных подробностей. Чтобы как-то избавиться от «женского вопроса», я перешел на другую тему:

— Скажите, товарищ старший лейтенант, полковник, кото­рый со мной сейчас разговаривал, предложил мне стать у него переводчиком. Кто он, как его фамилия?

— Он разве не сказал? Вы что? Так хорошо знаете немец­кий?

— Я уже говорил вам, что знаю. Так как его звать? Полков­ника?

— Он должен на обратном пути заехать... и тогда «предста­вится»! — ухмыльнулся, пожав плечами, мой собеседник.

— Очень хорошо, а кто у нас командир дивизии? Если это, конечно, не секрет.

— Секрет!.. Неужто не понимаете!.. — и недоуменно на меня посмотрел.

Я не сдержался и насмешливо заметил:

—Весь мир, в том числе немцы, потешаются над русскими, которых искусственно делают дураками, окружая глупейшими тайнами. Когда я добывал для вас карту города Витебска, при­шлось брать немецкую, ибо советским людям эту тайну знать не положено, обойдутся и схемой..

— А кому, как не шпионам, нужны подробные карты?

—В магазинах Парижа, Берлина или Рима вы можете купить планы Москвы, Ленинграда, Одессы, Харькова и даже моего родного Елизаветграда, ныне Кировограда. Француз, хозяин магазина карт, когда я заинтересовался картами СССР, по­смеиваясь, спросил, не приехал ли я из России. И на мое «нет!» сказал: «Там у них все под замком и все под подозрением. Даже, скажем, аспирин имеет свое кодовое название, не говоря уж о пирамидоне!» Неужели вы тоже считаете такой «курс» правиль­ным? Кстати, в энтеэсовский газете «За Россию» я видел на эту тему карикатуру: Сталин смотрит на себя в зеркало и, грозя себе пальцем, говорит: «Ты мне кажешься подозрительным!»

— Не повторяй брех белогвардейской сволочи, дорогой товарищ! — повысил тон Свигайлов и сердито отвернулся.

—А вы знаете, что эта «белогвардейская сволочь», как вы их называете, помогает организовывать Сопротивление, скрывает наших пленных, создает, формирует общественное мнение в нейтральных странах, молится за спасение Отечества, которое волей или неволей пришлось покинуть? Поглядите на них и с этой стороны.

— А НТС, о котором вы рассказывали?

— Всякие, конечно, есть, Петр Михайлович!

— И у нас тоже есть всякие, Иван Васильевич!

Про себя же я снова удостоверился, какую роль играет в сознании людей моего Отечества обожествленный «отец на­родов», «великий вождь и учитель». Маленький, невзрачный, рябой, коварный, жестокий и теперь такой незаменимый ти­ран. Понял, как следует осторожно впредь касаться этой темы. В 1936—1938-х годах он расправился с «ленинской гвардией» и вновь окружил себя иудеями. Им ведь сильная Россия не нуж­на, а Сталин явно хочет сделать ее сильной!.. Что он сделает с ними после войны?

.. .В те дни я часто задавал себе этот вопрос. Он разрешился спу­стя десять лет его убийством и постепенным развалом империи.

— Конечно, в какой-то мере вы правы. Я просто делюсь впечатлениями. Надо знать мнение о Советском Союзе в мире. Немцы убеждены, что власть в СССР захватили в семнадцатом году евреи и крепко держат ее до сих пор, и считают, что войну вызвали они.

— Какая чепуха! Это Гитлер напал коварно на нас!

— Нацисты утверждают, будто после заявления ТАСС от 14 июня 1941 года началась секретная эвакуация евреев на вос­ток. Вы обижаете нашу разведку. Мне точно известно, что ЦК, высшее командование Красной армии, МИД были предупре­ждены о готовящемся ударе, — возразил я.

— А вы, часом, не разведчик? — поинтересовался старший лейтенант.

— В какой-то мере. Но речь не о том, речь идет о вреде нездоровой секретности, над которой потешается весь мир, о подозрении к своему народу. В силу этой рутинной привычки всё скрывать ТАСС спокойно «уполномочен заявить, что слухи о намерении Германии предпринять нападение на СССР неверны, лживы и провокационны...» И попробуй кто-нибудь из советских людей что-нибудь вякнуть. Скажем, подать рапорт о том, что немцы на границе явно готовятся к нападению. Тут же назовут провокатором. В результате — миллионы пленных, гибель тех­ники, неисчислимые жертвы, психологический шок. Ко всему этому еще добавить, что такая позиция оказалась благоприятной почвой для матери всех пороков — лжи и отца гнусных под­лостей — доноса! А в результате — рано или поздно:

И не уйдешь ты от суда мирского, Как не уйдешь от Божьего суда!..

— А вы еще верите в Божий суд? — глядя куца-то в угол землянки, спросил командир роты.

— Рече безумец в сердце своем: несть Бог! Сами знаете, на фронте под пулями Его часто поминают. Однако вернемся к нашим баранам, как говорят французы, и подведем черту. Начнем с тайны фамилий наших командующих. Начальник нашей Четвертой ударной армии генерал-лейтенант Курасов, член КПСС с тысяча девятьсот двадцать восьмого года, за­кончил Академию Фрунзе и Генерального штаба, женат, имеет двух сыновей и дочку. Начальник Триста Пятьдесят Восьмой стрелковой дивизии генерал-майор...

Раздавшийся громкий топот кирзовых сапог невольно за­ставил меня замолчать. Влетел дежурный и протянул своему командиру военный билет. А тот в свою очередь протянул его мне и, пожимая крепко руку, сказал:

— Поздравляю, товарищ лейтенант! От души поздравляю! А все наши ошибки переживем. Была бы жива наша Россия! — и, отпустив жестом дежурного, потянулся за новой бутылкой

К щекотливым темам мы больше не возвращались.

2

Ни полковник из штаба дивизии, ни капитан из НКВД не появи­лись. В середине мая меня в качестве командира взвода, со всей моей «дружиной», направили в 85-й отдельный саперный батальон. Мы строили оборонные рубежи, ремонтировали автомобильные дороги и железнодорожные мосты, намного сложней было, когда дело касалось устройства минно-взрывных заграждений или раз­минирования мостов, дорог в тыловых районах фронтов.

Самым сложным было определить тип мины и верно ее обезвредить. Противотанковые, противопехотные, противотранспортные, осколочные, фугасные, специальные, ловушки диверсионные, одни взрывались от нагрузки силой, другие — в заданное время, третьи—по радиосигналу, четвертые—в силу самых неожиданных случайностей. Немало минеров, даже весь­ма опытных, погибало и пострадало от скоропортящихся гене­раторов звукового и визуального индикатора на миноискателях и, наконец, по каким-то неведомым причинам от покинувшего минера шестого чувства, его предупреждающего: «Берегись!»

Рокот летящих снарядов я слышал в Елизаветграде в 1918 году. Тогда над городом летали трех- и шестидюймовые снаряды. В 1942 году что только ни завывало, рокотало, гремело и свистело в прифронтовой полосе! Бойцу нужен опыт, чтобы не кланяться пулям, хоть он и знает, что ту, которая в него попадет, оп не услышит. Минеру приходится работать под редкие вы­стрелы пушек, его ухо либо интуиция подсказывают, пролетит ли снаряд, или он на излете и надо ложиться. Но у человека есть еще самолюбие: плюхнешься сдуру на землю, а снаряд пролетел мимо — как потом поглядеть в глаза напарникам? А если ты командир взвода?..

В результате я получил тяжелую контузию и был ранен в ногу. Пришел я в себя в постели. Красивая сестра милосердия, склонившись надо мной, старалась не то разжать сжатые зубы, не то влить мне что-то в рот. Увидев мой осмысленный взгляд, она погладила меня по голове, сказав стоявшему позади нее мужчине в белом халате:

— Пришел в себя!

Я узнал, что лежу в далеком вологодском госпитале. Пона­чалу я напоминал, наверно, только что родившееся существо. Память возвращалась медленно, а кусок жизни так навсегда и выпал, будто его и не было. Позже я так и не смог вспомнить, куда девался Силка Криволап, который, наверно, как всегда, находился неподалеку, напрочь вылетели из головы фамилия ротного, командира батальона, название места, где меня кон­тузило. Начальник госпиталя, высокий усатый полковник Во­ронов, утешал:

— Благодарите судьбу, что не стали инвалидом. Организм у вас крепкий, да и в рубашке родились! Память постепенно восстановится, кое-что и вычеркнется: организм человече­ский —штукенция пресложная! Главное сейчас взбадриваться, любыми способами: холодным душем, крепким чаем, гуляйте побольше, не бойтесь наших северных морозов, заведите, в конце концов, роман.

— А рюмку-другую тоже можно?

— Водку глушить больше рюмки не советую...

Взбадриваться?! Как? Чем? Скрепя сердце решил расстаться

с последним, что меня связывало с прошлым, — отцовским кольцом: посередине большой рубин, а по бокам по довольно крупному бриллианту. В отличие от часов, нательного золотого крестика с цепочкой, оно сохранилось. И неудивительно — я с большим трудом стягивал его даже с намыленного в горячей воде безымянного пальца. Денег за него мне отвалили кучу. И я исправно следовал совету Воронова... Не обошлось и без романа.

Звали ее Людмила, и потянуло меня к ней, видимо, потому,, что перед отъездом из Белграда ко мне частенько захаживала полная чудесного женского шарма шестнадцатилетняя гимна­зисточка Люда, желавшая изучить все способы Любви.

В отличие от Белградской, Вологодская была скромна, пожалуй, даже целомудренна, и все-таки чем-то напоминала первую. И я подумывал о том, чтобы, вернувшись после войны

в этот тихий и, как мне казалось, патриархальный город, устро­иться на работу по соседству в Нюксинском районе, жениться и зажить наконец спокойной жизнью. И тревога, которая меня «взбадривала», когда я не обнаружил своего бумажника, где хранилась записка Павла Ивановича, улеглась. И я твердил: «Может, к лучшему!»

Незадолго перед выпиской, в десятых числах марта, вос­пользовавшись на редкость солнечным днем, я отправился на рынок. Брожу, поглядываю на снующих мужчин и женщин, почти поголовно одетых в грязновато-черные ватники, и браню себя, что никак не могу привыкнуть к такой бедности. И вдруг передо мной останавливается ярко одетая цыганка. Смотрит на меня оценивающе своими большущими черными глазами, словно пронизывает насквозь, берет меня за рукав и тащит в сторонку, приговаривая:

—Давай, милай, погадаю! Всю правду скажу, что было, что ждет. Позолоти ручку!..

Студентом, как и вся русская эмиграция, я верил в потусто­роннее, увлекался Блаватской, занимался спиритизмом и был убежден — впрочем, и сейчас тоже, — что некоторые люди обладают тайной силой предвидения, чтения мыслей на расстоя­нии, гипнозом, регулированием собственного веса... Всем тем, чем некогда владели маги, чародеи, волхвы, кудесники, ведьмы, которых так безрассудно, начиная со Средних веков, предавали смерти фанатики веры или Бога, и фанатики материи—дьявола. Какое-то соприкосновение с этими необыкновенными людьми имели и цыгане!

Этому племени я симпатизировал давно, с юных лет. Прибы­вающие в начале двадцатых годов русские эмигранты расселялись по всей стране. До трудоустройства, а дети — до поступления в закрытые учебные заведения, получали пособие в размере 400 динаров в месяц,что хватало для прожиточного минимума. Нашей группе досталось богатое словацкое местечко, неподалеку от Белграда, где мать, отчим и недавно родившаяся сестренка Галя прожили почти десять лет. А я спустя месяца три переехал из Словакии в зеленую, цветущую, культурную Славонию, в бывший лагерь для русских военнопленных, в местечко с поэтическим на­званием Стерниште при Птуе, в Донской кадетский корпус, куда был принят в четвертый класс, среди учебного года. Этому я был обязан жене председателя нашей колонии, бывшего начальника Елизаветградского кавалерийского училища полковника Валиковского, которая относилась ко мне с материнской нежностью. Красивая, начинающая увядать цыганка, избалованная успехом оперная певица, она обладала еще какой-то магической силой. Казалось, перед нею не было преград. Благодаря ее вмешательству нас поселили недалеко от столицы, она же командовала мужем и всей колонией, добилась того, что старопазовская община, со своей стороны, выделила помощь, устроила кое-кого на работу. Мало того, сумела воздействовать на моего отчима, который по­сле крупной ссоры со мной пошел на мировую, и в какой-то мере сыграла роль в становлении моего духовного естества.

В Европе цыган называют по-разному: египтянами, фа­раоновым племенем, гитанами, — себя они называют ромами. Ученые считают их выходцами из Индии.

Все это мелькало у меня в голове, пока я покорно шел за ней. Тем более, что цыганка была похожа на Валиковскую.

Отойдя в сторонку от снующей толпы, на солнышке, мы остановились. Я протянул ей левую руку и спросил:

— Если ты, красавица, все знаешь, скажи, как меня зовут? Имя?

Она, взяв мою руку, подтянула меня к себе ближе, присталь­но посмотрела в глаза и покачала головой:

— Нет, не Иваном, мой красавец, не Иваном тебя кличут... Не отводи глаз. Во-ло-дя!..

Я был потрясен и тут же сунул ей червонец. А она про­должала:

— Так-то, мой милай, а суженая твоя не Люда, а много- много лет проживешь с Алей, но сначала смерть к тебе свататься станет...

Прошло больше полувека, а порой всплывают вологодский рынок и пестро одетая, черноглазая цыганка, так точно пред­сказавшая мою судьбу.

В конце марта 1943 года меня направили в Велиж, где на­ходился штаб Четвертой ударной армии. В комендатуре я нос к носу столкнулся с полковником из штаба 358-й дивизии. И хоть я после тяжелой контузии похудел, побледнел, осунулся, меня он узнал сразу, и крепко пожав руку, сказал:

— С приездом, товарищ младший лейтенант. Справлялся о вас. Сказали — в вологодском госпитале. В свое время я обещал взять вас к себе переводчиком, но, сами понимаете, война есть война. Не успел прибыть в штаб, как меня послали в Москву, с докладом начальству. А когда вернулся, вас и след простыл. Ищи иголку в стоге сена! Тем не менее вы тут как тут, на ловца и зверь бежит. Как раз занят подбором толковых, знающих язык переводчиков. Пойдемте! — и повел меня в кабинет.

Звали его Павлом Владимировичем, был он из донских казаков, из знаменитой в свое время виноградниками станицы Цимлянской, то ли по глупости, а скорей по злому умыслу, пре­вращенной в загнивающее Цимлянское море.

Я напомнил ему об «индульгенции», которую дал мне Манке и которую он повертел в руках и, вернув мне, сказал, что капи­тана нет, и посоветовал дать ему, когда приедет.

— Помню, как же, листик чистой бумаги! Вы так и не пере­дали?

—Хранил в военном билете, а когда меня контузили, я ведь был долгое время без сознания и, наверно, проверяли мой до­кумент, чтобы выяснить личность, «бумажку» обронили. Сами понимаете, товарищ полковник, как меня это беспокоит!

Полковник замялся, почесал затылок, потом махнул рукой и, оглянувшись на дверь, заговорил вполголоса:

—Дело в том, что капитан у нас больше не появился. Вместо него прибыл майор, в котором я узнал человека, по некоторым причинам мне неприятного, пожалуй, даже омерзительного. Дело в том, что мой родной брат Александр арестован по делу Тухачевского и «незашто, непрошто» сослан на Колыму, ка­жется. И об этом позаботился этот тип. Поэтому я ничего ему и не сказал. И, мне кажется, поступил правильно. А мой совет вам — лучше помалкивать. Насколько мне известно, почти все побывавшие за границей товарищи заканчивают свою карьеру плохо. Конечно, исключения бывают, и потому на своем пред­ложении я вовсе не настаиваю...

—Тем не менее я вас, товарищ полковник, послушаю! — за­метил я. Мне стало страшно при мысли попасть в руки такому, как мне в ту пору казалось, садисту.

Порешив это дело, я получил назначение, оформленное тут же, с тем чтобы отбыть в штаб дивизии в тот же день и вклю­читься в работу.

Кого только я ни допрашивал, с какими характерами ни сталкивался, какого вранья и горькой правды ни наслушался! А в результате пришел к выводу: допрашиваемого надо под­готовить к «исповеди», суметь отыскать ему данные, успокаи­вающие совесть, а он уже сам найдет тысячу доводов в этих экстремальных, чрезвычайных обстоятельствах, где угроза и желание жить затемняют духовное начало, эмоции, понятия о долге, чести, совести, и побеждает холодный рассудок.

Тысяча девятьсот сорок четвертый год близился к исходу, когда я внезапно очутился в положении допрашиваемого и, слушая опытного, умного красавца начальника управления МТБ полковника Литкенса, отбросив эмоции, думал про себя: «Сегодня ты, а завтра я!»

...На соседней наре полулежит светлый шатен. Его серовато- синие глаза выражают обреченность, запорожские усы с рыжинкой нависают над крепко сжатыми, чуть искривленными губами. Цвет испитого лица землистый. Повадки, певучая речь, весь облик выдают в нем украинца. На вечерней перекличке я в этом убеждаюсь — его фамилия Зюзь-Яковенко.

Уже неподалеку от Москвы он рассказал, что арестован перед самой войной. Он и ряд его товарищей после окончания Академии Генерального штаба были для «усовершенствования» направлены в Берлинскую академию, чтобы пройти курс наук и там. По прибытии он был произведен в генералы (комдивом или комкором?), принят Шапошниковым. А всю группу гото­вили к встрече с Иосифом Виссарионовичем. И вдруг повезли на Лубянку и обвинили за «связь с врагом». «Продержали два месяца и все "уговаривали" сознаться, на разные манеры. Упрямым хохлом величали. А тут война. Внутреннюю тюрь­му эвакуировали в Саратов, и там про меня забыли. И только недавно вспомнили, привезли в Киев. Как спеца, знакомого с заданиями и подпольной работой оуновцев, еще и это задумали пришить».

Я слушал его и думал: «Зачем? Кому это нужно? Дать спо­собному человеку высокую квалификацию, затратив на это кучу денег, а потом арестовать, держать всю войну под замком, кормить худо-бедно???»

—На допросе я рассказал, что мне однажды довелось в Бер­лине столкнуться с Коновальцем и жестко поспорить. Я глубоко убежден, что идея «Самостийной Украины»—задумка немцев и англичан и расшифровывается просто: разделяй и властвуй!

То же самое было в свое время и с Германией — католи­ки, лютеране, евангелисты, — однако немцы это поняли, а вот славяне ни в какую! Грызутся чехи со словаками, сербы с хорватами, Закарпатье с Украиной и Россией. Одним словом, весело живем!

Зюзь-Яковенко вдруг улыбнулся, сверкнули белые зубы, морщинистое лицо с ямочкой на подбородке преобразилось, напряженный взгляд стал ласковым, добрым.

В ответ на его улыбку улыбнулся и я, подумал: «Хочешь узнать человека — гляди на его улыбку. По ней можно судить, умен ли он или глуп, добр или зол, хитер или прост. Она вы­ражает любовь и ненависть, симпатию или презрение, радость или боль, приказ или просьбу... и многое другое».

До самой Москвы-Товарной мы вели задушевную беседу с этим хорошим высокопорядочным генералом. Кто знает, какова его доля? Какая участь его ждала? Впрочем, и меня тоже...

Ночью меня с несколькими арестованными повезли в «во­ронке». Когда я заговорил, на меня цыкнули. Я вспылил, обо­звав их послушной тюремной скотиной, и отвернулся. Только у одного я прочел в глазах одобрение.

Ехали мы мучительно долго, без конца останавливаясь. Дверь отворилась, и послышалась команда: «Выходи по одному! Руки назад!»

В сопровождении двух конвоиров я прошел по двору и уже не помню как поднялся на 6-й этаж, где нас встретил начальник караульной смены—высокий, красивый старшина в новенькой хорошо прилаженной форме. Оглядев меня с ног до головы, словно оценивая, он жестом указал, куда идти. Там меня жда­ли два сержанта. Приказав раздеться догола, оглядели со всех сторон, велели открыть рот, наклониться и раздвинуть ягодицы, поднять руки — не прячу ли я что под мышками. Мне было как- то стыдно за них, верней, за ту работу, которую им приходится выполнять, и пока они ощупывали мою одежду, рассказал им о том, как перед войной 14-го года был обнаружен и захвачен крупный немецкий шпион. «Неподалеку от Брест-Литовска жандармы заметили слепого нищего с собакой-поводырем, на­правлявшегося к границе. Он показался им подозрительным. Жандармы остановили его, обыскали, но ничего не нашли и уже было отпустили, но в последний момент один из них обратил внимание на собаку-поводыря на длинном поводке. Она нерв­ничала, танцевала на месте и присаживалась на задние ноги, а хозяин дергал ее за поводок. В заднем проходе бедного пса была обнаружена металлическая капсула с важными сведениями». Выпалил я эту историю единым духом. И если поначалу они сделали мне знак помолчать, то в конце заулыбались.

Потом, взяв пояс, сняв с ботинок шнурки, отвели в баню, выдали чистое белье и, наконец, препроводили в одиночку. Шестой этаж был разделен на два. На верхнем были в основном маленькие камеры, на одного-двух заключенных. Моя—четыре шага в ширину и около семи в длину. Стояла железная кровать с матрацем, стол, табуретка, в углу параша. С одной сторо­ны — дверь с глазком и кормушкой, с другой — зарешеченное окно с козырьком. В потолке — яркая лампа, одна стена голая, у другой за крепкой железной сеткой — калорифер парового отопления.

Режим «внутренней» таков: в шесть подъем, уборка каме­ры, «оправка» — в сопровождении вертухая, взяв парашу, по­лотенце, мыло, побывать в туалете, — около восьми получить свою «пайку хлеба», чай. Перед обедом — прогулка — около 20 минут. Обед — баланда, каша; ужин — та же баланда; в 10 (22) часов — спать.

Ложиться следует так, чтобы руки были поверх одеяла, — видимо, были случаи, когда заключенные все же находили способ разрезать на руке вены. Лампа светит прямо в глаза, каждые несколько минут щелкает глазок, и если ты случайно повернулся на живот или накрылся не так — звонкий стук ключом в металлическую дверь будит. Не располагают ко сну и громкие шаги караульного, и вызов соседа на допрос или, вдруг, громкий истошный крик. Один раз кто-то кричал: «Палачи!», другой раз: «Товарищи! Здесь коммунистов бьют!»... Можно только себе представить, как, когда у тебя нервы до предела взвинчены, мучительно проходит ночь. Поэтому днем, сидя на табуретке, я порой ухитрялся заснуть, несмотря на щелканье глазка — более редкое...

Мучительно медленно тянулось время. Никто не вызывал меня на допрос. Я не знал, что это обычный прием для Лубян­ки — воздействовать на психику.

И вдруг среди ночи громко щелкнул замок, вошли кара­ульные, подняли с постели, спросили фамилию и приказали одеться. На Лубянке заключенный не знает, ведут ли его на допрос, переводят ли в другую камеру, везут ли в другую тюрь­му или... Позже, в общей камере, мне рассказали тюремный анекдот. Плохо говорящего по-русски китайца вошедший в камеру вертухай спрашивает: «Фамилия?» — «Джан-Линь-Пю- Шпиюна!» — отвечает китаец. Следователь без конца твердил ему: «Ты шпион!» и тот, не понимая этого слова, решил, что так приказано себя называть.

Я одеваюсь и в сопровождении вертухая спускаюсь к выходу, а потом по лестнице, пролеты которой затянуты железной сет­кой. Борис Савинков покончил жизнь самоубийством, прыгнув именно в этот пролет!

Спустившись вниз, мы зашагали по длинному переходу с ни­шами в основное здание, потом по коридорам, поднимались по лифту. Я впереди, «руки назад», за мной вертухай. Если вдруг в начале перехода появлялся идущий нам навстречу заключенный в сопровождении вертухая, меня или его резко поворачивали носом к стене.

Вот наконец кабинет следователя, невысокого капитана с усталыми, припухшими тазами и вялым голосом—дело было в том, что Сталин по ночам не спал, и ему могло прийти в го­лову позвонить Лаврентию Берии, Молотову или Кагановичу. Если не спал Берия, не могли это себе позволить и начальники управлений, не говоря уж о прочих кагебистах. К тому же и допрос разбуженного заключенного среди ночи дает больший результат.

После подробнейших данных о себе, о родителях, бабушках и дедушках следователь предложил рассказать о враждебной де­ятельности, которую я вел за границей и в Советском Союзе.

Я принялся было рассказывать о своей последней поездке в Париж. О встрече с Гуго Блайхером, Лили Каре, Павлом Ива­новичем... Он, сразу перебив меня, повторил вопрос:

— Гражданин Чеботаев! Расскажите о своей вражеской деятельности, которую вы вели против нашего государства! Вопрос ясен?

— Никакой, по сути дела, антисоветской работы против СССР я не проводил. В НТСНП я занимался тем, что собирал материалы о видных деятелях эмиграции.

— Не только эмиграции. Архив с Балканской находится у нас, так что говорите лучше правду!

Допрос продолжался до утра. Кое в чем я признался, кое-что отрицал. На другую ночь все повторилось. Началось сначала и на третью, и на четвертую ночь.

Днем мне не давали уснуть участившиеся пощелкивания глазка и громкий стук ключом в дверь, а ночь проходила в каби­нете следователя, где, сидя на стуле, напрягая память и теряясь в догадках, как ответить на уже в который раз заданный вопрос, чтобы не нарушить логики. Победу, разумеется, одержал опыт­ный капитан госбезопасности. Где-то что-то не совпадало.

Совершенно обалделый от желания спать, я принялся вы­искивать свои преступления. И рассказал о том, как вызвал меня начальник русского отдела полиции в Белграде Николай Губарев и предложил поехать в Сплит с тем, чтобы сообщать о проплывающих советских судах, которые везут «добровольцев», снаряжение и провиант сражающейся с Франко Красной Испа­нии. Сам я не поехал, но послал члена НТСНП Бржестовского... Это подействовало. «Чеботаев раскололся!»

День я спокойно дремал на своей табуретке, а всю ночь проспал как убитый. После прогулки пришел библиотекарь и спросил, какие книги для чтения мне принести. В тот же вечер меня повели «на допрос» к начальнику 2-го управления пол­ковнику Литкенсу.

Все производило впечатление, начиная с роскошного каби­нета, обстановки, самого полковника — красивого, статного, любезного, чуть насмешливого и умного. Он встретил меня на удивление любезно, величал Владимиром Дмитриевичем, угостил настоящим чаем, накормил бутербродами, сунул пачку «Казбека» и после получасовой «задушевной» беседы предло­жил написать чистосердечно все о своей «контрреволюционной деятельности» в качестве начальника контрразведки в НТСНП в Югославии, Франции, Германии и Советском Союзе. Честно, без экивоков, поскольку проверить все в данный момент не предоставляет труда.

— Вы, — говорил Литкенс, — ряд лет были членом, и не рядовым, в антисоветской организации, занимающейся терро­ром, шпионажем, распространением клеветнических листовок. Когда вся страна и многие белоэмигранты встали на защиту своей Родины, ваш НТС сотрудничал с фашистами и готовил из военнопленных предателей родины, убийц, диверсантов, шпионов. Состряпал целую идеологическую программу из­меннику, бывшему генералу Власову и его своре. Вы, Владимир Дмитриевич, пришли к нам непрошеным с тайной целью пропо­ведовать свой «солидаризм», как это делали тысячи энтеэсовцев с их сателлитами на оккупированной немцами территории. Разве не так?

— Честно говоря, идеология НТС противоположна фашиз­му, о чем свидетельствует то, что ряд партизанских отрядов НТС вели борьбу с немцами. А я пришел «непрошеным», после того как помог вашему сотруднику Павлу Ивановичу Богрову в Париже, и впоследствии честно воевал — как умел и мог.

— Вы помогали Франции, Сопротивлению и непосред­ственно «Интералие», которое в результате оказалось в руках немецкого абвера, — не забывайте этого. Вы воевали, были контужены, ранены, это все, разумеется, похвально, но вы не­редко высказывали враждебные нашему Союзу мысли, это тоже следует помнить.

Еще когда меня ввели в этот роскошный кабинет, я сразу понял, что на весах моя судьба, и решил твердо отстоять свою жизнь. Особых секретов выдать я не мог, оставалось заинтере­совать по-другому.

— Я люблю нашу великую страну всей душой и понимаю, что возврат к капитализму, реставрация ее погубит. Живя на Западе, я все больше убеждался, что их государственный строй ведет человечество к гибели. Анархия в производстве, в добыче ископаемых; безответственное отношение к вредным отходам, загрязнение рек, воздуха и морей; безжалостная вы­рубка лесов—наших легких. Поэтому спасти мир от неминуемо надвигающейся катастрофы может только плановое хозяйство, строгое, пусть даже беспощадное. И я горжусь тем, что первыми к этому выводу пришли в нашем государстве партия больше­виков и ее вожди...

— Вождь! — поправил меня Литкенс. — Эту теорию, увы, покуда мы еще не можем воплотить в жизнь, поскольку буржу­азный мир нам мешает.

— Своей борьбой против фашистов я это доказал и на практике, начиная с того, что привел двух пленных немцев, из которых один был офицером, адъютантом командира полка.

— Если уточнить, то не вы, а отряд, который шел с вами.

— Но этот отряд создал, подготовил и привел я.

—Ваша «подготовка» была довольно любопытной. Геноссе Манке утверждает, что вы довольно резко критиковали со­ветскую власть и некоторых ее вождей. Поэтому, если хотите доказать свою лояльность к советской власти, подумайте, как это сделать.

— Я постараюсь выполнить все ваши предложения.

— Хорошо, сейчас напишите, ничего не тая, о вашей дея­тельности в НТС. И постарайтесь дать точную характеристику его вожаков.

— Байдалакова, Георгиевского и Вергуна?

— Нет, Байдалакова, Поремского, Околовича, Столыпина... Чистосердечное признание уменьшит вашу вину.

Сдерживаясь, как бы он не заметил кипящего во мне бешен­ства, я поглядел на Лубянскую (имени Дзержинского) площадь, процедил:

— Хорошо!

На другой день библиотекарь принес мне книжки, дали до­полнительный паек и через день водили в спецбокс, где стояли два удобных ступа, стол, на нем чернильница, перо, несколько листов бумаги и коробка спичек. Часа через два приходила миловидная женщина в форме старшего лейтенанта — ви­димо, секретарь Литкенса, садилась напротив, прочитывала написанное и делала уточнения, предлагая их тут же вносить. Вскоре я заметил, что эти уточнения лили воду на мою мель­ницу. К примеру, когда я описал свою встречу с начальником русского отдела полиции Белграда Губаревым и он предложил поехать или послать кого-нибудь из членов НТСНП в Сплит, с тем чтобы давать сведения о проплывающих советских кора­блях, направляющихся в Испанию, она спросила:

— Предложил или приказал? Он-то не очень с вами счи­тался. Нам известно, что впоследствии он стал одним из по­мощников Скорцени.

И я тут же поставил слово «предложил» в кавычки.

Она же сообщила мне о том, что генеральный секретарь НТСНП Михаил Александрович Георгиевский сидит в камере неподалеку от меня. Что он объявил голодовку, и его искус­ственно кормят.

Прошло два месяца. Я закончил свою писанину. И меня перевели на другой этаж в общую камеру. В основном это были, за некоторым исключением, малоинтересные люди: партизаны, власовцы, бандеровцы. Помню мальчика лет четырнадцати, ко мне прилепившегося, кто знает почему. Помню молодого еврея Александра Сергеевича (?!), читавшего наизусть всего «Евгения Онегина»...

Прошло месяца три... Я кое-чему научился, как, например, общаться с соседями с помощью перестука, как и где дать, кому надо, о себе знать. Понял, что тюрьма — это маленький мир, живущий по своим законам, полный взаимного недоверия, мир опытных, поднаторелых стукачей, политических противников существующего строя и ни в чем не повинных «болтунов» или родичей так называемых врагов народа.

3

Весна в полном разгаре. Светит солнце. 20 минут оно ласкает на прогулке своими теплыми лучами и словно вли­вает в тебя жизнь, и так не хочется возвращаться в камеру с ее специфическим запахом. Я где-то читал, что туристы, выходя из зала пыток великого мастера Торквемады, чув­ствуют себя подавленными, даже угнетенными. Как будут чувствовать себя далекие потомки, посещая Лубянку? Кто знает? А надежда не умирает, веришь, что наряду со злом есть и добро.

И вот снова роскошный кабинет, но повыше. В мягком кресле восседает сравнительно молодой генерал, по бокам два полковника. ОСО. Суд?! Примерно те же вопросы, те же вы­воды. И я осужден по статье 58, пункт А и Б — как изменник Родины, пункт 6 или 8 — как шпион, и пункт 10, как злостный клеветник на советскую власть.

Защищаться, понял я, бесполезно, и все-таки сказал не­сколько слов. Они со скукой меня выслушали, думая, наверно, о чем-то другом. И заявив: «О приговоре вам сообщат!!» — вы­звали караульного.

Я шел и думал, что этих безразличных роботов можно пробудить только тем, чтобы они выполняли и обязанности палачей.

Дня через три меня перевели в Бутырскую тюрьму, в оди­ночку Пугачевской башни, куда обычно сажают смертников. А спустя недели две или три предложили подписать приговор и просьбу о помиловании.

Режим в Бутырках менее педантичный, и камеры побольше, и библиотека богаче. Она создавалась давно, еще с царских времен, когда революционеры могли покупать книги разных политических взглядов и направлений, не говоря о художествен­ной литературе. Все это оседало после их отбытия в анналах библиотеки, никем не проверенное.

Пришла и маленькая радость. По утрам на козырек моего окна усаживалась ласточка и, глядя на меня, как мне казалось, о чем-то щебетала... Взлетала и садилась снова, словно при­глашала: «Полетим!» С тех пор я с нежностью отношусь к пичужкам.

Человек рожден, чтобы жить. Жизнь — смена впечатле­ний, переживаний, действий. Что остается ему, когда, попав в одиночку, среди мертвых стен он видит сквозь зарешеченное окно с козырьком маленький квадрат неба? Хорошо, если ему посчастливится, как мне, с такой редкой в большом городе ласточкой или мышонком... Мудрая природа компенсирует по ночам: красочные, необыкновенные сны! В каких садах, лесах, горах я ни побывал! Каких дворцов, замков, теремов ни пере­видал! С какими красавицами ни общался!..

В ту ночь мне приснился храм Христа Спасителя. Будто я лицеист, но почему-то взрослый, иду в паре с Катковым Иваном, таким, каким я видел его в Париже, и говорю ему: «А говорили, будто его Каганович разрушил!» А он отвечает: «Стоит и будет вовеки стоять!» — хлопает, по привычке, меня по плечу.

Из глубокого сна я просыпаюсь и чувствую, что меня хло­пают по плечу. Открываю глаза — караульный.

— Вставай! Одевайся! Выходи!

«Неужто в последний путь? Недаром собор снился!» — подумал я, шагая по коридору. Такие же мысли блуждали в моем приглушенном сознании, когда усадили в «воронок», когда, выходя из него, узнал знакомый вход во «внутрен­нюю»... Повели в бокс на первом этаже. Спустя несколько минут явился парикмахер и, к удивлению, не постриг наго­ло, а подстриг и побрил безопасной бритвой. А у меня тем временем наступила реакция, я понял, что «до смерти НЕ четыре шага!»

Через час я входил в кабинет Литкенса, который встретил меня со своей неизменной улыбкой-усмешкой, заметив:

— Садитесь! Что это вы так поседели? Не надо так пере­живать. Вас присудили к пятнадцати годам концлагеря. Но если честно нам поможете, освободим гораздо раньше.

Я понял, что это ультиматум, и тут же согласился.

— Хорошо! Сейчас выпейте стакан крепкого чая, поешьте и подумайте, что вы можете предложить... интересное?.. Об­судим и пойдем наверх! — Литкенс ткнул большим пальцем в потолок.

— Как первый шаг, нужно написать письмо Байдалакову и, в зависимости от ответа, действовать дальше.

— А не Околовичу? Впрочем, вы правы.

Обсудив детали, полковник встал, и мы вдвоем, без карауль­ного, вышли в коридор, поднялись на верхний этаж и вошли в приемную, где нас встретил секретарь — капитан госбезопас­ности.

— Мы пришли! — бросил поднявшемуся капитану Литкенс.

— Вас ждут, товарищ полковник! А вы, — обратился капи­тан ко мне, — вы посидите.

Спустя несколько минут я входил в огромный и богатый кабинет Абакумова. Генерал был красив, седоватые вьющиеся волосы, правильный восточный профиль, холодные, умные глаза, спокойные уверенные жесты... Все производило впечат­ление, даже подавляло.

Я вошел, щелкнул каблуками, поклонился и скромно при­сел на предложенный стул. Разговор наш длился не более пяти минут, может быть, и больше, но он напрочь вычеркнут из моей памяти. До того в жизни приходилось встречаться с власть имущими: допрашивал начальник полиции Белграда, беседовал с генералом Врангелем, с атаманом Войска Донского Богаевским, митрополитом Антонием — все помню, а о чем конкретно говорил Абакумов и что отвечал я,—забыл напрочь. Вероятно, действовал шок возвращения к жизни готовящегося к смерти человека...

И снова шестой этаж «внутренней», только не верхний от­дел, а нижний. Привели в просторную камеру на шесть человек, верней, на шесть коек. Встретил меня худощавый, среднего роста брюнет, оказавшийся немцем.

Когда он заговорил, робко поглядывая на меня, по-немецки и я ответил, его радости, казалось, не было конца; и удивлению, когда я сказал, что русский.

Немец оказался молодым ученым, профессором, занимав­шимся вопросами расщепления атома. Верней, подходами к его расщеплению. Неподалеку от Берлина, в его предместье Кёпенинге, был построен самый большой в мире тех времен циклотрон. Эксперименты проводились с облучением мухи под названием дрозофила. Ее то окрашивали в другой цвет, то делали разноцветной, то отнимали или прибавляли крылья, ноги. Это были, конечно, первые шаги.

— Месяца через два после занятия Берлина советскими войсками ко мне в дом явились двое военных и двое штатских. Один из них довольно прилично говорил по-немецки. Это был переводчик. Он сказал, что принято решение перевезти цикло­трон, в счет репарации, в Советский Союз. «А вам придется поехать с нами с тем, чтобы, восстановив циклотрон, пустить его в ход. После чего вас отпустят обратно в Германию», — немец опасливо поглядел на щелкнувший глазок и с кислой улыбкой продолжал:

—Я запротестовал, но когда переводчик им об этом сказал, увидев их снисходительные улыбки, понял, что меня никто не спрашивает. Пришлось собрать вещички, распрощаться с женой и детьми и поехать с ними. Сначала в Кёпенинг. Господи! Что я увидел? — он всплеснул руками И горячо выпалил:

— Можете себе представить, эти, извините, варвары выпу­стили в канализацию драгоценнейшие масла!!! — он протянул чуть ли не по буквам эти «масла». — А ведь мы немало тру­дились над их кондицией. Ведь для циклотрона важна прежде всего быстрота!..

Щелкнул замок, и вертухай пригласил нас на прогулку. Вер­нувшись, немец продолжил свой трагикомичный рассказ.

— ...Через несколько дней под моим наблюдением цикло­трон в разобранном виде был погружен в товарные вагоны и площадки нашими рабочими, а еще через несколько дней мы от­правились в путь. Неподалеку от Москвы наш состав поставили на запасный путь и стали разгружать, верней, выбрасывать всю аппаратуру, несмотря на мои протесты, прямо на землю, в грязь. Но зато решетку, полагаю, с церковной ограды, взятую, конечно, тоже «по репарации», для дачи ехавшего с нами генерала, осто­рожно сняли, погрузили в трехтонку и увезли... — профессор поглядел на меня и чуть не плача закончил свой рассказ:

—И вот теперь я стараюсь убедить начальников вашего ГПУ, что я ничего сделать не могу, что циклотрон фактически погиб, что надо многое восстанавливать, а для этого нужны мастера, техника и так далее, а они называют меня саботажником...

Шли дни. Нас словно забыли, да и соседей не вызывали на допрос, во всяком случае замками не гремели по ночам. Позже я узнал причину этой «паузы». Профессор оказался интересным человеком, и весьма разговорчивым. Каких тем мы только ни касались! Он например, старался доказать, что человечество стоит накануне своего вырождения. Признаки этого вырождения особенно заметны у древних народов, сохранивших свое начало, и в качестве примера, приводил, конечно, евреев. У них, говорил он, тело все больше обрастает волосами, похожими на шерсть, на животе появляются соски, удлиняется нижняя часть лица, одним словом, они все больше начинают походить на обезьян, не на мудрого человека, а на хитрую обезьяну!

О наследственности можно толковать по-разному, как и о «чистой» расе или вырождении. Но я понял, что «мутации» можно производить не только с мухой дрозофилой, но и с че­ловеком.

Но вот в неурочное время загремел замок, и к нам в камеру ввели двух немцев. Первый вошедший был высок, худощав, красив. В нем сказывалась порода. С первых же произнесенных фраз улавливалось благородное происхождение, врожденная воспитанность. Он оценивающе поглядел на профессора и отвел таза, потом на меня. И спросил почему-то по-французски:

— Можно мне рядом с вами?

— Силь ву плэ! — растерянно ответил я.

—Маршал фон Биберштейн! — представился он, протянул руку, и шаркнул ногой.

Я тоже представился, подумав: «Какая птица к нам по­жаловала?» А тем временем ко мне подошел другой. Это был, видимо, еще недавно толстый, а сейчас какой-то обрюзгший, спавший с лица и тела, обросший седой щетиной старик средне­го роста, и тоже протянул мне руку:

— Бисмарк! — и поглядел на меня своими серыми, уже слегка водянистыми глазами, ожидая, видимо, какое впечатле­ние произведет на меня сказанная фамилия.

— Неужто сын великого канцлера? — уставясь на него с недоумением, спросил я.

— Натюрлих![51] — самодовольно улыбнулся он и погладил свой полулысый череп.—Я был послом Третьего рейха в Вели­кобритании, пробирался в американскую зону и был задержан русскими. Им, я понимаю, интересно узнать многое, я готов, но уж очень скверно кормят, — он сделал гримасу, изобразив отвращение, — суп, ба-ля-нь-дя, как вы ее называете, просто страшный, а у меня язва желудка.

— Полагаю, русских военнопленных не кормили даже так, господин Бисмарк.

— Так что мы это заслужили, — заметил Маршал.

Мы пробыли все в этой камере месяца два, и надо сказать, что сын великого канцлера переменил свое мнение о баланде. И однажды начал уверять, что полуголодный паек, однообразная пища, неизменная каша и рыбный «суп» (хамса и редко треска с капустой) хорошо действуют на его желудок, и он не чувствует прежних болей. За это время в камеру привели военнопленных азербайджанцев. Они, по их словам, были «насильственно» за­сланы фантастами во время войны для диверсий. Так по крайней мере они мне рассказали. А когда я передал их легенду немцам, Бисмарк скептически бросил: «Вранье!» — и, не заметив их налитые злобой глаза, продолжал:

— Надо отдать должное Канарису, как умелому организа­тору «пятых колонн», представлявших собой крепко сбитый, связанный шпионажем, диверсией тайный фронт. Тому доказа­тельство — молниеносный разгром Франции, Югославии.

Азербайджанцы кинулись к Бисмарку с явным намерением его ударить. Ни мгновения не раздумывая, я заступился за ста­рика. Стычка была молниеносной и окончилась не в их пользу. И уже сидя на своей постели и поглаживая шею, один из них с укором заметил:

— За фашиста заступаешься!

— Нет, за пожилого, больного человека! А рассказывает он интересные вещи. Не вмешивайтесь! Ясно? — И уже обратился к Бисмарку: — Я жил в Югославии, и мне очень интересно бы вас послушать, как работала разведка рейха там.

— Знаете... — замялся Бисмарк,—разведка—дело весьма сложное. В нее людей привлекают разные мотивы: любовь к Родине, ненависть к врагу, желание сделать карьеру, склонность к авантюризму, а чаще всего деньги!

В каждом государстве их несколько, не говоря уж о войско­вой: наземной, воздушной, морской или подслушивания теле­фонных разговоров, почтовой цензуры, перехвата и расшиф­ровки радиодонесений, наконец, дипломатических источников. Наряду с ней существует и контрразведка! А трюки с одной и другой стороны самые неожиданные. Так, скажем, в Англию доставлялась нанятыми курьерами нейтральных стран обычная одежда, пропитанная симпатическими чернилами. Или на об­ратную сторону почтовой марки обычной открытки наносилась микроскопическая пленка. Сложность заключается в другом, и это главное, — как проверить информацию, полученную зачастую из сомнительного источника? Осведомитель мог ошибиться, быть обманут. Иногда дезинформация оказывалась настолько удачной, что вводила в заблуждение либо приводила к недоверию. Достаточно вспомнить дядю Джо и того же Косича, начальника Генштаба Югославии. Подробностей я не знаю,—и он посмотрел на Биберштейна.

Маршал, перейдя на французский, начал свой рассказ:

— Двадцать седьмого марта тысяча девятьсот сорок перво­го года, около девяти утра, Гитлер вышел из ванной. Егождаладъютант, полковник Шмунт, со срочной телеграммой: «Мой фюрер, важное сообщение от "Веры"!»

Просматривая написанное, Гитлер покраснел от бешен­ства. Не осведомительная служба рейха, а тайная шпионская организация, работавшая в Югославии, о которой знали только наверху, сообщала, что на заре произошел военный переворот, сброшено правительство Цветковича—Мачека... В тот же вечер в рейхсканцелярии был собран военный совет. Был приглашен генерал-полковник Фридрих фон Паулюс, впоследствии маршал и командир Шестой армии, уничтоженной под Сталинградом. Ему была вручена «Директива 25», впоследствии получившая название «Подножка (подхват) 25». Начальник Генштаба в при­сутствии фюрера заявил Паулюсу о решении Гитлера «разгро­мить Югославию, несмотря на все уверения Белграда». Генералу приказано отправиться специальным поездом в Вену, встре­титься с фельдмаршалом Листом, командующим Двенадцатой армией, расквартированной в Болгарии и частично в Румынии, с генералом фон Клейстом, командующим Первой бронетанковой армией, и полковником Вицлебеном, начальником штаба Второй армии, части которой дислоцированы в Австрии и Венгрии, с тем чтобы устно передать весьма важные данные. Л затем из Вены полететь в Будапешт...

Щелкнула кормушка, принесли обед.

После баланды и каши по моей просьбе он продолжил свой интересный рассказ:

— В Будапеште Паулюс должен был дождаться Канариса, с тем чтобы встретиться с фельдмаршалом Листом и рассказать ему последние данные разведки, в том числе и сведения, по­лученные от «Веры». Югославия дислоцировала на границе Болгарии четыре пехотных дивизии, а Двенадцатая армия Листа состояла из девятнадцати дивизий, из которых пять бронетан­ковых... На другой день, вечером, в посольстве Третьего рейха в Софии состоялся прием в честь фельдмаршала фон Браухича. Среди приглашенных были майор Генерального штаба Николов, выполнявший роль связного между Двенадцатой армией и болгарским Генштабом, с ним пришла и очаровательная жена, госпожа Николова. Настолько очаровательная, что даже сдер­жанный фельдмаршал Лист любезничал и ухаживал... На другой день, когда ее муж вернулся с Листом в Чакой, где находился штаб, красавица Николова отправилась на свидание к своему любовнику, помощнику военного атташе Югославии. Она рабо­тала не за деньги, даже если бы и хотела. Для работы в Болга­рии Югославией отпускалась мизерная сумма в 300 ООО левов, которая иногда мала и для одной серьезной информации. Она любила! — фон Биберштейн сделал паузу, собираясь с мыслями, а может быть, раздумывая, стоит ли этим людям все говорить. И, поглядев на меня, улыбнулся, спросив:

— Вам интересно, мой молодой ученый?

— Очень!

— Сведения, полученные от любовницы, он отправил во Второй отдел Генштаба, полковнику секретной службы Улеше Поповичу. Сообщение взволновало, оно подтверждало наличие плана «Резерват 1830». И в самом деле, подобное случается раз в жизни! И если еще могло вызвать какие-то сомнение письмо из Болгарии, поскольку их осведомительная служба не располагала ни средствами, ни людьми, чтобы поймать такой улов, то это подтверждал прибывший горный инженер Роберт Летрбич, шеф Интеллидженс сервис на Балканах, передавший полностью отработанный и утвержденный план «Резерват» еще в декабре сорокового года. В его задачу входили тайная концентрация сил и молниеносная акция против Югославии и Греции. Знание содержания плана давало возможность в какой-то степени отразить первые удары. Дата нападения была назначена на пятое апреля. Когда доложили об этом начальнику Генштаба генералу Косичу, тот, желая прикрыть свой испуг, назвал план «фантазией», хотя, как, видимо, заметил Попович, генерал побледнел. Пытался его убедить и начальник Второго отдела. Но ставленник недавно свергнутого принца Павла и сторонник пакта с Гитлером и Муссолини упорно твердил, что это «чистейший обман». И не удивительно: воспитатель мало­летнего короля Петра был завербованный агент абвера!..

— Да не может быть?! — воскликнул я громко. И почти в ту же минуту караульный щелкнул глазком и постучал ключом в дверь: «Тише!»

— Так, — продолжал Маршал фон Биберштейн, — Югос­лавия подписала себе смертный приговор.

— А откуда, каким образом англичане узнали о плане? — заинтересовался я.

— После двадцать седьмого марта, не зная, что план пере­писали некоторые штабные офицеры, в том числе и те, кто ра­ботал, в силу своих антинацистских убеждений, на британскую разведку. Верховный штаб его только слегка дополнил. Некие генералы под кличкой Фриц «Т» и Рудольф «Г» (имена их так и остались в тайне), состояли в «оберкоманде вермахта»... — Маршал развел руками, как бы извиняясь. — По некоторым данным, в мае тридцать девятого года они тайно встретились со своим старым фронтовым другом капитаном Генерального штаба кайзеровской Германии Рудольфом Реслером, бежавшим в Швейцарию и занимавшимся изданием антинацистской газеты в Люцерне. Они передали ему тайную радиостанцию и шифры. И таким образом зашифрованные радиотелеграммы радиостан­ций вермахта Реслер перехватывал. И передавал британской и французской осведомительным службам. Кстати, тоща же он познакомился и стал сотрудничать с полковником советской разведки, шефом службы в Швейцарии, неким Александром. Кличка его была «Радо», а Реслера — «Люси».

Они знали точную дату нападения на Польшу, вторжения в Норвегию. Раздобыли содержание «Желтого плана» — мол­ниеносного удара по Голландии, Бельгии и Франции. Сообщили они и о готовящемся нападении двадцать второго июня (число было передвинуто в связи с войной с Югославией)... Но Сталин не поверил ни «Люси», ни своему «Радо»... И это стоило России многих миллионов жертв, не говоря о технике, боеприпасах, самолетах и, конечно, моральном ущербе.

— Вы упомянули, что Гитлер получил шифровку, как я по­нимаю, от некой «Веры». Кто это был?

— Мой молодой ученый! — Он почему-то так меня на­зывал. — Дело это темное, тут могут быть варианты. Скорей всего, это радиостанция. Главная для Югославии находилась в городе Нови Сад и называлась «Нора». Белградская — «Ба­зель» — находилась в доме начальника полиции Драгомира Йовановича и была непосредственно связана с центральной «Верой», в Вене.

— А речь идет не о Вере Пешич? — вмешался Бисмарк.

Маршаль удивленно посмотрел на бывшего немецкого посла в Лондоне и развел руками:

— Нет, нет! Эта способная, весьма красивая, ловкая аван­тюристка сначала была агентом Интеллидженс сервис. Ском­прометировать, купить, обмануть — девиз всех разведок мира. О Вере Пешич знала югославская контрразведка, но смотрела на работу шпионки дружественной державы сквозь пальцы. Про­нюхал о том и шеф Шестого отдела РСХА в Югославии Франц Нойхаузен и поручил недавно прибывшему в Белград майору гестапо Карлу Краусу Лоту, под маской инженера-химика из Бра­тиславы, завербовать эту женщину. Мужчина он был красивый, пожалуй, даже обаятельный, и нравился женщинам. Риск был немалый, Вера Пешич могла согласиться на «сотрудничество» и с согласия англичан.

Бисмарк громко крякнул, поднялся с моей кровати и, что-то буркнув себе под нос, уселся на свою. Видимо, хотел высказать свое недовольство: как это может статс-секретарь МИДа Рейха называть фамилии немецких разведчиков? Но Маршал только улыбнулся и продолжал:

— Шефом службы Абвер II в Белграде был майор Эрик Ласер фон Гольдхам. По строгому распоряжению Канариса абвер ни в коем случае не должен был вмешиваться в работу РСХА. «Кикер» считал глупостью помогать этой «кучке аматеров», а те в свою очередь всячески сторонились абвера, полагая, что среди них есть британские разведчики. И получилось так: по­куда Краус обхаживал и вербовал Веру Пешич, майор Эрих Ласер нашел подход к Драгомиру Йовановичу... — Маршаль задумчиво покачал головой и заговорил дальше.

— История это давняя. В тысяча девятьсот тридцать шестом году, на «Полицейской конференции» в Берлине, ор­ганизованной гестапо, пронемецки настроенный Драгомир Йованович был завербован Шестым отделом РСХА и с тех пор давал весьма ценные сведения. И вдруг, в тридцать девятом, внезапный политический ход принца Павла застал врасплох. Хитрый наместник престола чехардой состава кабинета министров добился своего. Был снят со своего поста Милан Стоядинович, его председатель и вождь радикальной партии. Пришедший к власти новый премьер Драгиша Цветкович тут же поставил своих людей. Йованович, уже на следующий день был переведен «советником» в Министерство внутренних дел... и... Шестой отдел РСХА перестал им интересоваться. Это был первый неожиданный удар, «аматерам». Не расте­рялся зато майор Ласлер, шеф абвера в Белграде, решив, что он окажется и на этом посту весьма полезным и не ошибся... Примерно в это же время министр иностранный дел Цинцар Маркович бы тайно послан в Венецию на встречу с графом Чиано и Риббентропом для подготовки приезда принца Павла в Берлин. Зная об этом, РСХА осмелела и почти перестала стесняться. И тут югославская контрразведка, поняв слишком серьезно свои обязанности, арестовала Веру Пешич, как двой­ного агента, а по настоящему агента РСХА. Можно было не сомневаться, что тут не обошлось без Интеллидженс сервис. Под угрозой оказались все разведывательные службы рейха. Представляете себе! И все это происходило фактически на­кануне встречи принца Павла с фюрером.

Я слушал его и думал, — «какая осведомленность и как все помнит? И для чего он все это так подробно, вроде бы не утаивая, рассказывает? Преследует какую-то цель, или это — присущая человеку потребность избавиться от тяготеющих душу и мозг тайн. Недаром в свое время меня поучал Околович: "Если тебя мучит тайна, пойди в поле, вырой ямочку и расскажи все", — к тому же и психика тут, под давлением следователей нарушена. Я ведь тоже много липшего выболтал. Даже написал!!!»

А Маршаль тем временем продолжал свой рассказ:

—Франц Нойхаузен неистовствовал. Понимая что победа за англичанами. Приняв арест Веры Пешич за пощечину, он решил действовать. А югославская контрразведка не удовлетворилась арестом любовницы Карла Крауса и занялась охотой за самим майором, который исчез. Не зная, что он весьма удобно устро­ился в отлично замаскированном подвальном помещении здания посольства; с налаженной вентиляцией, запасом продуктов и напитков и даже вмонтированной тайной радиостанцией. Со­гласно ранее разработанному плану, значительная часть сотруд­ников из абвера и гестапо с минуты на минуту после объявления войны должны были «исчезнуть» в этих погребах.

— Неужели их не обнаружили? — поинтересовался я. — Впрочем, война-то длилась всего несколько дней!

— Да, конечно. Так вот, допрос Веры Пешич не отличался нежностью. Она призналась во всем, и когда общественность ждала, что она получит заслуженную кару и отправится на ви­селицу, ее, извинившись, освободили. Кстати, это был послед­ний демарш нашего посла Виктора фон-Херена, перед тем как второго апреля покинуть Белград. Князь Павел, перед встречей, хотел показать Гитлеру свое расположение к нему и Третьему рейху. Вызвав своего ставленника Председателя Совета мини­стров Цветковича, он набросился на него со словами: «Вы не знаете, мой дорогой, что вытворяет у вас под носом полиция!»... Шпионка была тут же освобождена, но после «допросов» до того изменилась, что следовало бы уже изменять ее «внешние приметы». И она тут же уехала на лечение в Вену.

— И какова ее дальнейшая судьба? — поинтересовался, слушая рассказ Маршаля, Бисмарк.

— Она, тупенькая, не успокоилась, вернулась в оккупиро­ванный Белград и нашла трагическую смерть от рук сербских партизан, кажется. Такова история этой женщины.—Маршаль фон Биберштейн умолк.

4

Шли дни, благодаря общительному и полюбившемуся мне Маршалу раскрывались многие тайны. Его отец был статс-секретарь Министерства иностранных дел кайзеровской Германии, потом с девяносто седьмого года послом в Констан­тинополе. Он многое рассказывал сыну. В то время Стамбул был неким центром шпионажа. Однажды о свергнутом мла­дотурками султане Абдул-Хамиде, которого Ленин называл вторым Николаем II, на мои расспросы отвечал неохотно... но все-таки намекнул, что убийства того и другого — одна цепь... иудомасоны...

И вот как-то вечером загремел засов и меня вызвали наконец на допрос.

Я не знал, что за это время в КГБ произошли большие перемены. Были освобождены от своих должностей почти все евреи!.. Вертухай повел меня на другой этаж. За столом в ка­бинете, просторном, хорошо обставленном, но не роскошном, как у Абакумова или Литкенса, в кресле сидел смуглый кавка­зец, полковник госбезопасности; в его черных больших глазах, внимательно на меня устремленных, сквозило любопытство. Он жестом указал на стул, провел рукой по своим волнистым волосам и, улыбнувшись, сказал:

— Зовут меня Юрий Аполлонович! — и кивнул в сторону сидящего в стороне майора. — А это ваш следователь Борис Григорьевич!

Это был настоящий русак, плотный, блондин, с чуть расплывшимся овалом лица, с обещающим стать мясистым, сейчас еще прямым носом, толстоватыми губами, высоким лбом и серовато-голубыми глазами, в которых я прочел со­страдание... В нем все говорило о стабильности, внутренней порядочности, решительности, потому что разум его под­чиняется сердцу...

— Вы дали согласие, — продолжал полковник, — честно с нами сотрудничать в поимке и разоблачении диверсантов из НТС, ныне работающих на английскую разведку. Начнем с письма Байдалакову. Во Франкфурт едет фотокорреспондент, ваш добрый знакомый по вологодскому госпиталю, и постара­ется передать ему в руки ваше письмо. Тем не менее в нем не должно быть ни слова о вашей «деятельности», ни обратного адреса, никакой политики. Вас интересуют сугубо личное: родные, близкие и, наконец, они сами.

«Сейчас решается моя судьба! И это, Владимир, зависит только от тебя! Отказывайся — и тогда ждет тебя смерть, или юли, выкручивайся, будь и вашим и нашим — и тебя ждет ду­ховная смерть, или?..»

Словно подслушав мои мысли, полковник продолжал:

— Подумайте, что и как написать, чтобы не вызвать подо­зрения. Кратко, в выдержанном тоне, о происшедшем с вами здесь, войне, контузии, вологодском госпитале, как подружились с рядом лиц, не указывая ни фамилий, ни адресов. Предоставить инициативу должно им. Николай Андреевич, надеюсь, поста­рается привезти ответ на ваше письмо.

Майор отвел меня в соседний кабинет, усадил за стол и по­ложил передо мной лист писчей бумаги. Я сложил его вдвое, вкратце написал о себе и потом попросил разузнать о судьбе матери, о сыне, сестре и брате и, наконец, называя их по име­нам, передал приветы Околовичу, Поремскому, Столыпину и Ольгскому.

Согласно договоренности, перешедший границу и вдруг по­павший в лапы КГБ энтеэсовец должен идти на любую сделку. Союз постарается ему помочь. Для этого на второй странице письма, если оно не написано под диктовку, следует перечерк­нуть слово или исправить букву. Тут Околович допустил грубую ошибку—установка касалась всех. У него не хватило фантазии в то время придумать «индивидуальный ход», будь то, скажем, знак препинания, поставленный невпопад, ошибка в слове, аб­заце, и так далее. Я понимал, что сейчас, после ареста многих энтеэсовцев, перешедших границу до войны, оставшихся в пределах Союза после отступления немцев и взятых в Герма­нии, Австрии, Венгрии, в Лимитрофах и на Балканах, начиная с самого генсека Георгиевского, КГБ все это известно, сознавал, понимал: такой экивок может кончиться катастрофой, и все-таки что-то заставило меня пойти, как мне казалось, на хитрость. И в условленном месте, ничего не зачеркнув, букву «а» я написал как «и», а потом надел на нее «шапку».

Прочитав, майор, не заметив, видимо, исправления, уста­вился на меня и спросил:

— Значит, вы считаете, в таком виде можно письмо пере­давать. Вы ничего не забыли?

— Все, о чем мы говорили, вроде написано, к тому же это черновик! — Я понял, что речь идет о помарке.

Борис Григорьевич еще раз пробежался тазами по тексту и, заметив исправленное «и», облегченно вздохнул и улыбнулся. Потом ткнув концом ручки на «шапку», сказал:

— Вы считаете это достаточным?

— Конечно! Байдалаков будет разглядывать письмо со всех сторон, постарается снять и отпечатки пальцев, изучит и бумагу, и чернила. Время у них на это есть, найдутся и специали­сты. — А про себя подумал: «Хоть я и считаю основную массу энтеэсовцев людьми заблудшими и вроде меня обманутыми, хоть и считаю вместе с вами, что Россия шла не по тому пути, но теперь-то она с него сворачивает! Уже потихоньку начина­ет отделываться от евреев... А вы свернули в другую сторону, пошли на предательство! И все-таки судить вас не собираюсь. Но свои ошибки как-то исправлять вам придется, если осталась хоть капля совести. Должны вы понять и меня!»

— Мы ничем не рискуем, если сделаем исправление более четко, — заметил майор, поглядев вопросительно на меня.

—Пожалуйста! Однако, сами понимаете, если вам известны тайные условия переписки НТС, то почему бы не предположить, что английской разведке известно, что вы об этом знаете? Там меня считают человеком осторожным и не совсем уж глупым. Я должен понимать, что упорные исправления на второй стра­нице и второй строчке вызывают подозрение.

Он кивнул головой. И вскоре я снова очутился в камере.

Лежа на своей койке, я про себя поблагодарил Господа, что продлил мои дни, потом начались сомнения, правильно ли я по­ступил. Достойно ли? Так, в мучительных сомнениях, миновала ночь. А на другой день меня снова вызвали на допрос к майору Ефременко. Он начал с вопроса:

— Любите ли вы Родину?

— Всем сердцем! — ответил я.

— Вы понимаете, что сейчас, после такой страшной, кро­вавой войны, в которой погибли миллионы лучших людей, ей очень трудно? Вернувшиеся с поля боя отвыкли от физического труда и научились за эти годы играть с огнем: убивать и знать, что каждую минуту могут быть убитыми. Поэтому, сами по­нимаете, в стране, особенно в городах, участились грабежи, убийства. На днях предпринята акция: переодевшись в женские платья, верней шубы, добрая сотня наших товарищей отпра­вилась ночью, в сопровождении «кавалеров», прогуляться по Москве. По грабителям было приказано стрелять, в результате было ликвидировано несколько десятков бандитов. Такие акции будут проводиться и впредь... Но речь не о том. Как во время войны, так покуда и сейчас, вся тяжесть работы в поле, на за­водах и фабриках лежит на женщине. Вместо того чтобы блю­сти домашний очаг, воспитывать детей, любить, наслаждаться жизнью, она обречена на безбрачие и тяжелый беспросветный труд!.. А что делать? Надо восстанавливать разоренную страну, в разрушении которой, кстати, принимали участие и ваши то­варищи. Сейчас, отметнувшись от немцев, они, спасая шкуры, переметнулись к англичанам. Вы интеллигентный человек, сами знаете, к нашим исконным врагам. С тем чтобы, прикрываясь желанием проповедовать русскому народу теорию солидаризма, по сути дела, вести шпионаж. В общем, идет борьба не столько двух систем, сколько стремление превратить нашу богатую не­драми, лесами и всем прочим страну, одну шестую часть суши, с ее населением, в колонию. Перед вами дилемма—отказаться от своего прошлого или предать Родину. Вы поступили честно, пусть совесть вас не мучит... Понимаю, в вас протестует старое, и вы поймите — отжившее: происхождение, воспитание, сло­жившиеся убеждения о чести, достоинстве и многое другое. Вы человек неглупый, способный, и от вас зависит еще многое сделать для вашей новой социалистической Родины.

Разговор был долгий, задушевный. Я почувствовал в нем не ход следователя, а отклик на зов израненной души.

Шли дни, я все больше сближался с Маршалом. Как ис­тинный аристократ, он недолюбливал Гитлера и считал, что идея национал-социализма, переделанная на современный лад 9* 243 по древней Библии — мечта многих народов стать избран­ным —главенствующим на протяжении всей истории, начиная с Вавилона, Египта, Древнего Рима и кончая Великобританией, Германией, «горемычной моей Родиной!»

—Я убежден, что человечество с его политикой, хозяйством, промышленностью, техникой и, главное, бездумным отноше­нием к Природе-матери, приближается к своей гибели. Земли баронов фон Биберштейнов в Вюртенберге в прошлом веке давали богатые урожаи. Их рейнские вина не уступали многим французским и даже испанским. Сейчас все изменилось, на­чиная с самих людей, которые становятся все беспринципней и гаже.

— Царит мать всех пороков — ложь! — заметил я.

— В начале войны наши экономисты советовали фюреру не распускать колхозы, стараясь доказать, что мир должен перейти к плановому хозяйству. Дескать, и дураку ясно, что свободный предприниматель блюдет только свои интересы, а на окружающих людей и среду ему наплевать, и какие угод­но ограничивающие его законы тут мало помогут. Поэтому в России, на оккупированной территории, были оставлены колхозы...

— Полагаю, что они были оставлены по другим соображе­ниям: проще было отбирать хлеб!

— Россия когда-то дружила с кайзеровской Германией и крепко, по-соседски была с ней связана. Война четырнадцатого года, сами знаете, была спровоцирована другими силами. По­том, увы, началась вторая. Однако многие наши интеллигенты носились с мыслью, с одной стороны, повлиять на фюрера, а с другой—расположить к себе русского человека и доказать ему, что война идет ради его освобождения от власти узурпаторов, помочь ему осознать свою русскую принадлежность, что он должен стать членом европейской семьи народов, под руковод­ством Великой Германии, которая предоставит ему счастливую долю. А сверхзадачей эти люди видели склонить в сторону рейха весь Восток, с тем чтобы обобщить интересы. Кстати, такая тенденция высказывалась и среди русской эмиграции. В Бер­лине была выпущена и переведена на немецкий язык довольно интересная книга бывшего вашего государственного деятеля Шульгина, под названием «Три столицы». Подразумевались Берлин, Москва, Токио...

Темы наших бесед были разные, порой самые неожидан­ные. Маршал фон Биберштейн не только отлично знал по­литическую кухню Европы и всего цивилизованного мира, но неплохо разбирался в тайных пружинах, нередко действующих вопреки всему. Бисмарк, менее разговорчивый, отлично разби­рался в делах Великобритании, а профессор довольно понятно растолковывал нам о будущем, что ждет человечество после расщепления атома. Все они были интереснейшие люди, и я черпал ковшом знания. Так проходили в камере «внутренней» тюрьмы «мои университеты». Тем более к тому времени у меня угасало постоянное чувство щемящего голода: меня усиленно подкармливали. И, глядя на голодных сокамерников, делился с ними пайком. И вдруг — во «внутренней» все про­исходило «вдруг»! — Маршала вызвали на «допрос», а спустя минуту вновь щелкнул замок и вертухай приказал: «Соберите его вещи!» Так навсегда я расстался с умным, добрым, благо­роднейшим человеком. Сунув на прощание в его «вещи» свой хлеб и несколько кусков скопленного сахара, я протянул все тюремщику.

Какова судьба этого высокопорядочного человека? Погиб ли он в концлагере или вернулся в свое поместье???

А спустя несколько дней меня вызвали к Меритукову.

Полковник протянул мне вырезку из письма, написанного знакомым почерком, и спросил:

— Узнаёте?

— Байдалаков! — пробормотал я и принялся читать (этот клочок бумаги хранится у меня и поныне!).

«...Теперь о самом тяжелом. Ты мужчина. — Павлика в жи­вых нет. Он умер полгода тому назад в том же городе, где ты его оставил. Об этом написала Нюся оттуда, которая сначала болела, но ныне совсем здорова. Мама с сестрой и братом выехали и благополучны. Можешь написать им — я перешлю. Умер же Павлик от последствий войны, как писала Нюся»...

Прочитав, я уставился в окно. Мелькнула мысль: «Ты убил собственного сына! Он остался бы жив, если бы не понесло тебя сначала в Париж, потом в Берлин и, наконец, сюда! Ты целиком заслужил все это!»

А полковник, подойдя ко мне, взял за плечо и с какой-то задушевностью в голосе сказал:

— Понимаю, тяжело! Крепитесь! Выпейте чаю, закурите, потом вас отведут в другую камеру, и будем вас готовить. Надо обрести более благообразный вид...

5

И снова верхний шестой этаж, одиночка. Я бросился на койку и долго плакал. Теснились, скрещиваясь, душевные пере­живания и тоска по прошлому, и любовь к сыну, и чувства долга перед Родиной, самосохранения, и надежда на близкую свободу, такую желанную... Вклинились и досада на бесплодно прожи­тую жизнь, на глупое согласие вступить в НТСНП, и угрызения совести, что в какой-то мере предаю бывших товарищей.

Меня не трогали несколько дней. И вдруг повели к парикма­херу. Он подстриг меня, побрил и даже припудрил «Рошелью» лицо. И я снова у полковника Меритукова. В кабинете ждали меня также майор Ефременко и мой добрый знакомый по во­логодскому госпиталю Миша Клебанов. Полковник и майор впервые поздоровались со мной за руку, а Миша меня крепко обнял со словами:

— Ты куда, Иван, запропастился? Меня сейчас отправляют в командировку во Францию... Ты что, из Вологды приехал?

Я подумал: «Кто знает, может, ему и не сказали, что я во «внутренней»? Зачем было нужно меня брить, подстригать? Они любят наводить тень на плетень!» — и, крепко пожимая ему руку, промямлил, глядя на полковника:

— Только вчера приехал! — и понял, по кивку головы Ме­ритукова, что попал в точку.

И снова пошла речь о письме к Байдалакову.

— Чтобы не откладывать все в долгий ящик, тем более что завтра вам, Михаил Петрович, надо уже вылетать, Иван Васи­льевич пойдут с Борисом Григорьевичем в соседний кабинет и составят письмо, а мы с вами побеседуем.

Написать не стоило большого труда, это было более под­робное описание проведенной здесь жизни и рассказ о том, как я устраивался на работу в Вологде, а также о своих надеждах перебраться в Москву и, наконец, поздравление с наступающим 1948 годом.

Уже на другой день в мою камеру вошел красавец старший сержант и, протянув мне бушлат и шапку, сказал:

— Вам велено поаккуратнее одеться и собрать вещи! — Потом хлопнул себя по лбу, повернулся к караульному со словами: — Там у меня на столе лежат галстук и шнурки для ботинок, принеси!

У выхода меня встретил майор Ефременко. Во дворе нас ждала машина. Прокатив по Арбату, мы остановились у ко­миссионного магазина и прошли через торговый зал в кабинет директора.

Директор, видимо, сексот, оказался на редкость услужли­вым, и после примерок и подгонок вместо бушлата и жалкой шапчонки я надел пальто с богатым каракулевым воротником и такую же добротную, под стать воротнику, шапку. А в старый фанерный чемодан сложил две пары постельного и нижнего белья, сапоги, домашние туфли, носки и целый ряд мелочей, необходимых для нормальной жизни мужчины, вплоть до туалетных принадлежностей. И мы, провожаемые директором, снова уселись в новенькую «победу». Я заметил, конечно, что ни расписки, ни денег Борис Григорьевич ему не давал, и подумал: «Как мудро поступает КГБ, имея в комиссионных магазинах своих людей».

— А сейчас я отвезу вас к одной симпатичной умной жен­щине, которая согласилась вас принять на какое-то время. Зовут ее Александра Петровна.

— Она ваш сотрудник? Можно ей все рассказывать?

—Александра Петровна сейчас руководит отделом, верней, редакцией народов СССР. А о себе скажете, дескать, вы раз­ведчик, после долгих мытарств прибыли с Запада в Москву и сейчас хотите отдохнуть и не ворошить прошлое. Поживите, осмотритесь, успокойтесь, я буду вас навещать. Потом мы съездим с вами в Вологду...

Вскоре машина остановилась у большого дома, и мы под­нялись на пятый этаж. Дверь отворила интересная дама, по- европейски одетая, в меру подкрашенная, явно нас ждавшая. Она окинула меня оценивающим взглядом и приветливо при­гласила войти.

Раздевшись, я представился и поцеловал руку. В ее глазах я прочел любопытство.

— А теперь берите свой чемодан, вот ваша комната, — и указала рукой налево, — располагайтесь! И не стесняйтесь, Иван Васильевич, будьте как дома! Когда будете готовы, пообе­даем! И вы тоже, Борис Григорьевич! — Потом, повернувшись в сторону кухни, бросила: — Маруся! Накрывай на стол!

Ее голос звучал громко и властно. Жесты говорили об уве­ренности и энергии. Мне она сразу понравилась. За обедом, не удержавшись, после тоста Бориса Григорьевича, обращенного ко мне: «За счастливое приземление!» — я выпил рюмку вод­ки и нежданно-негаданно захмелел. Сказались расшатанные, почти за три года сидения в тюрьмах, нервы. И мне стоило большого труда взять себя в руки. Однако обмануть умную, на­блюдательную женщину не так-то просто. Александра Петровна замечала все. И, видимо, начала догадываться, а женщина она была добрая, сердечная, к тому же в начале войны она потеряла единственного сына-летчика. И чтобы выручить меня, она вся­чески отвлекала внимание майора, то подливая ему в рюмку, то подкладывая ему в тарелку, то заставляя его сосредоточиться еще на чем-нибудь! А делать это она умела. Он так ничего и не заметил.

Вечером, оставшись наедине со мной, она, с какой-то затаен­ной грустью, рассказывала, что была участницей Гражданской войны, что ее муж, герой Октября, командарм дальневосточной Пятой армии..

—Беда была в том, что он много пил! А пьяный человек со­бой не управляет, а мичмана Павлова окружали матросы-звери! Кровожадные звери! И мне каждый раз стоило большого труда его уговорить отложить до утра подписание смертных пригово­ров... Лечила его после войны без толку и... развелась. Уехала в Берлин. Состояла при дипломатическом корпусе. А вы, Иван Васильевич, там бывали?

— Недалеко от Шпрее есть небольшая улочка Хохенлох. В доме номер восемь я прожил месяца три, наверно. Перед тем как перейти линию фронта. — И мне невольно вспомнилась Шарлотта, как, рыдая у меня на груди, она умоляла меня не ехать, предупреждала: «Ждет тебя, в лучшем случае, тюрьма!»

Потом Александра Петровна заговорила о Париже, где не раз побывала. Я понимал, что ее задушевные речи взывали к откровенности, но я был слишком напуган! И развязал язык только через несколько дней.

Утром она уходила в издательство и возвращалась часам к пяти, шести, мы обедали, беседовали, шли в театр или в ЦДЛ, где она чувствовала себя хозяйкой. Так прошло несколько дней.

И вдруг вечером пришли полковник Меритуков и майор Ефременко, посидели, поговорили, принесли мне какую-то сумму денег и, ласково попрощавшись, ушли.

А ночью мне приснился страшный сон: я сидел в камере Пу­гачевской башни в Бутырках. Меня хлопает по плечу дежурный тюремщик и приказывает: «На допрос! Одевайтесь!» — А я, до конца еще не проснувшись, бормочу за ним: «На допрос?! Одева­юсь!» —И просыпаюсь окончательно. И чувствую, как меня гладит по лицу Александра Петровна и матерински-ласково воркует:

— Успокойся, мой бедный мальчик! Ты не в тюрьме, и я сделаю все, чтобы ты больше туда никогда не попал!

В ту ночь мы стали близкими.

Спустя много лет, роясь в бумагах уже покойной Александры Петровны, я наткнулся на черновик ее письма:

«Вы спрашиваете, как это произошло? Началось просто. После гибели сына я осталась совсем одна. Друзья попросили принять на время товарища, который приедет в Москву и не имеет пристанища, а у меня две комнаты, и я с радостью со­гласилась оказать гостеприимство. Готовлю маленькую комнату по возможности уютно, пусть товарищ почувствует московское радушие. Привезли человека непонятного возраста, среднего роста, с бледным, даже серым лицом; небольшие потухшие таза смотрят пусто; старенький чемодан, истертый недорогой костюм, говорит тихо, медленно, как-то неуверенно. Такое впечатление, будто этого человека только что вырвали из-за фашистского застенка. Ночью стонет. Подхожу — испуганно вскакивает, в тазах ужас. Укладываю, глажу по волосам, говорю ласковые слова—успокойся, мой мальчик, спи, здесь покойней, я с тобой, никому не отдам, мой родной. И в самом деле, мне кажется, что это мой Рюрик вернулся, не убит он, нет, он не разбился, когда подстрелили его самолет, фашисты забрали его в плен, где он и томился до сих пор. Или нет—слишком он уж не похож на сына. Тот высок, здоров, сильный, веселый, таза горят огнем, звонкий голос—таким его проводила на войну. И разве он не вернулся с лестницы и не поднял, чтобы поцеловать, таза и сказать: "Ма­мочка, я вернусь, не беспокойся! Я вернусь!"

Вот он и вернулся, только какой-то ссохшийся, постарев­ший, измученный. Словно жизнь ушла из него, так сильно его мучили, переломали. Ну все равно, это мой Рюрик. И если тот Рюрик умер, так, умирая, этому другому он завещал найти меня, если ему будет плохо.

Вот так я и отхаживала своего Рюрика-Ивана, которого на­звала "Альмаро", вместо "Вольдемаро" из "Учителя танцев". Вы помните, как в этой очаровательной пьесе влюбленный про­никает в дом предмета своей страсти под видом учителя танцев, назвавшись "Вольдемаро". И как после рассказа, кто он, девуш­ка не показала вида, наоборот, поддерживала этот обман. Так и моя тоскующая душа жадно впитывала чувство бесконечной благодарности в оживающих тазах, крепнувшем голосе. Когда я уезжала на работу, мой ребенок тосковал, метался, ждал... Мое материнское чувство (этот извечный инстинкт матери, а у меня он особенно развит) нашел некоторое удовлетворение, это меня спасло от страшного чувства одиночества, отчаяния, безысходной тоски. И я привязалась к этому, еще более оди­нокому существу, который был совсем гол и стоял совсем на голой земле. Мота ли я отпустить его. Ведь это мой Рюрик, разбившись, летать больше не может. Его нужно вылечить, по­ставить на ноги, пробудить любовь к жизни, дать ему другую квалификацию.

Я обязана была это сделать в память моего сына, во имя не­винно погибших любимых друзей. Во имя торжества той идеи, за которую я боролась с юности.

И я решилась!

А елка... назначенная встреча с красивым адмиралом, жаждущим назвать меня своей женой и увезти в одну великую морскую державу, в которую назначается морским атташе... Нет! Это не для меня. И я понесла свой крест. У каждого, мой друг, свой крест в этой жизни».

На этом письмо обрывалось.

Загрузка...