Глава десятая ГИМН ЖИЗНИ И СМЕРТИ

ЖАЖДА БОЛЬШЕГО

Бег тем стремительней, чем ближе к цели. В последние годы жизни святой Франциск, желая, чтобы его призыв к любви и покаянию был услышан как можно дальше, и чувствуя в то же время, как силы покидают его, взялся за перо и бумагу и написал несколько писем, напоминающих послания святых апостолов. Сознание универсализма его миссии брало верх над смирением, диктуя ему слова напутствия не только братьям Ордена, но и всем верующим, представителям власти, самим служителям церкви. При этом святой Франциск оставался столь смиренным, что не полагался на собственные слова, но использовал насколько возможно слова Евангелия, словно бы взял на себя роль посланца, глашатая, не имеющего иной цели, как объявить волю своего господина.

Когда он обращается «ко всем христианам в миру и в церкви, и во всем мире» как раб и слуга всех, с величайшим почтением и с небесной вестью о «подлинном мире и непреходящей милости в Боге», то излагает основные моменты веры и Евангелия, оставляя за собой только выбор; но выбор этот отражает главные черты его исповедания, которое все зиждется на двух тайнах божественной любви — Творении и Искуплении.

В этом письме он говорит преимущественно о спасении, возвращаясь к рождеству Христову, таинству Евхаристии, долгу исповеди, причастия, покаяния, необходимости славить Бога, любви к ближнему.

Его духовные пристрастия обнаруживают себя на каждом шагу в коротких комментариях, где он осуждает «мудрствование плоти», призывая к простоте, смирению, чистоте помыслов; где утверждает, что повелевающий должен быть как слуга, и поставленный старшим должен быть как младший; где смиренно советует: «Возлюбим ближнего как самих себя, а если кто не хочет и не может любить его как себя, пусть хотя бы не делает ему зла, а постарается делать добро» (трогательная уступка эгоистической природе человека); где, наконец, призывает к нищете духа, живейшим образом повествуя о нераскаявшемся грешнике.

В прочих письмах, два из которых обращены к духовным братьям, одно — к священнослужителям и одно — к властителям народов, содержатся два основных совета: открыто хвалить и благодарить Бога, и превыше всего любить и почитать таинство Евхаристии. Это заботит его особенно: «В каждой вашей проповеди напоминайте, что никто не может спастись, не принимая святейшего Тела и Крови Господней», — говорит он братьям. «Советую вам, синьоры мои, отложить всякое другое дело и заботу и с радостью причаститься святейшего Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа», — призывает он представителей власти.

Невероятная чуткость его любви приводит его к особому преклонению перед словом, ибо посредством слова хлеб и вино преображаются в Тело и Кровь Господни. Он страдает, когда святое имя и слово Христа оказываются в неподобающем для них месте, падают на землю, попираются ногами. Возлюбив бедность, он не скупится для Господа, ставшего в нищете Своей простым хлебом. Он обращается к нерачительным священникам:

«Взгляните, как бедны эти сосуды и покровы, призванные хранить Тело и Кровь Господа нашего Иисуса Христа». И к братьям: «Просите смиренно служителей церкви, чтобы превыше всего почитали таинство Евхаристии. Ларцы, ковчеги и все, что нужно для причастия, должно блюсти как величайшие сокровища. И если где-нибудь святейшее Тело Господа храниться бедно или плохо, найдите ему место по возможности достойное, берегите его, выносите его с благоговением и подавайте другим с деликатностью».

После стигматов сомучение Христу еще более усилилось. Теперь, когда он страдал, как сам Господь его, теперь, когда и он был пригвожден, когда и его сердце было пронзено на самом деле, он понял, что значит искупление; понял всю меру страдания и искупительной радости Богочеловека, понял цену душ и как тяжело Христу терять их, несмотря на свою жертву. Ему казалось, что он ничего не сделал для Него, он горел желанием любить Его, служить Ему как в самом начале, и, вернувшись в Санта Мария дельи Анджели, снова принялся ухаживать за прокаженными, возобновил проповеди в соседних деревнях, возобновил телесные подвиги, хотя и так уже походил на тень.

И все же это бедное тело не роптало, но, напротив, было столь согласно с духом, что рвалось участвовать в самых непосильных трудах. Ничто не могло помешать Франциску, когда он совершал подвиги во славу Божию, и страдания уже не были для него муками, но нежными сестрами во Христе. Он чувствовал себя полным сил и как полководец, воодушевленный наградой Господа своего, полагал себе день ото дня все большие свершения, несравнимые с прежними.

Слух о чуде святых стигматов успел распространиться, и народ шел издалека, чтобы посмотреть на святого. Он же, как мог, прятал их: натягивая рукава до самых кончиков пальцев, старался избегать ходьбы; никогда не говорил о них, скрывал даже откровения, полученные от Бога, ибо понимал, что не должен открываться всем, и крайне беден тот, чье сокровище — на поверхности. Он препоручил заботу о себе четырем возлюбленным братьям: Леоне, Анджело Танкреди, Руфино и Бернардо, которые, следуя строжайшему указанию брата Илии и кардинала Уголино, снабжали его всем необходимым, дабы смягчить последствия налагаемой им на себя аскезы, и оберегали его от навязчивого внимания толпы.

Несмотря на невероятную силу духа, тело таяло на глазах. Брат Илия, встретив Франциска в Фолиньо, все понял. И, под впечатлением от этой встречи с учителем, увидел потом во сне седого старца в белой одежде священника, возвестившего ему: «Иди и скажи брату Франциску, что вот уже восемнадцать лет, как он покинул мир, чтобы последовать за Христом, и два года еще будет оставаться в этой жизни, прежде чем перейдет в жизнь иную».

ГИМН ЖИЗНИ

Была женщина, достойная разделить славу учителя; женщина, которая не говорила, не просила, не показывалась даже, но чье духовное присутствие было для Франциска быть может более ощутимым, чем присутствие брата Леоне и других братьев, окружавших его с утра до вечера. Имя этой женщины — Клара. Франциск, который ничего не забывал, попросил проводить себя в обитель Сан Дамиано. Там впервые заговорило с ним Распятие; туда он сам теперь возвращался распятым; там разрастался сад взлелеянных им душ (цветочки, поросль духовная — говорила Клара); туда должен он донести полученную благодать. Святой Франциск велел построить себе хижинку рядом с монастырем. Чувствовал он себя очень плохо. Помимо общего истощения, помимо пяти незаживающих ран, вот уже почти шестьдесят дней его бедные глаза не переносили света, так что он не мог теперь смотреть на солнце и огонь, доставлявшие ему столько радости. К тому же хижинка подвергалась постоянным набегам мышей, которые по ночам не давали ему сомкнуть глаз, а днем нагло воровали у него со стола последние крохи.

«Дьяволы, дьяволы завистливые», — говорили, крестясь, братья, а Клара, сокрушаясь в сердце, с удвоенным рвением принималась молиться за учителя и готовила бинты, корпию, припарки для ран, специальные мягкие сандалии для его израненных ног. Но муки его усилились настолько, что святой Франциск, несмотря на огромное желание пострадать, проникся к себе жалостью и попросил: «Господи, помоги мне терпеливо переносить недуги мои!»

И был ему голос, ответивший, что страдания его завоюют ему сокровище более прекрасное, чем все сокровища земли, и чтобы переносил он их в стойкости, уверенный в ожидающем его рае. Это обещание так обрадовало его, что на следующее утро он сказал братьям: «Вассал был бы вне себя от радости, если бы император пожаловал ему свое владение. Как же благодарить мне Господа моего, пообещавшего Свое Царство мне, недостойному рабу Своему, покуда живущему и облеченному плотью?»

Благодарность, непрестанно и щедро цветущая в его душе, подтолкнула его написать новый гимн творениям Господа, и именно тем, которые служат нам каждый день, и, пользуясь которыми, мы часто оскорбляем Бога вместо того, чтобы благодарить его. Сидя на траве, под открытым небом, в мягкой тени олив, таких же нищих и блаженных как он сам, святой задумался на миг и начал нараспев, импровизируя:

Высокий, добрый, всемогущий Боже,

Тебе хвала, и слава, и все благословение:

Благословенны, Господи, с Тобой Твои созданья

особенно и прежде всех брат Солнце,

что греет нас и веселит Тебе во славу.

Прекрасный, лучезарный, в светлом нимбе —

Тебя он, Высочайший, отраженье.

Твои, о Господи, сестра Луна и сестры Звезды —

Ты создал в небе их пресветлых, драгоценных.

Благословен будь и за брата Ветра,

за Дождь, и Ясный день, и всякую погоду,

какой даруешь Твоим тварям пропитанье.

Благословен будь за сестрицу нашу Воду,

что так щедра, смиренна, драгоценна и невинна.

За брата нашего Огня благословен будь, Боже,

которым освещаешь ночь беззвездну,

а он прекрасный, радостный и сильный.

Благословен будь, Господи, за матерь нашу Землю,

что кормит и растит нас,

дает плоды, и пестрые цветы, и травы.

Гимн этот, годами зревший в сознании святого, сложился сразу, на одном дыхании, и сразу понравился, и признанный король стихотворцев брат Пачифико записал его. Святой Франциск сам научил ему своих товарищей, так как хотел, чтобы они пели его после проповедей и в качестве платы просили у слушателей не денег, но истинного покаяния.

Нужно заметить, что святой Франциск пел обычно на провансальском наречии. Это был язык рыцарских дворов, язык его матери, его прошлого. В своей внутренней музыкальности, язык этот таил для него воспоминания обо всем, что было любимо им прежним и что не умерло, но изменило форму — так сам он заменял слова и понятия в песни, заимствованной у трубадуров.

Ничто как музыка не удерживает прошлое и настоящее, сожаление и надежду, и только ее духовной безграничности позволено выразить то, что недоступно любому другому виду искусства. В музыке можно сказать все, даже то, что не дается мыслям и чувствам, и кто имеет уши слышать — услышит.

Провансальская песнь, таким образом, стала для Франциска последним эхом прошлого.

Кроме того, он писал и диктовал на латыни — на этом языке церкви, законов, университетов, документов, канцелярий и могильных плит. Но в Сан Дамиано, у подножия Субазио, перед лицом Аппенин, и провансальского и латыни было ему уже не достаточно.

После стигматов он совершенно преобразился. Ветхий человек был распят и умер навсегда. Новый человек ощущал новый поток лирического вдохновения, рвущийся наружу из глубины страданья. Так молодое вино разрывает старые мехи. Он снова был возле Сан Дамиано, маленького храма своей молитвы и своих трудов, своего первого призвания и последнего утешения, храма святой Бедности и святой Клары.

Недостижимо далеко была теперь его нежная матушка, давшая ему сердце поэта, и совсем близко была великая праведница, та, что накинув на патрицианскую головку покров вечной бедности, дала его жизни неисчерпаемый запас веры; рядом были его духовные дщери, совсем не знавшие провансальского и очень мало — латынь. В Сан Дамиано, рядом с обителью святых сестер, он мог петь не иначе, как на языке святых сестер — на итальянском.

Эти соображения не приходили в голову святому Франциску, а если и приходили, то он не прислушивался к ним, потому что был святым. Но исподволь они совершали свою работу в его человеческом сердце, став подоплекой иных — благородных, сознательных, желанных доводов, которые заставили излиться Гимн брату Солнцу. Доводы эти были такие: он мог сказать нечто новое и хотел, чтобы его поняли все; это «нечто» было его концепцией жизни, эпилогом его жизни, изложением некой проповеди, оставшейся в сердцах, но не на бумаге. Между тем сердца эгоистичны и легко искажают, бумага же более надежна и способна сохранить.

Итак, он хотел «сложить новый гимн творениям Господа, Ему во славу, нам во утешенье, и ближнему в наставленье», хотел, чтобы «товарищи его читали либо пели его после проповедей, дабы ободрить сердца людей и привести их к радости в духе». Мертвые языки и язык ученых не мог служить этой цели, как не мог и живой язык соседнего народа, изящный язык придворных и трубадуров. Тут нужен был свой родной язык. Латынь, как скажет позднее Данте, мало кому явит свои преимущества, народный язык, напротив, послужит многим.

Орлятам нужен был язык орлят, язык народа, который в течение стольких веков после падения Римской империи совершал подвиги, не воспевая их, и любил, не доверяя свою любовь романической прозе. Язык народной латыни был нов, как и человек, которому предстояло сказать новое слово.

Новым в гимне Франциска была любовь к Богу и его твореньям. Языческий мир любил только творенье и любовь его была насквозь чувственной; ветхозаветный мир любил Бога, но любовью рабской; христианский мир до Франциска любил Бога уже вполне по-сыновнему, но пренебрегал созданьями его, боялся их как искушения, закрывая глаза, дабы не прельститься ими; этот мир еще не прочел в Евангелии оправдания природы, заключенного во взгляде и благословляющем жесте Христа. Святой Франциск родился поэтом и видел внутреннюю красоту вещей, даже самых простых, попадающихся нам на глаза каждую минуту, и не замечаемых людьми суетными, далекими от поэзии. Но Франциск идет по пути святости и потому в творениях ищет Творца. Если он читает книгу природы сквозь призму Евангелия, как еще никто до него не читал, то потому, что на каждой странице находит Творца и то и дело останавливается, чтобы воскликнуть: «Как ты благ, о Господи!»

С высоты божественной любви он снова возвращается к твореньям, испытывая к ним самую трогательную нежность; он созерцает их, восхищается ими, ласкает их глазами, словно говорит огню, воде, звездам, травам: «Вы не знаете, какие вы прекрасные созданья! Но коли так, я говорю вам это! Вы заслуживаете восхищенья — и я даю вам его. У вас нет сознания — у меня оно есть, и за вас я восхваляю и благодарю Того, Кто создал вас, как создал меня, ибо вы мои братья и сестры в Нем».

«Братья и сестры!» Чтобы так, совершенно по-новому обратиться к низшим созданиям, нужно было проникнуть в тайну их жизни, нужно было сломать противопоставление природы и Бога, материи и духа, столь ревностно защищаемое катарами и другими ересями. При этом нужно было не впасть и в ошибку предшествующих веков, отождествлявших творение с Богом; нужно было подойти к тварному миру с тем чувством человеческого соучастия, которое свойственно поэтам, и с тем чувством соучастия божественного, которое присуще святым и, по мысли великого философа, предполагает человеческое, но превосходит его настолько, насколько бесконечность превосходит конечное.

Этот гимн жизни тем более ценен, что написан при самых печальных жизненных обстоятельствах, человеком больным, страдающим от ран, почти ослепшим, тающим на глазах, в бедности, которой устрашился бы и нищий. Книга Иова, прославленного своим терпением, в сравнении показалась бы ропотом. Но Иов не знал Иисуса Христа и был еще человеком Ветхого Завета.

Между тем Гимн брату Солнцу стал первым литературным триумфом языка и народа в новом идеале святого.

ГИМН МУЗЫКЕ

Брат Илия пустил в ход весь свой авторитет викария, чтобы убедить святого Франциска отправиться в Риети, куда в ту пору Гонорий III перенес папский двор. Договорившись с кардиналом Уголино, он настоял, чтобы Франциск полечил своего «брата осла» и прежде всего глаза.

Кардинал, по великой нежности своей к святому, написал ему, приглашая к себе в Риети, где жили лучшие глазные врачи, и Франциск охотно согласился: ослепительно зеленая Риетская долина с ее скитами Фонте Коломбо, Поджио Бустоне, Греччо, возвышавшимися среди лесов, напоминала ему Верну и сообщала особую сладость его молитвам. В Сан Дамиано ему удалось все же почувствовать некоторое облегчение, и Клара, которая не проповедовала, но побуждала к проповеди, не писала стихов, но вдохновляла, Клара, не покидавшая теперь монастырского двора, приготовила учителю особые сандалии для его пронзенных ног, позволяющие снова пуститься по дорогам мира.

Святой Франциск, получив письмо от кардинала, задержался с тем, чтобы подать ей и сестрам свое утешение, ободрил ее на прощание святыми речами и верхом на своем ослике, сопровождаемый верными товарищами направился в Риети. Аббатиса провожала его глазами, пока он не исчез среди олив, потом опустилась на колени перед распятием.

Святой Франциск молчал; стоило ему заговорить и ученики непременно сохранили бы его слова, как хранили теперь каждое его высказывание, почитая за ангельское и пророческое.

Это молчаливое прощание с цитаделью Бедности было столь же мучительным, как и прощание с Верной, если правда, что самое большое страдание — то, о котором не говорят вслух.

В Риети его ожидали как мессию, и навстречу ему вышло такое множество народу, что Франциск не захотел войти в город, но остановился в церкви Сан Фабиано, находившейся в двух милях от городских ворот. Но и сюда люди шли толпами, так что священник, оказавший святому достойный прием, стал уже думать, что такая честь будет стоить ему слишком дорого, ибо верующие, спеша под благословение, изрядно обработали его виноградник, беззастенчиво обрывая грозди и топча его ногами.

— Дражайший отец, — обратился к нему Франциск, читавший чужие мысли, — сколько мер вина дает тебе этот виноградник в год наибольшего урожая?

— Мер двенадцать, — отвечал тот, покраснев от смущения, потому что его слишком хорошо поняли. Тогда Франциск сказал:

— Прошу тебя, отец, разреши мне пробыть у тебя несколько дней, ибо я нахожу здесь для себя великое успокоение, и из любви к Богу и ко мне, бедняку, позволь всякому, кто захочет, рвать гроздья твоего виноградника; и я обещаю тебе от имени Господа нашего Иисуса Христа, что в этом году он принесет тебе двадцать мер.

Так и вышло. Скуповатый священник уверовал; и как ни мал был урожай, но вина получилось ровно двадцать мер, притом отличного.

В Риети святой Франциск нашел в кардинале Уголино, в прелатах курии, врачах, во всем народе такую преданную любовь, которая, казалось, должна была помочь ему справиться с болезнью. Но не помогла. У него была больная печень, селезенка, желудок; глаза болели и слезились; стигматы обескровливали его.

По мере того, как глаза утрачивали радость зрения, святой Франциск все больше тянулся к музыке. С молодости привык он выражать в пении то, что не вмещалось в слова и искажалось ими, и теперь, облекшись во Христа, просил у музыки выражения невыразимого.

Однажды в Риети позвал он брата Пачифико, поэта и музыканта, и сказал ему:

— Брат, согласись, что музыкальные инструменты, коих предназначение в том, чтобы славить Бога, стали служить суете и часто становятся инструментами греха. Люди перестали понимать божественные тайны. Но если хочешь доставить мне удовольствие, одолжи где-нибудь лютню и утешь хорошей музыкой брата моего тело, в коем не осталось уже ни одной части, свободной от боли.

Брат Пачифико, испугавшись людской молвы, выступил на этот раз кавалером здравого смысла и ответил:

— Отец, что скажут люди, услышав, как я играю, будто какой-нибудь трубадур? Меня могут обвинить в легкомыслии.

— Забудем об этом, — тут же отозвался Франциск, всегда шедший другим навстречу. — От многого стоит отказаться, дабы не вызывать смущение умов.

Радея о благочестии, брат Пачифико отказался на этот раз от милосердия и наказал тем самым себя, ибо не понял того, что Франциск назвал «божественными тайнами», не понял, что чем больше человек живет Богом, тем больше он человек и тем больше способен наслаждаться первозданной чистотой всех вещей. Святой Франциск, по деликатности и милосердию своему отказавшийся от музыки, был, напротив, вознагражден.

На следующую ночь звуки цитры пришли скрасить ему жестокую бессонницу, едва он приступил к созерцанию. Похоже было, что кто-то ходил под окном, наигрывая мелодию столь дивную, что всякое страдание должно было отступить при одном ее звуке. Никого не было видно, но музыка продолжала звучать в тишине ночи, то отступая, то приближаясь и казалась живым обещанием того высшего мира, где все, что любят и о чем грезят здесь, является реальностью.

Кто был этот таинственный игрок на цитре? Ангел? Человек? А может не ангел, не человек, а сама насквозь музыкальная душа святого Франциска? Последние месяцы его жизни суть не что иное как музыка.

ГИМН БРАТУ ТЕЛУ

Святой Франциск провел эту зиму между скитом святого Елевтерия и скитом Фонте Коломбо, отказываясь хоть как-нибудь защитить себя от холода. Не желая надевать вторую рясу, он согласился на утеплительные заплаты на груди и на плечах при условии, чтобы они были снаружи и достаточно выделялись, дабы все видели его слабость в отступлении от правила. Но даже мизерные уступки больному телу не давали покоя его совести.

— Не кажется ли тебе, — спросил он у своего духовника брата Леоне, — что ты слишком многое прощаешь моему телу?

И брат Леоне, по вдохновению Божьему отвечал:

— Скажи мне, всегда ли плоть твоя была послушна твоей воле?

— Да, — признался святой Франциск, — могу засвидетельствовать, что тело мое меня слушалось, что не боялось трудов, усталости, болезней и всегда исполняло мою волю, сразу повинуясь каждому моему приказу; что я и тело мое были всегда в согласии и дружно служили Господу Богу.

Ответ этот весьма примечателен для 1226 года. Какой-нибудь дуалист так бы не сказал. Но брат Леоне не даром был его учеником. На этот раз он воспользовался аргументами учителя, всегда радевшего о больных, чтобы защитить здоровье его самого.

— Ты несправедлив к своему телу, — начал он. — Разве так обращаются с верным другом? Не хорошо отвечать злом на добро, тем более если благодетель твой терпит нужду. Как мог бы ты служить Господу твоему без помощи тела?

— Верно, сын мой, ты прав!

— Несправедливо, — продолжал брат Леоне, — покидать в беде столь верного друга. Не бери, отец, этого греха на душу.

Святой Франциск покорно поблагодарил товарища, рассеявшего его сомнения, и обратился к своему телу со словами:

— Радуйся, брат тело, и прости меня. Отныне я охотно буду исполнять твои желания и помогать тебе в твоих невзгодах.

Не примешалась ли к этим словам ирония по поводу уступки, сделанной так поздно? Как бы там ни было, диалог этот, уже мало что значивший для здоровья Франциск, важен для нас, поскольку показывает, что он не относился к телу как к врагу, даже когда обходился с ним сурово, и незадолго до смерти признал его братские заслуги.

ГИМН ПРОЩЕНИЯ И ПОКАЯНИЯ

Кардинал Уголино и брат Илия понимали: Франциску, чтобы перезимовать, нужен мягкий климат, и в поисках места поближе остановились на Сиене.

Но и в прекрасном городе Мадонны, от самых ворот открывающем посетителям свое огромное сердце, святой не получил облегчения. Напротив, он был там на волоске от смерти, когда кровь пошла у него горлом. Тогда он изъявил желание вернуться в Ассизи. Но путешествие было теперь совсем не таким простым делом, как раньше, когда босиком и без сумы прошел он всю Италию и Святую Землю. Теперь толпы народа ожидали его, выходили ему навстречу, преследовали его, оспаривали его друг у друга. Теперь каждый городок, в котором он останавливался, благоговейно надеялся, что он останется умирать в его стенах и что именно его стенам достанется честь охранять мощи святого. Теперь не только преклонение веры, но и средневековые предрассудки становились испытанием для его святости.

Чтобы оградить его от волнений и опасностей, брат Илия приказал сопровождавшим братьям удлинить путь и идти самыми безлюдными и, увы, самыми плохими дорогами — через Челле, Губбио и Ночеру. В Сатриано, на территории Ночеры к братьям присоединились арбалетчики, посланные Ассизской коммуной, дабы охранять избранника Божьего, возвращавшегося в свой город, чтобы умереть. Епископ хотел видеть его своим гостем.

По прошествии двадцати лет епископ Гвидо сохранил гордый и запальчивый нрав своей зрелой поры. Таким же был он, когда принял юношу, расставшегося с одеждой ради любви к Богу, а теперь Франциск застал его в состоянии войны с подестой, мессером Берлинджерио ди Якопо. Причиной послужил один из тех конфликтов между властью светской и властью духовной, что так легко вспыхивали в тесном мирке коммуны. Епископ прибегнул к оружию духовному, отлучив подесту; подеста — к оружию экономическому, поставив епископа перед угрозой голода, то есть запретив своим подчиненным что бы то ни было продавать или покупать у него, вообще заключать с ним любые сделки. Бойкот, сказали бы сегодня. Горожане оказались между двух огней: общение с подестой грозило им отлучением; общение же с епископом — штрафами и репрессиями.

Эта безрадостная ситуация была чревата настоящей войной партий и могла обернуться для Ассизи бедствием. Святой Франциск, всю жизнь выступавший миротворцем, должен был немедленно что-то предпринять для спасения города, и способ, им выбранный, оказался достойным человека, который семнадцатью годами раньше сумел воздействовать на кардиналов исключительно словом любви.

— Какой позор для нас, служителей Господа, что епископ и подеста враждуют между собой, — говорит он братьям, подумав о том, сколь прекрасным было бы прощение, если бы стороны примирились. Более прекрасным, более достойным воспевания, более славным для Бога, чем красота его творений, ибо свободная воля выше природы.

И тут же, подчинясь внезапному вдохновению, добавляет еще несколько строк к Гимну брату Солнцу:

Благословен будь, Боже,

за тех, кто милостью Твоей прощает,

кто немощи выносит и страданья.

Блажен, кто с ближним пребывает в мире,

Тобою щедро,

Великий Боже, будет он утешен.

После чего позвал он одного из братьев и сказал ему:

— Пойди к подесте и передай ему от меня, чтобы взял он с собой консулов, магнатов и прочих, кого сможет привести и шел к епископу.

Затем обратился к товарищам своим, искусным в пении:

— Идите, встаньте перед епископом и подестой и другими, которые там будут, и не говорите проповедей, но пойте, как только можете лучше, Гимн брату Солнцу. Верую, что песнь эта их умилостивит и поможет им стать друзьями как прежде.

Братья, наклонив головы и скрестив руки на груди, повиновались из благоговения к учителю; другие на их месте сочли бы крайней наивностью эту попытку примирить упрямых и озлобленных противников идиллической песенкой. Однако мессер Берлинджерио, у которого вследствии отлучения совесть была нечиста, и который очень любил блаженного Франциска, принял приглашение. Гвидо, из уважения к знатному гостю и еще потому, что подеста, отправившись к нему, сделал первый шаг к примирению, согласился также. Таким образом на епископском дворе оказались друг напротив друга епископ с клиром в лиловых мантиях — и подеста с воинством и министрами. У ворот булавоносцы, прислужники, клирики сдерживали любопытствующую толпу. Епископ и подеста держались высокомерно, всем своим видом говоря: «Я не уступлю. Тут речь идет о моем достоинстве». Сторонники той и другой стороны, замкнутые, хмурые, неприступные, бросали друг на друга испепеляющие взгляды. Когда двое братьев Франциска появились во дворе, все подумали: сейчас наверняка начнется проповедь о смерти и страшном суде. Вместо этого один из братьев сказал:

— Блаженный Франциск, уже будучи больным, сочинил гимн творениям во славу Господу и в назидание ближнему. Ныне прошу вас выслушать его со всем вниманием.

Кое-кто усмехнулся в усы, словно говоря: «Шутовство!» Но по мере того, как песнь разворачивалась перед ними, широкая и плавная, как горизонт их родной Умбрии, и, возвращая им смиренный язык их матушек с его выговором, знакомым сердцу с самого детства, переходила от гимна Всевышнему, чье имя никто не достоин произносить, к гимну его прекрасным и неоценимым творениям — эти суровые сердца оттаивали. Подеста поднялся и слушал, сложив руки на груди, восхищенный. Братья пели, и при этом перечислении бескорыстных и щедрых даров высокомерный епископ поневоле задумался о милости Создателя, посылающего солнце и неправедным; подеста же размышлял о том, как нелепы его попытки взять врага измором перед щедростью земли и божественным Провидением. Когда же потом, словно тихие ангелы, возникли дотоле никем не слыханные стихи о прощении и следом стихи о страдании, напомнившие об умирающем святом, который не просил о мире во имя Бога, но внушал его сердцам с помощью музыки, примиряющей без упрека, поэзии, лишенной риторики, и доброты, лишенной назидательности, — тогда все уже расположились к примирению и подеста сказал:

— Истинно говорю вам, что не только прощаю господину епископу, которого хочу и должен почитать своим господином, но если бы кто-нибудь убил брата моего или сына, простил бы и ему также.

В подтверждение своих слов он встал на колени перед Гвидо, восклицая:

— Я готов удовлетворить любую просьбу вашу ради любви к Господу нашему Иисусу Христу и рабу его блаженному Франциску.

Епископ поднял его и смиренно ответил:

— Я также нуждаюсь в твоем прощении, ибо по натуре гневлив, в то время как сан мой требует от меня смирения.

И они обнялись, как старые друзья, а все присутствующие признали это чудом блаженного Франциска.

Так оно и было. Усмиритель волков и на краю смерти исполнил свою миссию, успокоив ассизских орлят с помощью единственной песни.

ГИМН СМЕРТИ

Водянка, обнаружившаяся у него несколько месяцев назад, еще усугубилась: распухли живот, ноги. Но святой Франциск оставался безмятежен. Однажды, когда к нему пришел мессер Бонджованни, опытный врач из Ареццо, он спросил его:

— Что думаешь ты, Бенивеньате, об этом моем недуге?

Он назвал его Бенивеньате, потому что не хотел звать благим ни отца, ни учителя, никого из людей, памятуя о словах Христа, что никто не благ как только один Бог.

Мессер Бенивеньате хотел обойтись уклончивой фразой, которая утешила бы больного и в то же время не скомпрометировала бы науку.

— Не печалься, добрый брат, Бог милостив и ты поправишься.

Но святой Франциск был не из тех больных, которым нужна жалостливая ложь:

— Скажи мне правду. Моя душа не настолько труслива, чтобы бояться смерти, ибо благодаря Святому Духу я так слился с Богом, что жизнь и смерть для меня одинаково приятны.

Мессер Бенивеньате понял, что сильный не нуждается в иллюзиях и на этот раз прогноз его был абсолютно точен:

— Говоря по науке, отец Франциск, болезнь твоя неизлечима и думаю, что либо к концу сентября, либо в начале октября ты умрешь.

Святой улыбнулся и, подняв глаза и простерев руки к небу, голосом полным совершенной радости приветствовал и эту костлявую гостью словами любви: «Добро пожаловать, сестра моя Смерть!»

После приговора врача один ревностный брат прочел Франциску маленькую проповедь о жизненных испытаниях, о райских блаженствах, открываемых смертью, и о том, как важно умереть достойно. В связи с этим он вежливо заметил учителю, что как в жизни тот всегда был зерцалом святости, так до последнего момента должен сохранять достоинство святого в назидание нынешнему и будущему поколениям.

По правде сказать, Франциск не нуждался в подобных наставлениях, но принял их с радостью, как подтверждающие предсказание врача; а музыкальная его натура не нашла лучшего способа приготовиться к смерти, чем пение. Он сказал своему советчику:

— Если Богу угодно, чтобы я скоро умер, позови ко мне брата Анджело и брата Леоне, чтобы спели мне о сестре Смерти.

Явились благородный рыцарь и овечка Божия, два возлюбленных брата Святого поэта, и, обливаясь слезами, принялись петь Гимн брату Солнцу. Когда они дошли до последнего стиха, святой Франциск сам продолжил:

Благословен будь, Боже,

ради сестры нашей телесной — смерти,

от коей убежать никто не в силах.

Несчастен, кто уйдет отягощен грехами.

Блажен, кто до конца жил по Твоим заветам,

тому благая смерть зла причинить не может.

Хвалите, славьте Бога моего, благодарите

и со смирением Ему служите.

Теперь, с этими последними стихами, гимн творениям оказался действительно завершенным. Ибо в первых девяти стихах, сложенных в Сан Дамиано, воспевается только красота природы, в которой чистые глаза поэта не видят ни страдания, ни смерти. Но уже в десятом, добавленном после примирения епископа с подестой, он поднимается до созерцания высшей моральной красоты, говоря о прощении ради любви к Богу и о безропотной стойкости в болезни и несчастий. Наконец, в последних стихах он подходит к самой темной из всех тайн, от которой не уйти никому из живущих — к смерти. Образ черепа с зияющими глазницами не представляется ему. Смерть видится ему сестрой, а сестра для Франциска есть самое нежное и самое целомудренное из всех имен женщины. Думая о смерти, он думает не о страшном суде, но, упомянув о несчастье тех, кто умирает во грехе, провидит блаженство того, кто перед смертью был послушен воле Божьей.

Святой Франциск всегда заботился о том, чтобы не быть в тягость, но, напротив, дарить радость другим, ибо постоянная радость есть уже половина святости. Потому он теперь часто побуждал товарищей своих петь гимн творениям, и не только днем, но и ночью, и не только для поднятия своего и их духа, но также в утешение стражникам, которых коммуна прислала охранять епископский двор, дабы никто не смог похитить святого, живого или мертвого. Он знал, как бывает нужна музыка трудовому и ратному люду.

Но рыцари здравого смысла находили это смешным. Брат Илия, который всегда думал о впечатлении, хотел, чтобы смерть учителя была эстетичной, но на старый манер, в духе традиционного благочестия, и потому все это пение казалось ему неприличным. Он, мечтавший о том, чтобы подчинить правилу все и вся, был возмущен этим произволом умирающего: менестрель, и тот наверное, умирал бы тише. Смерть это вещь серьезная, печальная, это преддверие суда, это врата вечности — разве в ожидании такого поют?

А если люди подумают, что «беднячок» Франциск в конце жизни повредился в рассудке, что станет тогда со всей его славой, какое будущее ожидает тогда Орден? И вот, собравшись с духом, он заметил больному:

— Дражайший отец, меня утешает и ободряет твоя радость, но хотя горожане здесь и почитают тебя как святого, все же, зная, как тяжела твоя болезнь, и слыша днем и ночью это пение, могут сказать: что же это он так радуется, когда должен думать о смерти?

Выслушав это осторожное замечание, святой Франциск сказал:

— Благодаря Богу я давно уже и днем и ночью думаю о своем конце. Но с тех пор, как тебе в Фолиньо было видение, и ты доверил мне, что некто предсказал мне еще только два года жизни, с тех пор я никогда не прекращаю размышлять о смерти.

Что же касается мнения людей, на этот раз святой Франциск не уступил, как в случае с братом Пачифико, и горячо ответил:

— Предоставь мне радоваться моему Господу, моим песням и моей болезни. По милости Духа Святого я настолько слился с Господом моим, что теперь могу веселиться и радоваться в Нем, Высочайшем!

Но здравый смысл не мог понять этого нового героизма радостной смерти.

ГИМН ПРОШЛОМУ И БУДУЩЕМУ

Пока братья пели, святой Франциск вспоминал, молился, размышлял, делился с товарищами воспоминаниями, наставляя их; а брат Леоне преданно записывал. Как на закате все солнце дня разливается по небу, так и воспоминания перед смертью. Франциск угасал так же неспешно и спокойно, как октябрьские закаты в горах Умбрии.

Сумбур юности не вспоминается ему. Памятное прошлое начинается для него с тех пор, как Господь призвал его к покаянию. И то он снова видит перед собой прокаженного и вспоминает объятие, преобразившее всю прежнюю горечь в блаженство; то видит каменщика, встреченного у Сан Дамиано и позже в Порциунколе, того самого, что испытывал благоговейный восторг перед всеми церквами, ибо в них находил живого Христа, и преклонялся перед католическими священниками, ибо видел в них Всевышнего Сына Божьего и почитал их как носителей божественного откровения и подателей Святых тайн, как тех, кто единственные могут обращать хлеб и вино в Тело и Кровь Господни.

Медленно текут часы болезни, и Франциск вспоминает первых братьев, посланных ему Богом, первые месяцы «Круглого Стола», свои колебания в выборе Правила, кодекс нового рыцарства, неожиданно просто обретенный в Евангелии, изложенный в словах простых и ясных и закрепленный папой Иннокентием III. Томительны часы болезни в епископском дворце, охраняемом, как тюрьма. Мучительна постель для того, кто хочет спать на земле и камнях, тесна комната для того, кто привык жить среди холмов и долин. И Франциск вспоминает своих первых верных рыцарей, тех двенадцать, что отдавали бедным все что имели, довольствуясь одной единственной рясой, латанной изнутри, и снаружи, когда того требовал холод, а также поясом и исподним. И ничего другого им было не надо. Вспоминает, как они служили в церквах, потому что не имели своей молельни, и прибирались там — мели и чистили — и охотно ночевали в покинутых часовнях, и были никому неизвестны и служили всем.

Лениво текут часы в епископском дворце, а Франциск хотел бы потрудиться, как трудился не покладая рук в Ривоторто, в Порциунколе, в Карчери, как трудились товарищи его не затем, чтобы заработать, но затем, чтобы подать добрый пример; радуясь, когда, не получив вознаграждения, вынуждены бывали прибегать к трапезе Господней, прося милостыню у дверей храмов, встречая ближнего приветствием, которому научил их сам Господь:

— Бог да подаст тебе мир!

Так вспоминает блаженный Франциск в неподвижности своей болезни, и воспоминание становится гимном благодарности Всевышнему, предоставившему рабу Своему идти собственным путем, а не путем мира. Но прошлое, представляясь ему теперь в радужном свете, наводит его на размышления о настоящем: круг разомкнулся, госпожа Бедность забыта, рыцари Христа стали рыцарями здравого смысла. И вот из последних сил поднимается он на ложе и завещает братьям, как прямым своим наследникам, чтоб не покидали возлюбленную госпожу его, чтоб любили ее преданно, никогда не владели ни жилищами, ни церквами, не жили нигде иначе как странниками и пилигримами, не принимали почестей, не пользовались привилегиями; велит им повиноваться старшим, соблюдать правило, подчиняться церкви, не изменять слову; велит… Но что можно повелеть? Разве не существует нечто, что действует сильнее всякого наставления? И тогда он повторяет им благодатные слова, которые продиктовал в Сиене, будучи при смерти, Бенедикту да Прато.

«Пиши, как благословляю я всех братьев моих, которые есть и будут в Ордене до конца времен. И так как из-за болезни и слабости не могу говорить, в этих трех словах выражаю всем нынешним и будущим братьям свою волю: чтобы, всегда помня обо мне, о моем благословении и моем завещании, любили друг друга, как я любил их и люблю; чтобы всегда любили и почитали госпожу нашу Святую Бедность; и чтобы всегда были верными подданными прелатов и служителей святой матери Церкви».

Он больше не оглядывается на прошлое, он смотрит вперед и видит мужчин и женщин, стекающихся отовсюду, чтобы пополнить три его Ордена, — бедных и богатых, неграмотных и ученых, власть имущих и подвластных; каждый век приносит новую волну душ, каждое поколение — это весна, обновляющая листья и цвет великого дерева. Святой видит этих чад своих, которые будут любить его на земле, не видя его, последуют за ним, не слыша его голоса, изберут его идеал, хоть и не умея до конца осуществить его, — и благословляет их.

«Кто последует правилу моему, с тем будет на небе благословение высочайшего Отца и на земле благословение возлюбленного Сына его, а также Дух Святой и все силы небесные и все святые».

Но вот великое его смирение вновь овладевает им перед лицом этого безграничного будущего. И он говорит:

«Я, брат Франциск, самый маленкий среди вас и ваш раб, насколько позволено мне, полностью подтверждаю это святейшее благословение».

ГИМН РОДИНЕ

Поскольку пение продолжалось, брат Илия счел, что общение с мирянами идет не на пользу братьям и предложил отправиться в Санта Мария дельи Анджел и.

— Я согласен и буду рад, — отвечал святой Франциск, — но вам придется нести меня, потому что идти я не смогу.

Братья положили его на носилки и вышли с епископского двора, окруженные отрядом городской милиции и преследуемые огромной толпой, желавшей видеть и сопровождать святого Франциска.

Когда дошли они до больницы для прокаженных, где он когда-то начал служить Богу, разделяя страдание ближнего, Франциск сказал:

— Положите носилки на землю и поверните меня лицом к городу.

Он почти не видел, и нужно было, чтобы другие указали ему, в каком направлении находится Ассизи.

Он приподнялся немного и, обратился к городу, чей маленький и гордый силуэт выделялся на фоне Субазио своими башнями, колокольнями и зубчатыми стенами, благословил его многими благословениями, как если бы город этот никогда не приносил ему ничего, кроме радости. Вспомнил ли он, смутно и сладко, матушку, родительский дом, друзей, первых товарищей, Клару дельи Оффредуччи, проповеди, унижения, триумфы? Проникался ли, не видя, красотой открывавшейся дали, однажды поведавшей ему о Боге, этой Сполетской долины, от которой никогда бы не отлучил себя и ничего прекрасней которой не видел во всем мире, долины, подарившей ему призвание и Прощение?

Если бы сейчас ему пришлось покинуть родину, как когда-то он покинул Верну, страдание его было бы непереносимым. И в его благословениях Ассизи слышатся тоска от неминуемой разлуки и сладость воспоминания.

«Господи, если прежде этот город был местом язычников, то теперь по милости Твоей Ты избрал его, определив ему стать приютом тех, которые призваны познать Тебя, и восславить Твое святое Имя и подать всему христианскому миру пример святой жизни, правдивейшего учения и евангельского совершенства. Прошу Тебя, Господи, милостивейший наш Отче, не поминать неблагодарность нашу, но помнить о милости, которую Ты оказал Ассизи, дабы он стал приютом тех, кто знают Тебя. И они возвеличат благословенное Имя Твое в веках.

И да будет с тобой благословение Божье, святой город, ибо многие души спасутся ради тебя и многие служители Господа обретутся в тебе, и многие будут избраны для жизни вечной».

Братья и горожане плакали, а небо, и горы, и долина, и оливы вокруг, и одинокие кипарисы, казалось, перенимали выражение его лица, интонации его голоса и очарование, идущее от всего его облика, от внутренней красоты и благодатной силы утешения, которые теперь навсегда останутся с ним. Все то, что родная земля дала своему поэту и святому, теперь воздавалось ей стократно; все, что сегодня есть неповторимого в Ассизи, происходит от его жизни и его благословения.

ГИМН ДРУЖБЕ

Брат Илия поистине угадал желание блаженного Франциска, переведя его в Порциунколу. То было его любимое место, и он горячо рекомендовал его братьям как благословенное Мадонной. Больного поместили в лучшую келью, больничную, где братья присматривали за ним и видели, как он угасает день ото дня. Отеческая нежность Франциска стала еще заметнее перед смертью. Еще в Ассизи, в епископском дворце, он благословил своих чад, близких и далеких, начав с брата Илии, который как викарий представлял их всех. Всякие идейные разногласия исчезали для Святого перед лицом вечности: он чувствовал, что брат Илия, хотя и не понимал, но любил его, и за эту любовь был ему благодарен. Он понимал также, что его любовь, его дело, его идеал будут восприниматься по-разному, ибо слишком разнятся люди и эпохи, но что любое восприятие может быть во благо, если идет от чистого сердца. И так же как сам он во всем подражал Иисусу Христу, так и труды его должны были отражать универсальность Церкви, которая принимает в свое лоно разные течения, оставаясь в духе своем единой.

В тот день, возложив руку на голову брата, стоящего на коленях у его одра, он спросил:

— Кто встал под благословение мое? — и, услышав в ответ: — Брат Илия, — сразу же отозвался:

— Такова и моя воля, — и добавил:

— Благословляю тебя во всем, сын мой, и как в твое правление Всевышний умножил число моих братьев и чад, так в твоем лице я благословляю теперь их всех.

В словах святого Франциска слышалось признание немалых заслуг брата Илии как организатора и управляющего Орденом. С любовью и смирением он продолжал:

— Благословляю тебя насколько могу и сверх того, а чего не могу я, пусть сделает для тебя Тот, Который может все. Да зачтутся тебе Богом труды твои и да будешь ты причислен к праведникам на небесах.

Блаженный Франциск, казалось, заранее ходатайствовал за брата Илию на суде Божьем, и надо сказать, что впоследствии, когда Илия покинет

Орден и, следуя своей предприимчивой и экспансивной натуре, встанет на сторону отлученного Фридриха II, это ходатайство ему пригодится. Но были и другие друзья, которым Франциск должен был дать благословение. Он думал о брате Бернардо, первом рыцаре «Круглого Стола», который был предан ему всем сердцем и постоянно совершенствовался на пути к святости, так что Франциск, заключив с ним договор, что при встречах будет сурово укорять его за его недостатки, стал избегать этих встреч, дабы не проявить к нему непочтения.

Он думал о своем первенце, и однажды, получив маленькое лакомство для утешения брата тела, вспомнил, что оно нравилось Бернардо, и сказал:

— Это нужно отдать брату Бернардо. Позовите его.

Пришел Бернардо и, растроганный и ободренный таким вниманием к себе умирающего учителя, попросил его о милости, гораздо более значительной:

— Отец, я прошу, чтобы ты благословил меня и дал мне доказательство твоей любви, ибо если ты выкажешь свои отеческие чувства ко мне, полагаю, что сам Господь и все братья станут любить меня больше.

И Бернардо, как и Леоне, как и большинство учеников его, хотел, чтобы ему было отдано предпочтение: такова ненасытность человеческого «я». Но Франциск еще никогда и никому не отказывал в любви, ее хватало для всех, и для каждого она была особенной. В ответ на просьбу друга, он тут же протянул руку для благословения, но, будучи слепым, возложил ее на голову брата Эджидио. Он понял ошибку; «Это голова не брата Бернардо»; тогда брат Бернардо приблизился к нему.

— Да благословит тебя Отец Небесный, — сказал святой Франциск, возлагая руку на голову брата Бернардо, — ибо ты первоизбранник этого Ордена и податель евангельского примера следования Христу в Его бедности. Ты не только отдал все свое бедным из любви ко Христу, но и самого себя отдал Ему, вступив в Орден жертвой кротости. Да будет на тебе благословение от Господа нашего Иисуса Христа и от меня, бедняка, раба Его, благословение во веки веков, будешь ли ты идти, стоять, бодрствовать, спать, жить или умирать. И пусть, кто бы ни стоял впредь во главе Ордена, почитает Бернардо как меня самого.

Никогда не забудет этого драгоценного благословения брат Бернардо, и во всех будущих искушениях оно послужит ему надежным щитом. Между тем, блаженный Франциск, приближаясь к смерти, думал об отсутствующих. В эти последние часы, когда все чувства овеяны святостью, сердце его обращалось к двум дорогим для него женщинам, единственным, на которых устремлял он свои невинные глаза. Мадонна Джакомина деи Сеттесоли в своей обители на Эсквилино скорее всего не знала, как тяжела болезнь учителя. Полупогасшие глаза Франциска видели ее такой, какой он всегда ее знал: сильной и хрупкой, энергичной и осторожной, мужественной и полной материнской любви. Он снова слышал ее ободряющие слова, вспоминал ее заботу, ее усердие, одежды, сотканные и сшитые ее руками, сладкие миндальные лепешки, которые она пекла. Надо было в последний раз благословить подругу и ученицу, которая подарила ему цветок христианской милости и которую можно было назвать матерью его Третьего Ордена. И вот он обратился к брату Леоне:

— Мадонна Якопа де’Сеттесоли, дражайшая и преданнейшая сестра нашего Ордена, слишком огорчилась бы, узнав о моей смерти и не попрощавшись со мной. Посему иди и принеси бумагу, перо и чернильницу и пиши, что я скажу тебе.

Тот поспешил исполнить указание, и Франциск начал диктовать:

— Мадонне Якопе, рабе Божьей, брат Франциск, бедняк и раб Христов, желает здоровья в Боге и слияния со Святым Духом.

Да будет тебе известно, дражайшая, что благословенный Христос в милости Своей предупредил меня о скором моем конце. Посему, если хочешь застать меня живым, получив это письмо, встань и иди в Санта Мария дельи Анджели. Если придешь позднее субботы, то уже не сможешь застать меня в этой жизни. И прихвати с собою власяное полотно, чтобы обернуть мое тело, и свечи на могилу. Прошу, чтобы ты принесла также лепешки, какими потчевала меня во время моей болезни, в Риме.

Внезапно святой Франциск перестал диктовать и сказал брату Леоне, чтобы он сохранил письмо и не посылал его, ибо оно более не понадобится. Братья хотели было узнать причину этой остановки, но в это время послышался стук в монастырские ворота. Вошел один из братьев, раскрасневшийся от радости:

— Отец, мадонна Якопа здесь с двумя своими чадами и большой группой всадников.

Следует ли впустить ее? Можно ли допустить к тебе в келью? — спросил кто-то с сомнением, так как по правилу женщины в монастырь не допускались. Но святой Франциск, которому всякий формализм был чужд, не задумываясь воскликнул:

— Для «брата Якопы», которая, движимая верой и преданностью, проделала для меня столь длительный путь, все двери открыты.

Мадонна Джакомина входит в монастырский двор и сразу же направляется в больничную келью, радуясь, что застала учителя в живых. Она принесла с собой все — пепельного цвета полотно, плащаницу, свечи и даже лепешки, ибо Господь открыл ей во сне желание умирающего; а также другие весьма ценные вещи, о которых она не говорит, дабы не перечить госпоже Бедности. Святой Франциск ободрен ее появлением, пробует угощение, улыбается, благословляет ее. Благородная женщина становится на колени у ног его и, увидев стигматы, целует их, плача, с преданностью столь великой, что братьям невольно подумалось о Магдалине у ног распятого Христа.

Но и другая женщина неизменно присутствовала в сердце блаженного Франциска: Клара. Клара, сама тяжело больная, просила его пройти мимо Сан Дамиано, направляясь из Ассизи в Порциунколу; просила его разрешения придти навестить его, несмотря на свою болезнь; но ни то, ни другое не оказалось возможным. Если брату Якопе дарована была горькая радость утешить учителя в его последние часы, то затворница Сан Дамиано мучилась, умирая вместе с ним, и мучилась сильнее его, ибо в то время, как Франциск пел свои хвалы сестре Смерти, Клара плакала, сокрушаясь, что не может повидать своего наставника и утешителя, единственного друга своего после Бога. Святой, который все чувствовал, послал ей в письме свое благословение, прощая все отступления от правил, если таковые были. Брату посыльному он сказал:

— Иди и скажи сестре Кларе, чтобы она не печалилась, если теперь не может меня увидеть, но истинно знала, что прежде чем она покинет этот мир, и она сама и сестры ее увидят меня и будут утешены.

Кларе оставалось смириться и довольствоваться этим доказательством любви. Ибо назначение женщины не всегда одно и то же. Кто-то сеет и кто-то собирает, кто-то вдохновляет и кто-то распоряжается, кто-то советует и кто-то служит, кому-то роль Марии и кому-то роль Марты. Клара, избрав благую часть, должна была оставаться вдалеке. Ее место — почетнее, и ее скорбь — выше. Ее судьба — быть избранной учителем и быть удаленной от него.

ГИМН ГОСПОЖЕ БЕДНОСТИ

В течении двух лет, от стигматов до последней своей болезни, т. е. с сентября 1224 по сентябрь 1226, блаженный Франциск превозносил в гимнах и благословениях все то, что так любил в жизни и что было даровано ему Богом. Теперь ему оставалось особо восславить ту, которую он любил превыше всего и которую называл не сестрой даже, а невестой. Даже пользуясь относительными привилегиями, навязанными ему болезнью, он оставался преданнейшим слугой госпожи Бедности, принимая все заботы о себе только ради послушания и как милостыню. Он всегда выбирал для себя что поменьше и похуже, и даже в епископском дворце носил власяницу и — дабы скрыть шрамы на висках — прикрывал голову шапочкой из грубейшего полотна, которое не защищало, а только раздражало кожу. Но все это входило в его обычные отношения с госпожой Бедностью, между тем перед смертью надлежало восславить ее, как того требовала любовь. Узнав, что жить ему осталось не много дней, он решил повторить венчальный обряд двадцатилетней давности и, как когда-то нагим уходил от отца, нагим хотел теперь уйти из жизни. Он приказал раздеть себя и положить на землю. Обратив лицо к небу и прикрывая рукой рану с левой стороны груди, он обратился к братьям, которые хоть и плакали, но тоже испытывали в ту минуту необыкновенный подъем духа:

— Братья, я исполнил свой долг. Вас же да наставит Христос.

Приор, угадав желание Святого, поспешил взять рясу, исподнее и полотняную шапочку и сказал:

— Даю тебе взаймы это облачение и ради святого послушания запрещаю тебе передавать его другим, ибо оно не есть твоя собственность.

Святой Франциск, радуясь такому официальному признанию своего союза с бедностью, дал себя одеть, восхваляя Бога; затем утешил братьев благими речами, препоручив им еще раз свою невесту, и попросил, чтобы после смерти положили его опять нагим на землю и оставили лежать ровно столько, сколько нужно, чтобы пройти ровным шагом расстояние в милю.

На рассвете второго октября, в пятницу, после мучительной ночи, он сел на своем жестком ложе, велел принести хлеба, благословил его, приказал разделить его на столько частей, сколько было присутствующих и роздал своими израненными руками по кусочку каждому в память о вечере Господней и в знак того, что он, как и Учитель, любил своих чад до самой смерти и готов был умереть за них, и хотел бы что-нибудь отнять от себя, чтобы передать им. Теперь все было исполнено. В субботу ему стало хуже, и к вечеру, чувствуя, что умирает, он запел псалом, начинающийся словами: Voce mea ad Dominum clamavi — «К тебе, Господи, воззвал», и продолжал петь, пока сестра Смерть не забрала у него голос.

ПОДРУГИ

В Порциунколе была ночь, и караульные дремали, подложив под голову камни и чурбачки, неподалеку от кельи святого. Вдруг один из них заметил:

— Слышите, птицы щебечут? Как на рассвете.

— Жаворонки, — отозвался другой.

— Какие жаворонки в этот час? В полдень поднимаются они высоко в небо и поют солнцу. Жаворонки это ведь не совы и не филины.

И все же над хижиной святого действительно кружила стайка жаворонков, щебеча не то радостно, не то печально. Эти маленькие звонкоголосые птички, подружки Франциска, которым он всегда радовался как вестницам добра, первыми праздновали его счастливый переход к жизни вечной.

Между тем сестра Якопа вся в слезах отстаивала свое право обряжать благословенное тело, доказывая, что была чудесно призвана Богом. Викарий, видя ее скорбь, сам положил ей на руки тело Святого, так похожего в ту минуту на распятого Христа. Громко причитая, она поцеловала его, потом приподняла край одежды, чтобы разглядеть рану. Стигматы были теперь видны во всей их потрясающей реальности: с темными сплюстнутыми головками гвоздей, с язвами на ладонях и ступнях столь большими, что между «гвоздем» и плотью оставался зазор наподобие кольца. Не переставая плакать, благородная римлянка облекла святого в скромное одеяние, которое он сам для себя выбрал, после чего, так как испытание уже закончилось и начиналась слава, подложила под голову учителя изумительную красную подушечку с вышитыми по кругу золотыми львами и орлами и посоветовала братьям открыть двери, чтобы народ мог видеть святого и чудесные стигматы. Свечи, принесенные ею, ярко горели, делая келью заметной с большого расстояния и словно призывая селян и горожан в последний раз собраться вокруг святого. Вся ночь прошла в пении псалмов, хвалах и молитвах, а над кровлей кружились жаворонки, словно сплетая венки из воздуха и песен, и звезды сверкали, как будто на небе был большой праздник. По долине, по холмам и горам пронесся слух: «Святой умер!», и народ толпами стал стекаться в Порциунколу, и колокола звонили.

Слух достиг и обители Сан Дамиано, и скорбь монахинь была велика. «Больше его не увидим», — думали сестры, едва сдерживая слезы, сокрушаясь, что им, дщерям его, было отказано в последнем отчем благословении. Но святой Франциск должен был сдержать на небесах свое обещание. И вот на утро похоронная процессия отходит от Санта Мария дельи Анджели, но вместо того, чтобы сразу двинуться к городу, пересекает долину и направляется по дороге, ведущей к Сан Дамиано. Это уже не великие похороны, но великое торжество.

Весь Ассизи здесь: духовенство, консулы, подеста, магнаты, лучники, алебардщики, всадники, обступившие гроб как величайшую святыню, и огромная толпа простого народа, шествующая за ним с пением псалмов, под звуки труб и звон колоколов. Все несут горящие свечи и ветви оливы.

Монахини не выходят; огромный кортеж останавливается у маленького церковного кладбища, братья переносят гроб в потемневшую от времени церковку, где Распятие, когда-то говорившее с Франциском смотрит в полумраке черными глазами Христа, снимают решетку, возле которой сестры получают причастие, и кладут Святого так, чтобы они, собравшиеся у окошечка, словно стайка жаворонков, могли видеть и целовать его. Аббатиса устанавливает очередь и, в то время как все плачут и с громкими причитаниями вспоминают незаменимого отца своего, приближается к этому лицу, улыбающемуся на царской подушке мадонны Джакомины, к телу, завитому в пелены из желтого восточного шелка, расшитые попугаями, цветами и фантастическими животными, прекраснейшие пелены, принесенные Джакоминой, — и не плачет бедная мадонна Клара. Не плачет, потому что сердце ее окаменело; но, подчиняясь ясной и дерзкой мысли, посетившей ее, высвобождает из-под роскошных пелен правую руку учителя и, знакомым движением поднеся ее к губам для поцелуя, пытается зубами извлечь из нее мистический гвоздь. Но вынуть его невозможно. Клара вынуждена смириться и довольствоваться двумя платочками, обагренными кровью учителя, которыми она промокнула его священные раны.

Клара не плачет, но на ее алебастровом лице с фиолетовыми крыльями теней застыло выражение той решимости, которую дает только смерть любимого человека и которая равносильна клятве. «Учитель мой, отец мой, второй после Бога, — думает Клара, вглядываясь в его бледное лицо, невыразимо прекрасное в смерти, — учитель мой, которого несут в Ассизи, обряженного в золотые парчи, я знаю заповедь твою и буду защищать ее до самой смерти, ото всех, я заменю тебя невесте твоей Святейшей Бедности».

Гроб убран, решетка закрывается, процессия снова движется вверх по склону холма, сопровождаемая пением, трубами и колокольным звоном; и пока сестры воркуют, жалобно, как голубки, Клара, одна, на коленях, говорит с Богом и с учителем.

Загрузка...