Иисус сказал: «Поверьте Мне: все, кто бы ни оставил и дом, и братьев, и сестер, и мать, и отца, и детей, и землю ради Меня и ради евангелия, получит сейчас, на своем веку, вопреки гонениям, во сто крат больше и домов, и братьев, и сестер, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем — вечную жизнь».
Кесарий стоял в полумраке у колонны из белого мрамора. Дворец императора, при Констанции всегда ярко освещенный и полный человеческих голосов, теперь был темен и молчалив.
Стражник вынырнул из полумрака и сказал:
— Кесарь Юлиан велит Кесарию врачу войти.
Это был Архелай, начальник императорской стражи. Кесарий сделал шаг вперед, и Архелай шепнул:
— Не бойся, император в хорошем расположении духа.
Они обменялись рукопожатиями за мгновение до того, как огромные двери, украшенные изображениями орлов и дубовых венков, распахнулись. Кесарий сделал еще один шаг и оказался в залитом светом факелов и светильников зале.
…Юлиан сидел на походном троне — простом, без украшений. Кесарий поклонился, приветствуя императора. Тот поднялся, и Кесарий увидел монограмму Непобедимого Солнца, Sol Invictus, на безыскусной буковой спинке трона.
Молча Юлиан окинул вошедшего взглядом и вдруг сделал странный жест. Прежде чем Кесарий понял, что он означает, руки его схватили умело брошенный мяч — простой мяч из валяной шерсти, каким после школьных занятий играют каппадокийские дети.
— Отличный бросок, император Юлиан! — воскликнул Кесарий. — Я едва не пропустил твой мяч.
— Но ведь не пропустил же? — усмехнулся Юлиан. — Однако, согласись, Кесарий, что я стал играть значительно лучше с тех пор, как меня высмеивали Кассий и Филоксен.
— Ты обыграл и Кассия, и Филоксена, и даже императора Констанция, император Юлиан, — произнес Кесарий.
— Но я не обыграл бы тебя, Кесарий иатрос[178], — заметил Юлиан. — Ты прекрасно следишь за подачей и чувствуешь игру. Кроме того, всякому тяжело тягаться с человеком, у которого обе руки — правые. Команде, в которой такой игрок, всегда благоволит Тюхе[179].
Он жестом указал Кесарию на дифрос[180] напротив трона. Кесарий сел, по-прежнему держа в руке шерстяной мяч.
Император оперся рукой на стол, где в беспорядке лежали вощеные дощечки с записями — очевидно, черновики. На одной из дощечек Кесарий боковым зрением прочел:
«Ибо я — спутник Царя Солнца. Я сам по себе следую Гелиосу и посвящен в мистерии Митры. Сызмальства влечение к сиянию этого бога глубоко проникло в меня — я не только желал непрестанно смотреть на солнце, но и когда я выходил из дома ночью и небесный свод был чист и безоблачен, я, отбросив все земное, направляя себя к красоте небес… Стоит ли рассказывать мне, как в те дни я, прельщенный галилеянами, думал о богах? Пусть мрак той моей жизни погрузится в забвение! Пусть сказанное мною засвидетельствует, что небесный свет побудил и пробудил меня к его созерцанию! Я не презирал жребия, которым меня наградил Гелиос, — того, что я родился в роду царствующем и повелевающем землею в то время, ибо Гелиос вел меня к царству…»[181]
Юлиан поймал его взгляд. Каппадокиец посмотрел прямо в глаза императору.
— Я помню, что ты с детских лет был благороден, Кесарий из Назианза, — с губ Юлиана неожиданно сорвался смех, когда он продолжил: — Вступиться за сироту, не умевшего как следует играть в мяч, перед этими верзилами-переростками, Кассием и Филоксеном! Ты даже подрался с ними!
— Как же было поступить иначе, если они оставались глухи к убеждениям моего брата Григория? — ответил Кесарий, перекидывая мяч в ладонях.
— Итак, ты пролил кровь за императора, когда был еще отроком, — продолжил Юлиан. — Разбитый нос в этом случае приравнивается к ранам на войне с галлами.
— Мне противна несправедливость, — промолвил Кесарий. — Как говорил римский мудрец, «Священна справедливость, блюдущая чужое благо и ничего не добивающаяся, кроме одного: чтобы ею не пренебрегали. Ей нет дела до тщеславия, до молвы: она сама собой довольна. Вот в чем каждый должен убедить себя прежде всего: „Я должен быть справедлив безвозмездно!“»[182]
— Ты ведь еще не крестился, Кесарий? — вдруг спросил Юлиан.
— Пока нет, — ответил архиатр.
— А Григорий, твой брат, так искусно защищавший меня словом перед Кассией и Филоксеном, насколько я знаю, не только уже крещен, но и стал пресвитером? Теперь он уже не встанет на мою защиту, увы, мой Кесарий, — проговорил Юлиан, перебирая лохматую бороду грубыми пальцами с обкусанными ногтями.
— Брат мой Григорий слишком слаб здоровьем для службы в императорском легионе, — отвечал Кесарий.
— Вы такие разные — ты и Григорий. Он захотел остаться с отцом, а ты предпочел отцу императора, отца отечества. О, мой двоюродный брат был прекрасным отцом отечества![183] — вздохнул Юлиан, и в его словах смешались неизбывная боль и неизбывный сарказм.
Император замолчал. Молчал и Кесарий.
Наконец, Юлиан протянул руку к кубку и знаком велел каппадокийцу взять кубок, стоявший на его стороне стола.
— Гелиосу! — воскликнул он коротко, выплескивая на походный алтарь с надписью Sol Invictus[184] вино из своего кубка — простого, железного.
— Христу! — воскликнул Кесарий, выплескивая алое косское вино из своего кубка вслед за императором.
Они выпили в молчании.
— А мне что ты пожелаешь, сын Григория епископа? — спросил Юлиан, все еще держа кубок.
— Felicior Augusti, melior Traiani[185], — ответил ему Кесарий на латинском.
— Вы, христиане, — произнес Юлиан, выделяя последнее слово, — вы ведь считаете великого Траяна своим гонителем? Он в аду, не так ли?
— Мы, христиане, — Кесарий сделал паузу, — не помним зла. Как повествует история, император Траян был справедлив и благороден. Он мог остановить войско, готовое отправиться в поход, чтобы разобрать дело вдовы.
— Не делай из сына божия[186], императора Траяна, одного из ваших тайных галилеян! — воскликнул Юлиан.
— Не в моей власти делать или не делать людей христианами, — сказал Кесарий. Голос его не дрогнул.
— Тогда отчего ты не признаешь Траяна сыном божиим?
— Я не могу признать того, что противоречит моей совести, — отвечал Кесарий.
Воины, стоящие у дверей с орлами и дубовыми венками, сделали шаг в его сторону. Кесарий встал — без плаща, в одном хитоне, с золотой вышивкой по рукаву.
— Оставь, мой добрый Архелай, — вскричал император. — Садись, Кесарий Каппадокиец! Я в самом деле хочу править лучше Траяна… а буду ли я счастливее Августа, решат Гелиос и Матерь богов.
Кесарий поднял уроненный им мяч и снова сел. Хитон, мокрый от пота, прилип к его спине — Юлиан заметил это и довольно усмехнулся.
— Мой добрый Кесарий, — ласково произнес он. — Я ведь пригласил тебя сюда для того, чтобы посоветоваться с тобою. Я хочу устроить ксенодохий, по тому образу, как устраивают христиане, только, разумеется, гораздо больше и лучше — достойно императора.
— Ксенодохий? Лечебницу для нищих, странников и больных? Воистину это дело, достойное преемника Трояна и Константина! — воскликнул Кесарий.
— Константину не удалось запретить безбожное дело — злой обычай выбрасывать детей, — повел плечом Юлиан. — Я тоже займусь этим. Ведь нельзя, чтобы греки были хуже варваров — египтян, и иудеев, и, конечно, галилеян… в этом я тоже рассчитываю на твою помощь, мой Кесарий.
— Поистине славно то, что племянник великого Константина продолжит его дело, — ответил Кесарий. — Люди привыкли, что можно заводить рабов почти задаром, выращивая выброшенных детей. Кроме того, это выгодно для торговцев рабами — выращивать и продавать этих несчастных как рабов. При этом они нарушают закон о том, что нельзя лишить свободнорожденного ребенка его правового статуса и обратить в раба.
— Ты прав, Кесарий. Этот вопрос видится мне очень сложным. Хотя по закону эти дети могут потом оспорить свой статус в суде…
— О кесарь Юлиан, это все хорошо на бумаге, но в жизни… Такому рабу, захоти он вернуть себе свободу по праву рождения, никогда не хватит ни денег, ни смелости оспорить свое положение в суде.
— Но, однако, оспаривают же?[187]
— Кесарь Юлиан, ты прав — единицы, которым посчастливилось, могут оспорить, но таких детей тысячи! И, думается мне, неудача великого Константина связана с тем, одним эдиктом не всегда сразу можно решить такое дело, в которое вовлечена вся огромная империя римлян.
— Особенно, когда собственные руки запятнаны сыноубийством[188], — проронил Юлиан. — Но послушай, Кесарий! Ты согласен помогать мне? Ведь твоя дружба и твоя помощь бесценна для меня именно потому, что ты — христианин.
Юлиан сделал знак, и кубки их наполнили неслышно подошедшие рабы.
— Ты знаешь, как устроено дело помощи друг другу у христиан. Научи же этому эллинов!
— Разве могут христиане чему-то научить эллинов? — удивился Кесарий. — У нас ведь и науки своей нет, все заимствовано у эллинов[189].
— Я рад, что мы единомысленны во мнении об эллинской науке, мой Кесарий! Тем более, в таком случае вы — должники эллинов! — на нервном лице Юлиана на мгновение появилась прежняя, кривая, усмешка, и лицо его исказилось, словно от боли. Потом уродливая гримаса исчезла, оставив медленно уходящий отпечаток в асимметричных, но красивых, как у страждущего Диониса, чертах молодого императора.
— Я ведь знаю, Кесарий, что у тебя давно были мысли об устройстве ксенодохия. Констанций не очень-то помог твоей мечте осуществиться. Но я помогу тебе — ибо это наша общая мечта.
— Ксенодохий в Новом Риме? — переспросил Кесарий, ставя кубок на стол.
— Именно так! — ответил Юлиан, запрокидывая голову и становясь еще больше похожим на Диониса-страдальца. — О, мой Кесарий! У нас ведь так много общего — детские игры, эллинская ученость, любовь к божественному искусству медицины… и, наконец, общее желание: устроить ксенодохий в Новом Риме!
Юлиан похлопал Кесарий по здоровому плечу, сказав:
— Платон недаром говорил, что из врачей получаются великие государственные мужи!
— О да, Орибасий врач весьма преуспел в политике, — заметил Кесарий.
— Он должен быть благодарен тебе и Леонтию архиатру, за то, что вы сделали для его сына. Я знаю, что ты хранил тайну Евстафия. Мальчик уж признан законнорожденным, но все равно — я благодарю тебя за то, что ты сделал для моего друга.
Кесарий молча склонил голову.
— Не ревнуй к Орибасию, — продолжил Юлиан. — Он не мог разделить мои детские игры — Гелиос дал ему другое благо: разделить со мной галльские походы. Я знаю, что во врачебном искусстве всегда есть соперничество — но ведь при дворе императора-философа Марка Аврелия был не один Гален!
— Но только одному Галену удалось написать так много трудов — при помощи и покровительстве императора!
— Ты получишь мою помощь, — веско произнес Юлиан. — Сначала я хотел бы получить от тебя предварительные мысли о реформе асклепейонов. Я хотел бы, чтобы храмы Асклепия перестали быть рассадниками алчности и низкого обмана. Они должны взять лучшее у галиле… христиан. Далее, я рассмотрю твои мысли касательно ксенодохия. А потом я попрошу тебя составить для меня свод всех эллинских медицинских знаний — и, клянусь Гелиосом, писцы у тебя будут самые лучшие!
— Благодарю тебя, император Юлиан, — склонил Кесарий голову.
— Отдай мне мяч, — промолвил Юлиан, протягивая руку. Кесарий повиновался. Их пальцы на мгновение соприкоснулись.
— Мяч… — повторил Юлиан задумчиво. — Он будет напоминать мне о тебе, Кесарий иатрос. А теперь ступай. Настает время моей вечерней молитвы, и я хочу остаться один.
В храме Двенадцати Апостолов царил полумрак. Символические плиты с именами галилейских странников темнели, уходя вглубь, словно камни мощеной римской дороги. У тринадцатой плиты, на которой по-латински и по-гречески было написано «Флавий Валерий Аврелий Константин», стояли трое — двое свободных, в дорогих плащах, и один раб в шерстяной тунике.
— Поправь лампаду, и пойдем дальше, Трофим, — сказал рослый молодой человек. — Еще надо успеть к Пантолеону. Теперь недолго разрешено базилику держать открытой.
— Погодите, господин Филагрий, пусть хоть погорит при нас маленько… вот, и ладан надо бы возжечь, — раздался знакомый лидийский говорок Трофима.
— Ладан мы купили Пантолеону, — ответил молодой хирург.
— А покойному императору, божественному Константину? — заспорил Трофим. — Нет уж, вы с господином Каллистом как хотите, но раз уж мы пошли к святыням за хозяина молиться, то надо делать все, как полагается.
— К Исиде надо бы сходить, — проронил вдруг молчавший Каллист.
— Надо бы! — поддержал его Филагрий. — Но для этого надо из столицы ехать в Смирну или Эфес… хотя маленький исидейон есть в Потамее.
— Лучше в Александрию, — вздохнул Каллист.
— Ах, барин, вижу я, что если бы вы могли, пешком за хозяина к матери Исиде в Александрию бы пошли! — всплеснул руками Трофим. — Да и я тож.
Ладан на надгробной плите Константина Флавия поднимался вверх легкими, прозрачными кольцами. Невесть откуда проникший луч света радостно засиял через тонкую ароматную дымку.
— Хороший знак, — улыбнулся Филагрий.
— Император-то, божественный Константин, в полдень умер, — добавил Трофим. — Он теперь такой же у христиан герой, как ихний Иисус.
— Прекрати говорить глупости, Трофим! — неожиданно разозлился Каллист.
— Раз я глупости говорю, что вы тогда со мной по святым местам решили ходить? — ответил невозмутимо раб Кесария. — А то, что в Новом Риме святыни есть только христианские, с этим ничего не поделаешь — божественный Константин жаловал веру христианскую и город нарочно такой построил, без храмов священных…
— Статуи Диоскуров еще есть, — вспомнил Филагрий. — Пойдем потом к ним, после Пантолеона?
— Статуи Диоскуров? — пожал плечами Каллист. — Да это просто статуи, городское украшение, ничего божественного. Было бы больше времени — съездили бы в Пергам к Асклепию…
Он вспомнил Иасона и добавил:
— Впрочем, асклепейон есть неподалеку от Нового Рима. Я думаю, там и статуя Исиды есть. Надо будет собраться и съездить, жертвы принести.
— Главное, чтобы Кесарий врач не узнал, что мы за него жертвы приносим, — заметил Филагрий.
— Он не против того, что Трофим за него приносит.
— То — Трофим, а то — мы.
— Да, ты прав, Филагрий, — согласился Каллист. — Но я действительно очень беспокоюсь за него. Все эти речи императора о том, что он не будет гнать христиан подобно тому, как христиане гнали язычников, кажутся мне…
Филагрий предупреждающе сжал его руку. Рядом с ними незаметно за время разговора, словно из-под плит, выросла фигура девушки, закутанной, подобно весталке, в покрывало с головы до ног.
— Сейчас сюда придет император Юлиан, — шепотом сказала девушка. — Не думаю, что вы поможете Кесарию врачу тем, что Гелиодром застанет вас у могилы его дяди-христианина.
Сквозь дымку ладана Каллист увидел лицо девушки и узнал в ней Лампадион, певицу-рабыню Митродора.
Она слегка улыбнулась ему — печально, как всегда.
— Исидиум[190] есть сразу на том берегу, Каллист-врач, — добавила она шепотом, а потом сказала совсем неслышно — он прочел по ее губам: — Я тоже хожу молиться туда, за него.
Но вторая группа людей, показавшаяся в светлом, как небо, проеме входа, между двух белых колонн, заставила врачей, Лампадион и раба со всех ног броситься в темную глубину храма. Каллист, споткнувшись о надгробие, с шумом упал, и все его спутники в страхе остановились, пригнувшись, а Лампадион опустилась на колени.
Юлиан и его малочисленная свита не заметили ничего необычного. Они остановились и ждали, пока рабы императора не поставят переносной походный жертвенник.
— Друзья мои, — раздался хриплый голос. Каллист узнал мгновенно голос нового кесаря. — Друзья мои! Благодарю вас за то, что вы согласились меня сопровождать для того, чтобы совершить скромное жертвоприношение Матери богов.
— Наш долг — оберегать жизнь императора, — раздавшийся голос заставил все еще лежащего на могильной плите Каллиста вздрогнуть — невероятно, но это был голос Евстафия. Мгновение спустя вифинец понял, что говоривший был не юноша, а взрослый муж.
— Орибасий, ты все еще в обиде на меня за то, что я, на твой взгляд, слишком легко одеваюсь для зимней погоды? — рассмеялся Юлиан, и вместе с ним рассмеялись его спутники. — Здесь не холоднее, чем в Лютеции, поверь.
— О, в Лютеции местные варвары, паризии, укутывают фиговые деревья в соломенные гиматии на зиму! — воскликнул кто-то из свиты.
— Соломенный гиматий? — задумчиво проговорил Юлиан, — Нет, я еще не настолько проникся кинической мудростью, что смогу носить соломенный гиматий[191].
Все дружно рассмеялись шутке императора.
— Моя Лютеция…[192] — проговорил император задумчиво. — Помнишь, Орибасий, — тогда по реке неслись глыбы льда, похожие на мраморные плиты? Той зимой? А мой дом был без подземной печи. Саллюстий недавно уехал, и я тосковал по нему. Он и сейчас не с нами.
— Саллюстий пишет, что скоро приедет, — отозвался Орибасий, усмехаясь в бороду. — Что касается Лютеции, то там ты сам отказался от дома с печью, о божественный Юлиан,
— Да, отказался от печи, ибо я приверженец Диогена-пса…[193] — ответил ему Юлиан, тоже почесывая свою косматую бороду. — И не зови меня божественным, мой добрый Орибасий — божественен Гелиос и божественна Мать богов. Ты, ездивший к дельфийскому оракулу по моей просьбе, прикасался к божественному и не должен путать человеческое и божественное. Ты знаешь, что я — простой человек и философ. Философ-киник. Поэтому-то я и отказался от дома с печью.
— Ты желал приучить себя сносить холод воздуха без поддержки, — прерывающимся от восхищения голосом произнес Орибасий. — И это — божественно само по себе для человека, облеченного саном кесаря — ибо тогда ты был еще кесарем, а не императором, хотя уже и философом, и великим полководцем.
— Что у них за причуды, у мужей благородных — зимой в холоде мерзнуть! — прошептал, не сдержавшись, Трофим. — Я-то думал, хозяин один такой, а вон, глянь-ка — и император наш туда ж. Это, вишь ты, киническая философия называется. Так у пса-то, поди, шуба теплая, а у хозяина…
Лампадион заткнула ему рот ладонью.
— Да, и, не боюсь прослыть хвастуном, преуспел в этом упражнении, — довольно кивнул Юлиан. — Боги не дали мне ни красоты лица, ни приятного голоса — но они взамен дали мне душу философа, а это неизмеримо прекраснее.
Он снова почесал бороду.
— И то, что пальцы мои грубы от писчей трости, а под ногтями — грязь от чернил, говорит о моей искренности в следовании истинной кинической философии. Ведь большинство киников в наши дни стали пусты и лицемерны, и ничем не отличаются в своей надутой аскезе от галилейских кощунников.
— А где Кесарий врач, Мардоний? — вдруг спросил Орибасий.
— Подлец, — прошептал Каллист, приподнимая голову от надписи: «Павел, апостол народов. С эллинами я был как эллин, да приобрету эллинов. Для всех был всем — чтобы спасти хотя бы некоторых».
— Кесарий? Он же христианин, — ответил скрипучим голосом евнух Мардоний, единственный из евнухов, оставленных при дворе новым императором. Во времена Констанция придворных евнухов было очень много, они занимали влиятельные и почетные должности. Многих удивляло и досадовало такое отношение к ним Констанция, поэтому никто особенно не опечалился, когда новый император отправил всех их в отставку. Правда, неприятным известием оказалось то, что на ставшие вакантными должности Юлиан никого не назначил, а просто их отменил — «за ненадобностью».
— Я не спросил, кто он. Я спросил, где он, — ответил евнуху Орибасий. Между врачом, давним другом Юлиана, скрывавшего под страхом опалы свою дружбу с молодым кесарем от императора Констанция, и Мардонием, воспитателем Юлиана, который открыл для него Гесиода и Гомера, а вместе с этим — мир эллинской религии, которая стала для отрока убежищем от страхов прошлых и настоящих[194], давно поселилась затаенная ревность и вражда.
— О Зевс Друг! — воскликнул, глубоко вздохнув, император. — Благодарю, что друзья мои избавлены от вражды, хоть среди них есть и познавшие тебя, и еще не познавшие.
Все смолкли и воздели руки в молитве. Потом Юлиан продолжал:
— Кесарий врач проводит занятия в лечебнице при ипподроме — после вчерашних гладиаторских боев молодые врачи могут глубже изучить искусство хирургии. Кесарию, как и мне, противны театральные зрелища и гладиаторские бои — он только исцеляет, подобно Асклепию Пэану, последствия ран.
Орибасий, закусив бороду, смолчал.
— А ты, мой добрый Орибасий, — продолжил император, кладя руку на плечо врача, — ты спас меня, когда я потерял сознания от испарений, вышедших из сырых стен от углей, принесенных для обогрева моего скромного жилища в Лютеции. Ты спас меня, Орибасий, ты рисковал всем — жизнью, честью, положением — ибо если бы мой дядя, Констанций, узнал бы о нашей дружбе, то тебя казнили бы. А кто выскажет твою тоску по оставленному в Никомедии сыну, благородному Евстафию? Он уже вернулся, как я повелел?
— Да, о Юлиан Философ, — поклонился ему Орибасий.
— Приведи мне его сегодня вечером и представь. Он будет среди моей свиты, как и подобает сыну моего друга.
— Ух ты, Стафа, оказывается, теперь сын придворного врача… — проговорил в изумлении Филагрий, но, после удара в бок локтем со стороны Лампадион, замолчал.
Рабы тем временем уже приготовили жертвенник и подали императору ларец с благоуханным ладаном.
— Разведи же огонь на жертвеннике, о Мардоний, — возвысив голос, приказал император. — Вознесем молитвы Матери богов!
Орибасий шепнул Мардонию и Архелаю:
— Ну как, вы так и не нашли этого Кириона?
— Нет, зашел в базилику Пантолеона и исчез, — ответил Архелай шепотом. — Мои ребята там все вверх дном перевернули.
В этом самый момент в храм вбежала какая-то женщина — волосы ее выбивались из-под паллы, на руках она держала плачущего ребенка.
— Кесарь Юлиан! — кричала она, — О, кесарь Юлиан!
И женщина упала на колени перед ним, захлебывась рыданиями, протягивая плачущего новорожденного ребенка императору.
— Мать богов не принимает человеческих жертв, о добрая женщина, — проговорил Юлиан. — Встань! Оставь твое дитя себе, и да пребудет на нем благословение свыше, и да отвратит благая Мать от вас всякое зло.
Орибасий хотел вставить слово, но император не позволил ему.
— А я, встретив тебя у жертвенника Великой Матери и видя твое благочестие и любовь к Благой Богине, для которой ты не пожалела собственное грудное дитя, не оставлю тебя своей милостью. Что ты ни пожелаешь, я исполню — ради тебя, благочестивая жена, подобная которой не найдется ни в этом галилеянском городе, ни, думаю, во всей империи. Чего же ты хочешь?
— Пощади… о, император, пощади! — прошептала женщина, захлебываясь словами.
— Фаустина?! — воскликнул Юлиан, изменившись в лице. Женщина замерла, словно статуя, продолжая протягивать к нему ребенка. Юлиан взял плачущего младенца на руки.
— Вот какая ты, дочь моего двоюродного брата и друга, маленькая Флавия Максима Констанция, — проговорил он. — Когда я был чуть старше тебя, умерла моя мать, а потом были убиты мой отец и вся родня… но тебе не надо знать этого, бедное дитя. Твой отец и я были друзьями, и я относился ему как к другу и оказывал ему великую помощь на западной границе — никто не был верен твоему отцу, как я. У него не было детей, и поэтому он оставил меня в живых. Мой ребенок и моя жена умерли — но это для меня не повод, чтобы предавать смерти чужих вдов и детей.
Император поднял грудную дочь покойного императора над жертвенником Великой Матери. Вдова императора истошно закричала, но Юлиан отдал ей ребенка, ободряюще сказав:
— Я благословил твое дитя благословением от жертвенника Матери богов. Пусть же она не оскорбляет великую Кибелу, когда вырастет, и не предпочтет, подобно Аттису, низшее высшему! Иди же, о вдова — в добрый час привели тебя боги ко мне. Ты и дитя твое будете живы и не будете нуждаться ни в чем. А о том, в каком городе вы будете жить и когда туда отправитесь, вы узнаете позже. Или ты думаешь, что я убил бы на могиле моего дяди его родную внучку?[195]
Фаустина снова упала к его ногам, словно желая облобызать их.
— Хвали Мать богов, о вдова, — произнес Юлиан, высыпая ладан на алтарь, и запел хриплым низким голосом:
— О, Мать богов и людей, восседающая вместе с Зевсом и царствующая вместе с ним, источник умных[196] богов, последующая незапятнанной сущности умопостигаемых богов, принимающая от всех них общую причину вещей и наделяющая ею умных богов! О, богиня! О Жизнеродица! О Мудрость! О Промысл! О создательница душ наших! О великого Диониса возлюбившая и Аттиса спасшая! О, погрузившегося в пещеру нимф возвратившая!..[197] О, всем и всеми благами нас наделяющая! Дай же всем людям счастье, в том числе и то высочайшее счастье, которое состоит в познании богов, дай всему римскому народу очистить себя от пятна безбожия! Мне же и друзьям моим даруй добродетель и благую судьбу![198]
…Когда вдова умершего императора с младенцем Констанцией на руках, спотыкаясь, ушла из храма, Юлиан, всматриваясь в клубы жертвенного дыма, словно разговаривая сам с собой, проговорил:
— Да, Логос Аттис, возлюбленный Великой Матери, был безумен и увлекся материей, и опекал становление вещей, и из кала и грязи создал красоту и космос. Но, оскопленный, он вернулся к ней, и да вернутся наши души в божественный мир!
— Ты великий поэт и философ, император, — произнес Орибасий, держа в руках ларец с ладаном.
— Я — главный жрец, Орибасий. Я понтифик. И я желал бы, чтобы истинное почитание богов пришло на смену невежеству жрецов. Это касается и жрецов асклепейонов.
— Полагаю, что Кесарий врач уже приготовил свой доклад о реформах асклепейонов, — сказал Орибасий, кивая.
— Надеюсь, что да. Потом я передам его доклад тебе — для исправления и доработки. Как галилеянин, он лучше знает галилеянские[199] обычаи — а их надо внедрять среди жречества, чтобы лицемерному бескорыстию афеев, чтущих Распятого, противопоставить истинное благочестие и философское поведение.
— Да, истинная философия у нас, — ответил Орибасий. — Еще Сенека и Марк Аврелий…
— Да, Марк Аврелий был истинный философ, — ответил ему Юлиан. — Но стоики отжили свое. А новые киники боятся кинического образа жизни. Им, лающим на людей и проклинающим богов, неведомо, что кинизм есть вид философии соревнующий и не уступающий наилучшему. Философия едина, и кинический образ жизни пристал последователю великого Иамвлиха[200]. Прочти же заключительную молитву Великой Матери, мой добрый наставник Мардоний — ты, который научил меня молиться ей еще отроком!
Молодой врач Посидоний, в белоснежном переднике со свежими пятнами крови, склонился над могучим раненым гладиатором, которого едва удерживали четверо рабов.
— Я ему! — кричал, мотая головой и разбрызгивая кровь из раны, гладиатор. — Я этому испанцу печень вырву!
— Позовите еще рабов, чтобы держали его за голову — глаз придется удалить. И дайте ему еще неразбавленного вина, — сказал Посидоний.
Но посылать за рабами было некого — те четверо, что держали охваченного Ареем[201] бойца, боялись его отпустить — чтобы сразу же не испытать на себе последствия его гнева. Поняв это, юноша с усталым раздражением сказал:
— Хорошо, я сам схожу. Только держите его крепко.
Рабы закивали, гладиатор зарычал, и Посидоний быстро помчался из иатрейона при ипподроме в надежде найти кого-нибудь.
— Здравствуй, Махаон! — раздался позади него веселый голос. Юноша обернулся — и с облегчением вздохнул, увидев Кесария.
— Кесарий врач! — закричал он, бросаясь к нему, но вовремя сдержав себя, чтобы не упасть учителю на шею.
— Как дежурство? — подмигнул ему Кесарий. — Гладиатора Элефанта ранили, я слышал.
— Ничего, — бодро ответил Посидоний. — Вот, бегу, инструменты захватить…
— А что раба не позвал?
— Всех, кто был, уже позвал. Рабы закончились, теперь самому приходится все делать, — ответил Посидоний.
— Рабы закончились? — затрепетал Гликерий, несший следом за своим хозяином сундук с инструментами и лекарствами. — Как это, почему это? Он их поубивал всех, гладиатор Элефант?
Кесарий и Посидоний вместе пошли к беснующемуся Элефанту.
— Вина давали? — спросил Кесарий.
— Благие боги, он уже столько этого вина выпил — а толку нет! — возмутился один из рабов. — Нам бы лучше оставил!
— Гликерий, достань из панариона[202] филонию[203], — приказал Кесарий.
— На безбожных гладиаторов такое дорогое лекарство пускать! — пробормотал недовольно Гликерий себе под нос, но ослушаться не посмел.
Элефант мало-помалу успокоился, и Кесарий помог Посидонию удалить пробитое и вытекшее глазное яблоко. Посидоний наложил повязку — изящно, как всегда, — и велел на носилках унести раненого в лечебницу.
— Ты не знаешь, где Каллист, Филагрий и Трофим? — спросил быстро Кесарий, похвалив Посидония за ловкость и аккуратность.
Тот пожал плечами.
— Не знаю. У Филы выходной сегодня. Каллиста врача вроде бы вызывали к каким-то персидским послам.
— Ах да, я же сам Каллиста попросил… — с раздражением на самого себя произнес Кесарий. — Мне надо срочно подготовить важный документ для императора. А из секретарей — только Фессал. Он занимается моей перепиской, я не могу поручить ему одному подготовку такого серьезного документа.
— Я могу помочь вам, Кесарий врач, — с готовностью ответил Посидоний.
— Спасибо, мой друг, — сказал Кесарий. — Но я боюсь, что ты очень устал за это утро… и не только. Ты выглядишь изможденно. При всей твоей любви к медицине нельзя так себя изводить занятиями и практикой. Зачахнешь над книгами, рука перестанет точно проводить разрез ножом.
— Да я… — начал Посидоний, но Кесарий прервал его:
— Пойдем в бани, а потом пообедаем вместе. Если ты и вправду решил мне помочь сегодня вечером с реформами асклепейонов, то хороший отдых перед этим делом нужен и тебе, и мне.
— В бани? — переспросил Посидоний с нерешительностью. — В публичные далеко идти.
— Нет, зачем в публичные. Здесь прекрасные бани. И поскольку это моя мысль, то я за тебя заплачу. Обед тоже за мой счет.
И он повел смущенного Посидония из иатрейона к белоснежным колоннам здания частных бань при ипподроме.
Раб-привратник, узнав Кесария, поклонился, а увидев золотую монету, поклонился еще ниже.
— Господин Эвклий будет только к вечеру, — подобострастно проговорил раб.
— Прекрасно, — кивнул Кесарий. — Но мы не будем задерживаться до вечера. Бассейн готов?
— Конечно, господин Кесарий.
Они подошли к сверкающей от солнечных лучей воде бассейна. Кесарий скинул хитон и, не разминаясь, прыгнул в воду. Посидоний, проделав несколько упражнений для силы рук и пробежав несколько кругов по мрамору вдоль бассейна, тоже нырнул в прозрачную воду. С виду он хоть и был худощав, но его тонкокостность не говорила о слабости. Тело Посидония было приучено к гимнастическим упражнениям не менее, чем у его могучего брата.
Наплававшись, они вылезли из бассейна — к ним поспешили рабы с полотенцами и напитками — и направились в небольшой триклиний, где для них уже был накрыт сытный обед.
— Плаванье — замечательная вещь для борьбы с усталостью, — заметил Кесарий. — Вот и ты немного повеселел, Донион.
Его дружеский тон, а также то, что архиатр назвал его домашним именем, заставили Посидония глубоко вздохнуть.
— Да, вы правы, Кесарий врач, — ответил тот. — А ваша рана уже зажила. Только шрам небольшой остался.
— Я разрабатывал руку, плавая в бассейне. Ходил сюда — здесь мало народа, можно насладиться уединением… Рука совсем восстановилась, слава Христу.
— А вы решили остаться христианином, Кесарий врач? — спросил Посидоний и умолк от взгляда собеседника.
— Ты что ж, Донион, считаешь, что я буду менять свои убеждения, как полип многохитрый[204] или как зверек хамелеон? — спросил сурово Кесарий.
— Нет… — испугался молодой врач и стал похожим на Фессала. — Я просто думал…
— Думал, что я христианин лишь оттого, что мой отец — епископ? — спросил Кесарий уже мягче.
— Ну да, — ответил Посидоний, понимая, что терять ему теперь нечего.
— Нет, Донион. Я христианин, потому что я последователь философии Христа. А ты какой философии следуешь? Наверное, Плотина?
— Нет, — ответил юноша. — Я стоик.
— Стоик? — удивленно переспросил архиатр. — Ты один из очень и очень немногих.
— Да. Я знаю, — склонил голову Посидоний, играя своим хирургическим ножом — именным, искусной работы, с асклепиевым ужом на ручке. — Недаром я ношу имя одного из великих стоиков.
— Твой выбор, думаю, дался тебе очень непросто, — сказал задумчиво Кесарий. — Судьба — не совсем то, о чем хочется думать юноше в твои годы.
— Не всегда судьба позволяет думать соответственно прожитым годам, — тихо ответил молодой врач.
— Да, — кивнул Кесарий. — Я понимаю, о чем ты.
— Судьба, — продолжал Посидоний с каким-то надрывом, — судьба правит всем. Нет ни богов, ни Единого. Только судьба, космос, стихии. Все идут по своим кругам, все течет, утекает, исчезает. Надо лишь вовремя уйти к своим друзьям, к стихиям, там примут тебя, а здесь ты освободишь место для других — и это справедливо.
Кесарий смотрел на него, не перебивая. Посидоний, все так же играя хирургическим ножом в тонких сильных пальцах, продолжал:
— Нужна жертва за мир. Нужно умереть — тогда можно преодолеть эту Ананке, эту слепую судьбу. И это я нахожу в высшей степени благородным…
— Я тоже, — ответил неожиданно Кесарий.
— Вы… тоже хотите совершить самоубийство? — выпалил Посидоний.
Зависла тишина.
— Я хочу умереть со Христом, — наконец прозвучал ответ Кесария. — Он умер, убивая судьбу. Всякий, кто умирает с ним, вырывается из-под власти судьбы.
— Вы хотите стать христианским мартиром? — в ужасе вскричал молодой врач, кидаясь к нему и целуя ему руки. — Нет, Кесарий врач, умоляю, нет — не делайте этого!
— Успокойся, дитя мое, — проговорил Кесарий, обнимая Посидония. — Я еще не дорос до мартирии. А вот тебя я хотел бы порадовать. Император Юлиан предложил мне найти двух способных молодых врачей для обучения в Александрии. Единственное условие — чтобы они были эллины. Так что вы с Филой вполне подходите.
С этими словами он отобрал у Посидония хирургический нож.
— Бабушка, так мы едем или нет в Новый Рим к Пантолеону? К базилике? Ты все никак не можешь решиться, все откладываешь! А я уже скучаю по Новому Риму! И мы то собираемся, то отменяем все! Сил моих больше нет!
Леэна не отвечала Финарете, покрыв голову почти по глаза темной паллой. Наконец она ответила, и голос ее звучал глуховато:
— Едем. Ты права, сколько можно откладывать. Скоро год, как я там не была.
Император Диоклетиан отпил из хрустального кубка и похлопал по плечу молодого человека, только что представленного ему.
— Пантолеон, сын Евсторгия? Это тебя рекомендовал наш знаменитый никомедийский врач Евфросин как своего лучшего ученика?
— Да, Domine, — ответил, склонясь, юноша в дорогих одеждах.
— У тебя приятный голос, сынок, и лицо искреннее, — заметил император. Ему ли, сыну вольноотпущенника, не знать этих лицемерных мальчишек, льнущих к трону, стремящихся на любую должность при дворе, лишь бы сделать карьеру, лишь бы обогащаться и обогащаться.
— Я хочу, чтобы ты стал моим личным врачом. Моим… и еще врачом императрицы.
В толпе придворных, похожих на безликую завесу из пурпура, шелка, золота и драгоценных каменьев, прокатился ропот.
— Да, ты будешь одним из наших врачей — я никого не прогоняю, вы, трусливые врачишки! Знаю, что вы готовы сожрать друг друга. Еще с времен вашего Галена повелось у трона императорского грызться как собаки за кость. Этот мальчик не отнимет ни у кого кусок хлеба… и бокал фалернского, — добавил Диоклетиан. — Тем более что он последователь не Галена, а Великого Вифинца, так ведь?
Пантолеон поклонился, прежде чем ответить. Его лицо оставалось спокойным, только рыжие кудри еще больше оттенили бледность кожи.
— Да, я разделяю философское учение об «онках» и «движении к тонкому» Асклепиада Вифинского, а кроме того, в меру своих способностей постарался овладеть его приемами лечения, основанными на этой философии, при которой лечить следует безопасно, легко и приятно, приводя застоявшиеся онки в движение.
Диоклетиан медленно встал с трона и с размаху ударил его по плечу, но юноша устоял.
— Ну, вот что, — скрипучим стариковским голосом сказал земной бог. — Есть у меня один заложник, кесарский сынок, с Оловянных Островов, от дикарки тамошней прижитый…
Свита услужливо захихикала. Леэна, еще не привыкшая к своей роли маленькой кувикуларии и «живого украшения императрицы», заплакала — ей было жаль Леонту и неизвестного заложника. Что Леонте повелят с ним сделать? Отравить?
— Не реви, — ущипнула ее старшая кувикулария императрицы. Леэна хлюпнула носом. Императрица протянула руку, унизанную перстнями, и, ласково улыбаясь, погладила девочку по голове. «Ты мое маленькое любимое сокровище, не плачь!» — шепнула она, и Леэна смолкла. За три дня она уже полюбила молодую, красивую, всегда улыбающуюся и всегда добрую к ней, Леэне, императрицу Валерию. Она услышала краем уха слова Валерии: «Меня саму воспитывала мачеха. Мне ли не знать, что это такое? Все сердце она мне выпила своей жестокостью, вот и нездорова я теперь».
Диоклетиан тем временем продолжал, обращаясь к Леонте:
— Заперся у себя, не ест, не пьет, уморить себя решил. Вылечишь у него это душевное помешательство? Ты, раз сам последователь Асклепиада Вифинского, значит, тоже чудеса творить можешь, как и он?
— Повели, Domine, — ответил Пантолеон.
— Велю. Отвести Пантолеонту к Константину. Для начала заставь его ходить в палестру. Самое место для молодых людей — гимнастикой дух поднимать. Все эти ваши капельки да примочки — для беременных патрицианок да для евнухов годятся, — хмыкнул Диоклетиан.
Тяжелые дубовые двери открылись, и глава стражи указал на скрюченную, словно от невыносимой боли, высокую фигуру в дальнем углу на позолоченном ложе. Вся постель была словно перевернута вверх дном — такие постели бывают у тех, кто страдает тяжелой бессонницей или расстройством душевных сил, выражающемся в мании.
— Вот он, Константин, сын Констанция Хлора, кесаря, — сказал стражник бесстрастно, словно пытаясь скрыть насмешку за личиной равнодушия.
Молодой человек, названный Константином, сел на своем приведенном в полный беспорядок ложе, словно медведь в логове, поджав колени к груди и обхватив их худыми длинными руками.
— Убирайтесь вон! — вытаращив на стражников огромные черные навыкате глаза, крикнул Константин хриплым, точно надорванным где-то в глубине сердца голосом.
— Выйдите, — тихо, но властно велел страже Пантолеон.
— Я сказал, все убирайтесь вон! — крикнул, словно закаркал узник, таращась по сторонам, и его латинский акцент был не смешным, а страшным.
— Я не уйду. Я не стражник и не соглядатай. Я — врач и пришел, чтобы помочь тебе, — спокойно сказал Пантолеон, подходя к ложу страдальца.
— Так ты из свиты? Из этих женоподобных мужей? — захохотал и закашлялся Константин. — Те, что по шесть перстней на руку надевают? А меня высмеивают, что мать моя — да она благороднее их всех — не из их числа! Они с мужами как с женами живут и еще смеют называть меня ублюдком, рожденным от корчемницы! Да мой дед был царем областей Камулодуна и Лондиниума! — говорил и говорил Константин, страшно тараща свои бычьи глаза. — И никто у нас не живет в таком сытом свинстве, как у вас тут при дворе! От чего ты меня хочешь лечить, от какой болезни? Я ничем не болен, я тоскую по своей Британии! Лучше ты себя полечи от малакии! Вон, посмотри-ка: ты смазливый да нарядный! Антиной при Диоклетиане, небось? Что пришел? Ну, говори, может, помогу вылечиться тебе — у нас на Оловянных Островах такие хвори отлично лечат!
С этими словами он неожиданно вскочил с постели и наотмашь ударил до этого невозмутимо стоявшего Пантолеона так, что тот отлетел в противоположный угол комнаты, упав прямо на мозаику с изображением дельфина, несущего младенца Палемона. Константин утробно, надрывно захохотал.
«Ой, Леэна, зачем мы пошли сюда смотреть? А если нас найдут в этой потайной комнате?»
«Тише ты, Верна! И не шевели занавесь! Если этот Константин нас заметит, то мы не успеем даже вызвать стражу!»
«Так уже надобно стражу звать! Смотри, как он нашему Леонте нос разбил!»
«Ничего страшного, Леонта сейчас его вылечит… а потом и себя».
Пантолеон поднялся с пола, не отводя глаз от таращащегося на него Константина, и стал медленно снимать с пальцев кольца, одно за другим, аккуратно выкладывая их на столик, отделанный янтарем, к ногам статуэтки Митры, разрывающего быка.
Разложив в безупречном порядке кольца, он скинул на пол богато расшитый плащ и снял золотой браслет с правой руки. Константин, все еще стоя посреди комнаты, оторопело следил за ним, блестя белками глаз.
— А вот так лечат у нас в Вифинии! — вдруг задорно крикнул Пантолеон, отсылая страждущего британца в противоположный угол нешуточным ударом в челюсть.
Тот грохнулся во весь рост, перевернув зеркало, статую Эпиктета и светильник, но поднялся почти сразу же и налетел со всей своей бычьей мощью на вифинца. Завязалась горячая потасовка, в которой невозможно было угадать, чья возьмет.
— Британец его уложит, — с бывалым видом, словно речь шла о гладиаторском сражении, сказал один из стражников, следивших через щель дубовой двери.
— Наш вифинец тоже не промах! Смотри, как он его через бедро!
Глава стражников не разрешил вмешаться даже тогда, когда Константин начал одолевать и уже сидел верхом на поверженном враче, заламывая ему правую руку.
— Сдавайся! — с новым, веселым хохотом, а не с прежним, похожим на уханье совы, требовал внебрачный сын кесаря Констанция Хлора.
— И не подумаю! — тяжело выдохнул Пантолеон, внезапно неуловимым приемом освобождаясь от всех хватов и прижимая соперника к дельфину с Палемоном на лопатки.
— Все, — засмеявшись, вскочил вифинец на ноги, — здесь тесно дальше продолжать. Пошли в палестру.
— Пошли! — засмеялся британец. — И зови меня Коста. А тебя как звать?
— Пантолеон, но можешь звать меня Леонта.
— Вот это я понимаю, лечение, — усмехнулся Диоклетиан, наблюдая из потайной комнаты за происходящим.
У Леэны и Верны замерло сердце, но император был так поглощен поединком юношей, что не стал приказывать запирать дверь или проверять, нет ли кого за занавесью.
Перед входом в базилику Пантолеона среди деревьев с набухшими почками стоял долговязый юноша в плаще, с перепачканными чернилами руками. Он, по всей видимости, робел войти и боролся со своей робостью.
— Эй, Фессал! — окликнул его кто-то сзади. Юноша обернулся и увидел Посидония.
— Ты не знаешь, где Фила? Мы должны помочь сегодня Кесарию архиатру.
— Каллист врач ушел осматривать заболевшего персидского посла, может быть, и Фила с ним? — предположил Фессал, с легкой тревогой глядя на возбужденного Посидония.
Тот упал на скамью, сбросил на землю плащ и рассмеялся, хлопая себя ладонями по бедрам.
— Ты чего это? — с тревогой спросил Фессал.
— Я еду в Александрию, Телесфорушка! В саму Александрию! Да благословит Асклепий Кесария архиатра — он нам с Филой и за отца, и за старшего брата!
Тут Посидоний смолк, словно перебив себя на полуслове.
— Не думай, что я позабыл своих отца и старшего брата, Фессал, — вдруг горячо воскликнул он, обращаясь к юноше, хотя тот вовсе не спорил, а все более и более встревоженно смотрел на товарища. — Не смей так думать!
— Да ты что, Донион, — пролепетал Фессал. — Всякий знает, что Кесарий врач — благородный человек, и такого не осудительно назвать вторым отцом…
— Я рад, что ты меня правильно понял, — заявил, как ни в чем не бывало, Посидоний, поднимая плащ с земли, встряхнул его и застыл, скрестив руки на груди. Радостная лихорадка, его охватившая, схлынула, не оставив и следа.
— Подумать только, уже почти год прошел с тех пор, как мы в Новом Риме, — произнес осторожно Фессал, обращаясь к Посидонию. — Как время летит…
— Да, все круговращается, все разрушается… — ответил, медленно произнося слова, Посидоний. — В одну и ту же реку дважды входим и не входим…
— Но, во всяком случае, ты поедешь учиться в Александрию, — заметил Фессал. — Этот год для тебя принес добрую удачу.
— В Юлианов год мне улыбнулась Тюхе! — засмеялся Посидоний. — Ты знаешь, Фессалион, я даже в самых смелых мечтах не мог представить, что я отправлюсь в Александрию. Отец, когда еще был здоров, и все это… еще не случилось… говаривал, что непременно отправит нас с Филой туда учиться, а мама была против, и он шутил, говоря, что она сможет поехать с нами, чтобы присматривать за Филой — чтобы его никто не обижал… Давно это было, и мы с Филой были совсем другими… Река унесла те дни, и принесла другие, и снова их унесет…
— Посидоний, а ты не знаешь, как лучше всего лечить синкопы? — вдруг спросил Фессал, но ответить ему молодой стоик не успел.
— Донион! — загремел голос Филагрия. — А ты что тут делаешь? Уже справился с гладиаторами? Не верю! Наверное, сбежал от них со страху!
— Нет, не сбежал, — невозмутимо ответил его брат, закутываясь в плащ. — Я ассистировал Кесарию врачу. А ты что тут делаешь?
— Слушай, у христиан такие возмутительные порядки! — поспешил поделиться молодой хирург впечатлениями. — Не дают весь ладан сразу воскурить. Говорят, надо оставить, и чтобы на каждый день солнца оставалось. А я ему говорю, этому, с метлой — я сегодня хочу свой ладан весь пожертвовать, за один раз! У меня такая беда, что как раз ладана на нее впритык и хватит только. А он мне — нет, ладан дорогой, как раз по дням солнца и будем воскуривать. А я ему — неужели мне теперь каждый день солнца к вам ходить? А он мне говорит, — а тебе вообще нечего, язычнику, здесь делать! Вот так вот! Ладан ему отдай вместо Пантолеона, он его от себя воскуривать будет полгода, а меня в шею! Ну, я ему показал!
— Весь ладан сжег? — прохладно спросил Посидоний брата.
— Весь! — удовлетворенно сказал Фила, не замечая его тона. — А этот так верещал, пока я его держал, чтоб не мешал…
— Я потрясен твоим благочестием, — ядовито заметил Донион. — Что ж, со временем ты сможешь стать метельщиком в базилике Пантолеона. Напишешь мне потом в Александрию, как тут у тебя идут дела…
— Куда?! — переспросил растерявшийся гигант Филагрий.
— Кесарий врач, проведя со мной занятие, решил отправить меня продолжать обучение в Александрии, — небрежно заметил Посидоний. — Жаль, что ты ревниво воскуривал свой ящик ладана в христианской базилике, не подпуская к нему христиан — если бы ты в это время оперировал гладиаторов, как это делал я, то Кесарий врач, несомненно, решил бы ходатайствовать об отправлении в Александрию и тебя.
— Послушай, Донион, — серьезно и умоляюще проговорил Филагрий. — Давай поменяемся! Ты же не любишь хирургию! Зачем тебе Александрия? Ведь александрийская школа в первую очередь хирургией славится! А ты всегда хотел лечить душевные болезни и забросить хирургический нож при первой же возможности!
— Знаешь, теперь я передумал, — продолжал беспощадный младший брат и добавил: — Кесарий врач отправляет меня в Александрию за государственный счет. Он обещал дать два рекомендательных письма — к своему учителю Адамантию и другу Мине. Я могу написать их сам, он просто их подпишет — у Кесария архиатра очень мало времени. Кстати, я хочу помочь ему сегодня вечером в качестве секретаря — Фессал один не справляется.
На Филагрия было жалко смотреть.
— А можно, я тоже помогу сегодня Кесарию архиатру, как секретарь? — еще более умоляюще проговорил он, словно цепляясь за последнюю надежду.
— На твоем месте я использовал бы эту возможность, — важно сказал бессердечный Посидоний. — Но ты ведь не раз говорил, что секретарская работа не по тебе…
— Я передумал! — воскликнул Филагрий.
— Ну, хорошо, — ответил Посидоний великодушно. — Значит, ты засядешь сегодня вечером со мной за вощеные дощечки?
— Клянусь Гераклом! — воскликнул Филагрий.
— Тогда я порадую тебя — ты тоже поедешь в Александрию, — заявил его брат. — Здорово я тебя разыграл?
Неизвестно, что сделал бы Филагрий, во всей наружности которого проступили черты, очень роднящие его с прооперированным Посидонием гладиатором, если бы из базилики не вышел Трофим, неся в одной руке корзинку с петухом. Он оживленно разговаривал с девушкой, весело смеющейся и то и дело поправляющей покрывало.
— Трифена, ты должна понять, что мне надо принести этого петуха в жертву Пантолеону.
— Но, Трифон, у нас, у христиан, не приносят петухов в жертву! Сколько раз тебе объяснять!
— Не может быть! Меня Трофим, Трофим зовут! А кого у вас приносят в жертву? Я слышал, что у вас раньше приносили… но я не верю этим слухам… приносили в жертву маленьких детей.
— Ты дурень, Трофим! — возмущенно заявила девушка, оттолкнула раба с петухом и быстрым, независимым шагом пошла прочь, а Трофим за нею.
— Вот еще один человек, обладающий великой эвсевией![205] — заметил Посидоний. — И не стыдно тебе с рабами по святыням таскаться? Лучше бы помог Кесарию врачу.
— Я же обещал, Донион, — проговорил слегка остывший Филагрий. — А когда мы едем в Александрию?
— На следующей неделе, — гордо ответил Посидоний.
Так они и пошли к дому Кесария — огромный Филагрий, согнувшись к идущему с высоко поднятой головой Дониону, расспрашивал про Александрию и про то, как случилось, что их туда нечаянно и нежданно отправляют. Фессал почти бегом следовал за ними, не участвуя в разговоре, только сетуя, что ему так и не хватило мужества зайти в часовню, где, оказывается, уже побывали и Филагрий, и даже Трофим.
Почти у дома их нагнал раб — корзины с петухом у него уже не было.
— Отдал все-таки Трифене! — воскликнул он, делясь радостью с юношей. — Оказывается, можно все-таки в жертву… суп для больных сварить… В каждой религии свои тайны есть, надо только умеючи выяснить. А Трифена — свободная, да… у нее отец медник, неподалеку живет. Отец вольноотпущенник, да… Ну, ничего! — попытался подбодрить он себя, но вздохнул.
— Кесарий врач даст тебе вольную со временем, я уверен, — сочувственно сказал Фессал.
— Эх, со временем… а девушек-то со временем замуж выдают… — снова вздохнул Трофим. — Так и упущу свою судьбу…
— Хочешь, я поговорю о тебе с Кесарием врачом? — шепнул Фессал.
— Правда, молодой барин? — просиял Трофим. — Вы сможете поговорить, чтоб он мне вольную дал? Я бы отработал у него, я бы его не бросил…
— Хорошо, Трофимушка, поговорю. Может быть, он и за тебя перед отцом Трифены похлопочет.
— Добрый вы, молодой барин! — сказал Трофим. — Это потому, что вы тоже влюблены в эту хромоножку из Никомедии… глаза-то у нее красивые, из-за них одних и полюбить можно… а то, что она больная да припадочная — это ваше дело врачебное, вы бы ее как раз и вылечили…
— Я тоже так думаю, Трофим, — ответил шепотом Фессал. — Как только я закончу обучение и получу место, то посватаюсь к Архедамии.
— Вот это правильно! — поддержал его раб. — У меня дружок скоро с хозяином поедет в Никомедию, может от вас Архедамии весточку передать. Он смышленый, передаст так, что никто и не заметит!
— Правда, Трофим? — в свою очередь, просияв, ответил Фессал. — Только ты никому не проговорись, что…
— О чем разговор! — кивнул понимающе раб.
— А ты очень любишь Трифену? — спросил Фессал.
— Так люблю, что и пересказать нельзя, — вздохнул Трофим. — Как мы сюда переехали, так я на нее глаз и положил, Геракл свидетель! Сначала ее подружки подшутили надо мной, говорили, что она в диакониссы собирается, в весталки христианские то есть, так я так горевал, потом даже решил к ней прийти попрощаться… а оказалось, что она вовсе ничего такого не собирается делать и даже не помолвлена. Да у нас и разница в годах небольшая — в самый раз, двенадцать годков всего…
Только сейчас Фессал понял, что Трофим не старше своего хозяина, Кесария врача, и ужаснулся тому, как рабство ускоряет жизнь человека, приближая старость. Но Трофим был еще далеко не стар и полон сил — хотя у иных господ тридцатилетние рабы выглядели как старики. Беззубые, изможденные работой и наказаниями, часто страдающие пьянством, они были годны лишь на то, чтобы сопровождать в школу хозяйских сыновей или внучат — быть педагогами. Нет, Трофиму можно было дать лет сорок — считая по меркам свободных людей. Жизнь у его прежнего хозяина наложила на верного раба Кесария свой отпечаток, но крепкий организм лидийца за время жизни у архиатра смог преодолеть все следы тягот прошлой жизни.
— А ты не хотел бы вернуться назад, в Лидию? — спросил его Фессал.
— В Лидию-то? — со своим характерным говорком переспросил раб. — Оно-то неплохо, кабы было куда возвращаться… Я ни родителей, ни родных не помню, меня пираты мальчонкой в плен взяли, украли, когда на берегу играл. Помню, что отца звали Трофим, а мать — Элевтерой. Свободные были, да, а кто и чем занимались, и что за город, аль деревня это была — не помню.
— Значит, ты свободный по рождению? — воскликнул Фессал.
— Верно, барин. Но как это докажешь? Моим словам никто не поверит, известно — раб я. Кто рабу в суде поверит? Даже под пыткой не всегда. Охота мне руки-ноги ломать ради незнамо чего… Мой первый хозяин меня у пиратов купил — дело-то незаконное, так он все по-законному оформил, будто бы я у него в имении и родился. Вот и доказывай богачам в суде — они все друг за дружку стоять будут. Да и то я благому Спасителю Асклепию благодарен вовеки, за то, что он меня к Кесарию врачу божественной своей милостью послал. Иначе я бы уже помер бы давно, под бичами али от болячки какой — надорвался бы. У нашего господина прежнего рабы долго не жили, до тридцати едва кто дотягивал.
Трофим задумался, и они некоторое время шли молча.
— Знаете, барин, — сказал он. — Не надо просить для меня вольной у Кесария врача. Воля такая у благого Сотера, чтобы я с ним оставался. Кто ему еще так служить будет, как я? А он совсем одинокий, сам себе дорогу в чужом городе пробивает… Надо, чтобы верный человек с ним был. Раз меня Асклепий спас, то, значит, для этого и спас. Так что не надо просить мне вольной, молодой барин. А письмо Архедамии напишите — я через дружка, Маркапуэра, передам.
Каллист, усталый от событий этого дня, начавшегося для него еще до рассвета, полудремал в лектике,[206] возвращаясь через весь Новый Рим в дом Кесария. Да, подумать только — он поехал к персидским послам с неохотой — приступ мочекаменной болезни, сложный случай — согласился только оттого, что Кесарий попросил его выручить — а попал в гостеприимный греческий дом…
— Мы по матери — греки, — по-гречески, с легким акцентом, сказал ему после немного вычурного приветствия, старший перс, светловолосый и голубоглазый Мануил, сразу, как только Каллист переступил порог дома.
Хозяева — старший, Мануил, и средний, Савел — с огромным почтением встретили его и провели к ложу больного Исмаила, их младшего брата. Юноша был как две капли воды похож на старших братьев, только безбородый, но с такими же светлыми волосами и голубыми глазами, утомленными долгим страданием.
Каллист, ободренный, начал осмотр, и вскоре выяснилось, что горячая ванна и настой из артемизии с подорожником и укропом, который он прихватил с собой, а также сикии, поставленные на поясницу, могут значительно облегчить тяжкие муки молодого персидского грека из посольской семьи. Каллисту даже не пришлось использовать серебряный кафетэр[207], который дал ему Кесарий: мелкий и острый камешек вышел сам, при небольшой помощи зонда. Наконец, юноша забылся сном после бессонной ночи, а старшие братья пригласили Каллиста за трапезу.
— У нас в роду такая болезнь, — с сочувствием к младшему брату проговорил Савел. — Нас она, милостью Христовой, обошла, а он, бедняга, так мучается с детства.
— Надо соблюдать диэту, — заговорил Каллист. — Не есть острого, не пить много вина… А также надо понуждать его пить больше воды — юноши всегда склонны пить меньше воды, чем девушки.
— Вот, что я тебе говорил, Мануил! — воскликнул горячо Савел, и далее разговор какой-то время шел уже по-персидски. Потом, извинившись, братья с почтительностью стали задавать вопросы Каллисту.
— У кого желудок свободный и здоровый, мочевой пузырь не раздражен и шейка мочевого пузыря не слишком сужена, те легко испускают мочу, и в мочевом пузыре ничего не скапливается, — стал объяснять Каллист. — Но у кого желудок будет раздражимым, необходимо и пузырю страдать тем же, ибо когда он больше, чем требует природа, будет разгорячен, то и шейка его подвергается воспалению. Пораженный таким образом, он не испускает мочи, но сваривает ее в себе и сожигает и то, что в ней есть самого тонкого, отделяется, а самое чистое уходит и выводится с мочою, тогда как самое густое и мутное собирается и срастается. Сначала сросток невелик, а потом становится больше, ибо, катаясь в моче, он привлекает к себе все, что ни имеется в ней густого, и таким образом увеличивается и обращается в камень.[208]
Персы, слушая Каллиста, охали и ахали.
— Многие врачи, не понимающие болезни, видя песок, думают, что мочевой пузырь страдает от камня, но это не мочевой пузырь, но почка страдает от камня, — продолжал Каллист. — Эта болезнь происходит от слизи, когда почка притягивает к себе эту слизь, обратно ее не отсылает, но внутри себя делает ее отверделой и образует из нее тонкие камешки, как песок.[209] Завтра вашему брату надо будет пить отвар из стручков белого гороха. Скаммонии больше не надо. И ванну горячую принять, это непременно.
Персы кивали.
— И еще хорошо поехать на воды, — добавил он. — В Астак или Пифию Вифинскую, например.
— О, у нас ведь есть источники, в горах, в Персии! — вздохнул Савел. — Надо отправлять его домой и лечить там! Видишь, Мануил, я же говорил тебе, зачем мы его берем сюда с собой — здесь он и разболелся!
— Не всю ведь жизнь ему сидеть при маме! — ответил Мануил Савелу. — Надо приучаться к мужской жизни!
— Ты уже приучил его к мужской жизни, заставив выпить вина! — возмутился средний перс. — А теперь у меня сердце кровью обливается, видя, как он страдает!
— Красное вино и ячменное пиво пить нельзя ни в коем случае, — подтвердил Каллист.
— Ты погубишь Исмаила, брат! — воздел Савел руки к небу. — Погубишь сына старости матери твоей!
Каллист, опершись на расшитую алую полушку, рассматривал роскошный триклиний. Здесь были и позолоченные ложа для пиршества, на одном из которых возлежал он, и изысканные вазы, блюда, кубки и статуэтки, в изобилии находящиеся повсюду. Персы-рабы приносили и уносили щедро приправленные кушанья, от которых у Каллиста перехватывало дыхание, и он не раз просил долить ему в кубок воды.
— Как вы думаете, Каллист врач, — спросил заботливо Савел, — вот такую курицу можно ведь вполне Исмаилу кушать?
— Какую курицу? — тщетно пытаясь залить пожар от перца в глотке, спросил Каллист.
— Вот это нежное блюдо из курицы, которое вы только что попробовали, — объяснил Мануил, и воспользовавшись тем, что у Каллиста на несколько мгновений исчез дар речи, добавил: — Это и грудному младенцу повредить не сможет, Савел, брат мой, отчего ты задаешь такие неразумные вопросы нашему почтеннейшему гостю?
— Так вы кормите вашего брата вот этим? — спросил Каллист, и персы затрепетали перед ним, как при Марафонском сражении.
— Вы думаете, уважаемый Каллист врач, что это ему может повредить? — всплеснули руками оба брата.
После долгих разъяснений, посвященных тому, что является острой пищей, а что не является, обе стороны пришли к выводу, что Кесарий пришлет своего повара, который владеет искусством приготовления пищи, необходимой при мочекаменной болезни, и обучит ему повара персов.
— Мы с великой радостью сделали бы вас нашим врачом, о Каллист врач! — воскликнул Мануил, обнимая соотечественника. — Кажется, вы сможете спасти нашего брата от его недуга… хотя бы ему и пришлось всю жизнь есть пресную, как трава, пищу — я считаю, это важнее, чем страдание, которому он подвергается! — подытожил разговор Мануил. — Да благословит вас Христос, о Каллист врач!
— Я — эллин. Последователь божественного Плотина, — мягко, но вместе с тем строго ответил Каллист.
— О, как это печально… простите, благородный Каллист врач! Мы думали, что вы, как друг Кесария архиатра, тоже христианин, — сказал расстроенный Савел.
— Христианство не помеха истинной дружбе, как и философия, — ответил Каллист.
Наконец, огненная пища была истреблена, и Каллиста с почетом проводили, дав ему паланкин и кошель с золотыми монетами, а также взяв с него обещание «не оставлять бедного Исмаила». Перед тем как покинуть дом персов, Каллист заглянул в спальню юноши — тот улыбался во сне, разметавшись по кровати, а золотой крест тончайшей работы светился на его груди, отражая свет вечернего солнца.
Каллист сел в роскошные носилки, принадлежащие Кесарию, откинулся на подушки, задернул занавесь и остро почувствовал, как он устал от разговоров и от тревог этого дня. Все ему показалось таким нелепым — и молитвы, и возжигание лампад, и несуразная жертва петуха, о которой хлопотал Трофим — интересно, пристроил ли он его? Он закрыл глаза, и перед его внутренним взором отчего-то встало золотое сияние от креста на груди юного страдальца Исмаила.
«Он не старше Фессала», — подумал Каллист и проснулся оттого, что его осторожно будил один из рабов-носильщиков, чернокожий нубиец.
Каллист вылез из лектики, встряхнул свой плащ и пошел в дом. Он сразу направился в библиотеку и стал читать Аретея про выведение камней из почек, забравшись в дальний угол с книгой. Размышляя о том, что, возможно, Исмаилу неплохо бы назначить питье из жареных цикад для растворение камней, поскольку на воды он пока не поедет, Каллист вдруг понял, что он не один. В библиотеке разговаривали незаметно для него вошедшие Митродор и Орибасий. Кесария с ними не было. Каллист замер. Не обращая внимания на Каллиста, Митродор продолжал:
— Человек, который чувствует себя здоровым, не нуждается ни во враче, ни в массажисте! Это верно! Но слабым людям, а особенно тем, кто, подобно мне, занимается науками и проживает в городе, необходимо более тщательное наблюдение за своим здоровьем. И если желудок переварил хорошо, я смело встаю рано, а если он действовал недостаточно, то остаюсь в постели, и если проснулся слишком рано, то снова засыпаю. Если же у меня не бывает кишечного отправления, то я предаюсь полному покою и не помышляю ни о работе, ни о гимнастике, ни о делах…[210]
Орибасий слушал его, слегка усмехаясь.
— Говоришь, твой брат, Кесарий, описал в Александрии околоушную железу? Это интересно. Я впервые слышу, что она была кем-то описана. Мне кажется, ты что-то путаешь. Такой железы не существует, ибо тогда бы ее, несомненно, описал великий Гален.
— О, Кесарий очень одаренный! — воскликнул Митродор. — Он почти вылечил начинающуюся фтизу у моей рабыни, певицы Лампадион!
— Ее здоровью, скорее всего, вредят частые беременности, — заметил Орибасий. — Она выбрасывает рожденных детей или избавляется от них с помощью абортивных пессариев? Их ей тоже Кесарий делает? Ведь он не давал Клятвы Гиппократа?
— Что ты такое говоришь, Орибасий? Какие пессарии! Лампадион не беременеет, ибо я веду по рекомендации Кесария воздержанный образ жизни, способствующий сохранению моего здоровья, и отвечающий истинной философии, как учит наш Фемистий… только наслаждаюсь ее пением. Дивный у нее голос. Многие мне большие деньги предлагают, чтобы я им ее продал, но я никогда ни за что не соглашусь.
— Ты ведь знаешь, что Кесарий сейчас у тебя в гостях? — спросил Орибасий. — Что же мы его здесь ждем? Поедем к тебе, заодно и Лампадион послушаем.
— Он скоро вернется, — беспечно ответил Митродор. — Сказал, что ему надо осмотреть Лампадион, изменить предписания.
Орибасий небрежно перебирал свитки в корзине.
— Трактат Гиппократа «О благоприличном поведении», смотри-ка, — поднял он бровь. — А Кесарий ведь не любит Гиппократа, он сторонник атомов Асклепиада? Справедливо говорят, что христиане — безбожники.
— Ну, Асклепиад не был христианином, — резонно ответил толстяк. — И потом, Кесарий…
— Разве Кесарий давал Гиппократову Клятву? — удивленно спросил Орибасий. — Ах, я помню, как я клялся в юности в Пергаме перед алтарем Асклепия Спасителя… «Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел с женщинами и мужчинами, свободными и рабами».
Митродор нахмурился и ничего не ответил.
— Ты слышал про Либания? — сменил тему придворный архиатр. — Хочет, чтобы его сына Кимона император признал законным… Не знаю, насколько Юлиан одобряет такое, — Орибасий окинул Митродора взглядом.
— Ты бы как раз мог и походатайствовать за него, ты сам знаешь, что это такое, иметь сына от рабыни, — сказал сочувственно Митродор.
— Христианский император разлучил меня с матерью Евстафия, эта рана не заживет никогда, — тяжело произнес Орибасий. — Когда я покидал мать Евстафия, я велел ей выбросить ребенка, если родится девочка, и отдать на воспитание Леонтию архиатру, если это будет мальчик… Леонтий много сделал мне добра. И наш добрый кесарь сделал для меня и моего сына исключение. Но Либаний, хоть и знаменитый ритор, высоко ценимый императором, но вовсе не близкий друг Юлиана, не придворный. Если даже кесарь примет Либаниева Кимона, как рожденного в законном браке, а не прижитого отцом от рабыни-наложницы, то как будет этот арапчонок себя чувствовать среди воистину свободных людей? Ему надо не раз и не два увидеть восход созвездия Козы, чтобы исполнить свое желание.[211]
— Либаний говорит, что мать его сына — очень благородная женщина, возвышенной души… — осторожно начал Митродор.
— Возможно, — сказал Орибасий. — Но при дворе императора бедного арапчонка ждут насмешки, будь он хоть трижды талантливее своего отца…
— А твоего Евстафия не ждут насмешки? — спросил Митродор.
— У него есть я, — ответил Орибасий. — Пусть кто-нибудь только попробует… Достаточно мы с ним натерпелись. Да и не только мы — помнишь, как у теурга Феоктиста отняли имение и сослали? Где его бедный племянник? Когда все это произошло, он был на Косе, учился при асклепейоне. Должно быть, уже взрослый молодой человек сейчас, и, я уверен, хранит древнее благочестие и нашу философию. К сожалению, его не устроил Пергам, хотя Иасон и уговаривал его остаться, так он мне рассказывал. Говорят, в Александрию поехал или в Старый Рим.
У Каллиста перехватило дыхание.
— Хорошо, что наш император возрождает древнее благочестие, — произнес Митродор.
— Думаю, у него мало что может получиться, — доверительно проговорил Орибасий, внимательно глядя на толстяка.
— Я уверен, у него все получится, — твердо ответил тот, не отводя взгляда.
— Ты истинный каппадокиец, Митродор! — воскликнул, смеясь, Орибасий. — Но послушай — я был в Дельфах по повелению Юлиана. Там запустение. И вот какой ответ я получил на вопрошание императора:
Вы возвестите царю, что храм мой блестящий разрушен;
Нет больше крова у Феба, и нет прорицателя-лавра,
Ключ говорящий умолк: говорливая влага иссякла.[212]
— Это она в Дельфах иссякла, — бодро произнес Митродор. — А в Новом Риме ради благочестия кесаря Юлиана любой источник забить может.
— Что-то Кесарий твой задерживается, — сказал Орибасий, вставая. — Мне надо торопиться. Интересные книги у твоего братца — «Против Юлиана». Сам написал или рабу-секретарю переписать чужую книгу велел?
Он презрительно кивнул в сторону Каллиста и небрежно протянул тому книгу.
— Это книга Галена, — отвечал Каллист, побледнев и сжимая свиток. — Против врача по имени Юлиан.
— Подумать только, раб Кесария вообразил, будто я не читал книг великого Галена, — произнес, снова рассмеявшись, Орибасий и, легко поднявшись с кушетки, вышел из библиотеки.
Митродор обратился к Каллисту, скользя по нему рассеянным, не узнающим взглядом:
— Принеси-ка мне что-нибудь перекусить и выпить.
Каллист закусил губу и опрометью выскочил вслед за Орибасием.
Тот уже усаживался в роскошные носилки. Вдруг всадник на вороном коне стремительно проскакал мимо него, и осадил коня, едва не сбив рабов-носильщиков.
— Кесарий? Никак не можешь оставить в столице свои каппадокийские привычки? — проговорил Орибасий. — Могут фистулы появиться от верховой езды, знаешь ли… И еще говорят, фтиза заразна, так что тебе бы задуматься…
Кесарий спрыгнул с Буцефала.
— Ты уже уходишь, Орибасий? Это пергамский обычай — ходить в гости, когда хозяина нет дома? — спросил Кесарий.
— Ничего, ничего, я осмотрел твой дом, библиотеку… Советую рабов приструнить, очень они дерзки у тебя. А Митродор наверху тебя дожидается, когда ты из его дома в свой вернешься, наконец.
Орибасий засмеялся, не показывая зубов, и задернул полог лектики. Рабы подняли носилки.
Кесарий проводил его долгим взглядом.
— Привет, — сказал ему Каллист. — Митродор говорил, что Лампадион уже лучше?
Кесарий вздрогнул и внимательно посмотрел на ничего не понимающего Каллиста. Потом засмеялся и хлопнул его по плечу:
— Каллистион! Благодетель! Спас меня от персов!
— Возьми, — кивнул Каллист, отдавая ему деньги. — А я пойду, воды попью. Есть у нас вода?
— Зачем мне деньги? Это твой заработок. Эй, Гликерий, воды господину Каллисту!
— Тогда пополам. Они же тебя приглашали.
— Каллист, ты же хотел скопить на раба. Вот и копи. Я еще доложу к накопленному, купим приличного секретаря… Никогда нельзя экономить на покупке рабов! — вздохнул он, пока Каллист с наслаждением осушал кувшин, принесенный Гликерием.
Вскоре Кесарий уже раздавал задания молодым врачам.
— Филагрий, вот тебе мои наброски о том, кого из больных следует принимать в ксенодохии, кого принимать бесплатно, за кого брать умеренную плату, сколько человек должно лечиться в асклепейоне бесплатно за месяц, сколько — за половину платы… ну вот, тут ты дальше разберешь, если нет, то спрашивай меня. Напиши это вразумительно и четко, чтобы это уже были не мои черновики, а нечто, достойное очей императора… Справишься?
Будущий александрийский хирург, судя по всему, готов был заново сочинить Илиаду, если бы это потребовалось.
— А тебе, Посидоний, труд посложнее — здесь я рассчитывал расходы на содержания ксенодохия при асклепейоне и при городском совете, а также средства, на которые эти учреждения могут достойно существовать, и зарплаты врачей, а также необходимое количество обученных рабов и средства на их обучение.
Стоик деловито просматривал вощеные дощечки и кивал.
— Фессал… ты, в общем-то, можешь отдыхать… ты весь день занимался моей перепиской… — остановил взгляд своих усталых глаз Кесарий на молодом лемноссце.
— Нет-нет, я хочу вам помочь, Кесарий иатрос! — поспешно сказал тот.
— Хорошо… Вот несколько писем — напиши ответ, я пометил вверху кратко — на два письма согласие, на третье — где Фалассий приглашает меня консультировать в асклепейоне, напиши, что день я выберу сам и сообщу ему позже… через неделю.
Фессал тщательно списывал что-то с восковой таблички, извлеченной им из полы хитона.
— Что это ты пишешь, Телесфорушка? — заинтересовался Филагрий.
— Это начало письма, адрес и приветствие. Раньше было приветствие во имя Христа, а теперь сложное такое стало, тут и Гелиос, и Матерь богов… или нет, Матерь богов в конце, в начале только Гелиос… гораздо все сложнее получается. Поэтому я всегда держу образец, чтобы не ошибиться, — простодушно разъяснил Фессал.
— Я бы с ума сошел, секретарем работать, — проговорил себе под нос Филагрий.
— Тихо, — оборвал его Посидоний. — В Александрию расхотелось?
— А ты мне рекомендательные письма не напишешь, Донион? — умоляюще попросил Филагрий. — Я же вовек не справлюсь.
— Ладно, — ответил светлокудрый врач. — Я для нас обоих напишу одно рекомендательное письмо. Чтобы попусту пергамен не тратить.
Кесарий тем временем ушел к себе за какими-то новыми черновиками. Каллист, склонившись к Фессалу, негромко сказал ему:
— Фессалион, ты не напишешь за меня письмо? Мне совсем некогда, а письмо должно быть готово к завтрашнему утру.
— Напишу, конечно, Каллист врач, — с готовностью произнес тот. — Давайте!
— Вот письмо от отца Кесария — он требует, чтобы тот немедленно оставил двор эллинского императора и вернулся для покаяния и благочестивого жития в Арианз. Надо написать, что император и народ римский нуждается в дарованиях Кесария сейчас более чем когда бы то ни было, и что те благие качества, которые он унаследовал от своего родителя, теперь могут быть весьма ценны и принести славу — не Кесарию, но его благородному отцу.
— Бедный Кесарий врач! — вздохнул Фессал.
— Ты понял, что и как ты должен написать? — строго спросил Каллист.
— Да! — ответил Фессал, уже шевеля губами — словно складывая свое новое сочинение, которому суждено будет помчаться с почтой в Арианз Каппадокийский.
— Господин Митродор уже давно изволили прибыть! — доложил Трофим. — Он кушать изволил, я ему перекусить подал, пока он вас, барин, дожидался.
Митродор, огромный, обмотанный лиловым плащом, заключил в свои Силеновы объятия Кесария, выронившего от этого часть принесенных восковых табличек.
— Друг мой, Кесарий! — возгласил он. — Знаю я твои труды и твое сложное положение. Посему говорю тебе — радуйся!
— Это чему мне радоваться? — спросил Кесарий несколько раздраженно. — Тому, что я веду жизнь истинного философа? Этому и радуюсь непрестанно, а более всего — тому, что у меня такие благородные ученики и великодушный друг и помощник, Каллист.
— Радуйся, о Кесарий, — продолжал Митродор, словно выступая на сцене в Эсхиловой трагедии. — Ибо я напомнил императору о старинном обычае жертвоприношения Гераклу и Асклепию в предместье Нового Рима — и завтрашнее заседание сената отменено.
— Митродор! — закричал Кесарий, обнимая толстяка. — Ты воистину добрый вестник!
— А это значит, — продолжал Митродор, — что заседания не будет до третьего дня, ибо послезавтра — конские бега.
— Отлично! — воскликнул Кесарий. — Ребята! Не торопитесь, мы все успеем!
Молодые врачи, собиравшиеся уже провести всю ночь, работая стилями, заметно повеселели.
— Кроме того, я одолжу тебе Маманта — он высокообразованный секретарь, — сказал Митродор, окинув взглядом растерянного Каллиста. — Мамант, ты остаешься на сутки с Кесарием врачом и выполняешь ту работу, которую он тебе даст.
— Да, мой господин, — ответил лощеный и почти такой же толстый раб-секретарь Митродора.
— Я противник несправедливости, — произнес Митродор. — Орибасий имеет десять секретарей и может себе позволить все — и философские диспуты, и прогулки, и бани. А мой верный друг, мой брат, спасавший не раз мою жизнь от смертельных недугов, не может позволить себе даже достаточное количество сна!
— Спасибо тебе, Митродор! — с чувством произнес Кесарий.
— И я бы хотел попросить тебя меня осмотреть, — добавил толстяк. — Меня стали снова беспокоить перебои в сердце и головные боли.
…Вечером Трофим и Гликерий, поглощая остатки угощения, поданного Митродору, разговаривали.
— Не бывает девства у мужчин, Гликерий, — говорил Трофим. — Это только у болящих немочь какая-нибудь, да то ведь не девство. Ну, и у благородных обычай есть такой, в брак не вступать, по-философски жить, как Фемистий философ учит.
— Это святой апостол Павел учит, — важно сказал Гликерий, обсасывая утиную ножку.
— Ну, все равно, это для особых людей, для благородных. И то, скажу я тебе, не понимаю я всего этого. Без перины спать, мерзнуть, как пес — это киническая псовая философия такая. Все это затеи говорю я тебе, мужей благородных, которым делать нечего. Вот им от безделья мысль и пришла — от жен воздерживаться да при полном цветущем здоровье в брак не вступать. Как Фемистий философ и хозяин наш…
— Ну-у, хозяин-то… — протянул загадочно Гликерий, бросая утиную ножку в битый горшок для объедков.
— Я же говорю тебе, — закипятился Трофим, — что не бывает девства у мужчин! Ты книг не читаешь, а там ясно написано. Девство нашему брату можно хранить лишь относительно кого-то. Например, относительно возлюбленной своей… или философии, или еще какого искусства. А служанки Афродитины при этом в счет не идут. Вот, почитай «Левкиппу и Клитофонта», очень поучительно.
Гликерий хмыкнул и запил утятину неразбавленным вином.
— Чем больше дается времени, тем дольше делается дело! — воскликнул Кесарий, в который раз стирая что-то тупым концом стиля на своей вощеной дощечке.
— Чаще поворачивай стиль, — заметил Каллист[213].
— Нашел время шутить! — возмутился архиатр. — Если бы у нас оставалась одна ночь, как тогда, то, я уверен, мы бы прекрасно справились с работой. А теперь и к концу третьего дня не закончили — несмотря на бесценную помощь Маманта.
— Мамант, действительно, очень помог, — кивнул Каллист. — Он отлично отредактировал то, что написал Филагрий. А Филагрий помог нам тем, что все эти три дня в одиночку вел прием больных.
— Святые мученики! — снова воскликнул Кесарий. — Где же Посидоний, наконец?
Словно в ответ на его мольбу в дверном проеме вырос светлокудрый эфеб со свитком пергамена в руках.
— Вот, Кесарий врач, — проговорил он, слегка робея при виде разъяренного каппадокийца. — Все переписано начисто.
— Отлично! — почти выхватил он свиток из рук юноши. Пока архиатр проверял написанное, Посидоний и Каллист замерли, затаив дыхание.
— Хорошо… — наконец, вынес приговор сенатор. — Где твой брат?
— В иатрейоне, с утра, — отвечал Посидоний с видимым сочувствием. — Можно, я пойду, помогу ему?
— До полудня. А потом иатрейон закройте. Сегодня больше приема не будет.
— Ты все-таки решил пойти на ипподром, Кесарий? — удивленно спросил Каллист.
Кесарий открыл рот, чтобы ответить, немного так постоял и, закрыв рот, глубоко вздохнул. Потом неожиданно спокойным голосом размеренно и четко проговорил в ответ:
— Нет, Каллист, я не иду сегодня на ипподром. Я буду доделывать доклад для императора Юлиана. Ты, если хочешь, можешь идти. Ребята, вы тоже идите — а то с ума сойдете над дощечками. Вы мне очень помогли, спасибо.
— Я не собираюсь идти на ипподром, — заявил Каллист.
— Кесарий врач, — подал голос Фессал, подняв голову от стола, за которым он сидел, занятый перепиской архиатра. — Я не пойду на ипподром. Я не люблю конские бега. Так что можете на меня рассчитывать.
Посидоний и незаметно пришедший из иатрейона Филагрий, в хирургическом фартуке и с зубными щипцами в руке, стояли рядом и подозрительно молчали.
— Вы-то хоть не отказывайтесь от ипподрома! — неожиданно рассмеявшись, проговорил Кесарий.
— Нет-нет, Кесарий врач, что вы, мы не отказываемся! — заверил его хирург-геракл.
— Вот и хорошо, а то я думал, что вы захворали от непосильных трудов… — ответил Кесарий, быстро подписывая стопку писем, поданных ему Фессалом. — Когда у вас корабль в Александрию?
— Послезавтра, — ответил Посидоний и с чувством прибавил: — Мы очень благодарны вам за все, что вы для нас сделали, Кесарий иатрос!
— Учитесь там, как следует, — с деланной суровостью сказал архиатр. — А ты, Фессал, еще молод для Александрии. Может быть, через год-два.
Фессал просиял и уронил несколько писем.
— Фессал, тебе, наверное, стоит навестить родных на Лемносе? — неожиданно спросил Кесарий, будто что-то вспомнил. Фессал растерялся.
— У меня нет там родных, — проговорил он.
— Но у тебя же есть там собственность, имение. Ты должен поехать и посмотреть, как там дела.
Гликерий, смиренно потупив очи, унес корзину с письмами.
— Я хочу сделать тебе подарок за твой прилежный труд, — продолжал Кесарий. — Так что узнай, когда корабль на Лемнос, и скажи мне. Я оплачу тебе дорогу в оба конца.
— Спасибо, Кесарий иатрос, но…
— Ты не хочешь ехать? — быстро спросил Кесарий. — Но тебе надо присмотреть за имением, а то, того и гляди, кто-нибудь приберет его к рукам. Я дам тебе письмо со своей печатью. На всякий случай.
Фессал радостно кивнул.
— Значит, мы остаемся втроем — я, Каллист, Фессал. Хорошо, — размышлял вслух Кесарий. — Должны справиться. Трофим! — позвал он.
— Да, барин, — ответил верный раб.
— Закрой главный вход и, если в иатрейоне никого нет, закрой и его тоже. Я не хочу, чтобы нас беспокоили.
— Знамо дело, — с пониманием ответил Трофим. — Вон какие у вас глазоньки-то красные… оттого все, что не спите…
— Хорошо, Трофим, иди. Сегодня можешь пойти на ипподром, поддержать своих «зеленых»[214].
— Благодарствую, хозяин, — заулыбался Трофим и уже повернулся, чтобы идти, но Кесарий остановил его:
— Трофим, сколько тебе лет?
— Через два дня тридцать исполнится, — отвечал тот.
— Ну, жди подарка, — засмеялся Кесарий. — Думаю, ты ему обрадуешься[215].
Трофим растерянно огляделся по сторонам и с укоризной посмотрел на Фессала, тот, отрицая всякую свою вину, замотал головой.
— Я тебя не прогоню, не бойся, — продолжал Кесарий, улыбаясь. — Можешь сам выбрать — остаться мне помогать или лавочку открыть. Но на свадьбу непременно позови! Отец Трифены ничего против не имеет, он и сам вольноотпущенник.
— Хозяин, Кесарий врач! — воскликнул Трофим, кидаясь к его ногам и вытирая слезы радости.
— Нет, не надо на колени, — остановил его Кесарий. — Не надо. Мой добрый Трофим, я рад, что все это время ты был со мной.
— Я не хочу вас бросать, Кесарий врач!
— Ты и не бросишь. Будешь в гости захаживать, — засмеялся Кесарий. — Какую лавку ты хотел открыть? Рыбную?
— Рыбную! — со знанием дела ответил Трофим. — Здесь, в Новом Риме, это дело — самое прибыльное.
Кесарий, Каллист и молодые врачи рассмеялись.
— Ты теперь креститься должен, Трофим, — раздался назидательный голос.
— А ты, Гликерий, останешься мне помогать, — заметил Кесарий. — Ты же христианин и не идешь на ипподром.
Филагрий, с трудом сдерживая смех, уткнулся лицом в занавесь. На нежном девическом лице Посидония заиграла улыбка. Даже Фессал рассмеялся.
— Он же за «красных» всегда болеет, Кесарий, — сказал Каллист. — Даже я знаю.
— Это он пребывал в гибельном заблуждении до тех пор, пока не принял спасительное омовение в водах крещения, — ответил Кесарий. — Правда, Гликерий?
Гликерий, растерянный, переводил взгляд с Кесария на Трофима и, наконец, завопил тонким голосом:
— Это ты, Трофим, эллин злочестивый, все подстроил!
— Тихо! — отрезал Кесарий. — Ты слышал, что я сказал? За работу!
Филагрий и Посидоний переминались с ноги на ногу.
— Вы велели закрыть иатрейон, Кесарий врач? — наконец спросил хирург.
— Да, — сдерживая улыбку, ответил Кесарий. — Вы места хотите пораньше занять в амфитеатре? Ну идите… рукоплещите своим «синим».
— Все халкидонцы поддерживают «синих», — с гордостью сказал Филагрий, кладя свою ручищу на плечо младшего брата. Они быстро удалились, и с улицы скоро заслышались их веселые голоса.
— Сам же, крепко держась в колеснице красивоплетеной,
Влево легко наклонись, а коня, что под правой рукою,
Криком гони и бичом и бразды попусти совершенно,
Левый же конь твой пускай подле самой меты обогнется
Так, чтоб, казалось, поверхность ее колесо очертило
Ступицей жаркою. Но берегись, не ударься о камень:
Можешь коней изувечить или́ раздробить колесницу,
В радость ристателям всем, а тебе одному в посрамленье!
Будь, мой сын, рассудителен, будь осторожен, любезный!
Если уже близ меты возьмешь ты перед и погонишь,
Верь — ни один из возниц ни догонит тебя, ни обскачет,
Даже хоть следом бы он на ужасном летел Арейоне,
Бурном Адраста коне, порождении крови бессмертной…[216] —
декламировал Посидоний во все горло, так что слышно было в соседних домах.
— Не хотите ли и вы уйти? — спросил Кесарий, быстро, но внимательно прочитывая свои таблички.
— Перестань, Кесарий, мы тебя не бросим, — ответил Каллист. — Но я думаю, что тебе-то как раз и стоит пойти на ипподром.
— Это с чего ты взял?! — возмутился архиатр, отрывая усталый взгляд от записей.
— Потому что там будет император Юлиан. И тебе непременно надо…
— Императора Юлиана там не будет, — перебил его Кесарий. — Он ненавидит ипподромы и конские бега. И в этом мое счастье. А несчастье мое в том, что он любит жертвоприношения, на которых должен присутствовать сенат в полном составе. Я скоро его гимн Матери Богов наизусть знать буду. Хоть бы он разок в асклепейон сходил, что ли… тогда бы я лучше представлял себе, что там можно реформировать.
— Но ты же бывал в асклепейонах, Кесарий! — удивился Каллист.
— Я же там только оперировал и особенно не интересовался, как у них там все поставлено, — ответил со вздохом Кесарий. — Знаю, что там есть галерея, абатон… там священный сон происходит… во время этого сна я и оперировал, а больные думали, видимо, что это сам Асклепий или Махаон с Подалирием… ну, вот и все, пожалуй. А теперь надо реформировать асклепейоны, чтобы они стали соответствовать благородной религии Гелиоса.
Он в сердцах бросил восковые дощечки на стол.
Все трое приуныли.
— А он заставляет сенаторов жертвы приносить? — спросил Каллист сочувственно.
— Нет, пока не заставляет, — ответил Кесарий. — Ты что думаешь, я там жертвы Гелиосу приношу? Просто стою, и все. Работа такая у меня. Сенаторская.
— Я так и знал, что ты не принесешь никогда жертвы, — сказал Каллист.
— Смешной ты, Каллистион! — немного раздраженно сказал Кесарий. — Неужели ты, как мой папаша, думаешь, что для меня Христос ничего не значит по сравнению с сенаторской тогой?
— Я так не думаю, — решительно возразил Каллист.
— Кстати, ты письмо ему написал?
— Кому? — переспросил Каллист.
— Папаше моему, конечно! — вскричал Кесарий.
— Папаше? — удивился Каллист, но Фессал незаметно толкнул его ногой под столом. — Твоему родителю? Написал, конечно. Ты же подписал его сегодня утром.
— Подписал? Что-то я не помню.
— Кесарий врач, вы все подписали, и я отдал корзину с письмами Гликерию. Почта уже ушла, — ответил Фессал.
— Ушла так ушла, — сказал Кесарий. — Папаша все равно считает, что я эллином становлюсь — медленно, но верно.
— Да какой из тебя эллин! — возмутился Каллист.
— Эллин? — переспросил Кесарий, и в его синих глазах появился луч надежды. — Эллин! Ты же эллин, Каллист! И ты, Фессал! Что же вы молчите! И эти… Диоскуры, которые на ипподром ушли вприпрыжку — тоже эллины! Гликерий, беги за ними — пусть возвращаются!
— Да они ни разу в асклепейоне не были, — подал голос Фессал. — Их отец терпеть не мог асклепейонов и жрецов.
— Да? — с сомнением переспросил Кесарий. — Тогда им повезло. Гликерий, оставайся здесь. И не сиди в углу с таким кислым видом.
Раб, поддерживающий «красных», печально взглянул на жестокого хозяина и натужно улыбнулся, а после прислонился спиной к выбеленной стене.
— А мне всего-то двадцать годков, — словно про себя заговорил он. — Целый век еще вольной ждать.
— Что-что? — переспросил Кесарий. — Просишь, чтобы я продал тебя патрицию Филиппу? Хорошо, подумаю.
Гликерий побледнел и смолк.
— Итак, — произнес Кесарий. — Каллист, вспоминай все, что тебе известно об асклепейоне!
— Об асклепейоне? — задумался Каллист. — Так я тоже там не был… только один раз, когда с тобой встретился.
— А ты, Фессал? У вас же там асклепейон на Лемносе не один, ручаюсь?
— У нас не асклепейоны, Кесарий врач, — печально ответил лемноссец. — У нас гефестионы. Храмы Гефеста. Там грязью лечат.
— Святые мученики, меня бы кто грязью полечил… или императора нашего… — вздохнул безнадежно Кесарий.
— Все в руках Божиих, — раздалось в неожиданной тишине бормотанье Гликерия. — Будет на то воля Божия — раньше срока вольную получу, не будет — так рабом и умру, лишенный даже выходного дня.
— У тебя каждый день — выходной, — заметил Кесарий. — Ты нужник вымыл?
— Вымыл, — ответил гордо Гликерий.
— Молодец, — ответил его хозяин. — А теперь замолчи, не то я тебя убью.
— Без суда раба убить никак невозможно по закону, — заявил Гликерий.
— Значит, умрешь в своих беззакониях, — ответил Кесарий, о чем-то напряженно думая. Гликерий в своем углу размышлял над словами хозяина.
Вдруг архиатр вскочил и, хлопнув ладонью по столу, вскричал:
— Эврика!
— Что с тобой? — поинтересовался Каллист. — Ты переутомляешься, Кесарий, честное слово. Шел бы ты, поспал… а мы тут с Фессалом что-нибудь придумаем.
— При чем тут «поспал»?! — возмутился Кесарий. — Я придумал, как реформировать асклепейоны!
— Поговорить с Митродором? — предположил Каллист.
— Митродора я в первую очередь опросил. Он весьма недоволен бездуховностью и жадностью их служителей, и предпочитает общаться с Асклепием Сотером напрямую. Толку от Митродора в этом смысле никакого. А вам, друзья мои, я просто задам несколько вопросов. И уже по вашим ответам проведу реформу асклепейонов… думаю, что она так на пергамене и останется, если даже Юлиан ее и подпишет. Итак — почему ты, Каллист, не пошел в асклепейон?
— Как — почему? — опешил Каллист. — Ты же сам знаешь. Иасон в Пергамском асклепейоне не взял меня, потому что мой дядя был сослан.
— Я не про Иасона и не про Пергам. Есть же другие асклепейоны, поменьше. Почему ты не пошел туда? Или почему на Косе не остался — там же очень древний асклепейон?
— Что ты глупости спрашиваешь? — разозлился Каллист. — Знаешь, сколько место младшего жреца стоит? Поболе, чем годовое жалованье сенатора. Я думал, что Иасон по дружбе с дядей возьмет меня бесплатно…
— Вот! — победно заявил Кесарий, обводя взглядом недоумевающих товарищей. — А ты, Фессал, почему покинул родину и приехал в Никомедию?
— Потому что Леонтий архиатр взял меня бесплатно в ученики, по Гиппократовой Клятве, — ответил растерянно лемноссец. — Он учился у моего деда.
— Тебя тоже не взяли бы бесплатно в ваш гефестион?
— Конечно, нет. Туда и платно-то не всякого берут. Надо быть из рода жрецов Гефеста… или хотя бы из знатного жреческого рода. А мои предки были врачами, но не жрецами.
— Итак, — подытожил Кесарий. — Каждый асклепейон отныне должен оказывать безвозмездно помощь попавшим в беду потомкам врачей, чтобы те могли получить врачебное образование. При этом следует запретить заставлять таких молодых людей отрабатывать свой долг в асклепейоне. За каждым асклепейоном должно быть закреплено определенное число мест — в зависимости от его значимости и богатства. Так, например, наш соседний асклепейон мог бы устроить двух-трех юношей, а Пергамский — не менее пятидесяти.
— Иасон лопнет от жадности! — весело воскликнул Каллист. — И конечно, жилье, питание, одежда, инструменты — все за счет асклепейона! Доступ в библиотеку без ограничений!
— Отпуск ежегодный с оплатой! — добавил Кесарий. — И еще — три раза в год проверка того, как происходит обучение и в каких условиях живут эти молодые люди. Далее, по окончании — испытание независимой комиссией из столичных архиатров. Самые талантливые молодые врачи могут рассчитывать на обучение в Александрии за государственный счет.
— Принимать всех потомков врачей — из эллинских и христианских семей! — добавил Фессал.
— Очень верно, — похвалил Кесарий, поспешно делая наброски на воске. — Отдельная глава — про гефестионы, с тем, чтобы туда принимали детей из не-жреческих врачебных семей… Так, про бесплатную помощь всем нуждающимся, без различения веры и происхождения, мы написали…
— Да, Юлиан же ставил в прошлой речи перед жрецами в пример иудеев, которые помогают своим единоплеменникам, и христиан, которые помогают даже чужим! — заметил Каллист. — Так что ты чутко отзываешься на мечты императора.
— Отлично! Сейчас рассчитаем расход на обучение врача в среднем асклепейоне и прикинем… Фессал, дай мне список асклепейонов… И непременное устройство ксенодохиев при асклепейонах. Каллист, план и описание моего ксенодохия у тебя?
— Да, все переписано начисто, посмотри сам. А не прикрепленных к асклепейонам ксенодохиев не будет?
— Будет. Во всяком случае, императору весьма нравится эта идея. Так что, возможно, уже к осени мы откроем ксенодохий! — воскликнул Кесарий.
На пороге показался Трофим.
— Барин, — проговорил он. — Дозвольте, я с вами сегодня останусь, заместо вот этого-то болвана. Он же ничего толком ни подать, ни сделать не может. Пусть бы его шел на ипподром свой.
Кесарий посмотрел на пригорюнившегося Гликерия. В глазах раба стояли крупные слезы.
— Иди, Гликерий! Живо убирайся прочь, чтобы я тебя не видел! — крикнул Кесарий. — И ты, Трофим, иди. Все уходите! Трофим, передай всем рабам — и чтобы дома никого не было, пока ваши конские бега не закончатся.
…Когда дом опустел, Кесарий оторвался от пергамена, куда он переписывал оставшуюся часть доклада, и сказал немного раздраженно:
— Все равно ипподром рядом. Можно туда и не ходить — здесь все будет слышно. А закроешь ставни — темно.
— Да, — печально ответил Каллист. — Кажется, уже началось.
Издалека слышался словно шум надвигающейся грозы — это были овации, которыми встречали возниц на квадригах[217].
— Сегодня Диодор за «красных», Феопомп за «зеленых», — сообщил Фессал.
— Это какой Диодор? Из Ликии? — с деланно небрежным видом спросил Каллист.
— Ну да, — печально кивнул Фессал.
Они замолчали, погруженные в свою работу. Лишь иногда, по шуму, доносящемуся из окон, Каллист или Фессал делали краткое, но глубокомысленное замечание: «„Красные“ берут верх» — «Нет, „зеленые“ догоняют». «Нет, „красные“ снова впереди».
— Святые мученики! — взмолился Кесарий. — Откуда вы все это знаете?!
— Слышно, как поддерживающие «красных» и «зеленых» кричат, — объяснил Фессал. — У них разные речевки, и даже когда слов не слышно, по ритму можно догадаться. А «синие» отстают безнадежно.
— Ясно, — ответил Кесарий. Снова наступила тишина, на фоне которой все нарастающий гул ипподрома напоминал далекую бурю.
— Феопомп вышел вперед, — заметил Каллист. — «Синие» плетутся в хвосте.
— А Диодор? — спросил Кесарий.
— Ты тоже за «красных»? — удивился Каллист. — Ты же за «синих» был.
— Я за «крапчатых»![218] — ответил раздраженно Кесарий. — Давай не отвлекаться!
— Феопомпа преследует Диодор! — сообщил Фессал. — Диодор догоняет…
Раздался грохот.
— Квадриги столкнулись! — воскликнул с отчаянием Каллист.
Фессал неуклюже взмахнул руками и пролил чернильницу. Крик толпы, переходящий в вой, заполнил своды дома архиатра.
— Фессал! — заорал Кесарий, спасая пергамен от стремительно разливающегося по мрамору чернильного моря. — Фессал, Гефест тебя побери! — тут он добавил какое-то каппадокийское слово.
Каллист принялся помогать другу спасать пергамен.
— Убирайся немедленно! Убирайся на свой Лемнос! — продолжал кричать Кесарий на несчастного Фессала, который дрожащими руками все еще держал уже ненужное перо.
— Убирайся отсюда, я тебе сказал! — прогремел архиатр, и Фессал в мгновение ока исчез.
Каллист молча смотрел, как чернила стекают на пол.
— Трофим! — позвал Кесарий.
— Ты же всех рабов на ипподром отправил, — заметил Каллист.
Кесарий что-то снова пробормотал по-каппадокийски.
— Пойдем в иатрейон, там стол есть, — сказал он, наконец.
— Давай я вытру чернила, — предложил Каллист.
— Еще чего надумал! Гликерий вернется, пусть моет, — ответил Кесарий.
Они перенесли листы пергамена и вощеные таблички в иатрейон, сели за стол и молча продолжали работу. Каллисту было жаль Фессала, но заговорить о нем с Кесарием сейчас было бы более чем неуместно. Архиатр сидел, то и дело роняя голову на грудь, как человек, борющийся со сном — следствием смертельной усталости. Каллист уже подумывал о том, не принести ли ему вина и холодного мяса из погреба, чтобы пообедать на ходу, а заодно и позвать несчастного Фессала, как в дверь иатрейона постучали.
— Не открываем, — спокойно сказал Кесарий. — Нас нет дома, мы на ипподроме.
Стук повторился, настойчивый, сильный, кто-то колотил в дверь, словно цепляясь за последнюю надежду.
— Кесарий иатрос! Кесарий иатрос! — раздались женские голоса снаружи. — Спасите, спасите, Кесарий иатрос!
Кесарий отбросил пергамен в сторону, встал и пошел к двери. Каллист последовал за ним.
В вечернем золотом свете заходящего солнца на пороге стояла рабыня Митродора Лампадион, без покрывала, с золотой нитью в темных волосах, а рядом с ней — плачущая женщина, закутанная в покрывало.
— Кесарий иатрос! — вскричала Лампадион, падая на колени перед архиатром. — Только ты можешь его спасти! Прошу тебя, умоляю!
Вторая женщина, рыдая, вместе с Лампадион упала к ногам Кесария.
— Немедленно встаньте и объясните, в чем дело, — устало сказал Кесарий.
— Феопомп… — проговорила сквозь рыдания женщина в покрывале.
Только теперь Кесарий и Каллист увидели, что позади женщин стоят четверо сильных мужчин, одетых, как цирковые артисты. Они держали носилки с окровавленным телом.
— Несите в иатрейон, — коротко сказал Кесарий.
Изувеченное тело Феопомпа внесли в лечебницу. Каллист приготовил инструменты. Кесарий велел женщинам ждать в прихожей и не заглядывать в иатрейон, чтобы не отвлекать врачей.
— Страшное дело — эти конские бега, если подумать, — проговорил Каллист, надевая хирургический передник. — Сколько жизней ни за что ни про что уносят.
Возница лежал недвижимо, казалось, что он даже не дышал. Архиатр взял Феопомпа за окровавленное запястье — в кулаке его были сжаты обрывки поводьев — и долго искал пульс. Каллист тем временем поднес к его губам отполированное до блеска медное зеркало. Оно затуманилось.
— Пульс малый, слабый, редкий, — сказал Кесарий и стал ощупывать руки и ноги Феопомпа.
Потом вместе с Каллистом они быстро стали накладывать лигатуру за лигатурой.
— Он под копыта коней упал? — спросил Каллист, выглядывая в прихожую. Лампадион, оставив свою подругу, заглянула в иатрейон.
— Да, он вылетел от удара из колесницы и попал под коней Диодора. А Диодора отшвырнуло к трибунам, он ударился головой о перила и раскроил себе череп…
Спутница рабыни Митродора в голос зарыдала.
— Это подруга Феопомпа, Мелисса, — пояснила Лампадион.
В прихожую вышел Кесарий.
— Не надо рыдать, — сказал он. — Ваш Феопомп не сломал ни единой кости, а кровь — от глубоких ссадин, наверняка раны от обломков колесницы. Сейчас зашьем, и опять будет квадригой править… правда, не очень скоро.
Он поспешно увернулся от Мелиссы, упавшей к его ногам, и скрылся в иатрейоне.
— Вот ведь счастливая судьба, — промолвил Каллист. — Упасть под копыта коней и не быть затоптанным. Вывих плеча, несколько поверхностных ран — и все. Только крови много — вот женщины и испугались.
Вдалеке раздался грохот.
— Что это еще такое? — спросил Кесарий.
На пороге стоял бледный Фессал, за его спиной виднелся дорожный сундук.
— А ты куда собрался? — поинтересовался архиатр.
— На Ле… Лемнос, — пролепетал секретарь.
— На какой это Лемнос на ночь глядя?! — воскликнул Кесарий.
— Вы же… вы мне сами сказали, Кесарий архиатр, на Лемнос убираться, — заикаясь, ответил Фессал.
— Но головой-то думать надо! — с раздражением произнес архиатр. — Бери нож, лигатуры, иглу и иди сюда!
Фессал, не помня себя от радости, присоединился к врачам. Феопомп застонал, зашевелился. Каллист напоил его вином — тот глотал жадно и долго.
Кесарий снова вышел к Лампадион и Мелиссе, и чуть не упал, споткнувшись о сундук лемноссца, оставленный в дверях.
— Как он, Кесарий архиатр? — проговорила Мелисса, протягивая руки к врачу.
— Раны зашили, вывих вправили, он уже вина глотнул, понемногу приходит в себя, — отвечал тот, с силой отшвырнув загремевший сундук в сторону. — Все обойдется. Пока пусть побудет у меня в лечебнице, а через несколько дней вы отнесете его домой. Вот вам деньги, чтобы купить лекарства на первое время — думаю, что никаких выплат вы не получите, раз проиграли.
— Благодарю вас, благородный Кесарий иатрос! — сквозь слезы едва вымолвила Мелисса.
— О, я так и знала, что ты сможешь его спасти! — воскликнула Лампадион. — Асклепий благословил тебя своим искусством, Кесарий врач!
— Ты говоришь прямо как твой хозяин, Лампадион, — улыбнулся Кесарий.
— Митродор больше не мой хозяин, — кратко сказала Лампадион, отводя со лба пепельную прядь.
— Как?! — вымолвил потрясенный архиатр.
— Он поспорил с каким-то никомедийцем, Филогором, что «синие» проиграют. А тот поставил на «синих». И «синие» победили — хотя были все время в хвосте — потому что Феопомп и Диодор столкнулись.
Она не плакала, глаза ее были странно сухи, только верхняя губа подергивалась. Кесарий оцепенел, потом закричал, в отчаянии бросаясь к ней:
— Лампадион!
Она на мгновение прильнула к нему, но тут же высвободилась.
— Да сохранит тебя мать Исида, — прошептала она, исчезая во тьме.
Кесарий бросился вслед за ней, потом вернулся в иатрейон, ударил несколько раз кулаком по столу, закричал:
— Нет, я выкуплю тебя, слышишь, выкуплю, Лампадион! Так и знай! И Салома! Да! Я буду говорить с самим императором! Я не отдам тебя Филогору, Лампадион! Я всех освобожу — тебя, Салома, Каллиста….
— Да я вроде не раб, — осторожно проговорил Каллист, спускаясь на шум. — Выпей воды. Ты переутомился, Кесарий!
— Имение твоего дяди… — хрипло проговорил каппадокиец. — Юлиан вернет его… я добьюсь…
Каллист и Фессал стояли в порту перед большим торговым кораблем, отбывающим на Лемнос. Рядом уже отчаливал другой корабль, еще больше и богаче, с египетском оком Гора и названием «Исида Эвплия». С его палубы весело махали Филагрий и Посидоний, что-то крича. Ветер относил их голоса в море, смешивая их с криками чаек.
Каллист вздохнул. Ему захотелось отправиться в плаванье — вместе с Фессалом… или Кесарием.
— Я буду скучать по вам, Каллист врач, — сказал Фессал, вытирая слезы.
— Скоро увидимся, Фессалион, — ответил Каллист. — Пиши, как приедешь. Сейчас почта хорошо работает, спасибо императору Юлиану.
— Бедный Кесарий врач… — проговорил Фессал. — Он так устал, готовясь к своему докладу в сенате.
— Ну, все прошло просто превосходно, — весело заметил Каллист. — Юлиан не только подписал наш доклад… то есть, я имел в виду, доклад Кесария, но и был чрезвычайно любезен в беседе. Это все, что Кесарий мне успел рассказать.
— Жаль, что я не смог попрощаться с Кесарием врачом, — вздохнул Фессал. — Я его спросить хотел… Вот, Аретей пишет…
Он достал из-за пазухи табличку и зачитал, запинаясь:
— При синкопах следует, чтобы врач мог их предугадать; ибо, если ты предугадаешь их наступление и окружающие будут на твоей стороне, ты сможешь предотвратить их появление. Когда же синкопа случается, пациент не может ее избежать, ибо, как я сказал ранее, синкопа есть расторжение природы, а природа расторгнутая не может быть восстановлена[219].
Он посмотрел на Каллиста с надеждой.
— Христиане же говорят, что Иисус снова восстановил природу? — умоляюще спросил он. — Может быть, Архедамия…
Он не закончил. Каллист обнял его и ничего не сказал. Фессал вытер слезы и проговорил:
— Мне кажется, Кесарий врач очень устает. Не заболел бы он…
— Он теперь не меньше суток проспит, бедняга, — заметил Каллист. — Даже в баню вечером не пошел.
— Когда он из носилок вышел, вернувшись из сената, его шатало… Он переутомляется очень, правда, Каллист врач? — сочувственно сказал юноша.
— Чрезмерно переутомляется, я бы сказал… Я поговорю с ним. Но, Фессал, тебе пора — а то твой сундук уплывет на Лемнос без тебя.
Каллист еще обнял на прощание своего подопечного и следил взглядом, как нескладный и долговязый Фессал поднимается на корабль. Потом корабль отчалил вслед кораблю, увезшему братьев, а Фессал долго махал Каллисту с палубы, стоя у белоснежного, полного весеннего ветра паруса.
Кесарий проснулся и, сев на постели, позвал:
— Трофим!
— Да, хозяин! Изволите еды вам принести?
— Еды? — задумчиво проговорил Кесарий. — Нет… Принеси воды — пить очень хочется. Полдень уже минул?
— Да, хозяин, уже далеко за полдень, — отвечал Трофим, сочувственно глядя на него и подавая кубок с водой. — Желаете ванну принять?
— Каллист в иатрейоне? — спросил Кесарий.
— Каллист врач в порт уехал, провожал молодых врачей, в Александрию и на Лемнос.
— Святые мученики… Что же он меня не разбудил! — воскликнул Кесарий.
— Не хотели они вас будить, очень жаль им было вас беспокоить. Вы же из сената вчера еле живой вернулись!
— Да, устал, конечно, но я очень доволен… хотел их поблагодарить, рассказать… а проспал до обеда, — раздраженно проговорил Кесарий. — Письма есть?
— Три письма всего, — ответил Трофим, подавая их хозяину.
— От Григи! — воскликнул он радостно и менее радостно продолжил: — Так, а это от папаши… а вот это — от Митродора…
Кесарий быстро разломил печать на письме Григория и начал читать, все более и более удивленным тоном:
— «…и что еще скажу? Зачем похоронил ты себя еще живым, отказавшись от Христа? Зачем заставил мать твою плакать о тебе, как Рахиль о чадах своих, злочестивым царем убиенных? Зачем уязвил сердце мое неисцельной раной? Зачем предал наш братский союз во Христе? Зачем заставил меня писать надгробные речи тебе, еще живому?»
— Грига, ты с ума сошел, — пробормотал Кесарий и распечатал письмо отца.
— «Нечестивейший из сыновей, Авессалому поревновавший в оскорблении отца…», — зачитал он из второго письма. — Так, здесь все понятно, — быстро сказал Кесарий и отшвырнул письмо в угол. Со вздохом он вскрыл третье письмо, от Митродора, и стал пробегать его расширяющимися от удивления глазами.
— Барин, вам вина не подать? — испуганно спросил Трофим. — Вы что-то побледнели совсем.
Кесарий со стоном обхватил голову руками и закрыл глаза.
— Святые мученики… — повторял он. — Святые мученики…
— Господин Митродор прибыли, — осторожно сообщил вошедший на цыпочках Гликерий.
Кесарий вскочил на ноги, быстро, без помощи Трофима, надел хитон и бросился встречать гостя.
Митродор, улыбающийся и довольный, стоял на покрытой персидским ковром мраморной лестнице, любуясь статуями нимф.
— Радуйся, о Кесарий! — воскликнул он. — Не знал, что ты так поздно встаешь!
— Знаешь, Митродор, — нежно проговорил Кесарий, все еще стискивая в руке третье письмо, — знаешь, друг мой возлюбленный, что за сон я видел сегодня ночью?
— Что за сон? — оживился Митродор, разворачиваясь к нему всей своей огромной тушей, обмотанной в лиловый гиматий.
— Мне явился Асклепий, Митродор! — воскликнул Кесарий. — И он велел мне передать тебе, чтобы ты не делал ставки на ипподроме, иначе сурово поплатишься!
— Ох, — погрустнел Митродор, — что же ты с таким опозданием мне это говоришь… У меня такое горе… я Лампадион твою проиграл Филогору…
— А еще он сказал мне, Митродор… — перешел на шепот Кесарий, будто ему сдавили горло, — он сказал мне, что хочет научить меня одному приему в панкратионе…
И он ударил Митродора левым локтем в челюсть. Раздался легкий хруст, и секретарь по диспутам осел на ковер рядом со статуей Судьбы-Тюхе.
— Хо-ро-шо… — пробормотал он. — Не слышал о таком. Но… я думал, ты предупредишь… прежде чем показывать!
Кесарий, уперев кулаки в бока, возвышался над ним.
— Не слышал? Еще бы! Это бесподобный, божественный прием, который Асклепий в прошлом показал только Эгестрату из Коринфа, двадцатисемикратному олимпионику! И знаешь, что еще сказал Асклепий Мегалос?
— Что? — опасливо спросил Митродор, вставая.
— Велел упражняться на тебе!
На этот раз Митродор упал в объятия танцующих нимф.
— Эй, ты что?! Ты что?! — завопил он, не на шутку испугавшись.
— У тебя же головные боли были? Жаловался мне? Ну вот, Пэан сказал, что так они быстрее пройдут. Почитай у книдцев! Они в полном согласии с этим![220]
Кесарий нехорошо засмеялся, его белые зубы блеснули в полумраке.
— Послушай, но сейчас не время лечить головные боли…
— А мне кажется, самое время! А еще… еще он продиктовал мне речь, сплошь сапфической строфой! Я ее произнесу перед императором! Завтра! Как хорошо, что ты мне предоставил такую возможность! Такая приятная неожиданность! Ты воистину угадал желания моего сердца!
— Ну… мы же друзья, как-никак, — покраснев от смущения, скромно ответил Митродор. — Я ведь эти списки составляю. Уже на месяц вперед все забито. Знаешь, какие мне подарки приносят, чтобы я поближе вписал? Должностей ведь в государстве не апейрон![221]
Он захихикал.
— Так я тебе должен что-нибудь? — участливо спросил Кесарий, разминая пальцы.
— Нет-нет! Что ты! Это дар дружбы! — воскликнул Митродор и добавил заговорщицки: — Ты знаешь, оказывается, Орибасий тебя не любит, козни всякие строит. Вот я и решил, чтобы твои позиции при дворе утвердить, записать тебя на этот диспут. Как пить дать, Юлиан сделает тебя придворным архиатром, и тогда вы уже на равных будете с этим пергамским зазнайкой.
Кесарий молча смотрел на троюродного брата.
— И вот еще что, — продолжал Митродор. — Император, несомненно, тебя наградит, и мы выкупим Лампадион, а я еще и дам залог для храма Исиды, куда она хочет поступить в младшие жрицы. Здорово я придумал? Филогор против нас двоих не устоит, а, если что, ты императора подключить сможешь! Так что за речь там сапфической строфой?
— О тебе, мой друг Митродор, о тебе — ходатайство к императору. Он будет не в силах противиться Асклепиеву красноречию, уверяю!
— Ты будешь просить, чтобы мне отдали поместье на левом берегу Сангариса? Рядом со строящимся асклепейоном? Как ты великодушен!
— Ну, об этом-то ты попросишь сам! — вкрадчиво сказал Кесарий. — А я, — он повысил голос до крика, — а я постараюсь убедить августа Юлиана, чтобы он поставил тебя главой придворных евнухов! И все хирургию я беру на себя!..
— Ты что, ты что, ты что!.. — Митродор выкарабкался из объятий нимф и бросился за Кесарием вверх по лестнице, но оступился, зацепил ковер и стремительно покатился вниз по мраморным ступеням.
Кесарий ворвался в свою комнату, сшиб зеркало, опрокинул умывальник и упал с размаху на ложе.
— Привет, — осторожно раздался над ним голос Каллиста. — Это ты Митродора с лестницы спустил?
— Ты слышал… все это? — едва переводя дыхание, ответил тот.
— Что случилось? Опять купаемся в Сангарии?
Кесарий сел. На его лице были красные пятна, угол рта дергался в судороге.
— Что с тобой? — испугался Каллист и схватил его за руку.
— Скажи рабам, пусть срочно собирают твои вещи и везут на постоялый двор. Завтра ты можешь лишиться всего, что оставил у меня дома. И сам ночуй сегодня там же.
— Что случилось?
— Что ты мой пульс ищешь? — вырвал свою руку Кесарий.
— Тебе плохо!
— Плохо будет тебе завтра после указа императора о моей казни!
— С ума сошел?! Дай-ка пульс проверю…
Кесарий, выдохнувшись, откинулся на спинку ложа.
— Этот… — тут Кесарий произнес какое-то каппадокийское слово, — Митродор, оказывается, внес меня в списки для публичного диспута с императором. На завтра. По дружбе. А то запись уже на два месяца вперед.
— Зачем?! — нахмурился Каллист. — Ты же не хотел!
— А кто меня спросил?
— Попроси вычеркнуть!
— Уже поздно. Все подписано императором. Завтра я буду дискутировать.
— Ну и поддайся. Не показывай себя слишком умным.
— «Поддайся!» — передразнил его Кесарий, швырнув плащ в дальний угол. — Ты совсем, что ли, не видишь, что происходит при дворе?! Ты что, не понимаешь? Это не про Асклепиада с Гиппократом диспут! «Поддайся!»
— А про что? — изумился Каллист.
— Как про что?! Как про что?! — вскочил Кесарий. — Все про то же! Император-философ милостиво разубеждает подданных в их христианских заблуждениях. Они, не в силах противостоять его разуму и дару слова, признают себя побежденными и сразу же получают высокие государственные посты! Диспут с императором о христианской и эллинской мудрости! Вот во что меня втянул этот… этот… Митродор!
Каллист в безмолвии смотрел на него.
— Он что, не знал? — тихо спросил он, наконец.
— Он же — непроходимый дурак! А может, как и мой папаша, считает, что я Христа променяю на высокие должности при дворе Юлиана….
Он обхватил голову руками и снова сел.
— Вели рабам собирать свои вещи, Каллист… Завтра будет диспут, будет указ… Как ты понимаешь, я не собираюсь признавать себя побежденным. Приходи прощаться… Впрочем, нет. Завтра даже не показывайся рядом со мной. Не надо. Простимся сегодня.
— Ты что?! Ты что?! — воскликнул Каллист, не находя слов.
— А что? Ты не понимаешь, что произойдет?.. — и произнес растерянно: — Господи, а я не крещен…
— Знаешь, Кесарий — я никуда не уйду, — твердо сказал Каллист.
— Ну и глупо! — опять с жаром заговорил Кесарий. — И так в немилость попадешь за нашу дружбу… Иди! Слышишь, иди! Я слишком тебя люблю, чтобы приносить тебе неприятности.
— А я слишком люблю тебя, чтобы оставлять! — Каллист пнул ногой медное зеркало на полу, и оно с грохотом отъехало через всю комнату к плащу. — Понял? Никуда я не пойду! Или ты только христиан за людей считаешь? Или раз я язычник, то, по-твоему — свинья последняя?!
— Не ори так, — уже тише сказал Кесарий. — Тогда дай распоряжение рабам насчет книг. Все мои книги, какие тебе нужны, бери. Мне не понадобятся больше…
— Да с чего ты решил, что тебя казнят?!
— А что ты думаешь? Наградят?
— Знаешь, что? — Каллист встал во весь рост. — Мне кажется… — ты не обижайся — но мне кажется, вы, христиане… даже самые лучшие… вроде тебя… Одним словом, вы любите мучениками становиться. Даже если повода нет.
— Повода нет?!
— Неужели Юлиан прикажет тебя казнить? Он же сказал, что против жестокостей и варварства!
— Ну, это он так… до диспута.
— Во-первых, надо подумать, как ты будешь спорить. Тяни время. Проси у него месяц подумать…
— Да-да. Месяц подумать! Будто я через месяц изменю свое мнение.
— Не изменишь, но там будет видно.
— Нет, Каллист. Раз так случилось, я должен вести себя достойно. Я не стремился к мартирии — ты знаешь. Но раз для меня время мартирии наступило — я не должен бежать. Это трусость. Это… Это неправильно! Христос говорил, что день Его придет неожиданно, и он пришел, этот день.
Кесарий поднялся и распахнул окно. Воздух из полей нес аромат весенних цветов.
— Говорят, что все случится в самом конце… когда мир будет поглощен огнем. Это, наверное, так, но для каждого человека есть свой День Господень — великий и страшный, когда он должен принимать главное решение своей жизни… И этот день решает все. Это — мой эсхатон, последнее время… Все будет идти на земле своим чередом, а здесь — он показал внутрь груди — здесь совершится моя мартирия… или не совершится.
Каллист обнял его за плечи.
— В таком случае, сегодня тебе надо оставить как можно больше времени для молитвы.
— Не выйдет… надо оформить рабам вольные… и еще куча дел… О, если бы еще хоть один день!
— Рабам я все оформлю, ты потом подпишешь. Вещи соберу. Если тебя отправят не на плаху, а в ссылку, вещи пригодятся.
— У меня рабы все государственные, собственные только Трофим и Гликерий… Книги мои забери себе, остальное продашь и деньги раздашь, ну, кому нужно — ты понимаешь, — кивнул деловито Кесарий, как будто давал поручения перед отъездом.
— Хорошо.
— Ну, тогда иди…
Каллист послушно двинулся к выходу.
— Нет, постой… — Кесарий сделал движение к нему, но снова повторил: — Нет, иди… — голос его дрогнул: — Придешь потом?
— О, Кесарий!
Они обнялись.
— Теперь иди, — твердо сказал Кесарий.
И отвернулся к окну, вытирая глаза.
…Каллист ушел, а Кесарий все еще стоял так, у окна.
— Трофим, — наконец, негромко произнес он.
— Да, хозяин, — ответил с готовностью раб.
— Триклиний накрыт?
— Да. Изволите отобедать? — с готовностью спросил Трофим.
— Пойдем со мной, Трофим, — сказал Кесарий.
Они вошли в триклиний, и Трофим уже хотел подать Кесарию чашу с вином, но тот сказал:
— Нет. Сначала возляжем[222]. Сегодня ты станешь свободным человеком, Трофим.
Трофим замер на месте, словно статуя, но Кесарий слегка подтолкнул его к ложу, и тот осторожно опустился на него.
— Смелее, — подбодрил его Кесарий. — Вот чаша — выпей.
— Вы, то есть… вино мне подаете… хозяин, родной мой… — заплакал Трофим.
— Пей, — сказал Кесарий ласково. — Пей.
И они выпили вина, заели свежими лепешками и маслинами.
— Я не так хотел тебя освободить, — задумчиво и печально сказал Кесарий. — Не за такой скудной трапезой и не впопыхах. А это тебе деньги — лавку откроешь свою рыбную. Должно хватить.
— Хозяин… — схватил Трофим его руку, целуя. — Хозяин… Да благословит вас благой Сотер!
— И тебя, мой Трофим, — ответил Кесарий. — А ты, Гликерий, что смотришь? Тоже на свободу пойдешь… скоро Каллист врач придет, принесет твою вольную.
Трофим беспокойно посмотрел на Кесария.
— Куда вы уезжаете, хозяин? Я с вами поеду.
— Ты не сможешь, Трофимушка. И не надо тебе, — ответил Кесарий, вставая. Отозвав Трофима в сторону, он шепнул ему, вручив еще один кошель: — Передай эти деньги Лампадион.
Трофим понимающе кивнул.
— А теперь не беспокойте меня, — сказал Кесарий, — я пойду в свою комнату молиться.
Он не сразу пошел в свою комнату. Пересек двор и вошел в конюшню. Буцефал поприветствовал Кесария радостным тихим ржанием. Каппадокиец прижался лбом к мягкой шкуре коня, обнял его за шею, погладил.
— Прощай, Буцефал, — прошептал он. — Мы больше с тобой вместе никуда не поскачем…
Он резко повернулся и ушел, оставив коня удивленно и печально смотреть себе вслед.
…Каллист нашел друга уснувшим на полу — уже была почти полночь, звезды сияли, заглядывая через окна.
— Кесарий, Кесарий, — проговорил он, опускаясь рядом с ним и поднимая с пола свиток. В мерцающем свете лампады он прочел:
Пусть ваши помышления будут такими,
какие и подобает иметь тем, кто во Христе Иисусе.
Он, живя жизнью Бога,
не мыслил, как о добыче
быть равным Богу.
Но все, чем владел, отдал Он,
жизнь раба приняв,
став подобен людям.
И облик принявший человека,
Он себя смирил,
став послушным до смерти —
даже до смерти крестной.
Потому и Бог Его выше всех возвысил
и даровал Ему Имя
выше всякого имени,
чтобы перед Именем Иисуса
преклонилось всякое колено
небесных, и земных, и преисподних,
и всякий язык исповедал:
Иисус Христос — Господь! —
во славу Бога Отца[223].
…В несколько прыжков миновав лестницу, Каллист вбежал на галерею и, растерянный, остановился, с трудом переводя дыхание. Было так тихо, словно вместо сотен людей сюда по приказанию императора внесли статуи. Издалека доносился знакомый голос:
— Бог сошел вниз, к людям, и при этом не претерпел ни малейшего изменения. Не превратился Он из доброго в злого, из живого в безжизненного. Но как пища в груди кормилицы изменяется в молоко, чтобы соответствовать природе ребенка, или как одну пищу предписывают больному сообразно природе его болезни, а другую пищу вкушают крепкие и здоровые люди, так изменяется и сила Божия. Она питает души людей, становясь близкой каждому из них. Видишь, император, мы не учим, что природа Бога Слова изменяется, и здесь нет ни обмана, ни лжи, в котором ты упрекаешь христиан.
Рыжеволосый юноша, сидящий на корточках у статуи Гермеса, поспешно перевернул вощеную табличку и снова поспешно стал покрывать ее стенографическими значками. Каллист протиснулся через толпу ближе и увидел Кесария — бледного, как его белоснежный хитон, но уверенно говорящего и сопровождающего свою речь строгими отточенными жестами по всем правилам риторского искусства:
— Да, император, христиане твердо убеждены, что Иисус явился не как призрак, но действительно жил среди людей. Иному учат гностики, которые считают материю злом и отрицают явление Бога во плоти. Если врач, как учил Асклепиад Вифинский и Аретей Каппадокиец, должен быть с больным до конца, сострадая ему, то что неразумного в том, что Бог, словно друг, возлюбивший род человеческий, поступил так же? Ты смеешься над тем, что христиане верят в то, что Бог стал нашим другом, над тем, что мы верим, что он снизошел на землю словно врач, пришедший в город, охваченный эпидемией чумы. Но разве Диодор с Самоса, Фидий из Афин, Никандр с Делоса, Полигнот с Кеоса, Менокрит с Карпафа, Дамиад из Гифия, люди, следовавшие закону Гиппократову, при Перикле и в другие времена не сделали то же? В этом они предвосхитили образ прихода Бога в человеческом образе. А разве нет у эллинов сказания об Асклепии, который из-за человеколюбия предпочел сам умереть, но избавить от смерти других? И если человек утратил целостность ума и тела, разве дурно поступает Слово Божие, став человеком, чтобы приблизившись к нашей природе так близко, насколько это возможно, исцелить ее в себе, своими смертью и восстанием, и вернуть человечеству эту целостность? Недаром Он сказал — «Я всего человека исцелил». Итак, ты напрасно упрекаешь христиан во лжи, император Юлиан.
— Я просто хочу, чтобы вы, галилеяне, обратили внимание на другую философию и, трезво размыслив, отказались от своего заблуждения ради высшей мудрости, — сказал Юлиан, пристально и с возрастающим удивлением глядя на Кесария.
— Если тебе угодно говорить о философии, о кесарь Юлиан, то поговорим о столь возлюбленной тебе философии киников, — Кесарий сделал жест в сторону походного трона, на котором сидел, напряженно облокотившись на спинку, его царственный собеседник. Юлиан запустил длинные, узловатые пальцы в свою черную бороду и захватил прядь, нервно подергивая ее, словно в такт словам Кесария.
— В кинических хриях повествуется об Антисфене, который и положил начало всем киникам, который говорил, что врачи водятся с больными, но сами не заболевают. И то же говорит Иисус — не здоровые имеют нужду во враче, но больные. Разве сам он не довольствовался простой одеждой и посохом, не жил из того, что подавали ему слушавшие его учение, отвергал лесть, презирал богатство? Подобно киникам, он говорил притчами о древе, не приносящем доброго плода, о беззаботности птиц, которым все мы должны подражать, возвеличил ребенка в собрании своих учеников. Да и ученица его не постыдилась называться «псом», и за то он ее похвалил, — Кесарий говорил свободно, легко и бесстрашно, как человек, перед которым простирается не человеческое море, в напряженном молчании внимающее каждому его слову, но многосмеющееся винноцветное море, по которому вдаль под парусами уходят корабли.
— Демонакт[224] говорил, что не надо идти в храм Асклепия, чтобы бог тебя услышал — этим он близок нам, христианам, знающим, что Бог существует повсюду, и в этом великая наша радость.
— Довольно об этом, — раздался молодой, но неприятный, словно надсаженный, голос. — Довольно! — резко вскричал Юлиан. — Вы смеетесь над поклонниками Зевса, указывая его гроб на Крите, а при этом почитаете исшедшего из гроба Иисуса — якобы исшедшего! Вы не потрудились узнать о тайнах критского благочестия, но осмеяли их, со свойственной вам, галилеянам, дерзостью и невежеством.
— На это я отвечу стихами эллинского поэта, а не христианина:
«Лгут критяне всегда:
Измыслили гроб твой критяне;
Ты же не умер, но жив,
О Зевс, присносущный Владыка!»[225]
Кесарий смолк.
Тишина стала пронзительной, такой, что у Каллиста на мгновение заложило уши. Потом раздался голос Юлиана, негромкий и хрипловатый:
— Я рад слышать, что Кесарий врач знаком с эллинской поэзией, а не только с эллинским врачебным искусством. Если же Кесарий врач разделяет мысли галилеян, хулящих все эллинское, то, по справедливости, он должен прекратить не только читать все, написанное вдохновленными богами поэтами, но и оставить искусство медицины. Не помнит ли он, что еще о Гиппократе говорили, что в писаниях его звучит голос бога? Позволено ли тому, кто считает галилейское учение истинным, двоедушно лукавить и пользоваться эллинской мудростью, которую галилеяне презирают и хулят? У вас есть своя, галилейская медицина — творите чудеса и исцеляйте водянку, проказу и катаракту лишь прикосновением, как, по вашим рассказам, делал Основатель вашего учения, но не касайтесь Гиппократа, Асклепиада и Галена!
— Что касается мудрости Гиппократа, то он предчувствовал заповедь о любви ко всякому человеку, которую принес Иисус, и учил внимательно относиться к больным без различия их происхождения и достатка. Что до Асклепиада, он тоже недалеко стоит от заповедей Иисуса. К тому же Асклепиад тоже исцелял некоторых больных касанием руки! И хочешь ли знать, император Юлиан, — все лучшее, сказанное или совершенное, принадлежит нам, христианам, потому что служит прообразом совершенства Сына Божия.
— Довольно. Это не проповедь в сборище галилеян, а благородный философский диспут. Ты забыл, что ты не у отца на приходе в своей каппадокийской глуши? И забыл, что Гален имел случай узнать о Христе, но не стал христианином, продолжая всю жизнь служить Асклепию Пергамскому?
— Гален? Я следую за ним, только когда он прав.
— Вот как?
— Именно так. Иначе многие из обратившихся ко мне за исцелением людей уже не видели бы солнечного света.
— Солнечного света, говоришь ты? А что ты скажешь о Гиппократе, Кесарий врач? Ты, как последователь Асклепиада Вифинского, тоже называешь его благородное учение «приготовлением к смерти»?
— Великий Коссец и Великий Вифинец, быть может, и учили по-разному о человеческом теле, но разве не во всей полноте осуществил Сын Божий, став нашим Врачом, слова Гиппократа из его книги о пневме: «Врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол, болезней, страданий, от скорби, от смерти…»[226] Сын Божий увидел ужас смерти, причастился нашей плоти и ее великой скорби и освободил от смерти нас, будучи самым искусным Врачом.
Юлиан поднялся с походного, безыскусного трона и большими солдатскими шагами несколько раз измерил площадку для диспута. Подойдя почти вплотную к Кесарию, он резко схватил его за плечо. Послышался треск разрываемой ткани. Кесарий не пошевелился и не склонил головы.
— Ты давал клятву Гиппократа, Кесарий врач? — переходя с хрипа на визг, выдохнул Юлиан. Его нечесаная борода разметалась по пурпурной тоге.
Кесарий побледнел еще больше.
— Ты ложно клялся богами, которых не чтишь? — продолжал Юлиан, продолжая сминать в своих узловатых сильных пальцах белый плащ Кесария, — так, что он почти разорвался пополам.
— Ты обманывал доверившихся тебе страдальцев? Ведь они думали, что для тебя что-то значит эта Клятва, не зная о твоем лицемерии. Хвала великому Гелиосу, который хранил их в твоих руках!
Кесарий молчал.
— Отвечай мне! — закричал император, переходя на петушиный фальцет.
Кесарий глубоко вздохнул и звонко произнес — так, что услышали даже в самых дальних рядах:
— Я не давал Клятвы Гиппократа.
Разорванный плащ медленно опал на темный мрамор пола.
Юлиан обессиленно рухнул на трон и дал знак писцам. Стража отделилась от стен и окружила Кесария.
«Нет!» — хотел закричать Каллист, но в пересохшем горле не родилось ни звука.
Юлиан нахмурил брови и шевельнул губами.
Внезапно на мраморные плиты выкатился детский мяч, свалянный из грубой шерсти. Начальник стражи осторожно поднял его и обернулся, буравя взглядом толпу.
— Оставь, мой добрый Архелай, — внезапно проговорил император, убирая руки от лица. — Это — знак богов. Как говорил киник Демонакт, прежде чем я бы вынес то решение, к которому был уже близок, я должен был снести алтарь Милосердия… и детской дружбы. Но я поставлен богами не сносить их алтари, а сохранять.
Он встал, опираясь на спинку трона.
— Ты хочешь стать мучеником, Кесарий? Надеешься, что тебя положат рядом с вифинцем в Константиновой базилике? Не трудись — там будет храм Асклепия… Ссылка! Навечно! В имение к твоему отцу! Все! Диспут окончен!
Стража отступила от Кесария, и он, в разорванном до пояса хитоне, прошел среди молчаливо расступавшейся перед ним толпы. Глаза его были широко раскрыты — словно он смотрел за горизонт.
…Каллист, растолкав зевак, наконец, прорвался к Кесарию и обнял его.
— Ты пришел? — улыбнулся Кесарий. Его волосы были мокры от пота, струйками стекавшего по его странно спокойному лицу.
Каллист молча кивнул.
— Спасибо… Вот указ, — он разжал словно сведенные судорогой пальцы.
— Ссылка… Что ж, идем собираться, — сказал Каллист, сам удивившись своему деловитому тону.
— Здорово ты ему про Каллимаха!
Кесарий не ответил сразу. Он окунул голову в фонтан и долго держал ее среди серебристых струй, вытекающих изо рта дельфина — спасителя младенца Палемона.
Палемон, оседлавший гладкую, мокрую спину дельфина, весело улыбался, протягивая ладошки вверх, к тысячам радуг, играющим в каплях воды. Они были словно братья.
«Дельфос-адельфос, — неожиданно вспомнилось Каллисту. — Дельфин словно брат человеку, так как он живет в воде и спасает тонущих».
— Здорово он мне про клятву Гиппократа! — Кесарий неожиданно рассмеялся, присел на камень, орошенный брызгами. С его темных волос теперь стекали струи воды.
— О, если бы ты знал, Каллист — как прекрасно жить! — вырвалось у него.
Птица, похожая на огромную бабочку, подлетела к ним, и, зависнув над добродушной мордой дельфина, стала пить прямо из его рта.
— Посмотри! — показал Кесарий на птицу, счастливо улыбаясь.
Он снова склонился и стал, смеясь, пить воду из фонтана пригоршнями.
Каллист с беспокойством посмотрел на него. Тот поймал его взгляд.
— Не бойся, я в своем уме… Я просто рад… рад… Как хорошо быть живым! Ссылка! Всего лишь ссылка!
Он прыгнул в фонтан — вода доставала ему до колен — и поцеловал дельфина в морду, поскользнулся и окунулся с головой.
— Видел бы тебя… сам знаешь кто… обвинил бы в лицемерии, что целуешь дельфинов эллинских вместо ваших галилейских изображений… — ворчал Каллист, помогая ему выбраться из ледяной воды. — А также еще обвинил бы в пьянстве. Вернее, в осквернении эллинских святынь в пьяном виде.
— Ты не понимаешь!
— Я все понимаю!
Каллист набросил на его плечи свой плащ.
— Не надо — тепло!
— Так и будешь идти, как мокрый оборванец, по Константинову граду?
— А, точно… Спасибо!
— Итак, мы в твой Назианз?
— О, нет, нет, нет! — замотал Кесарий головой, разбрасывая вокруг брызги, как искупавшийся конь.
— Но император… И потом, куда еще тебе ехать, как не к родным?
— Только не к папаше! Представь, какое зрелище — изгнанный от императорского двора младший сын возвращается под отцовский кров. Строгий, но справедливый отец выходит к нему навстречу, не торопясь принять в свои объятия, но благодушно журя… нет, скорее, неблагодушно… в общем, говорит, что вот оно — наказание для тех, кто непослушен родителям, что после свиных рожков непокорное чадо должно будет искупить свою вину вкушением хлеба с водой раз в день к вечеру, и напрасные просьбы и мольбы матери и старшего сына зарезать хотя бы козленка к возвращению непутевого Кесария будут отражаться от слуха епископа Григория, как от каменной скалы в пустыне.
— Что? Какие свиные рожки? Какой козленок? — всерьез обеспокоился Каллист, хватая Кесария за запястье. — У тебя пульс нехороший.
— А, ты же не знаешь про рожки… Ну ладно, забудь. Это я увлекся. Но суть того, что меня ожидает под отчим кровом, ты ведь понял? Кстати, на хлеб и воду посадят и тебя, как совратителя и соучастника. Так что я не могу туда ехать хотя бы из-за любви к тебе.
— Куда же мы поедем?
— В Александрию! — Кесарий простер руку вперед, как император Константин на конной статуе пред ними. — Там у меня много друзей и хороших знакомых… Я учился у знаменитого Адамантия — ты наверняка слышал про него! Иудей, перешедший в христианство, непревзойденный хирург, делавший много операций Антилла![227]
— Я помню, ты часто ему подарки посылал. Конечно, про Адамантия все знают, на Косе мы по его книгам тоже учились. Я несколько раз ассистировал при операции Антилла, но сам никогда ее не делал… — сказал Каллист.
— Я ведь мог бы остаться в Александрии навсегда, — продолжал Кесарий. — Сам Теон, хранитель Великой библиотеки, когда я там учился, приглашал меня остаться, он должен меня помнить! Он приглашал меня помочь ему разобрать некоторые рукописи… И практики там врачебной достаточно, прокормимся… Что скажешь?
— Я никогда не был в Египте… — начал осторожно Каллист.
— Александрия — не Египет, — перебил его Кесарий. — Совершенно греческий город, коптскую речь не услышишь. Это не Мемфис или Гелиополь, где до сих пор есть жрецы Осириса, которые могут читать священные знаки древних египтян. Кстати, у жены Мины, Хатхор, брат — настоящий египетский жрец. Тебе будет интересно побеседовать с ним, его зовут Горпашед — это значит «Гор-спаситель». Но он с небольшими странностями, как большинство египтян, так что не удивляйся… — Кесарий говорил все более и более возбужденно, как человек, нашедший выход из безвыходной ситуации. — Думаю, в Александрии мы будем чувствовать себя, как в Новом Риме — я помню свои годы юности и учебы там! Какое там стечение образованных мужей и гораздо меньше политики! Это несравнимо даже с Афинами, не то что с Новым Римом! В общем, едем. Посмотрим свет, раз представилась возможность. Как ты переносишь плавание на корабле? — вдруг спросил он Каллиста деловито.
Каллист приосанился.
— Мои предки — с Коса, — гордо ответил он. — Море у нас в крови.
— Я имел в виду, тебя не укачивает?
— Нет, конечно, — пожал плечами Каллист.
— Понятно… — с некоторой завистью протянул Кесарий. — Меня, помню, здорово укачало, когда мы попали в шторм, подходя к Константинополю. Я возвращался из Александрии, закончив учебу. Когда на берегу я увидел Григория, я даже сразу его не узнал — так худо мне было. А он как раз вернулся из Афин, тоже морем, как ты понимаешь… Случайно встретились в порту! Его чуть не обобрал до нитки носильщик, тащивший его сундук с книгами — я вовремя вмешался. А мама ждала нас в гостинице — представляешь? Она-то знала, что Григорий должен возвратиться со дня на день — и тут вместо его одного являемся мы вдвоем!
Кесарий начал весело рассказывать о том, как однажды попал в шторм Григорий, и как его утешала вся команда и пассажиры — так сильно он рыдал, что погибает некрещеным среди морских вод. Каллист слушал его вполуха, прикидывая, как уложить инструменты и книги так, чтобы они не заняли слишком много места, и кому доверить то, что невозможно забрать с собой. В столице у него не было знакомых.
— Может, оставим книги и вещи у Митродора? — перебил Каллист друга, начиная волноваться, не является ли такое возбуждение после пережитого признаком начинающегося френита.
— У Митродора? — Кесарий задумался. — Его, кстати, не было сегодня.
— Тем лучше — он не знает, что произошло.
— Можно… Его имение далеко. Если он не в Константинополе, то у нас займет не более двух дней, чтобы с ним связаться.
— Два дня — это немного. За это время как раз разузнаем, какой корабль идет в Александрию.
— Да… Ты прав, пожалуй. Послушай, торопиться нам некуда — давай пройдем через рощу? В обход? Так хорошо… все цветет, весна… птицы поют… Я так жалел, что больше не увижу этого…
Каллист долго смотрел на него, ничего не говоря. Они свернули на тропинку, ведущую к роще.
— Послушай, Кесарий, — неожиданно сказал Каллист.
— Да, друг мой? — Кесарий сорвал ветку черемухи и погрузил лицо в белые лепестки.
— Я понимаю, что это неуместный вопрос, — начал Каллист, колеблясь.
— Ничего неуместного, спрашивай, — повернулся к нему Кесарий. Синие глаза его сияли неземной радостью.
— Я мало знаю о вашем учении, — продолжал осторожно Каллист.
— Достаточно, чтобы доказывать нашим епископам, что они неправильно верят! — засмеялся Кесарий.
— Нет, я не про то… Как тебе сказать… Ты только не обижайся… Ты же христианин?
— Ну да, — Кесарий снова рассмеялся, запрокинув голову и отбрасывая со лба мокрые волосы. — Не полностью, но на пути. Я не крещен, ты знаешь.
— Пусть. Но пред Юлианом ты стоял, как христианин.
— Да.
— Ты понимаешь… Все знают… Короче, христиане не боятся смерти и не любят жизнь, — выпалил Каллист.
Кесарий положил ему руку на плечо и улыбнулся — теперь грустно.
— Я не упрекаю тебя в трусости! — поспешно добавил Каллист. — Я ни в чем тебя не упрекаю! Ты вел себя в высшей степени благородно и прекрасно! Но я думал… вы так хотите умереть… Ну, вот про ваших мучеников рассказывают…
— Нас часто обвиняют в лицемерии, лжи, глупости… ты слышал сегодня.
— Вот, я тебя обидел… в такой день…
— Нет, нет! Я просто думаю, как объяснить тебе… Ты стесняешься спросить меня, вел ли я себя, как христианин, когда радовался, что остаюсь жить, а не иду на плаху?
Каллист молча кивнул.
— Я не знаю, Каллист.
— Как так?! — потрясенно спросил тот.
— Не знаю… Зачем я буду тебе лгать? Я не всегда поступаю, как христианин. Вернее, очень редко поступаю, как христианин. Поэтому и не принимаю крещения.
— Мне кажется, Кесарий, что ты как раз — настоящий христианин! — воскликнул Каллист. — В отличие, скажем, от епископа Пигасия, нашего нового главного жреца. Поэтому я хочу, чтобы ты объяснил мне — вы же любите жизнь, христиане! Почему вы так стремитесь к смерти?
— Ты правильно сказал — мы любим жизнь, — ответил его друг медленно, словно подбирая слова. — И мы не любим смерть. Совсем. Она — наш враг, потому что она — враг Бога.
— Почему же вы готовы умирать…
— …на каждом перекрестке?
— Я не имел в виду эту обидную поговорку.
— Она вовсе не обидная, если вдуматься. Мы бросаем смерти вызов. Но это страшно.
— Вот как… Но постой — вы бросаете, а ваш Бог? Он как-то потом вас наградит, или спасет… ну, тело, понятно, не нужно никому, а душу потом наградит и даст ей божественную радость? Так я понял? Вы ищете загробной радости после битвы со смертью?
— Нет, нет, нет! — Кесарий взмахнул руками. — Нет!
— Ты начинаешь сердиться.
— Не начинаю я сердиться. Бог победил смерть. Мы идем за Ним. Если мы искренне бросаем смерти вызов — мы встречаемся не с ней, а с Богом.
— Ну, вот это я и имел в виду.
— Мы, целиком, а не души, понял?
— О, вот это я никогда не пойму. Ваши мученики же не воскресли! Хотя я не сомневаюсь в их блаженстве.
— Они ждут воскресения.
— Ну, хорошо, это ты в это веришь. А если это обман?
— Да не обман. И не «верю». Я знаю, понимаешь, знаю, что Иисус воскрес. Внутри себя знаю. Ты же набросился на Пистифора, когда тот стал говорить несуразные вещи, потому что твой опыт тебе говорит иное!
— На Пистифора?
Каллист задумался.
— Понял. У вас есть опыт. Его нельзя передать словами… полностью, понятно для всех передать. А для тех, у кого такого опыта нет — не буду обсуждать, истинного или ложного, — это кажется странным, противоречивым и смешным. Это похоже на мистерии.
— Немного похоже, — кивнул Кесарий.
— То есть — смерти вы боитесь, как все, но вы словно через нее куда-то проходите. Я понял — вы любите жизнь. Даже такой, какая она здесь, полная страданий.
— В ней есть отблеск настоящей жизни, которой живет Воскресший из смерти Сын Божий.
— То есть Он воскрес и живой с телом, как человек?
— Да, гробница осталось пустой.
— Вот этого не может быть.
— Ты сам запираешь себя в замкнутый круг своим решением.
— Он, то есть, по-твоему, опять принял тело, которое, как я знаю, было изранено и изуродовано страданиями? Это нелепо, Кесарий!
— Я не про оживление трупов тебе толкую, а про воскресение мертвых. Есть разница.
— Если у тебя есть такой опыт, это не значит, что ты не обманываешься.
— А если у тебя нет такого опыта, это не значит, что те, у кого он есть, обманываются.
— Ну и где, по-вашему, сейчас Иисус?
— Где пожелает. Он Бог.
— А тело Его где тогда?
— Он с телом — где пожелает. Он одновременно Бог и Человек.
— А смертельные раны?
— У Него тело преодолевшего смерть. Он целиком свободен. Он свободен от смерти. Он убил ее своей смертью.
— Это поэзия и только.
— Это образ, потому что иначе не скажешь. Потому что опыт превышает слова.
— То есть вы говорите, что тот самый человек из Галилеи, которого убили, в том же самом теле, теми же ногами, ходит по дорогам ойкумены?
— Да, в том же самом теле, теми же ногами. К тому же Он еще и ходит в раю, и сходит в глубины преисподней. Тело Его пронизано Его Божеством, стало обоженным. Как говорим мы — прославленным. Он полностью свободен.
— А, то есть, это уже не Его тело, не человеческое, а тело Бога?
— У Бога тела нет, чему учили тебя платоники? Или ты эпикуреец? Веришь в богов из атомов? Я, хоть и последователь Асклепиада Вифинского, но совсем не эпикуреец. Это разные учения, только для папаши моего все одно — что онки, что атомы, что…
— Погоди, — перебил увлеченного Кесария Каллист, немного обеспокоенный нездоровым, по его мнению, воодушевлением друга. — Так. Ты сам запутался и меня запутал. Давай снова про это самое тело Бога.
— Бог принял человеческое тело и стал человеком, как один из нас, — «воплотился» — чтобы принять смерть. И как Бог, воскрес, победив ее. Он вочеловечился. Бог стал навсегда еще и человеком.
— Знаешь, что? — после паузы сказал Каллист, покусывая травинку. — Знаешь, что?
Кесарий, не отвечая больше, смотрел на оживленную муравьиную тропку.
— Я не знаю, что надо пережить, чтобы в такое верить, — продолжил Каллист. — Я знаю одно — это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Кесарий улыбнулся.
— И прости, что я начал этот спор. Ты утомлен. Тебе только не хватало продолжения диспута! Знаешь, что — сейчас пообедаем, и ты ляжешь спать, а я займусь приготовлениями. Я думаю, твои рабы-вольноотпущенники еще не разбежались.
— Да, Коста, я — христианин.
— И поэтому хочешь помочь мне бежать? — усмехнулся сын кесаря Констанция Хлора. — Я не спрашиваю, нет ли тут ловушки — если она и есть, и меня убьют, мне все равно — лучше смерть, чем жизнь заложника при Диоклетиане… да его скоро сменит этот уродец Максимин, и моя жизнь станет адом. Так что я согласен.
— У меня есть друзья-христиане, они живут в лесу, тайно от всех…
— Странная идея бежать по морю через лес!
— Ты не дослушал. У пресвитера Эрмолая есть еще друзья… с лодкой… ну, ты же знаешь, что христиане друг другу всегда помогают и тесно связаны между собой…
— Я слышал об этом, но не очень-то верю, — смурно сказал Константин, — Не верю я в мужественность христиан. Моя мать Елена — христианка, моя сестра Анастасия христианка, но по мне — это хорошая женская религия. Да и для рабов неплохо. Вон, у Диоклетиана во дворце почти вся челядь рабская — христиане, и храм напротив. И что? Он не случайно их не боится и не гонит. Слабая это религия, молчаливая. Мужчинам, воинам она не годится. Поэтому я поклоняюсь Митре, я Гелиодром. Не думаю, что твои друзья-христиане согласятся помогать человеку, прошедшему почти до конца мистерии Митры.
— Откуда ты знаешь, может и сам Митра — тоже христианин? — засмеялся рыжий юноша.
— Ну, положим, после встречи с тобой я склонен поверить, что христиане бывают разные. Ты бы тоже мог стать последователем Митры, в тебе есть его огонь!
— Я был поклонником божественнного Плотина, как и мой покойный отец, — сказал Пантолеон.
— Раскаиваешься? — с интересом спросил Коста, и его бычьи глаза слегка расширились.
— Что ты! Плотин был для меня тем воспитателем, который привел меня ко Христу почти вплотную. Что Писания для иудеев, то философия для нас, эллинов — это все послано нам Богом для того, чтобы мы открыли Христа.
— Так ты научился творить чудеса, как теург? — удивленно спросил Коста, тараща на него огромные светлые глазищи.
— Теург из меня не вышел, а чудеса творит Христос.
— Поверю, когда окажусь у отца в Камулодуне на Оловянных Островах.
— Окажешься. И кесарем станешь. Как ты во сне видел — орел спускался к тебе на голову с небес…
— Замолчи! Ты — теург? Ты — гоэт? — отшатнулся от него Коста. — Откуда ты знаешь?
— Ты с ума сошел? — отвечал Панталеон. — Ты мне сам рассказывал!
— Да не мог я тебе расска… — начал Константин и замер на полуслове. — Слушай, это тебе твой Христос, значит, открыл… — вдруг проговорил сын кесаря Констанция Хлора.
— И над орлом в небе, синем-синем, солнце, а на нем слово НИКА, — продолжал Пантолеон.
— Да… так… — вымолвил Константин.
— Так и будет, — веско сказал рыжеволосый вифинец. — Пойдем, я познакомлю тебя с христианами Эрмолаем, Эрмиппом и Эрмократом, и мы обсудим все в подробностях.
— Погоди, — крепко взял за руку друга Константин. — Если так и будет, то христиане станут разрешенной религией — навсегда! Я клянусь тебе.
— Орибасий? А ты что здесь делаешь?
— Это твоего хозяина надо спросить, что он тут делает.
— Дай нам пройти наверх, — продолжал возмущаться Каллист, не обратив внимания на то, что его снова назвали рабом.
— Подожди — постоим немного на лестнице. Что ты молчишь, Кесарий Каппадокиец? Какой ты мокрый. Уж не окрестился ли ты по дороге сюда?
— Что тебе нужно здесь, Орибасий? — негромко спросил молчавший до этого Кесарий.
— Ты завернул в храм мученика Пантолеона? Боюсь, что там теперь уже никогда не будут крестить — с завтрашнего дня там начнутся работы по перестройке его в храм Асклепия Сотера. Ты зря потерял так много времени — для тебя оно так драгоценно!
— Дай нам пройти, — Каллист решительно отодвинул Орибасия.
— Эй, стража! — неожиданно произнес тот — уверенно и насмешливо. Каллиста тут же схватили воины.
— Вели им отпустить моего секретаря, Орибасий, — сказал Кесарий. — Нам надо собрать вещи.
— Мне жаль, но у вас здесь нет вещей, — заметил Орибасий.
— Ты что, сдурел?! — полез на него с кулаками вифинец. Кесарий остановил его.
— Подожди, Каллист… Орибасий! Я хотел бы забрать только свои инструменты и книги. Все остальное — твое. Не волнуйся.
— Нет, не остальное, а все — мое. Твое имущество конфисковано, Кесарий. Зачем тебе инструменты? Ты и без них Галену на ошибки укажешь. Руки возложишь на больных — и будут здоровы. А без клятвы Гиппократа врачом в империи работать нельзя. Последний указ императора.
— От сегодняшнего числа? — ядовито спросил Кесарий.
— Как ты умен… Так что можешь пополнить ряды странствующих лекарей — кому зуб выдрать, кому камнесечение провести. Мы, врачи, согласно клятве Гиппократа, у вас работу не перехватим. Работайте на здоровье! Зарабатывайте хлеб насущный в поте лица!
— Орибасий, — тихо проговорил Кесарий, покусывая нижнюю губу. — Отдай мои инструменты.
— На твоем месте я бы не клянчил казенное имущество, а поторопился бы отъехать из пределов столицы. Тебе надо до захода солнца их покинуть, иначе станешь гребцом на триере. Или землекопом в каменоломне.
— Ты, подлец! — Каллист рванулся к Орибасию, но два легионера заломили ему руки.
— Вот, читай — подпись императора.
Кесарий стиснул пальцы так, что костяшки побелели.
— Послушай, Орибасий, дай мне хотя бы два скальпеля и две иглы, — при этих словах в его горле что-то булькнуло.
— Да я тебе даже Евангелие твое рад бы отдать — но не могу! Приказ, понимаешь! Все теперь казенное! А я — человек на государственной службе, служу императору и народу римскому! Не могу указы нарушать, при всей моей любви к тебе, дорогой Кесарий! Ребята, проводите-ка этого оборванца… и второго тоже!
…Кесарий помог подняться Каллисту — тот яростно выплевывал дорожную пыль и гравий.
— Мерзавец! — прорычал он. — Я тебе это припомню!
Из-за ограды раздался многоголосый смех.
— Хорошо, что я велел постелить на лестнице персидский ковер, — глубокомысленно заметил Кесарий. — Сначала Митродор его оценил, а теперь мы вдвоем. Кажется, все ребра целы. В путь! Поклажи нет, дорога будет проще. Пойдем, друг — пока открыты городские ворота.
Он посмотрел на восток. Небо, нежно-бирюзовое, словно выцветшее от знойного дня, подергивала вечерняя дымка.
Каллист молча пошел за Кесарием по городским улицам мимо роскошных особняков, покоящихся в тени садов. Ветерок доносил запах жареного мяса. Каллист сглотнул слюну. Вдруг он вспомнил что-то важное и окликнул друга.
— Слышишь, Кесарий? У меня есть твоя книга. Ты оставил ее на полу… вчера. Я забыл тебе сказать.
— Книга?
— Вот эта. Ваша, христианская. Это и есть Евангелие?
— Это? — Кесарий нежно взял свиток из рук друга. — Нет, это послание апостола Павла к Филиппийцам… Мама мне дала его в дорогу, когда я впервые уезжал из дому.
Он задумался.
— Слушай, мы его продадим и купим инструменты, чтобы подработать на проезд в Александрию, — сказал он решительно.
— Не вздумай. Я не дам тебе его продать. Подработаем по-другому как-нибудь.
— На разгрузке кораблей, что ли? — усмехнулся Кесарий и продолжил: — Нам нельзя жить в обеих столицах — в Константинополе и в Никомедии тоже. Неужели Александрия тоже входит в число запрещенных городов? Нет, в указе она не названа… Значит, отправимся туда. Надо добираться до какого-нибудь отдаленного порта. Но без денег и еды идти день и ночь — это, знаешь ли, слишком неправдоподобно.
— А если зайти к Митродору?
— Мы не доберемся туда раньше вечера. А его усадьба считается в черте города.
— Проклятый Орибасий! Это он добился дополнительного указа…
Кто-то потянул Кесария за плащ и снова скрылся в листве.
— Эй, что за шутки? — вскричал тот.
— Тише, хозяин, — ответил голос из виноградных лоз. — Это я, Трофим. Идите дальше, не поворачивайтесь ко мне — за вами могут следить.
— Трофим?!
— Вчера вы дали мне вольную, хозяин. Сегодня я все видел и слышал… Я не мог выкрасть ваши инструменты — Орибасий их забрал сразу же…
— Еще бы! — процедил Каллист. — Сделаны на заказ у лучшего мастера.
— Вот вам наш самый лучший кухонный нож — пригодится, он хоть и не такой красивый, как врачебный, но острый, им нарывы можно вскрывать[228]. И вот мой новый плащ — он тоже не так красив, как ваш, но теплый, шерстяной, я его почти и не носил. И вот еще — вы дали мне вчера десять золотых монет — заберите их.
— Нет, Трофим, — твердо сказал Кесарий, хотя Каллист больно толкнул его в бок. — Они твои. Ты хотел открыть рыбную лавку?
— Что мне до лавки, когда вас выставляют с позором из вашего дома! — возмутился Трофим. — Или вы гнушаетесь мной, потому, что я — не христианин?
— Что ты, Трофим, — растерянно проговорил Кесарий.
— Возьмите деньги.
— Трофим… У меня же есть средства к существованию… есть часть имения, родственники — это только временная нужда.
— Ну и где ваши родственники? Вам еще добраться до них надо. Берите эти деньги. Вы не привыкли есть пустую похлебку и спать на земле.
— Я возьму одну монету. В долг, — после колебаний, вымолвил Кесарий. — Нам хватит. Спасибо тебе. И за плащ тоже, и за нож.
Он пожал ему руку сквозь листья винограда.
— Осторожно! Заметят! — испуганно прошептал Трофим. — До встречи, Кесарий врач!
— Да благословит тебя Бог, Трофим!
В ответ раздался замирающий шорох листвы.
— Я вот думаю… — заметил Каллист, когда они миновали виноградники. — Остальные рабы были христианами.
— Посидим немного. Вот уже видны ворота.
Кесарий опустился на разогретые за день камни ступеней базилики. Одежда его давно просохла от дневного зноя, на осунувшемся лице выступили крупные капли пота.
Среди побледневшего неба боязливо просыпались редкие звезды. На Константинополь надвигалась сухая, душная ночь.
— Посидим, — согласился Каллист. — Только давай внутри — там прохладнее, как-никак.
Кесарий тяжело, с трудом поднялся, схватившись за деревянный косяк. Они вступили в полумрак опустелого храма.
На полу у гроба мученика Пантолеона горела одинокая масляная лампада. Две женщины в молчании замерли у мраморных плит. Их фигуры были словно выточены из камня. Кесарий изобразил на себе крест и тоже подошел к тому месту, где лежало тело вифинского врача. Он опустился на колени и почти упал на гроб, обхватив его руками.
— Сохрани Лампадион… — прошептал он. — Будь ей защитой.
Каллист остался у входа.
— Эй, подвинься! — кто-то толкнул его в спину. — Вам тут забава, а нам работа!
Двое работников в запачканных известью туниках внесли в базилику лестницу и стали ее устанавливать у южной стены, громко переругиваясь и топоча деревянными сандалиями по гулкому полу. Одна из женщин подняла голову, и в падающем с улицы свете Каллист заметил, что это — пожилая матрона. В глазах ее, резко контрастируя с волевыми чертами лица, отображалась тревога и какая-то беспомощность.
— Молоток дай мне. И долото, недоделок ты эдакий! — командовал старший, стоя на самом верху лестницы. — Тут отбивать до ночи… крепкая мозаика, разэдак ее.
— Да, еще при Константине клали… — глубокомысленно проговорил младший, почесав мясистый нос.
— Да посвети же мне, олух!
Носатый сграбастал лампаду, и трое у гроба остались в темноте.
Раздался удар молотка, и осколки мозаики брызнула во все стороны. На белоснежном хитоне молодого врача с золотым нимбом вокруг копны густых волнистых волос появилось красно-бурое пятно — показалась кирпичная стена.
— Глаза ему выбивай, слышишь? Так велено.
Каллисту показалась, что он услышал женский стон. Но через мгновение он прозвучал ровный голос Кесария:
— Что за самочинство вы творите?
В темноте его одежда и лицо были неразличимы, но осанка и властный тон заставили работников остановиться.
— Вы не слышали указ императора? Все украшения этой базилики — имущество храма Асклепия Сотера. Всякий, кто посягнет на них, будет наказан, как кощунник.
Кесарий пошатнулся, но успел опереться о стену.
— Вот! — в три огромных шага очутившись рядом с ними, он ткнул младшему под нос указ. — Подпись и печать императора Юлиана! Вовремя же я пришел сюда составить опись имущества галилеян, находящегося в храме! Как ваши имена и кто вас послал? Отвечайте мне!
— Мы — вольноотпущенники Гнея, вольноотпущенника епископа Пигасия…
— Какой он теперь епископ, дурак! — испуганно одернул старший носатого, поспешно слезая с лестницы. — Великого жреца Пигасия, этот оболтус имел в виду.
— Завтра я поговорю с этим Гнеем лично. А ваши имена?
Но вольноотпущенники уже метнулись в сторону прохода, оставив лестницу, молоток и долото среди осколков мозаики.
— Пойдем и мы, Каллист, — обратился Кесарий к другу. — Совсем повечерело…
Он снова прислонился к стене так, словно случившееся обессилило его вконец, и зашептал едва различимо:
— Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий, Смарагд, Эвноик, Валент…
— Тебе плохо? — поддержал его Каллист.
— Голова закружилась… Идем.
— Вы спешите уехать из Константинополя? — неожиданно раздался голос матроны — волевой и сильный. — Не сочтите за вольность, но я хочу предложить вам воспользоваться моей повозкой. В ней достаточно места, — добавила она тоном, не допускающим возражений.
— Мы… нет, мы… — начал Каллист.
— Вам надо спешить — солнце садится, — строго сказала она, перебив его и глядя в упор на Кесария. — Меня зовут Леэна, дочь патриция Леонида из Вифинии.
— Мы с внучкой приезжаем сюда несколько раз в год, — сказала Леэна, развязывая добротно укутанную в полотенце корзину с еще теплыми лепешками.
Повозка плавно покачивалась, теплый ветер обдувал путешественников. Огромный возница угрюмо высился на козлах, то и дело погоняя лошадей — дочь Леонида уже отчитала его за медлительность и неповоротливость.
Дорога круто пошла в гору, и Каллист видел, как Константинополь изогнутым луком лежит у темной воды, по которой бежит золотая дорога заката. Он мог различить дворец императора, здания сената и главный рынок, даже статуя Константина, скачущего во весь опор в сторону базилики, была видна словно на ладони, только странное нечто было в вечерних очертаниях города. Он закрыл глаза, потом открыл их снова, приглядываясь, и понял — над городом уже не было крестов. Даже храм «София» — Божественной Премудрости, к югу от залива, стоял обезглавленным, словно перевернутая чаша. Рядом с ним склонил голову, словно младший брат, храм «Ирина» — Божественного Мира.
— Хочешь пить? — Кесарий протянул другу кувшин с родниковой водой.
Каллист сделал несколько жадных глотков, но, удержавшись, снова передал кувшин другу.
— У нас достаточно воды, — заметила Леэна.
— Куда мы едем? — спросил Кесарий, будто проснувшись.
— Прочь из столицы.
Она протянула ему лепешку.
— В сторону Перинфа?
— В сторону Никомидии, — невозмутимо ответила Леэна. — Но через Перинф.
— Никомидия на том берегу, — робко заметил Каллист.
— Верно. Зато Перинф на этом.
Некоторое время было тихо.
— Все, кроме вас, остались послушать указ. Вам это, видимо, было ни к чему, — продолжила Леэна. — Мы потеряли вас из виду сразу после диспута. Если бы этого не случилось, мы до полудня уже были бы на том берегу. Теперь придется делать крюк по суше и по морю.
Каллист доел третью лепешку и взял четвертую.
— Можешь взять сушеной рыбы, — кивнула Леэна.
— Мы ничего не едим, сегодня пятница, — вставила Финарета, стараясь спрятать под покрывало непослушную огненно-рыжую прядь. — Мы христиане.
Кесарий замер с лепешкой в руке.
— Финарета, помолчи, — сказала Леэна, ободряюще кивнув Кесарию. — Это моя внучка Финарета, Кесарий врач. Да, мы христиане, как нетрудно догадаться. Мы едем в Диапотамос, доберемся туда к полуночи, переночуем в гостинице — я знаю одну неплохую — а потом на корабле отправимся в Никомедию… — продолжила она, внимательно глядя на Кесария. — Возьми, — неожиданно сказала она, протянув ему шерстяное одеяло. Тот с благодарностью укрылся им.
— Тебе холодно, Кесарий? — удивился Каллист. — Такая жаркая ночь.
Кесарий не ответил — он уже задремал, склонив голову. Сумрак сгущался. Леэна молчала, слегка шевеля губами. Финарета то и дело поглядывала на нее, потом шепотом спросила:
— Бабушка?
Ответа не было. Дочь Леонида была глубоко погружена в молитву и не слышала слов внучки.
— У нас имение недалеко от Никомедии, — шепнула она Каллисту. — Мы из-за вас опоздали на корабль. Бабушка посылала рабов вас искать. Где вы были?
Каллист изумленно молчал, припоминая, где он мог до этого встречаться с дочерью Леонида.
— Твой друг так красиво говорил! — продолжала Финарета, не обращая внимания на молчание собеседника. — Он же был членом сената? Придворным врачом? Как он здорово сказал императору… вот, я все записала, — она достала из-под покрывала вощеные таблички, покрытые скорописью.
— Да, Кесарий очень образованный, — вымолвил, наконец, Каллист.
— А он крестился?
— Он получше многих ваших… крещеных, — заметил обиженно Каллист.
— Наших? Ты что, эллин? Ты не христианин? — разочарованно протянула Финарета, но в ее зеленоватых глазах запрыгали искорки.
— Я? Я — нет… я… но я знаю ваши книги… — неожиданно для себя заторопился Каллист. — У меня даже есть с собой… Смотри!
Он показал ей свиток Кесария.
— Правда? Покажи… Послание к Филиппийцам? И ты читал?
Каллист с достоинством кивнул, но потом поспешил добавить:
— И еще я знаю, у вас есть такая книга какого-то пророка… там написано ваше учение… я даже пересказать могу:
Кто поверил тому, что мы слышали?
Кто мог бы узнать тут вмешательство Бога?
Как, этот хилый росток,
Затерявшийся на невозделанной земле,
Не имеющий ни вида, ни силы…
Облик его не запоминается,
Лицо его застыло в страдании,
взгляда глаз его избегают люди.
Этого человека гонят,
С ним не считаются…
Не наше ли зло обременяло его,
Не скорби ли наши сгибали его?
А мы считали его проклятым,
Полагали, что поразила его рука Божия
И что согрешил он…
А он исходил кровью за наши грехи,
Его угнетали преступления наши,
кара, которая нас примиряла,
его — сокрушала,
и из ран его текло наше исцеление…
Финарета удивленно смотрела на него. Потом сказала:
— А я вас видела в Никомедии у Пистифора.
Каллист почувствовал, что ему становится жарко.
— Это ведь ты ему сказал, что он неправильно понимает христианское учение?
Каллист от всего сердца пожелал провалиться в Гадес.
— Пистифор теперь представитель главного жреца в Никомидии, — невинно добавила Финарета. — Так что ты не ошибся.
Кесарий застонал во сне, зовя:
— Салом, Салом, брат мой… ахи…
— Ему плохо! — воскликнула девушка. — Потрогай — у него жар! И пульс быстрый и высокий!
Этого Каллист стерпеть уже не мог. Он убрал руку Финареты с запястья Кесария, и сам начал щупать пульс. Он нашел его сразу, и на мгновенье ему показалось что лучевая артерия бьет по его пальцам.
— Кесарий! — позвал он.
Тот негромко, без слов, застонал, натягивая одеяло.
— Тебе плохо, Кесарий?
Он попытался уложить его на свое плечо. Кесарий медленно сполз вниз.
— Он без сознания! Он болен! — сказала Финарета.
— Помолчи, пожалуйста, — грубовато сказал Каллист. — Я вижу, что он нездоров.
Кесарий открыл глаза.
— Холодно, — проговорил он. — Мне холодно… Крих анта… Салом, ахи… Эни…
Финарета вытащила из-под скамьи второе шерстяное одеяло и кувшин с вином.
— Что ты делаешь, Финарета? — строго спросила Леэна, проснувшись. — Сынок, тебе плохо? — она неожиданно нежно взяла Кесария за руку. — Вези поосторожнее! — крикнула она вознице. — Да шевелись! А ты положи его к себе на колени… вот так… здесь тесно…Тебя как зовут? Феоктист?
— Каллист, — слегка раздраженно ответил тот. — Я думаю, что надо…
— Сынок, выпей вина, — сказала Леэна.
— Надо развести водой!
— Нет, не надо, Феоктист.
— Каллист.
— Пей, сынок.
Кесарий послушно отхлебнул. Леэна укрыла его третьим одеялом.
— Скоро будем в Диапотамосе, — она погладила его по голове. — Потерпи немного.
— Леонта, мы исполним твою просьбу. Я считаю, что это то, что нам повелевает делать Христос. Но… ты понимаешь, на что идешь сам? Если тебя схватят? Если догадаются, что побег подстроил ты? Зачем ты хочешь погубить свою жизнь — не ради Христа, не как славный мученик — а просто так, как преступник? Ведь Павел апостол не велел нам страдать как преступникам…
— Отец Эрмолай, иногда очень сложно различить преступника и христианина, — в закатном свете волосы юноши сияли золотом. — Он в темнице, а мы пришли к Нему и выпустили на свободу — как Он отпустил измученных на свободу, Он, Христос, который подарил нам лето Господне прекрасное, Царствие Божие, великую радость и бессмертие с Ним… Мой отец поддержал бы меня в борьбе против несправедливости, но он уже похоронен мною и ждет воскресения мертвых… Ты мне теперь за отца. Но если ты отказываешься мне помочь, я все сделаю сам, потому что я считаю, что это справедливо.
— Нет, Леонта… но у меня будет одна просьба к тебе. Когда… — тут Эрмолай запнулся и исправил себя: — Если… если тебя арестуют, если будут требовать имена сообщников — назови, умоляю, наши имена. Мы хотим умереть как мученики, а не от старости и страха в лесу. У меня нет духу прийти и сказать, что я тот самый Эрмолай, друг мученика епископа Анфима… так пусть они придут сюда. Слышишь? Пантолеон, я приказываю тебе как отец.
Леонта молчал, его золотая грива развевалась на вечернем ветру.
— Только под таким условием я согласен тебе помогать! — закончил Эрмолай и отвернулся, чтобы юноша не увидел слез на его глазах.
— Мне уже лучше, — заявил Кесарий, когда повозка остановилась на постоялом дворе. — Я сам могу идти.
Возница и Каллист вовремя подхватили его с двух сторон.
— Отпустите меня! — не сдавался он.
— Тише, — сказала Леэна. — Ты можешь идти сам, но пусть они тебе помогут.
Каллист достал монету.
— Убери, — сурово сказала Леэна. — Вам постелили наверху, в одной комнате. Присмотришь за Кесарием.
…
— «Присмотришь за Кесарием, Феоктист!» — передразнил он вполголоса, когда они остались одни. — Вот попали к Медузе в плен… Ложись на эту кровать — подальше от окна. Тебе холодно?
— Нет, я согрелся… Что такое она дала мне выпить?
— Вино неразбавленное… варварство какое.
— Надо же… Помогает, оказывается.
— Ты знаешь эту Леэну, дочь Леонида?
— Нет. Я думал, она твоя знакомая.
— О благие боги! Нет, не моя. Вот тебе новый хитон.
— Откуда? Зачем ты деньги менял?
— Я не менял. Принес раб, вместе с ужином и водой для умывания. Снимай свой — он рваный донельзя.
Кесарий снял хитон и с сожалением осмотрел его.
— Давай сюда — сохраню. Его ведь рука божественного императора разорвала — будем потом, как мужи-чудотворцы, им чудеса исцелений творить… Инструментов все равно нет.
— Осторожней ты, про императора, — заметил Кесарий, умываясь. На его груди темнели глубокие ссадины.
— Что это?
— Следы от ногтей божественного Августа. Царапается, как дикая парфянка.
— Тихо ты! Это он когда одежду на тебе стал рвать?
Кесарий кивнул.
— Он ногти не стрижет. Киник.
Кесарий растянулся на ложе.
— Какой долгий был день, правда? — спросил Каллист, задувая свечу. Кесарий промолчал.
— Как я глупо себя чувствую, — вдруг сказал он. — После всего этого. Все не так надо было. Смешно.
— Лучше спи! — посоветовал Каллист. — Завтра на рассвете поднимут.
…
— Григорий! Григорий, скажи! Григорий! — кричал Кесарий в бреду. — Макрина… Лахэк анта хаййаик бе Рум хадта? Элла лукдам эмар ли-шлам анта? Шлама эмак ва-эми? Шлмата энэйн?
Каллист вскочил с постели. За окном было темно. Ощупью, натыкаясь на какие-то вещи, он добрался до Кесария, потряс его за плечо:
— Тебе приснился дурной сон? Кесарий! Проснись!
Ответа не было.
Дверь внезапно распахнулась, и по стенам заметались отсветы неверного свечного пламени. Леэна в наспех накинутом покрывале молча склонилась над разметавшимся на простынях Кесарием. Финарета робко вошла вслед за ней, прикрывая светильник ладонью от ночного ветра.
— Ему совсем плохо, бабушка, — проговорила она. — Я говорила тебе, это вовсе не эфемерная лихорадка…
— Помолчи, Финарета, — оборвала ее Леэна и обернулась к хозяину постоялого двора, который с беспокойством переминался с ноги на ногу у дверного проема. — Нет ли среди твоих постояльцев врача или хотя бы странствующего лекаря?
— Есть, — ответил вместо него Каллист, чувствуя, как его душит злоба. — Отойдите на шаг от постели! А лучше — на два, — он повернулся к хозяину, — Принеси острый нож, таз и кувшин воды. И простынь — можно старую, но непременно чистую.
Леэна, отступив на полшага, внимательно смотрела на Каллиста. Тот, пытаясь не чувствовать ее взгляда, приложил ухо к груди друга, потом, с трудом повернув его на бок, попробовал выслушать дыхание со спины, но знакомый звук воздуха, проходящего через легкие, не выслушивался, словно вместо легких, наполненных воздухом, была безвоздушная плоть или печень. Только удары сердца, частые, соответствующие высокой лихорадке, отдавались в правой половине груди. Он медленно ощупал его живот и отметил, как сильно увеличилась печень, выступив из-под правого ребра на три с половиной пальца. Ему с легкостью удалось простучать и селезенку, тоже увеличенную, и тревога еще больше охватила Каллиста.
Кесарий тихо застонал, что-то бормоча. Финарета молча подала Каллисту нож и стала рвать ветхую простынь на длинные лоскуты. Он хотел резко сказать ей, чтобы она прекратила, но почему-то сдержался. Леэна опустилась на колени рядом с постелью Кесария и осторожно разогнула его левую руку, удерживая ее. Каллист кивнул. Кровь темной струей полилась в таз. Кто-то из собравшейся у дверей толпы с шумом упал на пол.
— Пусть все выйдут! — крикнул Каллист. — Здесь не балаган. Закройте дверь!
Он омочил мизинец в теплой липкой жидкости и попробовал ее на вкус.
— Горькая, — произнес он вслух, неизвестно для кого. — Нехорошо… Печень выступает от ребра почти на четыре пальца, дыхание справа слабое…
Женщины молчали. Кровь уже полностью скрыла дно медного таза, и Каллист кивнул в сторону Филареты. Та подала разорванные ленты простыни. Он перевязал предплечье больного и вымыл руки.
Кесарий перестал бредить и глубоко, часто дышал. Где-то на улице запел первый петух.
— Я не знала, что вы оба — врачи, — нарушила Леэна молчание.
Неожиданно Кесарий открыл глаза — отсвет пламени светильника Финареты делал их неестественно огромными — и сильно сжал пальцы Каллиста.
— Мой друг… — проговорил он. — Мой лучший друг… Анта рахма тава.
Кесарий слегка улыбнулся и снова закрыл глаза.
— Мы останемся здесь, — сказал Каллист Леэне. — А вы поезжайте дальше.
— Нет, — ответила она. — Мы все вместе поедем на рассвете. Пока его еще можно везти.
— К раннему вечеру мы будем в Перинфе. Каллист врач, ты договоришься с корабельщиками, и, Бог даст, мы на следующий день отправимся в Никомедию… ты хочешь пить, сынок?
— Мне так неловко перед вами, Леэна, — проговорил Кесарий, сделав несколько глубоких глотков. — Я ведь могу сидеть… ну куда это годится…
— И Каллист тебе то же самое скажет — ты должен лежать… Подожди, я подложу подушку… вот так — удобнее? Поосторожнее вези! — крикнула она вознице.
— То быстрее хозяйке надо, то осторожнее, — послышалось снаружи.
— Лентяй, — заключила Леэна, пристраивая подушку под бок Кесарию. Он с трудом умещался на скамье для сидения, а голову его Леэна положила на свои колени. Напротив них сидели Каллист и Финарета, предусмотрительно отделенные друг от друга большой дорожной корзиной.
— Не беспокойтесь, Леэна, он прекрасно везет, — сказал Кесарий. В его голосе все еще было смущение. — Это очень полезно для излечения… движущаяся повозка, я имею в виду… застой онков таким образом прекращается и начинает восстанавливаться их правильное движение через поры тела…
— При чем тут онки! — сказал Каллист. — Дай-ка пульс пощупаю, кстати… У тебя по-прежнему высокая лихорадка… Попей воды!
— Ничего, мне лучше… все хорошо… Нет, онки должны двигаться. Застой как раз ведет к болезни. А при лихорадке Асклепиад советовал воздерживаться от питья…
— Не пить при лихорадке — противно природе! У тебя произошло нарушение соотношение крови и флегмы во время диспута, готов спорить, а это привело к нарушению соотношения жидкостей во всем теле. Мозг разогрелся, а это ему не свойственно, это самый холодный орган, а сердце, наоборот, самый горячий, а у тебя перераспределилось это соотношение…
— Ничего подобного, Асклепиад писал про это так…
— Мальчики, не спорьте! — строго сказала Леэна. — Каллист, ты своими спорами разрушишь все, что сделал хорошего этой ночью! Кесарий, вы поправитесь, тогда и обсудите Гиппократа с Асклепиадом!
Кесарий снова улыбнулся, посмотрел на Каллиста, на Леэну и послушно кивнул. Каллист, кусая губы, отвернулся, делая вид, что любуется местностью.
Дорога тем временем повернула и предполуденное солнце светило прямо в лицо. Леэна распахнула свое покрывало, натягивая его, словно шатер, над Кесарием — на глаза его упала трепещущаяся тень, словно от крыла птицы.
— Финарета, время петь Шестой Час. Каллист врач, в это время мы обычно молимся Христу, нашему Богу.
Каллист резко кивнул.
— Вы хотите, чтобы я сел рядом с возницей? Чтобы не сидел рядом с вами, когда вы молитесь?
— Что ты, сынок! — неожиданно заволновалась Леэна. — Зачем?
— Я не христианин. Я — язычник. Эллин, — с вызовом произнес Каллист.
— Каллист, не надо… — прошептал Кесарий. — Прошу тебя.
Он выпростал руку из-под одеяла и схватил его за плащ, умоляюще глядя на друга. Тот нежно пожал его ладонь.
— Просто… я знаю, что вы не молитесь в присутствии… таких, как я, — уже спокойнее добавил он.
— Глупости, — решительно сказала Финарета из-за корзины и изобразила на лбу указательным пальцем очертания креста. Леэна тоже перекрестилась — захватывая плечи и грудь, — и поддержала руку Кесария, помогая ему начертить крест на своей груди.
— Кесарий, теперь закрой глаза и слушай молча — ты болен, — шепнула Леэна. — Финарета, начинай, дитя.
— Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Каллист откинулся на сиденье. «Это — религия Кесария», — вдруг подумал он и сел прямо, положив молитвенно руки на колени, как он привык еще в доме дяди…
Боже, во Имя Твое спаси меня
и в силе Твоей суди меня.
Боже, услышь молитву мою,
услышь слова уст моих,
ибо чужие восстали на меня,
и сильные взыскали душу мою,
и не видят они Бога пред собою.
Но увидьте — Бог помогает мне,
и Господь Защитник жизни моей…
У Финареты был красивый, высокий голос, у Леэны — низкий, грудной. Возница, отдаленно похожий на Геракла, подтягивал, к удивлению Каллиста, дрожащим тенором.
Услышь, Боже, молитву мою,
и не презри моления моего,
внемли мне, услышь меня —
восскорбел я от моей печали,
в смятении я от голоса врага,
от притеснения грешника —
ибо они возвели на меня беззаконие,
во гневе враждовали со мною.
Сердце мое затрепетало во мне,
боязнь смерти напала на меня,
страх и трепет нашел на меня,
и покрыла меня тьма.
И сказал я —
кто даст мне крылья голубиные,
и полечу, и упокоюсь?
Чаял я Бога, спасающего меня…
Каллист прикрыл голову плащом — дорога снова повернула, солнце слепило глаза. Напев был эллинский — он даже помнил, как на похожий мотив пел гимны его бедный дядя — но слова, слова… Греческие, они словно были пронизаны какой-то чужеземностью, которую можно было бы назвать варварством, если бы от них в груди не поднималось бы то непонятное чувство, которое впервые испытал Каллист, когда услышал о ростке в пустынной земле… Ему на мгновение показалось, что это тот таинственный Отрок молится словами странного гимна — греческого и варварского одновременно, а Финарета, Леэна, возница-геракл и молчащий Кесарий разделяют его молитву. Он встряхнул головой. Солнце жгло немилосердно, ему хотелось пить, но он решил подождать, пока его спутники закончат петь.
Ты, что у Вышнего под кровом живешь,
под сенью крепкою вкушаешь покой,
скажи Господу: «Оплот мой, сила моя,
Ты — Бог мой, уповаю на Тебя!»
Ибо Он избавит тебя от сети ловца
и от язвы злой,
Своими крылами осенит тебя,
и под сенью перьев Его найдешь укром.
Щит твой и доспех твой —
верность Его!
Не убоишься ни страхов ночных,
ни стрелы, летящей во дни,
ни язвы, крадущейся во мгле,
ни мора, что в полдень мертвит.
«Господь — упование мое!» — сказал ты,
Вышнего избрал оплотом своим;
не приключится с тобою зла,
и не тронет бич шатра твоего.
Ибо Ангелам Своим поручил Он тебя,
чтоб хранили тебя на всех путях твоих;
на руки поднимут они тебя,
чтоб о камень не преткнулась твоя стопа;
на аспида и змия наступишь ты,
будешь льва и дракона попирать.
Он приник ко Мне и избавлю его,
возвышу его, ибо познал он имя Мое,
воззовет ко Мне и отвечу ему,
с ним буду в скорбях,
избавлю и прославлю его,
долготою дней насыщу его,
и явлю ему спасение Мое[229].
— Аминь, — сказала Леэна. Кесарий дремал. Повозка, медленно покачиваясь, двигалась в сторону моря.
— Какой у вас красивый перстень, домина Валерия!
— Это — лечебный перстень, — сказала, улыбаясь, молодая женщина, устало откинувшаяся на подушки и гладящая кудри своего «маленького украшения», девочки-кувикуларии Леэны. — В нем лекарство и яд одновременно. У меня больное сердце, и мне надо принимать это лекарство совсем чуть-чуть, оно из наперстянки. Я должна просто лизнуть край перстня — я делаю вид, что целую его, ведь это подарок императора, а лекарство принес Пантолеон и объяснил, что мою жизнь можно продлить ненадолго только так… — она прервала свой рассказа, чтобы перевести дыхание, в последнее время одышка мучила ее все чаще, а ноги отекали так, что появлялись язвы. — А если я приму все лекарство, то я умру — в большом количестве это — яд для сердца. Когда куры клюют листья наперстянки, они умирают от разрыва сердца… Иногда я сама себе кажусь такой вот курицей.
— Что вы, домина Валерия! Вы красивая… вы самая красивая… и Пантолеон вас вылечит, он очень умный! — воскликнула Леэна.
— Что ж, посмотрим, дитя мое. Для начала подай мне вон ту мазь, что он принес в прошлый раз и натри мне ею ноги… у тебя нежные ручки, ты не делаешь мне больно, как другие.
Финарета, бросив быстрый взгляд в сторону дремлющей Леэны, тихонько спросила Каллиста сквозь прутья корзины:
— Вы не хотите пообедать, Каллист врач?
«Называет меня „иатрос“. Наконец-то».
— Нет, спасибо.
— Вы были врачом в Новом Риме? При дворе?
— Да, при дворе императора.
Кесарий неожиданно открыл глаза — синие, как полуденное небо — и слегка подмигнул другу. Каллиста в очередной раз бросило в жар. Ничего не заметившая Финарета восхищенно продолжала:
— Вы оба — архиатры в Новом Риме? Удивительно!
Она развязала полотно, обматывавшее корзину, и протянула Каллисту лепешки и свежий сыр.
— И ты… вы отправились в ссылку вслед за своим другом?
— Кесарий для меня — больше, чем друг.
— Я читала про Эпаминонда и Пелопида, — проговорила Финарета, восторженно глядя на бывшего помощника архиатра из-за толстой плетеной ручки корзины. — У вас, мужчин, бывает такая великая дружба!
Каллист с достоинством кивнул, посмотрел на Кесария. Тот, к его сожалению, уже крепко спал.
— А я училась повивальному искусству, — раздался снова из-за корзины голос Финареты. — Майевтике.
Каллист вздрогнул.
— Бабушка мне разрешила. Я училась у Архедама врача, в Прусе, и у Никифора врача, в Понте, а потом у архиатра Леонтия. Вы его знали ведь? Он крестился перед смертью.
— Да, знал, — коротко ответил Каллист, чувствуя, как к горлу подступает предательский комок.
— Он учился на Лемносе. Где целебные грязи. Он был такой добрый! Никогда не ругал. Говорил, что надо, чтобы больше было образованных повивальных бабок. Мы с ним читали Сорана Эфесского…
Должно быть, у Леэны, дочери Леонида, достаточно средств, чтобы обучать эту рыжую девчонку на майю.
— Это так благородно — помогать женщинам, страдающим в родах! Правда? — продолжала Финарета.
Каллист кивнул, хотя, по правде, он терпеть не мог повивальных бабок, будь то майи, иатромайи или иатреи. Когда он был еще совсем молод и неопытен, у него случился неприятный инцидент с одной из них, прямо у постели роженицы — и как раз из-за спорного места в труде Сорана.
— Бабушка очень уважает врачей, — продолжила Финарета. — Мы сначала просто не подумали, что ты… вы тоже врач.
— Я так и понял, — сдержанно сказал Каллист.
За кого же они его принимали? За вольноотпущенника или раба-секретаря архиатра Кесария? Неуместное, постыдное чувство ревности на мгновение заполнило его сердце. Он посмотрел на спящего друга — на его осунувшихся щеках пятнами выступал лихорадочный румянец. Скверная лихорадка. Она скоро не отпустит. Что он делал бы, не встреться им Леэна?
— Бабушка в восемь лет была обручена с одним молодым врачом, — продолжала Финарета, понизив голос до шепота и натягивая сползающее светлое покрывало. — Ее никто не спрашивал, представляешь? Отцы помолвили, и все. Этот врач тоже был при дворе императора, Диоклетиана. Тогда Никомедия была столицей…
Каллист рассеянно жевал безвкусный козий сыр. Скорее бы добраться до Перинфа. Если ветер будет попутным, то за два дня они достигнут Никомедии… а там… а что там? С одним солидом в кармане долго не проживешь в гостинице с больным на руках. Написать в Назианз? Кесарий против. Да и стоит ли — после этих странных писем, которые он получал последние недели.
Он взял Кесария за запястье — пульс частый, слишком частый, ладонь влажная, холодная, пальцы — словно лед. Хорошо, если он скоро выкарабкается. Что же это за лихорадка, в самом деле… Он так уставал последнее время, а когда те нищие фригийцы принесли больного со фтизой, столько сил потратил… Гликерий не пускал их — он всегда так боится заразы… А когда у фригийца началось кровотечение — кровь струей из горла, из носа — убежал. Фессал остался. Он всегда оставался. «Откашливай! Откашливай, не бойся!» Что за безумная была ночь… Как только остановилось это кровотечение. Бедный Фессал. Как он там на Лемносе? Ищет там лекарство для своей несчастной больной Архедамии… Она тоже склонна к фтизе, как и Лампадион… А Кесарий там много времени проводил с Лампадион, вдруг он от нее и подхватил фтизу?
— А потом этот юноша крестился. А тогда нельзя было становиться христианами. Почти как сейчас. И его казнили. Пытали и казнили… Вы слушаете, Каллист врач? Мы всегда в Новый Рим ездим — он там похоронен.
— Финарета… — сквозь дрему строго сказала Леэна.
— Бабушка не любит об этом говорить, — прошептала Финарета.
— О чем? — словно проснулся Каллист.
— О Панталеоне. Я вам потом расскажу, — одними губами произнесла Финарета заговорщицки.
Где-то он слышал это имя. Как много событий произошло за эти дни.
— И бабушка так и не вышла замуж. Ее отец позволил ей путешествовать… она была в Риме, в Александрии, в Иерусалиме… много где. Верна с ней ездил — это наш управляющий. Он родился в доме хозяина, поэтому его так и назвали — Верна. Он смешной — так гордится этим. Его бабушке в детстве подарили как собственного раба, а они подружились потом. У него борода не растет совсем. Вы увидите его, когда к нам приедем. Бабушка вам говорила, что вы будете у нас жить, пока Кесарий не поправится? Как вам кажется, он тяжело болен? Мне кажется, да. Но это ведь не начало фтизы? Он же не кашляет?
— Нет, это не фтиза, — уверенно сказал Каллист, стараясь уверить в этом и себя самого. — А вы — воспитанница госпожи Леэны?
— Я — ее племянница, — засмеялась Финарета. — Дочь ее сводного брата, Протолеона. Я не помню родителей. Меня бабушка растила, я ее никогда тетей не звала — только бабушка. Смешно, правда? Бабушка — наполовину спартанка по крови. Наверно, поэтому она мне так много позволяет. Я и верхом езжу, и плаваю, и в мяч играю. И роды принимала уже много раз… правда, не одна, помогала опытной майе. Соран Эфесский говорит, что это хорошо, когда майя — девушка. Она тогда сострадательнее. А вы как думаете?
— Наверное… Соран обычно прав, как показывает мне опыт.
— Бабушка — диаконисса. Видите, какое у нее покрывало? Она помогает при совершении таинств и заботится о бедных и больных. Она в детстве чуть было не стала весталкой, они тогда в Риме жили. У них семья была совсем эллинская… Но ее не взяли тогда. Правда, здорово? А то бы мне пришлось тоже идти в весталки! — она засмеялась, и он понял, что рыжеволосая спартанка шутит. — Я еще не крестилась, — добавила она. — Готовлюсь… понемногу… Может быть, я тоже стану диакониссой. У нас в Никомедии все священники — ариане, я не хочу у них креститься.
Она достала из-под сиденья несколько восковых буковых табличек.
— А мы с бабушкой были на диспуте. Я все записала, что ваш друг говорил. Я знаю стенографию. Вы удивляетесь?
— Нет, — проронил Каллист, отчего-то вспоминая рыжего юношу рядом со статуей Гермеса, но тотчас же отгоняя от себя такое подозрение. Впрочем, если бы Финарета сняла покрывало…
Он встряхнул головой, прижимая руки к неожиданно загоревшимся щекам.
— Кто-то бросил детский мяч к ногам Юлиана — вы видели? Хотел бы знать, кто это сделал и что бы это значило…
Финарета приокрыла ротик, чтобы выпалить ответ, но, бросив опасливый взгляд на дремлющую бабушку, сдержалась.
— Кто бы ни был этот человек, он спас Кесария. Наверное, кто-то из знавших Юлиана близко… и из друзей Кесария… у него много друзей.
— Много? В ссылку с ним отправился ты один. И никто вас не приютил, когда вас выгнали из города, — возмутилась Финарета.
— Я — другое дело, — запальчиво сказал Каллист. — Я обязан ему жизнью.
— Вы болели, и он вас вылечил? — с интересом спросила девушка, опять переходя на «вы».
— Нет, — отрезал Каллист, внутренне браня себя за откровенность. У того юноши волосы не были коротко острижены… и он был невысокого роста, такой стройный… как девушка… стройнее Фессала… в коротком хитоне — выше колена…
— Кесарий врач одну флейстистку вылечил, она мне рассказала, Лампадион ее зовут, она тоже на диспуте была, вы не заметили? Мне бабушка потом запретила к ней подходить, — продолжила тараторить шепотом Финарета. — Вас укачало? Вы то покраснеете, то побледнеете.
— Нет, — почти грубо ответил Каллист и скороговоркой продолжил: — Мои предки — с Коса. Море у нас в крови. Меня никогда не укачивает.
— Но здесь же не море, — засмеялась Финарета. — А вы, наверное, асклепиад?
— Да, — ответил Каллист. — Асклепиад. По линии Махаона.
— Не может быть! — восхищенно вымолвила Финарета. Он впервые увидел ее глаза — зеленоватые, с золотистыми прожилками. — Леонтий врач тоже был асклепиад… по линии Подалирия.
— Да, я знал об этом, — ответил Каллист, и разговор прекратился так же внезапно, как и начался.
— Сейчас император Юлиан уже начал гонения на христиан, да? — спросила Финарета, когда они обогнули холм, и на повозку упала прохладная тень развесистых деревьев старой масличной рощи. — Он запретил христианским учителям преподавать в школах… и христианам в войске служить… вот и Кесария врача в ссылку отправил…
— Да… отправил… — невпопад ответил Каллист, наблюдая, как трепещущие тени листвы играют на лице и груди его спящего друга.
— А я так расстраивалась, что императоры стали христианами и больше никогда не будет гонений, — продолжала Финарета, обнимая корзинку.
Каллист повернулся к ней, думая, что не расслышал. Финарета, видя его удивление, пожала плечами:
— Ну да, ведь раньше люди совершали подвиги, становились свидетелями Христа, мучениками — вот, как бабушкин жених, например. А потом долго не было гонений, и люди стали какой-то ерундой заниматься. Христиане, я имею в виду.
— Ерундой — это про ваших богов спорить? — усмехнулся Каллист.
— У нас один Бог. Один! — запальчиво сказала Финарета.
— Да уж знаю, — сказал Каллист. — Слышал. А вот вы пели недавно ваши священные гимны…
— Да, это псалмы.
— Там … было совсем как про Кесария… — отчего-то сказал Каллист.
«Господь — упование мое!» — сказал ты,
Вышнего избрал оплотом своим;
воззовет ко Мне и отвечу ему,
с ним буду в скорбях…
— Это молитвы Шестого Часа, — сказала негромко Финарета. — Когда Сын Божий был распят… Мы каждый день вспоминаем всю Его жизнь, и страдания, и смерть.
— Да? — вежливо сказал Каллист.
— Говорят, распятие — это было ужасно… Константин их сразу отменил, когда стал императором… А Юлиан их опять введет?
— Думаю, нет, — пожал плечами Каллист.
— Мне рассказывал Верна, что гвозди вот сюда вбивали, — она показала на свое запястье. — Потом… когда человек умирал, не всегда даже вытащить гвоздь можно было — он между костей застревал…
— Да, это страшная казнь, — кивнул Каллист. — Варварская. Для рабов.
Он осекся и замолчал.
Финарета грустно вздохнула.
— А ты — эллин ведь? — спросила она его, и в ее голосе уже не было прежней бойкости. — Говорят, у патриция Филиппа, который стихи пишет в стиле Гомера, дед часто рабов в виде наказания распинал.
Каллисту стало жаль ее и стыдно за свои необдуманные слова. Как он мог забыть, что христианский Бог был распят!
— Да и сам Филипп от деда недалеко ушел, — заметил Каллист, чтобы сгладить неловкость.
— У нас есть раб-эллин, — продолжила Финарета, вглядываясь в лицо Каллиста, словно пытаясь угадать его мысли. — Зевсу Ксению молится. Он со Спорад. А ты кому молишься?
— Я — неоплатоник, — ответил Каллист. — Последователь божественного Плотина. Ты… вы… слышали о таком?
— Плотин? Это тот философ, который у себя в доме сирот воспитывал и Эннеады написал? Про Триаду? — оживилась Финарета. — Про сверхсущное Единое, Ум и Душу? Где срединный Ум истекает от Единого? А вокруг Ума еще хороводы?
Все это юная рыжеволосая спартанка выпалила на одном дыхании, словно боясь, что не успеет высказать всех своих познаний.
— Финарета, ты… вы… читали Эннеады? — Каллисту показалось на мгновенье, что он видит сон.
— Нет, мне учитель рассказывал… и еще рядом с нами сосед жил, он вообще теургией занимался… бабушка с ним разговаривала про Плотина, я еще маленькая была, слушала. Интересно. А ваши статуи правда разговаривать и шевелиться могут? Бабушка говорит, это все обман для простых людей…
— Это не теургия, — раздраженно перебил ее Каллист. — Это невежи путают гоэтов, волшебников, и теургов.
— Да! Наш сосед тоже так говорил. Бабушка читала Эннеады, они часто спорили.
Каллист живо представил Леэну, читающую Эннеады и делающую заметки на полях кодекса. Ему стало не по себе.
— А Бог на самом деле и есть Триада, — продолжала Финарета, отодвигая корзину. — Только это не три разные, а Три Равные. Но Плотин не мог этого знать. Эту тайну только Дух Христов открывает. Человек не может сам до этой тайны подняться.
— Если ты помнишь, Финарета, у Плотина в жизни был четыре раза экстаз, когда он ощущал единение с божественным. Выше этого вряд ли поднимался когда-либо человеческий ум.
— Да, помню, он так еще сложно говорит — «пробуждаясь из тела к себе самому…». Забыла. Он дошел до пределов возможного познания, дальше — только через Сына Божия можно познавать.
— У Кесария есть старший брат, у него тоже экстазы были, — сказал Каллист.
— Он — неоплатоник?! — поразилась Финарета.
— Нет, он пресвитер сейчас… Вообще он ритор прекрасный. Григорий.
— А! — вежливо сказала Финарета.
— Я считаю, Финарета, — заволновался Каллист, — что Плотин — совершенный мудрец. Совершенный философ. А его последователи… Порфирий, например, все запутали. Зачем умножать ипостаси? Их должно быть три.
— И Плотин ничего плохого не писал о христианах. А другие… Порфирий нас терпеть не мог. А Иерокл Никомедийский погубил бабушкиного жениха.
— Финарета, помолчи, — раздался строгий голос.
— Сегодня одиннадцатый день, как он без сознания.
— Двенадцатый?
— Нет. В первый день на корабле я еще с ним разговаривал.
Каллист отпустил запястье Кесария и осторожно уложил его руку на простынь.
— Надо написать его родным, — сказала Леэна, отжимая сложенный в несколько слоев лоскут полотна и кладя его на лоб больного.
— Кесарий просил не писать ни в коем случае.
Леэна промолчала, погружая новые повязки в холодную воду с винным уксусом.
— Он не хотел беспокоить мать, — добавил Каллист.
Леэна молча обтирала смесью воды и уксуса неподвижно лежащего Кесария.
— Финарета, выйди, — неожиданно произнесла она.
Девушка, немного смущенная тем, что ей не удалось остаться незамеченной, сделала шаг к дверям.
— Я… я хотела помочь…
— Ты поможешь, если покинешь комнату и будешь заниматься тем, чем я тебе велела, Финарета.
Финарета замерла на несколько мгновений, потом, оторвав взгляд от изнуренного лихорадкой тела с резко выступающими ребрами, закрыла лицо покрывалом и, сдерживая рыдания, выбежала вон.
— Ты знаешь, где живет его семья, Каллист врач?
— В Каппадокии… Его отец — епископ Назианза, мать — диаконисса. Ее зовут Нонна, — зачем-то добавил Каллист.
— Нонна… Они не успеют доехать до Никомедии все равно, — негромко произнесла Леэна.
— Если он переживет кризис, то выздоровеет.
Леэна нежно гладила остриженную голову Кесария.
— Если… — повторила спартанка слова Каллиста и вздохнула. Они подумали об одном и том же, но не хотели говорить вслух о своей все нарастающей тревоге и отчаянии.
Каллист снял высохшую примочку со лба друга и снова погрузил ее в воду. Кесарий так исхудал за эти дни. Хватит ли ему сил пережить кризис? К тому же этот долгожданный кризис все не приходит — вопреки всем классическим срокам. Верно говорил старик Леонтий, что врачи болеют не так, как все остальные люди. Несчастный Кесарий весь горит — лихорадка жестокая. Все примочки высыхают за считанное время. Финарета плачет где-то в саду — Каллист почти слышит это. А, может быть, прав Асклепиад, и кризисы — это всего-навсего человеческая выдумка и их вовсе нет?
Леэна осторожно поит Кесария, тот с трудом глотает.
— Кесарий? Ты слышишь меня? А? Кесарий? Александр?
Веки больного слегка вздрагивают в ответ на имя «Александр», но в сознание он не приходит.
— Если он, — Каллист судорожно сглатывает, — умрет, вы будете считать его христианином?
Леэна слегка сдвинула брови, непонимающе посмотрела на молодого человека.
— Ты хочешь сказать…
— Он еще не крестился. Но он хотел. Я могу засвидетельствовать. Он хотел. Он считал себя неготовым, — быстро заговорил Каллист. — Он просто не успел.
— Боже мой, — прошептала Леэна. — Я не знала. У него «ихтюс» на груди, и я подумала… Как хорошо, что ты сказал.
Она резко встала, заворачиваясь в покрывало диаконисы, как в воинский плащ.
— Каллист врач, я с Финаретой поеду пригласить пресвитера. Ты остаешься с Кесарием. Если что-то понадобится, рабам велено тебя слушаться, как меня. Мы вернемся до захода солнца.
Она сделала движение к двери, но замедлила, склонилась над Кесарием, заботливо поправляя подушку, и поцеловала его в лоб.
— Финарета! — раздался ее голос снаружи. — Финарета, быстрее!
Каллист тяжело вздохнул, раздвинул занавеси на окнах. Янтарный свет закатного солнца наполнил комнату. Знойный день приближался к концу. Он взял вощеную табличку и начал:
«Григорию, брату Кесария врача, пресвитеру, в Назианзе — от Каллиста врача радоваться».
Потом перевернул стиль и яростно заровнял «радоваться».
«Григорию, брату Кесария врача, пресвитеру, в Назианзе — от Каллиста врача. Да подадут тебе благие боги стойкость и мудрость, ибо мое письмо несет печальное известие».
Он подумал и замазал слова о благих богах.
«Да подаст тебе твой Христос, которому ты служишь, и которому чисто и непорочно служил твой брат…»
— Григорий! Григорий! — застонал Кесарий.
Каллист отбросил дощечку и стиль.
— Что, Кесарий, что?
Кесарий глядел сквозь него неузнающими, чужими глазами — уже не синими, как небо, а темными, как морская вода.
— Кесарий! Александр! Я здесь, я с тобой!
Кесарий, до этого бессильно пролежавший несколько дней, резко дернулся, сел и повернулся к Каллисту.
— Это нечестно, — убежденно сказал он. — Так нельзя играть. Слышишь, Филоксен? Я видел — ты нарочно бросил мяч в сторону. Ты жулишь! Севастийские мученики мне свидетели! Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий…
Каллист взял его за руки — Кесарий с неожиданной силой вырвался.
— Зачем ты дразнил его, Филоксен? И ты, Кассий? Я видел, ты нарочно сделал ему подножку. Вы — скверные мальчишки… а еще дети христиан! У вас есть папа и мама, а он — сирота! Так нельзя!
Кесарий толкнул Каллиста в плечо.
— Иди, иди, жалуйся! И еще от меня получишь, если я увижу. Григорий, мы больше не будем их звать играть! Скажи, Григорий!
— Нет, нет, конечно, Александр, — проговорил Каллист в тревоге. — Не будем.
— Юлиан! Вернись! Не слушай их — они просто дураки! Юлиан! Приходи играть к нам в сад! Слышишь, Юлиан! Куда ты бежишь — мне тебя не догнать! Юлиан! Григорий, скажи ему! Юлиан, вернись! Юлиан!!!
Кесарий вскочил на ноги, Каллист обхватил его, как в панкратионе, но справиться с другом, который был почти на голову выше его, было не так-то просто. Получив несколько чувствительных ударов, предназначавшихся Филоксену с Кассием, Каллист наконец сумел повалить своего соперника и привязать его к ложу простыней.
— Юлиан, вернись… — прошептал Кесарий, распластываясь, словно вытащенная из моря морская звезда. — Крих анта? Ат-у дайвана? — сирийские слова мешались с греческими, и Каллист с трудом понимал лихорадочный бред друга.
— Пей, — Каллист приподнял его голову. — Он не вернется, Кесарий, — добавил он тихо. — Это ты не уходи. Не уходи. Не надо.
Он заплакал, обнимая Кесария. Сколько так прошло времени, Каллист не знал.
— Фекла… — вдруг прошептал Кесарий и улыбнулся. — Я вернулся, Феклион! Я вернулся!
Шаги за спиной заставили Каллиста вздрогнуть и обернуться.
— Леэна?
В сопровождении пяти легионеров в комнату вошел, почти ворвался, огромный трибун. Алый плащ, небрежно накинутый на его широкие плечи, вполне мог быть впору самому Ромулу.
— Что вам здесь надо? — спросил жестко Каллист, выпрямляясь во весь рост и нелепо пытаясь заслонить собой Кесария.
— У меня есть приказ главного жреца Пигасия. Кесарию Каппадокийцу, бывшему врачу, запрещено находиться в окрестностях столиц.
— Послушайте… — слова замерли в горле у Каллиста.
— К нам этот приказ не имеет никакого отношения, — раздался ровный голос Леэны. — Если сиятельный Диомид хочет узнать имя этого молодого человека, который лежит в тяжелой лихорадке уже вторую неделю, то имя его Александр.
— Именно так, — подхватил Каллист, к которому вернулся дар речи.
Диомид внимательно всматривался в его лицо, и наконец, воскликнул:
— Каллист! Ба! Подумать только! А ты все такой же кудрявый, как и был! Проездом в Вифинии? Я слышал, ты в Пергаме сейчас?
— Я направляюсь в Александрию, — уклончиво ответил Каллист. — Хочу участвовать в агоне врачей. В прошлые годы не удалось.
— Не узнал? Да это же я, Диомид! — весело хлопнул его по спине трибун свободной от указа рукой. Каллист поморщился от боли, но в памяти его с удивительной ясностью всплыла фигура соседского мальчика-драчуна. — В александрийском врачебном агоне? Ну ты даешь!
— Ах, Диомид! — с облегчением выдохнул он, потирая спину. — Точно! Сколько лет, сколько зим!
— Я пригласила Каллиста врача к моему сыну, — проговорила Леэна, присаживаясь на постель рядом с Кесарием.
— А, ну если Каллист врач свидетельствует, что это — Александр, сын Леэны, дочери Леонида… а кто его отец?
— Это не относится к делу, не правда ли, сиятельный Диомид? — оборвала его дочь Леонида.
Финарета, замотанная в покрывало, в молчании медленно обводила всех присутствующих своими огромными зелеными глазами.
— Хм, да… И еще. Для соблюдения процедуры. У Кесария шрам на правом бедре. Я хотел бы убедиться, что у Александра нет такого шрама. Так велит святейший Пигасий.
— Конечно, нет, — развел руками Каллист. — Клянусь Аполлоном врачом.
— Неужели вам хватит совести тревожить больного? — с укором произнесла диаконисса. — Александр, дитя мое…
— Мама… — вдруг прошептал Кесарий, хватаясь за ее покрывало. — Григорий не виноват… Шлама эми… Шувха ламшиха…
— Да, сладкий мой… да… успокойся, дитя мое… Видите, он бредит — оставьте его в покое. Вы слышали, он и в забытьи называет меня матерью.
— Да, здесь все в порядке. Я напишу в рапорте, что Кесария в Никомедии нет, — сурово кивнул Диомид. — Свободны! — крикнул он легионерам.
— Не хотите ли поужинать, Диомид? — предложила Леэна. — Каллист разделит вашу трапезу. Как радостно, когда друзья встречаются после долгой разлуки.
Диомид согласился слегка перекусить, и они с Каллистом удалились. За чашей хорошего вина Диомид шутил и рассказывал о своей службе в Британском легионе. Верна и Анфуса на кухне угощали легионеров.
— А теперь меня перевели сюда, в Никомедию, — продолжал Диомид. — Я недавно здесь. Еще не совсем изучил местность. Эта Леэна, дочь Леонида — очень достойная женщина. До старости не вышла замуж, воспитывает племянницу. Ты не знаешь, откуда у нее сын? Тем более она христианка, у них так не принято.
Каллист нервно пожал плечами.
— Из христианок получаются очень хорошие жены. Не то, что из наших… Тихие, послушные, молятся все время… А то, что у них странное учение такое, то в это можно не вникать. Женщины должны быть религиозными, иначе они начинают лезть в мужские дела, а это раздражает. Как ты думаешь?
— О да, — проговорил Каллист, ставя кубок на стол так неловко, что из него выплеснулось вино, оставляя багряный след на белоснежной скатерти.
— Ты не женат? А я женился. На христианке, — покровительственно глядя на Каллиста, сказал Диомид. — Ни разу не пожалел. В собрания, конечно, по воскресеньям, я ее отпускаю, ничего в этом плохого не вижу. Ну, крестит она постель и себя, когда спать ложится. Чудно, прямо скажем! Не ест ничего по средам и пятницам, а потом кусочек хлеба съедает, как будто в доме еды нет. Но в остальном — пример для жен всех моих друзей! Лишнего слова не скажет, украшений и нарядов не требует, всегда мне улыбается, всегда в хорошем настроении.
Диомид осушил свой кубок и спросил Каллиста:
— Слушай, ты же врачеванию на Косе учился, точно?
— Да, — сдержанно ответил Каллист.
— Вас там сны толковать учили? А то мне надо сон один истолковать.
Каллист хотел ответить, но решил, что разумнее будет промолчать.
— Снится мне, — продолжал трибун, поняв молчание друга детства, как согласие, — что я еще мальчишка совсем, назначен трибуном в Британский легион. То есть не Британский, а не понимаю какой, словно прямо преторианская когорта, или что-то такое, у всех воинов оружие и одежды, как у самого императора. И ко мне подходят трое старших и говорят: не роняй римского орла, поступай благородно.
— Вот как? — переспросил Каллист.
— Да. Почти каждую ночь их вижу. И повторяют, чтобы я орла не ронял и благородно поступал. Сегодня ночью опять был мне этот сон. Я даже имена этих воинов запомнил: Кирион, Кандид, Домн. Их там около сорока, не меньше. Акцент у них странный, как каппадокийский, что ли… Вот к чему такой сон снится?
— Пресвитер Гераклеон прибыть изволили, — пробурчал Верна, перебивая Диомида. — Знамо дело, отужинать останутся. Даром, что пятница. Скажет, как всегда, что суббота уже настала. После захода солнца.
— Гераклеон? Моя жена ходит к нему в собрание. Толстый такой? Важный? Жрец христианский? — спросил Диомид.
— У нас нет жрецов, — пробурчал Верна. Диомид не услышал.
— Это Леэна его к своему сыну позвала? Что, он плох совсем? — встревожился Диомид.
— При смерти, — кратко ответил Каллист, вставая.
— Так ему надо же дать… как там у них принято… особого христианского хлеба с вином дать ему… а он крещеный? А то, бывает, они дотягивают до смерти с крещением, а потом спохватываются… — со знанием дела нахмурил брови Диомид.
— Ты и в самом деле очень хорошо во всем этом разбираешься, — заметил Каллист, с трудом сдерживаясь. Диомид просиял:
— А то! Знаешь, как все это сложно… Ну, ничего, я тебе потом все это объясню — очень занятная религия, право слово… Ты когда-нибудь видел, как они крестят?
— Нет.
— Пойдем посмотрим?
— Некрещеным нельзя смотреть.
— Да ну, мне Гераклеон разрешит. Он к нам обедать каждую среду приезжает. И ты заодно посмотришь.
…Пресвитер Гераклеон в сопровождении трех диаконов и четырех чтецов уже вплыл в комнату и с подозрением осматривал распростертого перед ним на постели Кесария.
— Ты ручаешься, что он собирался креститься и прошел оглашение? — неторопливо повернулся он к Леэне.
— Да, — кратко ответила она.
Младший чтец деловито забрал из рук Финареты белоснежный льняной хитон.
— Во что он верит? Помни — ты свидетельствуешь не перед обычными людьми из плоти и крови, но перед ангелами и пресвитерами Божиими!
Леэна странно посмотрела на Гераклеона и, медленно выговаривая слова, стала читать наизусть:
— Верую, что
Един есть Бог, Отец Слова живого,
Премудрости ипостасной
и Силы и Образа вечного,
совершенный Родитель Совершенного,
Отец Сына Единородного.
Един Господь,
единый от единого,
Бог от Бога,
Начертание и Образ Божества,
Слово действенное,
Премудрость, объемлющая состав всего,
и зиждительная Сила всего сотворенного,
истинный Сын истинного Отца,
Невидимый Невидимого,
и Нетленный Нетленного
и Бессмертный Бессмертного
и Вечный Вечного.
И един Дух Святой,
от Бога имеющий бытие
и через Сына явившийся людям,
Образ Сына,
Совершенный Совершенного,
Жизнь,
Причина всех живущих,
Источник святый,
Святость,
Податель освящения,
в Котором является
Бог Отец, сущий над всем и во всем,
и Бог Сын, Который через все.
Троица совершенная,
славою, и вечностью, и царством
неразделяемая и неотчуждаемая[230].
— Какой старый символ! Сейчас у нас другой, — насмешливо заметил диакон, сморкаясь. — Неужели сложно было выучить, особенно диакониссе? Говоришь им, говоришь, отец Гераклеон — женщины такие непонятливые…
— Меня научил ему пресвитер Эрмолай, когда мне было восемь лет, — повернулась Леэна к диакону. — Я стара учить новые символы.
— Что за пресвитер? Может, он из раскольников? Не из манихеев ли?
— Из мучеников.
— Из настоящих или из самозванцев? — нахмурился Гераклеон. — Вы, женщины, любите мучеников сверх меры…
— Он, благочестивейший Гераклеон, в Новом Риме в базилике похоронен, рядом с Панталеонтой… то есть Панталеоном врачом, — раздался дрожащий хриплый голос Верны.
— А, этот… Что в пещере у дороги во время гонений прятался, — кивнул Гераклеон.
Верна закашлялся, но промолчал.
— Ну ладно. Бог с вами. Если я отправлю на суд Божий пустой внутри мешок, запечатленный снаружи, то в день Второго Пришествия совесть моя будет чиста, а вся ответственность ляжет на вас.
— Хорошо, — тихо сказала Леэна. — Вот вода.
— Как я не люблю крестить не в проточной… Это все не то — обливание… неправильно. Не так поступали наши отцы.
Чтецы и диаконы потупились и вздохнули.
— Это все по грехам человеческим попускается креститься в воде из кувшина. По настоящему надо креститься в воде живой, то есть в реке, в ручье, как апостолами заповедано, как сам Предтеча крестил, — назидательно говорил Гераклеон. — Попрали мы заповеди отеческие, прости нас, грешных, Господи. Зато и времена настали такие…
Он расправил на груди окладистую бороду и подплыл к Кесарию, тяжело кладя на его голову свою мясистую длань.
Кесарий застонал, бормоча по-сирийски:
— О-о, ахи! Ат у ла тув авда, ат у хидаи. Эвдеф ман д-эштаодиф кад х-нан т-лае нан…[231]
Каллист до крови закусил губы. Леэна так низко наклонила голову, что лица не было видно. Финарета скрылась во мраке за спиной бабушки.
— Слава Отцу через Сына во Святом Духе[232]. Возлагаю руку мою на оглашенного Александра.
Кесарий сделал движение, словно пытаясь высвободиться.
— Аввун дбишмайя… ха ла лахма дсунканан юмана… мудтуль дилух хай ухэйла утишбухта л’алам алльмин…[233] — проговорил он.
— Да, плохо дело — еще заклинательные молитвы не начались, а он уже тревожится. Кто он? Не актер?
— Он врач, — сдавленно сказала Финарета и тотчас зажала себе рот рукой.
— Финарета, помолчи, — устало проговорила Леэна. — Да, он врач.
Каллист почувствовал, как задрожали его ноги, и прислонился к стене.
— Заклинательные молитвы — это когда злых духов изгоняют, — пояснил ему вполголоса Диомид.
С живостью, какую едва ли можно было ожидать от такого грузного мужа, Гераклеон повернулся на голос трибуна, как собака на свист хозяина.
— Сиятельный Диомид! И вы тут! — осклабился он, убирая руку с головы несчастного. — И с воинами! Неужели в этом доме… есть какие-то подозрительные личности?
— Нет, все в порядке, — махнул рукой Диомид. — Продолжайте, не обращайте на нас внимания. Мы тихо.
— Нет, что вы… подойдите ближе, если хотите… это вы по поводу того указа… епископа… эээ…. Пигасия, одним словом?
— Да, но здесь все — вне подозрений.
— Леэна, — строго спросил Гераклеон. — Отвечай мне прямо — кто этот человек?
— Александр, мой сын, — громко ответила Леэна, так, что слышно было даже в саду. Кесарий неверным движением руки снова коснулся ее покрывала и вцепившись, потянул, срывая его и обнажая седые волосы Леэны, уложенные в две толстые косы. Она опустилась на колени, прижимая Кесария к груди.
Гераклеон со свистом втянул воздух. Один из чтецов замер, раскрыв рот, другой глупо ухмылялся. Только легионеры стояли навытяжку с серьезными лицами, словно во время триумфа императора.
— Ты… ты клялась перед алтарем, что ты девственница! — рявкнул молодой диакон.
— Я солгала, — просто ответила Леэна, слегка покачивая Кесария, словно младенца, который не спит.
— Бабушка! — закричала Финарета. Она бросилась к Леэне, затем сделала движение к Гераклеону, остановилась в середине комнаты и, в отчаянии обхватив голову руками, опустилась на пол, беззвучно открывая рот.
— Финарета… Финарета! — Каллист подхватил ее на руки — она была легкой, как перышко — и вынес из комнаты.
— Да, у вас тут нравы благочестивые, — прогремел Гераклеон, пнув ногой медный кувшин. Вода, сверкая в лунном свете, разлилась по полу.
Леэна молчала, не глядя на уходящих гостей. Диомид пропустил пресвитера со свитой и подошел к ней.
— Как же вы теперь? — тихо спросил он.
— Так же, как и раньше, — ответила Леэна.
— Если будет нужна моя помощь, пошлите за мной — ночью или днем. Вы знаете, куда.
— Спасибо.
— Он… он переживет кризис, — быстро сказал Диомид. В его голосе слышалось волнение. — Я чувствую. У нас так с одним легионером под Камулодуном тоже было… и ничего, выкарабкался…
— Стемнело, — произнесла Леэна.
— До свидания, Леэна, — шепнул Диомид и, склонившись, слегка пожал руку Кесария, внимательно вглядываясь в его лицо, а потом неслышно вышел. Воины последовали за ним.
— Финарета… Пожалуйста, успокойся, Финарета… Они ушли… Выпей, вот Верна принес отвар мелиссы.
— Ты слышал? Каллист, ты слышал? Это же… все не так…
— Твоя бабушка — мужественная женщина. Выпей скорее, тебе надо успокоиться.
— Он не стал крестить Кесария…
— Переживем как-нибудь без него, — сказал Верна. — Очень для меня сомнительно, может ли он вообще крестить. Не пришлось бы потом перекрещивать. Не плачь, дочка.
— Как же теперь, если Кесарий умрет…
— Многие мученики умерли некрещеными, и ничего, — заметил Верна, отстраняя Каллиста и пытаясь увести Финарету наверх. — Тебе надо отдохнуть. Идем, я уложу тебя спать, идем, послушай Верну.
— А Каллист…
— Каллист остается с бабушкой и Кесарием. Идем, идем, Финарета… Вы уж простите, Каллист врач, я ее в детстве на горшок сажал, так что сумею как-нибудь и сейчас справиться… Вы ступайте, ступайте к госпоже Леэне. У нас, знаете, у христиан, не принято так… обниматься с девушками. Да вы и клятву Гиппократа давали, что в чужой дом только для пользы больного войдете, а не девушек целовать… Идем, Финарета, идем…
Прозрачная тень от светильника в руках старого раба метнулась по ступеням мраморной лестницы и исчезла. Снова раздался хриплый голос Верны — он говорил что-то ласковое своей воспитаннице и молодой хозяйке. Наверху скрипнула дверь.
Каллист постоял еще немного в наступившей тишине и вернулся в комнату больного.
— Не зажигай светильник, Каллист, — попросила вполголоса Леэна. — Налетит мошкара… Я велела раздвинуть все занавеси — ему трудно дышать…
Она сидела у изголовья, прижимая к своей груди полулежащего на подушках Кесария. Ее покрывало так и осталось на полу, и теперь Кесарий крепко вцепился своими длинными пальцами в одну из ее кос.
— Ты не думаешь… что кровопускание может помочь? — спросила она еще более тихо.
— Нет… — покачал головой Каллист во тьме. — После пятого дня они бессмысленны… а сейчас для него еще и вредны.
Он с трудом нашел пульс.
— Кризис будет этой ночью, — сказал он Леэне и тяжело опустился на табурет.
Кесарий отпустил косу диакониссы и попытался сделать такое движение рукой, словно кого-то останавливал.
— Нет, Платон, — громко и твердо сказал он. — Ты не прав.
Леэна и Каллист переглянулись.
— Если ты не слушаешь доказательств рассудка, то поверь хотя бы моим доказательствам от опыта!
Он уронил руку.
— Слышишь, Платон! Что ты за упрямец! Я говорю тебе, потому что знаю! Ирис крайне опасно переплывать в этом месте. Здесь много водоворотов! В прошлом году в один из них затянуло лодку, и никто не спасся! Что за ребячество — делать такие вещи на спор! Платон! Ты слышишь, Платон! Григорий, скажи ему! Платон! Григорий, скажи, чтобы на тот берег переправились рабы в лодках, на случай, если… Нет, я хорошо плаваю, Григорий, ты слышал, что я сказал? Меня отцовский легионер Марк научил плавать лучше всех Платонов, вместе взятых! Ты-то хоть не вздумай лезть в воду, двоих мне точно не вытащить… Смотри, он тонет — отпусти меня, отойди! Отойди!..
Кесарий дернулся и едва не упал с кровати — его удержали простыни, которыми он был связан.
— Фекла!.. — позвал он, жадно глотая ночной воздух. — Фекла! Ты же знаешь… Фекла…
Он бессильно уронил голову на руки Леэны и умолк. Трое остались в ночном безмолвии. Даже монотонный стрекот цикад стих, словно перед бурей. Занавеси колыхались от усиливающегося ветра, наполняясь, словно паруса корабля.
— Каллист, — позвала Леэна сквозь ночь.
— Да?
— Ты устал. Приляг и поспи.
— Нет, я буду ждать…
— Ты не спишь вторые сутки. Так нельзя. Отдохни.
Она осторожно опустила Кесария на гору подушек и что-то стала перекладывать в дальнем углу.
— Вот, — она взяла Каллиста за плечо. — Не хочешь уходить — приляг здесь. Я разбужу тебя. Даю слово.
Неожиданно Каллист ощутил каждым своим суставом безысходную, давящую усталость и повиновался. Опустившись на шерстяные одеяла, набросанные друг на друга на дощатом полу, он решил, что не будет закрывать глаз, но ночь словно наполнила его веки свинцом, и он провалился в забытье. Он даже не почувствовал, как Леэна набросила на него еще одно одеяло.
Луна, на мгновение вынырнув из облака, осветила Леэну, вновь занявшую свое место у изголовья. Кесарий затих, казалось, он даже не дышал. В мертвенно желтом свете его лицо с ввалившимися щеками и запавшими глазницами было до жути похоже на череп.
Леэна снова сменила ему все влажные повязки — на лбу, запястьях, на сгибах рук и ног. Шрам на правом бедре в лунном свете выглядел неимоверно уродливым, словно нарисованным, на сухой, горячей коже.
— Александр… — позвала она шепотом. Веки его слегка дрогнули. Она обняла его — так, чтобы голова Кесария покоилась на ее груди.
— Ветер с моря, — пробормотал во сне Каллист. Паруса-занавеси яростно хлопали на ветру, прохлада потоком вливалась в комнату.
К Богу — вопль мой, и я воззову,
К Богу — вопль мой, чтоб внял Он мне!
В день скорби моей
Господа я взыщу.
Всю ночь простираю руки мои,
не даю им упасть,
не хочет утешиться душа моя!
И сказал я: «Вот боль моя:
десница Вышнего изменена!»
Воспомню о Господних делах,
о древних воспомню чудесах,
Исследую все деяния Твои,
размыслю о свершенном Тобой.
О Боже! Во святыне стезя Твоя;
кто есть бог, что велик, как Бог?
Ты — Бог, что творит чудеса,
Ты силу Твою меж языков явил[234].
Струи летнего дождя лились с крыши, с веток деревьев, порывы грозового ветра несли тучи тяжелых капель, бросая их в лицо Леэне и Кесарию. Молнии сверкали так, что сад был виден до единого листочка, словно на черной росписи амфоры.
— Леонта, что, что ты говоришь? Если Иисус — Бог, то ты прогневаешь Его!
— Христе! Неужели Ты не явишь Себя?! Неужели иеревсы Асклепия и судьба сильнее Тебя? Яви Себя, Христе Сотер! Христе Целитель! Христе, Сын Божий! Вот, видишь — перед Тобой Вассиан, его бросили все — Ты его тоже оставишь? Тогда и я Тебя… тогда и я Тебя оставлю! Слышишь?
— Нет, Леонта! Не гневи Его! — вскричал Вассиан.
— Нет, нет, — заговорил Кесарий срывающимся, умоляющим шепотом. — Не надо… мне не вынести этого… нет… это слишком… это выше моих сил.
Он облизнул сухие губы, словно ища на них капли дождя. Леэна, удерживая его на руках, склонилась, взяла чашу, чтобы его напоить. Кесарий пил жадно, поперхиваясь, но быстро перестал, как слабый младенец, которому не хватает сил сосать грудь. Вдруг он широко раскрыл глаза, и в них были страх и отчаяние. Его блуждающий взгляд встретился со взглядом Леэны и замер, словно Кесарий силился узнать диакониссу.
— Кто ты, добрая женщина?.. — спросил он, не слушая и не слыша ответа. — Умоляю… умоляю тебя… достань для меня яда… поскорее… это будет благодеянием… мне не пережить этого… — он замолк, переводя дыхание, крепко сжимая ладони Леэны. — Цикуты… ее найти несложно… дешевый яд… я не смогу… бичевание… это выше моих сил… нет, нет, нет… цикута… прошу тебя…
Он заплакал. Она молча вытирала его и свои слезы, а гроза грохотала над усадьбой, блистая нездешними зарницами. Где-то вдали сквозь гром кричал бесстрашный петух.
Видели воды, Боже, Тебя,
видели воды, и взял их страх,
и бездны объяла дрожь;
облака изливали проливень струй,
небеса издавали гром,
и летали стрелы Твои.
Глас грома Твоего — в кругу небес,
молнии светили надо всей землей,
содрогалась, сотрясалась земля.
В пучине — пути Твои,
в водах великих — стезя Твоя,
и следов Твоих не испытать[235].
Вдруг Леэна ощутила, что, кроме двух мокрых дорожек по скулам Кесария побежали другие — со лба, со щек, с подбородка. Не веря в происходящее, она раскрыла его грудь — простыня была мокрой от выступившего пота, словно он искупался в грозовом ливне, который продолжал свою безумную дионисийскую пляску снаружи.
Солнце рассекло предутреннюю мглу, и они, Леонта и Вассиан, вместе опустились на колени, щурясь от света и воздевая руки…
— Вниз, — вдруг сказал Кесарий. — Со скалы — вниз. Там вода… Салом, ахи, шувха ла-лаха в-ламшиха. Мшиха шарира йиф кам…[236] Фекла… Макрина… Я пришел… Как хорошо…
Он улыбнулся и уснул. Лицо его было спокойным — словно он лежал не на постели, а в лодке, уверенно плывущей сквозь ночь, озаряемую грозой.
Пламя еле теплилось, угасая. Каллист долил масла в светильник. Кесарий беспокойно заворочался, застонал, и вифинец чутко склонился над ним. Кесарий неожиданно открыл глаза. Каллист с замиранием сердца понял, что друг узнает его. Он поспешно разбавил вино теплой водой и напоил Кесария, осторожно придерживая его голову. Сделав несколько жадных глотков, Кесарий проговорил:
— Я… в тюрьме?
— Ты у друзей, Кесарий… Александр!
Каллист отставил чашку, сел на постель рядом с ним, взял исхудалые, влажные ладони Кесария в свои.
— Тебя тоже… арестовали? — продолжил Кесарий, словно не услышал его, и Каллист теперь точно знал, что это — не бред лихорадящего больного, который он слышал все прошедшие страшные дни. Его друг был в полном сознании.
Кесарий с непониманием посмотрел на свод льняного полога над постелью и застонал, стискивая зубы.
— Тебе больно? Где? — встревожено спросил Каллист.
— Все тело болит… и бок… правый… Скажи, я очень опозорился… во время бичевания?.. это ужасно…
— Что ты говоришь такое?! — вскричал перепуганный Каллист. — Что ты несешь? Какое бичевание? Ты — не раб! Ты — сын патриция!
— Всадника, — поправил его Кесарий. — Но они на это теперь не смотрят.
Он глубоко, прерывисто вздохнул.
— Разве ты не помнишь? Был суд… Пигасий, Орибасий, Фалассий… отец тоже там был… что он там делал, он же епископ? Не знаю… Меня приговорили к бичеванию… я помню… я умолял о пощаде… какой позор… они смеялись… потом тюрьма… ждать… мама пришла ко мне… как к тому младшему севастийскому мученику… знаешь, который боялся… говорила, ободряла… потом ее прогнали… и меня повели, привязали к столбу… а дальше не помню… скажи, я очень орал? Не помню… а ты должен помнить… ты же там был… ты плакал… тебя не пускали ко мне… как же ты ничего не помнишь?
Кесарий приподнялся и тут же бессильно упал на подушки.
— Александр! Кесарий! — сердце Каллиста болезненно сжалось. — Кесарий! Тебе приснился дурной сон!
Он в отчаянии стал целовать его руки, словно пытаясь разбудить. Кесарий неподвижно смотрел перед собой, закусив губы.
— Это был только сон, слышишь? — почти закричал Каллист. — Сон! Ты заболел, тяжело заболел, мы привезли тебя в имение Леэны, прошлой ночью у тебя был кризис! Вчера ты весь день проспал. А сейчас утро, видишь, раннее утро, солнце еще не взошло!
Во дворе закричал петух. Кесарий вздрогнул, словно просыпаясь, посмотрел в усталые, покрасневшие от бессонных ночей глаза друга.
— Это был сон? — медленно выдыхая каждый слог, проговорил он. — Сон? Ты говоришь, я не в тюрьме?
Он неожиданно рванулся всем телом и упал на руки Каллиста.
— Тогда почему я связан? — сдавленно простонал он. — Ты хочешь меня успокоить… Каллист… мой добрый друг…
— Ты не в тюрьме! — чуть не плача, воскликнул Каллист. «А если это, и в самом деле, слабоумие после двухнедельной лихорадки? Если это… если это френит?!»
— Слышишь, Кесарий! Ты бредил, вырывался, пришлось привязать тебя… простыней… сейчас развяжу… Видишь, это не тюрьма! Видишь, ты на кровати лежишь, а не на полу! Не в цепях! Посмотри сам! Ну же! Там, за окном, сад! Сад в цвету! Слышишь, мальвы и розы цветут! Ветер к нам, с моря…
Он усадил Кесария, обнимая его изможденное тело, бессильное, как соломенная кукла, которую девочки в Ахайе приносят в жертву Артемиде. Кесарий положил ему голову на плечо и улыбнулся.
— Сон… Это был сон… Мальвы и розы… Где наши розы? Где же фиалки? Где наш селенин цветок? — проговорил он нараспев. — Это сон… Знаешь эту детскую песенку? В хороводе кто-нибудь колечко прячет… знаешь? А потом одному кому-то его отдает, незаметно… Розы, фиалки…
С этими словами он сполз назад на постель.
— Я тяжелый, — извиняющимся голосом проговорил он. — Не удержишь.
Кесарий счастливо улыбнулся — его глаза отразили скудный свет светильника. Он попытался поднять руку ко лбу, но на полпути она упала, как плеть.
— Ты перекреститься хочешь? — догадался Каллист, осторожно взял его кисть в свою и начертил большой крест, касаясь лба, груди и плеч.
По щекам Кесария заструились слезы.
— Слава тебе, Христе Спаситель! Кажется, я вынырнул на этот раз… — он едва ощутимо сжал руку друга — Каллист понял, что это для Кесария теперь означает «изо всех сил», и, борясь с комом в горле, спросил:
— Я правильно… сделал?
— Да… Спасибо тебе… Мой единственный, мой прекрасный друг… — он сделал паузу и добавил неожиданно: — Вот так бы перед Пистифором… а то у тебя тогда ромб получился.
— Ты снова шутишь! — воскликнул Каллист, плача от счастья. — Значит, скоро поправишься!
— Ты мне переломаешь все кости… отпусти! — взмолился Кесарий.
— Извини, извини… Помнишь, как у Платона: «Душу свою на губах я почувствовал, друга целуя — бедная, видно, пришла, чтоб перелиться в него!»
— Бедная скоро уйдет — выдавишь ты из него… Что у меня с правым боком? Это, наверное, ребра — после того спуска с лестницы…
— Александр, вы не спите?
Леэна со светильником вошла в комнату, и на потолке закружился веселый хоровод теней.
— Дитя мое, Александр…
Она расцеловала его.
— Вы не против, если я вас буду называть Александром? Каллист вам все потом объяснит… Анфуса!
В дверном проеме показалась огненно-рыжая голова Финареты.
— Финарета, позови Анфусу, пусть она принесет горячей воды, масла, чистые простыни! И иди, займись хлебом!
— Сейчас, сынок, — прошептала она, склоняясь над Кесарием. — Хлеб вот-вот испечется, поешь. Ты любишь свежий хлеб?
— Я бы хотел…
— Что, родной?
— Причаститься…
Повисла неловкая тишина.
— Дитя мое, но это невозможно. Ты же не крещен.
— Как?!
Если бы Кесарий мог, он бы вскочил, но сил у него хватило лишь на то, чтобы приподнять голову и снова уронить ее на смятую простынь.
— Я же помню… пресвитер… потом символ веры Григория Чудотворца… старый… доникейский…
— Так ты все слышал? Мы думали, что ты был без сознания! — изумленно, почти возмущенно, вскричал Каллист.
— Феоктист, Кес… Александр не мог слышать все, — заволновалась Леэна. — Должно быть, он приходил в себя, а потом впадал в забытье. Иначе он бы помнил, что не крещен.
— Да… — проговорил Кесарий. — Потом воин… центенарий… или это трибун был… потом — суд, бичевание, о Боже мой… нет, это уже сон, сон…
— Дитя мое, не говори так много. Ты слишком слаб.
Леэна уже заботливо мыла его морской губкой, омоченной в масле и теплой воде.
— Финарета, не смей сюда заходить! Позаботься лучше о хлебе! Так… лицо, шея… теперь руки… хорошо… не надо стесняться меня, старухи, сынок… вот так… вымоешься, поешь, и опять будешь спать… теперь спину… ну-ка…
Вместе с Каллистом они повернули его на бок.
— Я тяжелый, — опять сказал, извиняясь, Кесарий.
— Не такой уж… худой стал, еще бы — такая лихорадка… Нет, рабов звать не будем, я перестелю постель без рабов. Не надо его никуда переносить… тревожить только…
Она натерла Кесария ароматным маслом — запахло кипарисом и мятой — и, свернув старую простынь, ловко просунула свежую рядом и с помощью Каллиста осторожно перекатила больного на чистую половину постели.
— Ловко, — подал голос Кесарий, полной грудью вдыхая запах масла и чистого белья. — Надо же. Я и не знал, что так можно делать.
— Ты еще много чего не знаешь, сынок, — весело сказала Леэна, пока Анфуса завязывала грязное белье в узел. — Поешь теперь.
Она разломила еще горячую булку и вложила в ладонь Кесария. Тот попытался поднять руку, но не смог донести ладонь до рта. Тогда Леэна сама стала кормить его, вкладывая в его рот кусочки мякиша, смоченные в вине. Кесарий с наслаждением ел, но вдруг какая-то мысль посетила его, и он спросил, проглотив очередной кусок:
— Почему трибун Диомид меня не арестовал? У меня же примета…
— Каллист поклялся Аполлоном, что у тебя нет шрама.
— И он не стал проверять? — недоверчиво спросил Кесарий.
— Нет.
— Леэна назвала тебя своим сыном, Александр, — сказал Каллист.
Диаконисса с укором посмотрела на него.
Кесарий молча поцеловал ее пальцы, в которых она держала хлеб у его губ.
— Мы с Финаретой и рабами сейчас отправляемся в церковь, мальчики, — деланно сухо сказала Леэна после долгого молчания.
— Ночь же! — удивился Каллист.
— Я думала, что все знают, что христиане собираются перед рассветом в первый день недели. А ты не знал, Каллист?
— Финарета!.. — строго произнесла Леэна.
— Бабушка, все готово — хлеб в корзинках, Верна закладывает повозку… Кеса… Александр, как хорошо, что вам лучше! Мы так беспокоились о вас!
Финарета, придерживая одной рукой свое светлое покрывало, поцеловала Кесария трижды — в глаза и лоб.
— Финарета!
— Это в честь Троицы единосущной, бабушка.
— Финарета, не позорься перед людьми… Что, Верна? Пора? Едем! До свиданья, сынок, до свиданья, Каллист врач… Вот, Анфуса принесла вам хлеб, сметану, масло и яйца — поставь поднос на столик в угол, Анфуса! Вино у вас есть. Позавтракайте без нас.
Леэна, крепко взяв внучку за руку, вышла быстрыми шагами из комнаты. До друзей донеслись скрип колес и фырканье мулов.
— Какая милая эта Финарета! — проговорил Каллист, глядя в ночную тьму.
— Да, — ответил в темноте Кесарий, и было понятно, что он улыбается.
— Обрадовался, что она тебя поцеловала?
— А ты не ревнуй, — откликнулся больной. — Если бы ты захворал, она бы и тебя поцеловала.
Каллист что-то неразборчиво пробормотал.
— Я что, на перине лежу? — продолжал Кесарий. Он говорил тихо и медленнее обычного, переводя дыхание, но голос его звучал весело.
— Конечно. Удобная теплая постель способствует выздоровлению, — ответил Каллист, придирчиво осматривая поднос с завтраком.
— Мягко… Слушай, а я и не помню, когда последний раз на перине спал.
— Ты что, правда?
— Ну да. Я же философ. А ты разве на перинах спал? Ты ведь тоже философ.
— Я? — растерялся Каллист. — Нет… то есть да… То есть я не сплю на перине обычно.
Кесарий заворочался.
— Погоди, дай я тебе помогу… Что ты хочешь?
— Я сам… не надо… Правый бок болит… хочу лечь на него… спасибо…
Каллист осторожно уложил его на правый бок, и Кесарий не мог некоторое время говорить от одышки.
— Нет, это точно не перелом, мне легче на боку лежать… — вымолвил он наконец. — Плеврит? Кажется, я здорово заболел… — добавил он растерянно.
— Да ты что! — деланно небрежно проронил Каллист, поправляя подушки. — Так, ерунда — эфемерная лихорадка. Только вместо одного дня — пару недель.
— Что, правда? — Кесарий схватил его за край хитона. — Я так давно болен? Две недели? Мы же вчера в гостинице ночевали… или нет… два дня… Два дня, не две недели, ты хотел сказать?
— Две недели ты был без сознания и в тяжелом бреду.
Кесарий помолчал, потом сказал задумчиво:
— Ты меня разыгрываешь. Не может быть. Я никогда так не болел.
— Конечно. Я нарочно вру! Хочешь, еще поешь чего-нибудь? Смотри — свежие яйца! Хочешь? А то я все съем сейчас.
— Нет, — простонал Кесарий. — И отвернись от меня, когда их будешь поглощать.
— Ты их не любишь? — несказанно удивился Каллист. У него был вид человека, потрясенного известием о том, что его стремление поделиться самым дорогим бессердечно отвергнуто.
— Я их не-на-ви-жу, — с расстановкой проговорил Кесарий. — Больше, чем наш император ненавидит христиан.
Каллист недоуменно пожал плечами, разбил скорлупу о край медного подноса и, выпив тягучее содержимое, причмокнул.
Кесарий закашлялся.
— Ты бы хоть отвернулся! Противно! — потребовал он и добавил после паузы: — Что, я, правда, две недели без сознания пролежал?
— Да ну, что ты, — развел руками Каллист, прикончив второе яйцо и бросив ненужную скорлупу на блюдо. — Я и письмо Григорию просто так писать стал… и крестить мы тебя просто так решили…
Кесарий, обняв подушку, в молчании уставился на друга.
— К р е с т и т ь? — вымолвил он, наконец. — Т ы решил меня крестить?!
— М ы, — ответил Каллист невозмутимо. — Мы с Леэной. Я же знал, что ты некрещеный.
— Воистину — что бы мы, христиане, без вас, эллинов, делали… Так бы все некрещеными и померли… — произнес Кесарий и закашлялся.
Каллист приподнял его за плечи.
— Выплюнь вот сюда — я посмотрю…
— Сколько ты уже яиц съел? От тебя ими даже пахнет… гадость какая…
— Мокрота как мокрота.
— Я про яйца тебе толкую. Как ты их можешь любить?
— Тебе спать надо. Хватить упражняться в риторском искусстве. Выпей лучше вина с травами. Вот так.
— Я что, правда умирал? — проглотив темное ароматное питье, снова спросил Кесарий — уже не так недоверчиво.
— Я был уверен, Кесарий — п о ч т и уверен, что ты не выживешь, — серьезно сказал Каллист, гладя остриженную голову друга. — У тебя даже вены около пупка пульсировали.
— Ты что-то путаешь, — встревоженно перебил его Кесарий. — Не может быть, чтобы ты видел пульсацию сосудов около пупка!
— До этого — нет, не видал, только читал. Когда увидел эту пульсацию у тебя, то понял, что…
Кесарий некоторое время молчал.
— Все-таки я вынырнул, — тихо проговорил он снова, словно вспоминая свой сон.
— Вынырнул, вынырнул! — подтвердил жизнерадостно Каллист.
Кесарий закрыл глаза и молчал, потом тихо сказал:
— Я столько хлопот тебе доставил.
— Чепухи не говори.
— Ты — мой лучший друг, — продолжал Кесарий, гладя на Каллиста огромными синими глазами — такими пугающе живыми на его изможденном лице.
— А ты — мой, — ответил Каллист.
— Нет, — замотал головой Кесарий. — Нет… Я не такой… Ты — прекрасный друг… ты по праву зовешься Каллистом…
— Ты тоже нравом вышел по своему имени. Только от дверей Аида — и сразу командовать и спорить, — засмеялся Каллист.
— Прости, прости, — искренне, как ребенок, проговорил больной. — Я как раз подумал… Я плохо к тебе относился в Новом Риме… Я очень тебя подавлял? Я властный… из меня плохой друг…
Он слабо сжал руку Каллиста.
— Знаешь, что? — ласково проговорил Каллист. — Давай ты сейчас больше не будешь разговаривать, а уснешь.
— Но ты скажи — ты прощаешь меня? — с жаром проговорил каппадокиец, пытаясь сжать его руку сильнее.
— Да, прощаю, прощаю — конечно, прощаю, — торопливо ответил Каллист. — Закрой глаза и спи! Слушайся меня, если хочешь, чтобы я тебя простил… Удобно так, на боку?
— Очень хорошо… так не больно… это плеврит, Каллист, ты что думаешь?
Кесарий закрыл глаза и, не выпуская руку Каллиста, уснул, улыбаясь.
«Как ребенок, — с жалостью подумал вифинец. — Ну ничего, он поправится теперь. Несомненно».
Стараясь не делать лишнего шума, Каллист подвинул кушетку к изголовью постели, натянул на плечи легкое одеяло и задремал.
Каллиста разбудил крик Финареты. Он вскочил — полусонный, готовый мчаться на помощь.
— Это — ужасная несправедливость! Я больше не пойду туда! Я вообще никогда не буду больше ходить в церковь! И не крещусь никогда! — раздавался звонкий, захлебывающийся голос Финареты.
— Из-за таких, как ты, Финарета, мужчины и считают женщин дурами. И, воистину, они не совсем неправы! — зазвучал гневный голос Леэны. — Что ты голосишь, как пьяная вакханка! Наверняка разбудила Кес… Александра! Тебя не волнует, что он тяжко болен, что ему нужен сон и покой! Ты на первое место ставишь свои слезы!
— Это не так, бабушка! — снова закричала Финарета.
Раздался увесистый шлепок.
— Иди в свою комнату, — тяжело проговорила Леэна. — Увидимся за завтраком.
— Не расстраивай бабушку, — вмешался в диалог Верна. — Ей и так нелегко пришлось сегодня.
Быстрые шаги и всхлипывания затихли — Финарета убежала к себе. Верна протопал в сторону кухни, а Леэна вошла к ним в комнату.
— Каллист врач, доброе утро! Мы не разбудили вас? Простите мою внучку — она еще дитя. Александр спит? Хорошо…
Она склонилась над спящим и долго смотрела на него, потом спросила негромко:
— Как вы думаете, он пошел на поправку? — в голосе ее Каллисту почудилась мольба.
— Думаю, да, — весомо ответил Каллист. — Я еще не осматривал его, не знаю, восстановилось ли дыхание.
Леэна хотела что-то сказать, но передумала и покачала головой.
— Пойдемте, позавтракаете с нами, — предложила она. — Только не обращайте внимания на выходки Финареты.
…За завтраком они почти не разговаривали — Финарета угрюмо молчала, натянув покрывало по самый нос, то и дело стряхивая с него хлебные крошки. Леэна, не говоря ни слова, заботливо подвигала к Каллисту блюдо с жареным в масле козьим сыром и миску с маслинами.
Казалось, что среди четверых — включая Верну, то присаживающегося к господскому столу, то отходящего, чтобы деловито принести или унести что-нибудь, — воцарилась напряженная, готовая вот-вот разрешиться, тишина.
— Желаете воды, гидромели или оксимели?[237] А может, настоя шиповника? — спросил, наконец, Верна, подходя с большим кувшином, и его голос прозвучал гулко, словно слова оракула. — Шиповник полезен, — заметил он, когда Каллист сделал глоток из кубка с родниковой водой.
— Верна, не навязывай свой шиповник, — сказала Леэна, слегка хмурясь. — В этом доме только мы с тобой его и любим. А Финарете надо пить мелиссу с сирийским нардом…
Финарета гневно вскинула голову.
— Каллист врач, вы знаете, что бабушку выгнали из диаконисс? — вызывающе воскликнула она.
Леэна хлопнула ладонью по столу. Тоненько зазвенело медное блюдо с остатками сыра.
— Правда?.. — растерянно проговорил Каллист, не очень понимая, что это означает и чем может грозить, но внутренне готовясь к худшему.
— Потому что бабушка сказала, что у нее есть сын! — продолжала отчаянно Финарета, словно декламируя трагический монолог Медеи.
— И… что с вами будет теперь? — пробормотал побледневший Каллист, в памяти которого внезапно всплыли древние рассказы о казнях весталок.
— Ничего, — неожиданно рассмеялась Леэна. — Буду уделять больше времени дому и гостям.
— Но это же несправедливо! — закричала Финарета. — Так опозорить тебя перед всеми! Этот Гераклеон! И все слышали! «Нагуляла на стороне!» Это же надо так сказать!
— Финарета, не заставляй еще раз слушать бабушку все то, что изволил ей сказать пресвитер Гераклеон, — строго заметил Верна. — Будь я помоложе, я бы ему…
— Вот! Вот! — закричал Финарета, скидывая покрывало. Ее непричесанные огненно-рыжие волосы смешно топорщились в разные стороны, как у невыспавшегося воробышка. — Будь я мужчиной, я бы…
— Финарета, надень покрывало. Здесь Каллист врач, — негромко проговорила Леэна. — Тебе пора бы понимать, что люди поступают согласно тому, что они видят… или думают, что видят. Если я, как диаконисса, солгала, давая обеты, вот таким образом, как они думают, то какого еще отношения ко мне ты хочешь от них? Ведь они думают — и это очень хорошо, что они так скоро поверили — что Александр…
— Гадостям верят быстро, — заметил Верна.
— Я на это и рассчитывала, — кивнула Леэна. — Люди знают, что в молодости я много путешествовала. Это, несомненно, наведет их на разные интересные мысли.
— Они теперь спорят, эти мерзкие люди, кто отец Александра! — вскочила с места Финарета.
— Дитя мое, это вполне естественно. Уверяю тебя, что кандидатов будет много. И прошу тебя — не надо вводить в курс дела всех наших домочадцев. Правду знает один Верна — и довольно. Для остальных Александр — мой сын.
— Госпожа Леэна… — проговорил Каллист. — Вы пожертвовали своим добрым именем…
— Пожалуйста, помолчи, Феоктист, — нахмурилась матрона. — Лучше съезди на верховую прогулку — развеешься. Ах, ты же Каллист, я все время вас путаю. Ты похож на него.
— Что? — переспросил Каллист, чувствуя себя среди всей этой беседы, как потерянный среди волн мореплаватель.
— Агап уже оседлал тебе вороного коня — проедься по окрестностям. Ты сидел безвылазно с Александром две недели. Так нельзя.
…
Леэна была права — он и в самом деле очень устал за это время. Вдыхая упоительный воздух раннего лета, Каллист мчался верхом по склонам холмов, среди виноградников и рощ. Конь был послушен и быстр. Он думал о том, как удивительно, что такого хорошего скакуна держат в доме, где обе хозяйки — женщины…
Каллист узнавал места, где провел детство. Вот дорога огибает холм, поворачивает налево — масличная роща все такая же, как и десять лет назад, а там, за ней…
— Что ты лезешь под копыта?!
Босой молодой человек шарахнулся от коня, торопливо подбирая выроненные сандалии, которые он нес, перекинув через плечо.
— Что лезешь под копыта, я спрашиваю? — повторил Каллист.
Юноша поднял рябое от прыщей лицо, и Каллист узнал его. Это был чтец Гераклеона.
— Ну что, сделали свое дело? — бросил Каллист. — Довольны?
И, пустив коня галопом, оставил босого странника в поношенном хитоне посреди дороги к масличной роще.
…
Он бросил поводья Агапу.
— Хорошо прокатились, барин? — с сильным вифинским акцентом спросил раб-геркулес. — А у нас-то что стряслось!
— Что? — вздрогнул Каллист, сразу подумав про Кесария.
— Хозяйку-то нашу как обидели…
— Да, Агап, мне Финарета рассказала, — ответил облегченно Каллист.
— Финарета всю дорогу из церкви плакать изволила, — сочувственно проговорил Агап. — Дитя еще, не привычная к такому…
— А у вас такое часто? — резко спросил Каллист.
— У нас-то? Да известное дело, — ответил Агап. — Гробы они крашеные. Полны костей и нечистоты. Скоры на осуждения. Сучки из очей чужих вынимают, бревен в своих не видят. Хуже язычников.
Он собирался произнести длинную речь, но Каллист не стал его слушать и пошел в дом, на веранду, где он оставил спящего Кесария.
Тот уже не спал. Полулежа на трех огромных разноцветных парфянских подушках, он с видимым удовольствием ел жареный сыр из рук Финареты. Леэна в простом светло-сером покрывале сидела в изголовье его постели.
— Каллист! — воскликнул Кесарий и попытался помахать рукой в приветственном жесте. Финарета живо обернулась, выронив кусок сыра.
— Пока ты катался, меня Верна побрил, — весело сказал Кесарий, когда Каллист пожал ему руку. — Видишь? Я снова на человека похож… вот только матушка мне зеркало не дает.
— Александр, поешь, потом насмотришься в зеркало, — сказала Леэна мягко.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Каллист, присаживаясь рядом с ним — по другую сторону от Финареты.
— Неплохо, — сказал Кесарий, улыбаясь. На его запавших щеках было несколько свежих порезов — Верне нечасто приходилось брить господ. — Что ж ты меня не подождал — вместе бы проехались… ну, завтра тогда…
— Александр… — испуганно проговорила Финарета.
— Александр, дитя мое — ешь, еда остынет, — перебила ее Леэна. — Завтра, если не будет дождя, прокатитесь вместе с Каллистом. Конечно, — уверенно добавила она, касаясь его остриженной головы.
Кесарий послушно проглотил очередной ломтик сыра и попросил воды. Леэна напоила его из большой глиняной чашки.
— Все, я больше не хочу, — заявил больной. — Я хочу встать.
С этими словами он зашевелился и сполз с подушек на бок.
— Подожди, подожди, — забеспокоился Каллист. — Куда это ты собрался?
— Я хочу встать! — упрямо и слегка раздраженно повторил Кесарий.
— На тебе одежды ведь нет никакой, — нашелся Каллист. — Как это ты встанешь при Леэне и Финарете?
— Дай мне хитон, я оденусь, — заявил Кесарий, вцепившись в деревянную перекладину кровати.
— Дитя мое, — по-прежнему нежно, но твердо проговорила Леэна. — Мы и вправду забыли сшить тебе пару хитонов, прости… как-то все не до того было… я сниму мерку, к завтрашнему дню мы с Финаретой сошьем.
— Вот-вот, — поддержал Каллист. — А пока давай-ка я тебя осмотрю. Говоришь, чувствуешь себя лучше?
— Совсем хорошо. Говорю же, встать мне надо. Пора уже.
Леэна поднялась со своего места, отстранила Финарету и наклонилась к Кесарию:
— Давай присядем, дитя мое. Каллист тебя осмотрит.
Она положила его бессильные руки себе на плечи.
— Ну-ка, обхватывай меня за шею… смелее… сели!
Каллист приложил ухо к спине товарища.
— Ну, что там? — спросил Кесарий. — Что ты слышишь?
— Не болтай, — строго сказал Каллист. — Дыши.
Кесарий сделал несколько глубоких вдохов и положил голову на плечо Леэне.
— У тебя головокружение, сынок? — обеспокоенно спросила она.
— Нет, нет, — ответил он, снова глубоко вдыхая. — Что ты там слышишь, Каллист?
— Знаешь, стало лучше, чем было. Дыхание восстанавливается.
— Можно мне послушать? — робко спросила Финарета.
— Финарета, Кеса… Александру трудно так долго сидеть, — с укором сказала Леэна.
— Нет-нет, пусть Финарета учится, — поспешно сказал Кесарий.
— Вот здесь, — кивнул Каллист, указывая на место между позвоночником и правой лопаткой, остро торчащей над покрытыми кожей ребрами.
Финарета подняла рыжую прядь и деловито приложила ухо к спине Кесария.
— Слышишь тихий звук, словно кто-то губку сжимает?
— Да, — проговорила Финарета. — Это ронхои[238].
Кесарий одобрительно что-то пробормотал.
— До этого здесь ничего не было слышно. Как будто легкое не дышало. Нарушение движения флегмы.
— Застой онков! — слабо возразил Кесарий, совсем повиснув на Леэне.
— Поговори мне тут еще… Видишь, Финарета, если постукивать фалангой пальца — вот так — то слышно, что болезненная жидкость еще заполняет легкие — знаешь, как по бочкам стучат, чтобы узнать, полная или нет?
— Можно мне тоже? — восторженно попросила юная майя.
— Нет, — строго сказала Леэна. — Александр устал.
— Отчего же, пусть учится, — с трудом переводя дыхание, проговорил Кесарий.
— Выстукиванию будешь учиться на Агапе и Верне, — сказала Леэна, поставив точку в споре.
Леэна и Каллист осторожно уложили больного на постель.
— Сердце… — Каллист положил свою ладонь на левую половину груди друга. — Толчок сильный — почти во всю ладонь. Это потому что ты исхудал. И дополнительный звук при сердцебиении, кроме двух тонов, появился — часто у выздоравливающих от тяжелых лихорадок он сохраняется, это ничего. Ты выздоравливаешь, друг. Все будет хорошо.
— Выздоравливаю? — тихо спросил Кесарий. — Да?
— Конечно.
Финарета внимательно послушала, как бьется сердце Кесария, и спросила:
— Может быть, у Кес… Александра и раньше был такой призвук при сердцебиении? Как мы можем теперь узнать? Ведь некоторые рождаются с особенным звуком сердцебиения, и если они не умирают в отроческом возрасте и хорошо растут, то можно говорить, что эта особенность не вредит их здоровью.
— Финарета, — проговорила Леэна, пряча улыбку. — Несомненно, Александру эта особенность не повредила, даже если она у него и была.
— Не было у меня никогда ничего подобного! И рос я хорошо, — возмутился Кесарий. — Это от лихорадки. Это пройдет.
— Да, у тебя больше похоже на звучание, измененное лихорадкой, — важно кивнул Каллист. — Но Финарета хорошо училась у покойного Леонтия, — добавил он. Ему стало жаль девушку. — А рос ты отлично, судя по тому, какой ты стал длинный.
— Григорий меня намного ниже, — с удовольствием подтвердил Кесарий. — А он старший. Хотя вообще-то старшая — Горги.
— У Нонны трое детей? — спросила Леэна.
— У Нонны? Откуда вы знаете, как звать… — вскрикнул Кесарий и закашлялся.
— Тише, дитя мое. Каллист сказал мне. Так вас у Нонны трое?
— Трое. Все живы, слава Богу.
— Да, — улыбнулась Леэна. — Все живы. Слава Богу. У тебя синие глаза — в нее?
— Да, — изумленно ответил Кесарий. — Откуда…
— Не отвлекай Каллиста, бабушка! — сказала Финарета. — Еще надо печень проверить.
— С печенью все в порядке, — поспешил заверить Кесарий.
— Вот сейчас и узнаем. Согни-ка ноги в коленях…
— Помнится, — философски произнес Кесарий, возводя глаза горе, — когда несчастные пациенты ворчали, что их щупают, мнут и тискают мои ученики, я им говаривал…
— «Ну-ну, а как же молодым врачам учиться?» — тоном, не допускавшим возражений, продолжил Каллист. Финарета прыснула со смеху.
— Слушай, я ведь только что поел! — вскрикнул каппадокиец.
— Печень стала меньше.
— Еще бы, ты выдавил ее за диафрагму. Финарета, не обращай внимания — это я так… Каллисту. Чтобы ощутить край печени, надо дать соскальзывать пальцам с ребер вниз… да, очень хорошо…
— Я помню, — сказал Каллист, — когда мы сдавали экзамен по осмотру больного — ну, когда я на Косе учился — нас было много, а больных мало.
— Это особенность косской школы, — заметил Кесарий, подмигнув Финарете, снова ищущей край его печени в правом подреберье. — Их там всегда много, а больные не выдерживают, поэтому их быстро становится мало.
— Я еще не закончил. В александрийской школе, Финарета, в отличие от косской, принято забалтывать больных до такой степени, что они начинают верить, что они здоровые.
— Больному должно стать легче, когда с ним поговорит врач, Финарета. Чем больше со мной говорит один выпускник косской школы, тем хуже я себя чувствую… Правильно, печень ты нашла хорошо… она у меня немного выступает, да?
— На четыре пальца, — пискнула Финарета.
— Меньше, чем на два моих, — успокоил Кесария Каллист. — Значительно уменьшилась после кризиса. Так я могу рассказать про Кос?
— Мы все внимательно тебя слушаем, — заверил его Кесарий. — Что там за диво-больные у вас были?
— На них столько раз первогодки заваливали экзамен, что они подсказывали даже — как руку держать при ощупывании печени и все такое.
— Да, больные на Косе — не то, что тамошние врачи… Вот бы у них полечиться, — заметил Кесарий.
— А вы учились в самой Александрии, да, Александр врач? — с восторгом спросила Финарета.
— Да, — скромно ответил тот и заулыбался.
— А вы видели александрийский врачебный агон? — затаив дыхание, продолжала спрашивать она.
— Видел, — еще больше заулыбался Кесарий и вдруг вскрикнул — Финарета снова решила поискать у него печень под ребром.
— Финарета, оставь Александра в покое! — строго сказала Леэна, оттаскивая девушку за локоть. — Он только что поел.
— Это я отвлекла его разговором про агон, чтобы он расслабился и я смогла лучше прощупать печень! — гордо сказала Финарета.
— Пусть учится, матушка, — добродушно ответил Кесарий, но Леэна, сурово поглядев на Финарету, укутала названого сына одеялом по самое горло.
— Недомогал я, но тут ко мне, нимало не медля,
Ты появился, Симмах, с сотней своих школяров.
Начали щупать меня сто рук, ледяных от мороза:
Без лихорадки, Симмах, был я, а вот и она[239], — декламировал, смеясь, Кесарий, не сопротивляясь тому, чтобы его так завернули.
— Ты хорошо знаешь латинский язык, дитя мое, — сказала Леэна по-латински, смеясь, и в уголках ее светлых глаз собрались морщинки.
— Вот, молодой хозяин зеркало просил, — громко сказала вдруг вошедшая Анфуса, протягивая Кесарию небольшое медное зеркальце. Кесарий сжал его узкую ручку в кулаке и с трудом поднес к своему лицу. Несколько мгновений он смотрел на свое отражение. На веранде воцарилась напряженная тишина. Каллист с болью в сердце увидел, как потускнели глаза его друга, как дернулся, словно в гримасе боли, его рот. Но прежде чем он сделал жест, чтобы отобрать у Кесария зеркальце, оно само выпало из его руки и скользнуло вниз по простыне, коротко звякнув об пол.
Кесарий вскинул голову и весело взглянул на Леэну, Финарету и Каллиста, но в глубине его взора затаилось страдание. Каллисту показалось, что только он один заметил это, и он втайне порадовался, что ни Леэна, ни Финарета не видели дымки боли в глазах Кесария. Ему захотелось сказать другу что-то хорошее, но Кесарий опередил его:
— Это ты меня остриг, завистник?! — возмущенно воскликнул он. — Отвечай! То-то я думаю — что-то не то…
Каллисту стало жалко друга до слез — и он сказал немного грубовато:
— А ты думал, как бы мы тебе примочки прикладывать стали?
— У вас действительно очень густые волосы, Александр, — перебила Каллиста Финарета. — Нам было очень жаль, но другого выхода не было. Они отрастут, вы не переживайте. Я составлю особый бальзам, и они будет еще гуще, не сомневайтесь.
— Спасибо вам, Финарета… Я смотрю, Каллист показал на мне все свое искусство, — Кесарий скептически осматривал свое предплечье. — Сплошные шрамы от кровопусканий. Ты на мне Финарету учил? Мне сдается, ты здесь целую школу открыл.
— Учил, конечно, — кивнул Каллист. — Кровопускания, промывания, клюсмы…
Желтоватая бледность мгновенно сменилась на щеках Кесария густым нежным румянцем.
— Не слушайте его, — поспешно сказала Финарета. — Он нарочно гадости вам говорит. Какой вы, все-таки, Каллист врач…
Каллист слишком поздно понял свою оплошность и судорожно сглотнул, что-то пробормотав.
— Александр, ты устал, дитя мое. Я велела Верне приготовить беседку — нельзя же весь день проводить в доме, — вмешалась в разговор Леэна. — Каллист составит тебе компанию.
— Побудешь со мной? — проговорил негромко Кесарий, пытаясь сжать в ладони край хитона друга. — Посидишь немного?
— Конечно, — нарочито беззаботно ответил Каллист, чтобы не дать голосу предательски дрогнуть. — Давай я тебе Овидия почитаю. Про зиму?
Видел я сам: изо льда торчали примерзшие рыбы,
И, между прочим, средь них несколько было живых.
— Правда?! — воскликнула Финарета.
— Да, такое бывает в тех краях, — ответила ей Леэна.
— Влюбилась ты уже по уши в Кесария, дитя мое, я смотрю!
— Бабушка! Я ничего плохого не думаю!
— Да уж знаю… Ты влюбчивая. Все время в кого-нибудь влюбляешься. А Кесарий — красавец, хоть и после болезни. Как же тебе устоять.
— Бабушка! Я вовсе не влюбчивая! — возмутилась Финарета.
— Будто я тебя не знаю. Влюбишься, через два месяца надоест — разлюбишь. Ты в двенадцать лет влюбилась, помню, в начальника стражи градоправителя Никомедии… в этого высокого, черноглазого… который еще двух слов связать не мог при публичном выступлении. Как его звали… Аристарх, кажется.
— Глупости, бабушка, — покраснела Финарета.
— А потом в возницу, который все время на ипподроме выигрывал. Кудрявый такой, светлокудрый. Ахиллес?
— Нет, Гектор… он так здорово управлял четверкой коней! — воскликнула Финарета. — Вот этот хитон подойдет?
— Потом были еще какие-то герои твоих девичьих грез… Святые мученики, Финарета, как хорошо, что это у тебя оканчивается только вздохами и ахами и рисованием углем на дощечках! — сказала пожилая спартанка. — Покажи-ка мне этот хитон… — она неожиданно резко вырвала его из рук воспитанницы. — Где ты его взяла?
— Вот здесь, в сундуке… — испуганно проговорила Финарета.
— Подумать только… я всегда думала, что он был высоким… как великан… а, посмотри-ка, его хитон будет мал Кесарию, — проговорила Леэна, разговаривая сама с собой. Она долго молча держала в руках хитон из тончайшей дорогой ткани с золотистой каймой, потом сказала:
— Положи его на место в сундук, Финарета. И больше не доставай.
— Ты… любила его, бабушка? — робко спросила рыжая девушка.
— Мне было восемь лет, Финарета, о чем ты говоришь… — негромко ответила ей матрона. — Я и не помню, какой он был… его лицо. Только глаза. Светло-карие, как зрелый мед. У Каллиста похожие глаза.
— У Каллиста же серо-зеленые глаза, как море, — с удивлением сказала Финарета и снова спросила: — А он… тебе снился когда-нибудь… после смерти?
Леэна медленно сложила хитон и, взглянув в окно в сторону масличной рощи, ответила:
— Ни разу.
— Леонта, а это правда, что твой папа умер? — спросила Леэна. — Мне сказали кувикуларии.
— Да, дитя мое, — ответил Пантолеон, беря ее на руки и усаживая на позолоченные перила беседки царского сада. — Умер. Но когда Христос придет, Он его разбудит.
— Я вот что подумала, когда это узнала, Леонта, — сказала девочка, дотрагиваясь до руки жениха. — Ты же теперь совсем одинокий. У тебя никого нет. Значит, мне надо срочно выйти за тебя замуж, чтобы ты не был одинок!
— Спасибо, дорогая моя девочка, — улыбнулся Леонта, наклоняясь к ней, и она вблизи увидела его глаза — цвета спелого меда.
— Давай завтра? Я приду к тебе домой раньше, чем ты возвращаешься со службы. Ты только рабов предупреди. Представляешь — ты пришел, а я уже здесь, и ты не одинок!
— Дитя мое, — сказал Пантолеон и поцеловал девочку в чистый, высокий лоб. — У меня нет дома. Я все продал, и мы с рабами… я всех отпустил, но Вассой и Провиан не захотели меня покидать, а Лаврентий и так вольноотпущенником еще при отце жил с нами… в общем, мы ходим с Лаврентием, Вассоем и Провианом в бедные кварталы и в тюрьму и лечим там больных. А живем мы в домике у Лаврентия, у него жена и шестеро детей, там очень тесно.
— Можно я буду ходить с вами? — закричала Леэна, спрыгивая с перил. — Можно? Я умею перевязывать раны и умею накладывать мазь. Мне даже сама императрица позволила ей намазать мазью ее ногу! И ей совсем не было больно!
— Мы обязательно тебя возьмем, я обещаю, — ответил Леонта, снова целуя ее в волосы. — Но пока тебе надо быть с императрицей Валерией — она очень страдает, и кто-то добрый должен намазывать ей ноги лекарством, которое я ей прописал.
— Я знаю, Леонта, я знаю… — ответила Леэна. — Она красивая, наша домина Валерия, но очень больная…
— Ишь ты! И не совестно было ему приходить в тот же день? Заявился! Ждали мы тут его!
— Я хочу видеть госпожу Леэну, дочь Леонида.
Юноша стоял перед возмущенной Анфусой — выпрямившись, слегка откинув голову назад, сжимая в руке ремни поношенных сандалий.
— Ишь ты! Давно ли называл ее Леэна диаконисса? Чего явился? Аль Гераклеон вспомнил, что она ему солид должна?
— Меня не Гераклеон послал, — ответил ей юноша, щурясь от солнца.
— Анфуса, это что, Севастиан пришел? — раздался голос Леэны из окна второго этажа. — Пусть он войдет в дом. Я сейчас спущусь.
Севастиан задержал взгляд на изображении пса на стене коридора, ведущего в атриум, под которым стояло: «Cave canem»[240], и, войдя в атриум, огляделся по сторонам.
— Ноги-то свои вымой, — буркнула Анфуса, загремев тазом и медным кувшином. — Наследишь тут мне… Только убрала!
— Я сейчас уйду, — сказал Севастиан, кусая нижнюю губу, покрытую неровным, едва пробивающимся пушком. Он смотрел на мозаику над очагом, на которой был изображен пастух с овцой на плечах и мохнатым псом рядом.
— А по мне, хоть бы ты и не приходил, — буркнула Анфуса и продолжила перебирать горшки в кладовке — занятие, от которого ее недавно отвлек Севастианов стук в дверь.
Послышались шаги спускающейся по лестнице Леэны. Севастиан напрягся, что-то шепча, словно повторяя заготовленную речь.
— Мир вам, госпожа Леэна! — сказал Севастиан неестественным низким голосом.
— Мир и тебе. Ты что, простудился? — слегка улыбнулась она.
— Нет, я здоров. Я пришел сказать вам…
— Анфуса, ты подала Севастиану воды для ног? Он прошел путь немаленький.
— Да, вон стоит, госпожа Леэна.
— Так помоги ему вымыть, полей воды!
— И не собираюсь! — заявила Анфуса и гордо отправилась с двумя большими горшками по глиняным ступеням в погреб. — Сам справится! — раздался ее голос снизу — глухо, словно прорицание подземных целителей Меламподия и Амфиарая.
— Я сейчас уйду, — сказал Севастиан, крутя в пальцах ремень сандалии. — Я пришел сказать вам, что пресвитер Гераклеон не все вам сказал.
— Вот как? — Леэна уперла кулаки в бедра.
— Я понимаю, я слишком молод, чтобы вы прислушивались к моим словам… я знаю почти наверняка, что вы поднимете меня на смех…
— Говори! — приказала Леэна тоном квестора Вифинии.
— Пусть я молод…
— Я уже слышала это.
— Да, никто вам не сказал этого — и поэтому я должен это вам сказать. Может быть, это вам поможет.
Севастиан внезапно покраснел.
— Ну, что же ты хотел сказать, наконец? — сурово и слегка насмешливо проговорила Леэна. — Говори, а то совершится Пришествие Христово, ты на облаке вознесешься, так и не договорим.
— Вольно вам шутить над бедным чтецом! — вспылил Севастиан, слегка заикаясь от волнения. — Вы и с церковью шутить решили — но Бог делает все тайное явным! Только помните, что Он всегда готов принять через искреннее покаяние, как бы велики не были ваши грехи! Ниневитяне и Давид…
Он взмахнул руками, сделал шаг в сторону — на мраморном полу остались темно-красные следы.
— Ну-ка сядь, — приказала Леэна, подтолкнув его к скамье. — Покажи мне свои ноги…
Растерянный Севастиан не успел еще понять, что происходит, как Леэна, опустившись на колени, стала отмывать его ступни от дорожной грязи.
— Сбил ноги в кровь, — кивнула она головой и добавила: — Сейчас.
Она отперла дверцу одной из кладовок, достала небольшой кувшинчик и лоскуты ветхого полотна.
— Что сандалии-то снял? Босиком ходить решил, как гимнософист индийский? — спросила она, перевязывая его глубокие ссадины от камней и гальки.
— Ремень порвался, — едва выговорил Севастиан с видом человека, которого ведут на казнь.
— Анфуса, принеси пару сандалий… — кивнула Леэна остолбеневшей рабыне, только вылезшей из погреба и увидевшей необычную картину. — Да с подошвой побольше — видишь, какая у него нога? Почти как у Александра… Возьми вот его сандалию с собой, а то принесешь Финаретины.
Анфуса перекрестилась на изображение пастуха с собакой и, пятясь, вышла.
Вернулась она очень быстро.
— Ну, что там с ниневитянами? — спросила Леэна, когда Севастиан завязал ремни на аккуратно перевязанных до лодыжек ногах.
— Ниневитяне?.. — он перевел дыхание.
— Сейчас поешь с нами, потом расскажешь мне про ниневитян. Анфуса, проводи его в сад — мы поужинаем там.
…
Кесарий окликнул Каллиста.
— Смотри!
Тот поднял голову от свитка.
— Чего не спишь? Спи!
— Смотри, Каллист — бабочка! У меня на мизинце… Тихо, спугнешь… Прилетела… Это потому что у меня руки до сих пор пахнут сушеными смоквами — бабочки чуют не хуже собак, знаешь?
— Хорошо, что не пчела, — заметил Каллист. — Кстати! С завтрашнего дня буду натирать тебя медом. Обертывания. Как у нас на Косе принято.
— Хорошо, хорошо, медом, завтра, хорошо, — прошептал Кесарий, не отрывая взора от огромной меднокрылой бабочки. — Это Золотая Психея — у нас таких много в Каппадокии… Рыжая, как Финарета!
— Точно, — улыбнулся Каллист. — И с зелеными глазами.
— Вот, ты и смутил ее — она улетела от нас… Знаешь, я хотел тебе рассказать — когда мы с Григой были маленькими и еще только учились читать Гомера…
Кесарий не окончил фразы и начал декламировать слабым, но твердым голосом:
«Шествуй, Асклепиев сын; Агамемнон тебя призывает;
Шествуй увидеть вождя аргивян, Менелая героя,
Коего ранил стрелою стрелец знаменитый ликийский,
Или троянский, на славу троянам, ахейцам на горесть!» —
Так говорил он, — и душу Махаона в персях встревожил.
Быстро пошли сквозь толпы по великому войску данаев,
И, когда притекли, где Атрид Менелай светлокудрый
Был поражен, где, собравшись, ахейские все властелины
Кругом стояли, а он посреди их, богу подобный,
Врач из плотного запона стрелу извлечь поспешает;
Но, когда он повлек, закривились шипы у пернатой.
Быстро тогда разрешив пестроблещущий запон, под оным
Пояс и повязь, которую медники-мужи ковали,
Язвину врач осмотрел, нанесенную горькой стрелою;
Выжал кровь и, искусный, ее врачевствами осыпал,
Силу которых отцу его Хирон открыл дружелюбный…[241]
— А ты, правда — асклепиад? — неожиданно спросил он, прекратив чтение.
— Да, — сдержанно ответил Каллист.
— Я думал, ты… преувеличиваешь немного. Ты — махаонид?
— По материнской линии, — скромно заметил вифинец. — Имя моего прапрадеда, Каллиста, выбито на портике Косского Асклепейона, среди потомков Асклепия, — продолжил Каллист с гордостью.
— А как ты докажешь? Я тоже могу сказать, что там имена всей моей родни выбиты! — поддразнил его Кесарий. — Люди говорят, что истинных асклепиадов больше нет.
— Как так — нет?! — возмущенно заспорил Каллист. — Их много… просто это теперь никакой роли не играет. В асклепейон сейчас учиться берут за деньги, а не по происхождению. Будь ты хоть сын морского разбойника! А у меня даже документ есть — подписан советом Коса. Там написано, что Каллист врач, махаонид из рода асклепиадов, живший во времена императора Траяна — мой прямой предок по матери. Могу тебе показать, если не веришь… — распалившись, он повысил голос.
Кесарий посмотрел на него — грустно-насмешливо. Их глаза встретились. Какое-то мгновение врачи молчали, потом дружно рассмеялись.
— Документ мой теперь Орибасий читает. Подыхает от зависти, небось, — сказал с сарказмом Каллист. — Так что вы с Григой делали в столь нежном возрасте? Мы перешли на разговор о моей родословной и отвлеклись.
— Мы выводили из гусениц бабочек. Держали их в кувшинах старых. Кормили буковыми листьями. У нас было две как-то раз — одна черная, очень мохнатая, а другая… тоже была мохнатая, только белая. Мы их звали — Диоскуры.
Кесарий перевел дыхание.
— Они потом становятся такими неподвижными, как мертвые. Как маленькие камешки. И лежат так. А потом разрывают кокон — и выходят на свободу. У них крылья сначала мятые, как будто мокрые, — а потом расправляются, как паруса… Та черная мохнатая гусеница стала вот такой золотой, как та, что у меня на пальце сидела… а белая стала большой такой, голубой… А ты бабочек не выращивал в детстве?
— Нет, — покачал головой Каллист. — Как-то нам с Диомидом это в голову не приходило. Мы или в мяч играли, или дрались.
— С Диомидом? Это… ты что, хочешь сказать, что тот трибун — твой друг детства?
— Ну да. У них имение недалеко от нашего — от масличной рощи направо, а не прямо, как к нам…
Каллист вздохнул.
— Так ты был соседом Леэны… Слушай, как все интересно! А ты говорил, что она не твоя знакомая.
— Как я могу помнить всех соседей спустя столько времени?! — воскликнул Каллист. — Я же на Кос уехал учиться — еще парнишкой. А потом был этот донос на дядю, его судили, сослали… Я только из письма узнал. Не видел его больше. Он на Спорадах умер… да я тебе рассказывал… И я больше сюда не возвращался. Не хотел. Даже когда ты меня в Никомедию к Леонтию устроил. Там запустение, говорят…
— Да… — проговорил Кесарий. — Вот что самое обидное — мы не успели подать апелляцию Юлиану. Надо было делать это в первую очередь. Прости меня, Каллист. И Салома, брата моего … молочного… я не вызволил. И Лампадион не спас… — Он тяжело вздохнул, затем стукнул кулаком и вскрикнул, закашлявшись: —Дурачина Митродор! На спор! Никогда ничего нельзя делать на спор!
— Лампадион раньше звали Фекла? — осторожно спросил Каллист.
Кесарий вздрогнул и привстал на постели, устремив на него свои огромные синие глаза.
— Почему ты об этом спрашиваешь? — устало проговорил он и продолжил сбивчиво: — Нет, Фекла это… это Фекла… А Лампадион — это рабыня… раньше — Митродора, теперь — Филогора… — тут он встрепенулся: — Филогор ведь из Никомедии!
Каллист хотел еще что-то спросить, но, почувствовав какое-то шевеление рядом с натянутыми между колоннами занавесями, обернулся.
— Явился, соглядатай? — голосом, не предвещающим ничего хорошего, спросил он, вставая с табурета.
— Кто это, Каллист? — удивленно спросил Кесарий, пытаясь приподняться.
— Меня зовут Севастиан, я чтец, — ответил молодой человек, подходя к ложу больного. — Вы — Александр, сын Леэны? Я рад, что вы поправились…
— Он уже являлся сюда с Гераклеоном, — сумрачно сообщил Каллист. — Ты рад, говоришь?
— Подожди, Каллист… Севастиан — твое имя? Меня зовут Александр, да.
Кесарий протянул руку для приветствия и неловко задел простыню, укрывавшую его. Каллист метнулся, но не успел вовремя подхватить легкую ткань, и она сползла, обнажая ноги Кесария.
Севастиан замер, приковав взор к шраму на его правом бедре.
— Соглядатай! — закричал Каллист, хватая юношу за горло. — Я так и подумал, что ты за этим пришел!
— Значит, такая воля Христа, чтобы меня нашли здесь… — тихо проговорил Кесарий, откидываясь на изголовье. Лицо его посерело.
— Да?! Вот и нет! Ничего подобного! — воскликнул в гневе Каллист, стискивая вырывающегося Севастиана железной хваткой. — Никакой такой воли Христа на это нет! Прекрати тут мне это! Мне-то виднее! Нет такой воли! Я уверен в этом, нисколько не сомневаюсь!
— Каллист! Отпусти его, Каллист! — забеспокоился Кесарий, делая попытку встать.
— Я точно знаю — нет такой воли, чтобы тебе из-за этого мерзавца умирать! Я сейчас задушу его и закопаю в саду! Уверен, никому он в ближайшее время не понадобится! А человеческий род очистится от язвы и вздохнет свободно!
Финарета выбежала из глубины перистиля[242] — она, должно быть, сидела с книгой в прохладе экуса[243] — и, перепрыгивая через клумбы фиалок, бросилась к разгневанному махаониду.
— Каллист, миленький, хороший, Каллист, отпусти Севастиана, пожалуйста! — кричала девушка, пытаясь высвободить несчастного чтеца из рук вифинца.
— Каллист, ты задушишь его! — воскликнул в тревоге Кесарий, которому, наконец, удалось сесть на своей кушетке.
Каллист отшвырнул от себя полузадушенного Севастиана, и тот упал ничком в фиалки. Финарета, ойкнув, попыталась ему помочь, но Севастиан, с лицом, перепачканным травой и землей, на четвереньках подполз к Кесарию, схватил его за руки и начал беспорядочно покрывать их поцелуями, что-то хрипло шепча. Кесарий попытался вырваться, но перевес в силе был явно не на его стороне.
— Ну же, Севастиан, — проговорил каппадокиец, касаясь его плеч, — Не бойся, никто тебе не причинит зла… Не бойся!
— Я не скажу… — наконец, расслышали все хрип Севастиана. — Как я смог бы… Святой мученик Христов, ты же знаешь, что я так не поступлю!
Его последние слова были настолько энергичны, что Кесарий невольно оглянулся, чтобы увидеть, нет ли позади его изображения какого-нибудь святого, к которому так горячо и искренне обращается за поручительством молодой человек.
— Нет, не отворачивайся от меня! — простонал Севастиан. — Я знаю, я виноват, я глупец, но я не предатель… Пожалуйста! Поверь мне!
— Боже мой… — вымолвил потрясенный Кесарий, обнимая Севастиана. — Успокойся, друг. Никто тебя не обидит. Успокойся…
Севастиан отчаянно навалился на Кесария, хватая и целуя его ноги.
— Что здесь происходит? — прозвучали спокойные и неспешные слова Леэны. — Севастиан! Александр! Каллист! Финарета!
Севастиан, дико обернувшись на голос Леэны, на секунду замер, потом вскочил на ноги, закрыл лицо руками и бросился прочь.
— Держи его! — закричал Каллист, срываясь с места. — Верна! Агап! Ловите его! Понесся доносить в Никомедию!
— Если этот несчастный и побежал в Никомедию, — рассудительно сказал Кесарий, тщетно пытаясь поймать ускользающую подушку, после того как Севастиан перевернул все вверх дном на его ложе, — то он не скоро до нее доберется.
— Он в наш большой сад удрал, а дорога — в противоположной стороне, — добавила Финарета. — Бедный. Бабушка, зачем он приходил?
— Не знаю. Не успела толком расспросить, — проговорила Леэна, ловко и уверенно поправляя подушки и простыни Кесария. — Дитя мое, что у вас здесь произошло?
— Я вам сейчас расскажу, что произошло! — воскликнул, задыхаясь от праведного гнева, Каллист.
Вдвоем с Агапом они уже тащили к Леэне перепачканного землей, зеленью и гравием чтеца. Могучий Агап, собственно, вовсе не нуждался в помощи махаонида, но Каллист этого не замечал. Верна семенил рядом, то и дело всплескивая руками и приговаривая: «Да что же это? Да что же это? Ума лишился, видно?»
Юноша теперь и впрямь походил на безумца — хитон разорван, светлые прямые волосы всклокочены, грязь размазалась слезами на лице.
— А парнишка-то умом точно тронулся, — заметил Агап. — Ты, Верна, прав был. Беда-то какая.
— Отпусти его, Агап, — приказала Леэна. Севастиан упал у ее ног, Леэна подняла его, прижав его к своему белому покрывалу и вытирая им замызганное лицо несчастного.
— Как же теперь… — повторял он, — что же теперь…
— Конечно, мы тебе верим… — говорила Леэна. — Я тебя ведь с рождения знаю, Севастиан. Ты — хороший, добрый мальчик… Севастиан, ты слышал, Александр велел тебе успокоиться?
— Госпожа Леэна, послушайте же меня, наконец! Этот соглядатай… — Каллист стал, широко расставив ноги, словно на корабле в качку, посреди лужайки, — этот прихвостень Гераклеона…
Он сделал жест профессионального ритора-обвинителя в суде.
— Короче… Он знает, кто такой Кесарий! — выпалил Каллист.
Воцарилось странное молчание. Финарета открыла рот, но ничего не сказала. Вместо нее раздался строгий голос Леэны:
— Молодец. Молодец, Феоктист. Тут уж не прибавить, не убавить ни буквы.
Каллист схватился за голову, запустив пальцы в волосы, и, застонав, упал на дифрос. Тот слегка хрустнул и сломался. Вифинец кувырком полетел в клумбу, от которой, впрочем, уже мало что осталось.
— Вы не ушиблись, Каллист врач? — в тревоге вскрикнула Финарета, пока красный, как макониев цветок из венка Морфея, Каллист выбирался из фиалок. Выглядел он теперь ненамного опрятнее Севастиана.
— Пойдемте, пойдемте со мной, — быстро заговорила Финарета, уводя потомка Асклепия к пруду — умываться.
— Пойдем и мы, Севастиан, — сказала Леэна. — Умоешься, переоденешься, приведешь себя в порядок… Верна, вели Анфусе накрывать на стол здесь.
— Вы-то, молодой хозяин, как себя чувствуете? — сказал Верна Кесарию. — На вас лица нет… бледный, как смерть… а ведь на воздухе с утра! Даже щеки не порозовели. Вот что болезнь-то делает с человеком.
Кесарий молча поднял на него огромные синие глаза и ничего не сказал.
— Вот, прямо эллинский театр у нас… Табурет-то служил-служил верой-правдой пятнадцать с лишком лет — и в миг сломали… Теперь только в печь его… Эх… Все рушится, все ломается. Смоковницы пустые стоят — и чего им еще надо? Навозом обкладывали, обкапывали… Померзли в зиму, видно. Может, и хорошо, что госпоже из диаконисс расчет дали. А то все на этого Гераклеона работаем — домом заняться некогда как следует…
— Госпожу Леэна выгнали из диаконисс? — сдавленно прошептал Кесарий. — Из-за… из-за меня? Святые мученики…
— Только это секрет, — заторопился Верна. — Она велела вам не говорить. — Так что не выдавайте меня — а то она велит меня выпороть.
— Какие вы, мужчины, сплетники, — раздался звонкий голос Финареты. — А еще нас осуждаете. Я всегда подозревала, что это сам Эпиметей открыл тот злополучный ящик, а потом свалил все на бедную Пандору. И когда это бабушка приказывала тебя пороть? Она скорее меня выпорет, чем тебя, Верна.
Верна досадливо повел плечами и ничего не ответил молодой хозяйке.
— Вы не думайте там… про доносы да про всякое такое, — нагнувшись к Кесарию, доверительным шепотом продолжил управляющий Леэны. — Этот парнишка неплохой, я его с детства знаю… Хороший мальчик… помогал мне в церкви свечи зажигать, бывало. Я его еще креститься учил: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу». Хороший мальчик был, веселый… только когда ко крещению готовиться стал, изменился. Это Пистифорова работа. А так он такой резвый, шустрый был, помню. Родители его горшечную мастерскую держали, в Никомедии-то. Зажиточными не были, но достаток был. Всегда на бедных не жалели, приносили пожертвования. А потом отец умер… как раз младший брат у Севастиана родился. А к матери посватался этот… пьяница… Ну, тогда-то он не пил… Короче, разорилась мастерская, им дом продать пришлось, в другой квартал переехать, на правый берег, в синойкию. У матери Севастиана еще ребенок родился… мальчик… а потом и девочка… а потом не стало матери. Перед смертью крестилась, да. Севастиан тогда стал целыми днями в церкви мученика Анфима пропадать, у Пистифора. Потом Пистифор его к Гераклеону послал. Он добрый мальчик был, Севастиан-то. Резвый такой, веселый, непоседливый. Когда мы полгода здесь жили, полгода в Никомедии, так они с Финаретой вместе, помню, на качелях качались.
— Он меня с них прыгать научил, — сказала Финарета, — а то я боялась. Представляете, Каллист врач?
Каллист, более-менее отмытый, с мокрыми волосами и затаенным в глазах огнем, молча стоял рядом, независимо скрестив руки на груди.
— А как-то горящую свечку в рот засунул. Хотел пламя проглотить. Еще совсем младенец был. Хорошо, я заметил, а то был бы, как Моисей пророк, косноязычный. Я за малышами тогда во время богослужения присматривал… да…
— Свечку проглотил? Похоже на него, — саркастически сказал Каллист.
— Каллист, не сердись ты на этого юношу. Садись лучше рядом со мной, в изголовье — я на тебя обопрусь! Вот, Анфуса уже ужин накрывает, — сказал, улыбаясь, Кесарий.
…Леэна вернулась вместе с вымытым и причесанным Севастианом, одетым в белоснежный хитон с золотистой каймой.
— Не бойся. Здесь все тебе верят, — сказала Леэна.
Однако в глазах Каллиста чтец отнюдь не нашел подтверждения этим словам.
— Каллист врач, — продолжила Леэна. — Я ручаюсь за этого человека. Он не предаст. Я знаю Севастиана с рождения.
Севастиан, покрасневший, стоял, явно стесняясь своей роскошной одежды.
— Садись рядом со мной, — приветливо пригласил его Кесарий. — Здесь места много — я сейчас на бок лягу… вот, садись.
Севастиан смущенный, но счастливый, сел у ног Кесария.
Анфуса раздавала скромное угощение — лепешки, маслины, козий сыр.
— Вам письмо и подарок от трибуна Диомида, Каллист врач!
Агап подал письмо вифинцу и поставил на землю искусно сплетенную корзину, полную свежих, нежных смокв самого лучшего сорта.
— Трибун Диомид… радоваться… хвала благим богам… выздоровление твоего друга и сына госпожи Леэны, дочери Леонида… в гости… буду рад… смоквы из нашего сада… — вполголоса читал Каллист.
— Анфуса, положи смоквы на блюдо! — велела Леэна. Она сидела рядом с Севастианом, на кушетке, обнимая по-матерински юношу за плечи.
— Давайте поставим их сюда! — предложила Финарета. — Каждому будет удобно взять… вот сюда — вы не против, Александр?
— Лучше не на кушетку, а ко мне на живот, — сказал Кесарий, с помощью Каллиста устраиваясь полулежа среди подушек. — Ничего, мне не тяжело — зато всем удобно. Ты любишь смоквы, Каллист? Я — так очень.
— Их надо съесть сегодня — этот сорт очень нежный, завтра в нем уже заведутся черви, — сказала Леэна.
— Каллист врач, скажите, пожалуйста, Севастиану, что вы больше на него не сердитесь, — попросила Финарета, надкусывая сочную смокву. — Севастиан, не бойся его.
— Не бойся меня, Севастиан, — хмуро сказал Каллист. — Пока ты не сделал то, о чем я тебя предупреждал.
— Опять вы за свое, Каллист врач, — вздохнула Финарета. — Он не такой.
— Я вас помню, Каллист врач, — вдруг сказал, потирая ладонью горло, Севастиан. — Вы с пресвитером Пистифором спорили…
— Да? — холодно переспросил Каллист.
— Вы — никеец? — спросил осмелевший Севастиан и тотчас зарделся, испугавшись собственной смелости.
— Я — эллин, — резко ответил Каллист. — Я никакого отношения к христианам не имею.
— Он — последователь божествен… ну, философа Плотина, знаешь такого, Севастиан? Который у себя дома чужих сирот собирал и воспитывал? — затараторила Финарета.
— Он — мой друг, Севастиан, — сказал Кесарий, мягко улыбаясь и обнимая Каллиста.
Севастиан переводил растерянный взгляд с Кесария на Каллиста и обратно.
— Бабушка, посмотри, Александр и Каллист так похожи на Диоскуров! — вдруг захлопала в ладоши Финарета.
— Немного есть, — усмехнулась дочь Леонида.
— Лучше сказать — на Давида и Ионафана, — поправил Верна, беря прозрачную от спелости смокву с блюда на груди Кесария.
Они ужинали и разговаривали, пока солнце не начало клониться к закату.
— Мне пора, — неожиданно сказал Севастиан.
— Я думала, ты останешься у нас ночевать, — удивилась Леэна.
— Нет, госпожа Леэна, я не могу… братья голодные… я не был еще сегодня дома…
— Агап! Поедешь сегодня с Севастианом в город, заночуешь на постоялом дворе, завтра сделаешь покупки, как обычно, — велела дочь Леонида. — Анфуса, собери ему в дорогу… и вина дай, недорогого… Отчим ведь с вами живет?
— С нами, — проговорил Севастиан, кусая губы.
— Как же вы теперь, госпожа Леэна? Что же теперь делать? — говорил Севастиан, когда Леэна вышла провожать повозку.
— Дитя мое, такое часто случается. Приходи к нам, когда найдешь время. Я буду рада.
— Простите меня, госпожа Леэна… — неожиданно упал перед ней юноша на колени, — я глупец, я оскорбил вас…
— Перестань, — подняла его спартанка. — Мы уже довольно поговорили об этом. Считай, что ничего не было. Забирайся в повозку и с Богом поезжайте.
…Когда Леэна вернулась в садик, Финарета и Анфуса осторожно убирали остатки трапезы.
— Он спит, — прошептала девушка. — Он уснул.
— Это для него был тяжелый день, — кивнула Леэна. — Жаль, что я уже отправила Агапа… Позови Прокла, Верна. Пусть он поможет перенести Александра на веранду.
— Не надо никого звать, — быстро сказал Каллист. — Я и с одним Верной справлюсь.
Кесарий дышал ровно и глубоко, лежа навзничь на спине, слегка запрокинув голову, отчего его щеки казались еще более запавшими. Когда его поднимали и перекладывали на носилки, он не проснулся, только правая рука его бессильно соскользнула с льняной простыни, задев головки закрывшихся к ночи фиалок.
Они перенесли его на веранду и уложили на кровать. Леэна укрыла его шерстяным одеялом.
— Ночью холодно, — сказала она. — Верна, приготовь Каллисту спальню.
Она влила масла в светильник, выбила кресалом искру, зажигая фитиль.
— Христе, Свет радости, Свет славы святого, бессмертного Отца Небесного, мы поем тебя, достигнув захода солнца… — проговорила она, медленно изображая на себе крест.
Кесарий что-то пробормотал во сне.
— Спи, дитя мое, спи, — склонилась она над ним, крестя осторожно, чтобы не разбудить. — Спи, младший сын Нонны.
И она поцеловала его в грудь — рядом с серебряной рыбкой-ихтюсом.
— Бурное море, хорошо, что мы вчетвером на веслах, — сказал Лаврений. Пантолеон молчал и греб, закусив губу. Константин сидел на корме, завернувшись в плащ. Над морем едва-едва начала подниматься полная луна.
— Кажется, нас не заметили, — выдохнул Пантолеон, опуская весла. Глаза у него были усталые.
— Вас укачало, барин, — сочувственно шепнул Вассой.
— Ничего. Когда на веслах, меньше укачивает.
Лодка пристала к берегу.
Константин выпрыгнул из лодки первым и долго шел к берегу по мелководью, в воде по щиколотку. Потом стал лицом к морю, ожидая, когда подойдет Пантолеон. Они обнялись на прощанье. Рядом стояли пресвитер Эрмолай, Эрмипп и Эрмократ.
— Вот эти люди проводят тебя дальше, вдоль побережья, и отвезут в Перинф, Коста, — промолвил Пантолеон. Его глаза затуманились слезами. — Прощай!
— Я стану императором и сделаю тебя кесарем, — шепнул Константин. — Это мое слово. Запомни это!
— Христос да сохранит тебя, да привезет живым на Оловянные Острова! — воскликнул Пантолеон. — Прощай!
И он прыгнул в лодку к Лаврентию, Вассою и Провиану, хватая весла.
Луна уже поднялась над морем.
— Бабушка! Он не умер, он живой, просто у него обморок!
— Финарета, помолчи же, наконец! Александр, очнись, дитя мое!
— Кесарий! Ты меня слышишь? Кесарий, открой глаза!
— Что же он так на полу и лежит — перенесите его на постель! Агап! Верна!
— Не надо, Верна, я помогу.
— Феоктист, что с ним?
— Ой, бабушка, это кровь!
— Молодой хозяин, вестимо, об таз ударились.
— Александр, открой глаза! Ты меня слышишь?
— Барин, извольте матушке вашей ответить.
— Он совсем замерз, бабушка, у него руки и ноги как лед!
— Анфуса!
— Анфуса!
— Анфуса!!! Наконец-то. Нагрей песок на плите, пересыпь в те мешочки, которые мы сшили, — надеюсь, помнишь? — и принеси сюда. Поживее.
— Поняла, хозяйка. А что это с молодым хозяином приключилось?
— Анфуса, поторопись же!
— Вот, я губку и шерсть принесла, бабушка.
— Святые мученики, кровь не останавливается, что ж это такое, как же это так…
— Верна, лучше бы ты откупорил масло.
— Бабушка, он хотел встать, упал и сильно расшибся, бедный…
— Александр!
— Надо холод к голове, это сгустит жидкости тела… Мокрое холодное полотенце…
Бывший главный архиатр Нового Рима, распростертый на груде одеял, глубоко втянул в себя воздух и пробормотал:
— Итак, император Юлиан, к следующему дню Меркурия я представлю сенату свое описание ксенодохия.
— Дитя мое, Александр, открой глаза, — произнесла Леэна, кладя ему на лоб влажное полотенце, поданное ей Каллистом.
Рассеянным взглядом только что проснувшегося человека Кесарий посмотрел на Леэну, потом на растрепанную Финарету, потом на Каллиста.
— Где я? — с тревогой хрипло спросил он, проводя по лицу тылом ладони, и проговорил удивленно и растерянно: — Кровь… Откуда?
— Нос расшиб — вот откуда! — воскликнул в ярости Каллист, не отпуская его запястье. — Встал, пошел, упал в умывальник! Хорошо, там воды не было — а то утонул бы впридачу!
— Не ругайте его, Каллист врач, пожалуйста, — попросила Финарета.
— Зачем ты так поступил, дитя мое? — строго спросила Леэна, смачивая клочки белоснежной овечьей шерсти в розовом масле и уверенно всовывая их в ноздри Кесария. — Теперь — прижать и подержать.
С этими словами она крепко стиснула ему нос. Кесарий повиновался и начал дышать ртом.
— Если ты не понимаешь слов, придется тебя привязывать! — бушевал Каллист. — Слыхал, как в Фессалии младенцев к бревну с соломенным матрасом пеленками припеленывают? Вот и с тобой надо, как с младенцами этими, раз ты не понимаешь слов! Клянусь Гераклом, привяжу тебя!
Кесарий встрепенулся, схватился перепачканной в крови рукой за простыню.
— Не волнуйтесь так, Александр врач, — Финарета быстро протерла его ладони влажной губкой. — А вы не кричите на него, Каллист врач! Он же болен.
— Было раба не позвать, да? — продолжал Каллист.
Леэна укоризненно покачала головой, глядя в синие глаза названого сына.
— Ты мне это брось! — взмахнул Каллист рукой, словно ритор-обвинитель в суде. — Брось упрямство это! Иначе привяжем — и дело с концом! Хорошенькое дело — мы утром заходим в комнату, больного проведать, а он на полу валяется, холодный, как… как… Да мы, клянусь Гераклом, знаешь, что подумали?!
— Не клянитесь Гераклом, барин, — сказал укоризненно Верна.
Кесарий тяжело дышал полуоткрытым ртом. В его глазах появилось отчаяние.
— Надо банки кровопускательные под ребра поставить тебе с двух сторон, — опомнился Каллист.
— Вот, кажется, кровь и остановилась, — произнесла спокойно Леэна. — Да, так и есть. Овечья шерсть — лучшее средство. Подай-ка мне губку, Финарета. У тебя за спиной.
Леэна умыла Кесария, и он жадно слизнул капли воды, потекшие по его лицу.
— Дитя мое, сейчас я дам тебе напиться.
— Я принесу воды, бабушка.
— Анфуса! Одеяло большое из фригийской шерсти где? Я же велела принести. Оно в медном кованом сундуке, что справа, в таблине.
— Пейте, Кес… Александр врач.
Он неловко сделал несколько глубоких глотков — вода потекла по его подбородку и шее — и бессильно откинулся на подушки, глядя на Леэну широко раскрытыми умоляющими глазами.
— Не надо… — прошептал он, — не надо меня привязывать…
Финарета шмыгнула носом и, опустив покрывало по самые брови, поспешно начала укутывать нареченного брата ворсистым фригийским одеялом.
— Пока не будем, — сказала Леэна строго. — Но ты обещай нам с Каллистом, что и ты не будешь пытаться вставать без посторонней помощи.
Кесарий сделал неуверенное движение головой, которое должно было изображать кивок, и вцепился в одеяло. Леэна заботливо отерла воду с его лица, положила свою широкую ладонь на его лоб.
— Я схожу, принесу вина? — предложила Финарета и уже повернулась, чтобы бежать в погреб, как вдруг ее пронзительный крик разнесся по всем уголкам дома.
Леэна, Верна и Анфуса дружно перекрестились.
— Я, кажется, перепугала твою внучку, Леэна? — вкрадчиво улыбалась женщина в темном шелковом покрывале, стоявшая, как оказалось, за спиной девушки. — Она меня увидела — и как закричит… Напугалась, лапушка?
— Я… вы… нет, что вы, Харитина диаконисса… просто вы так незаметно подошли… и встали сзади… — задыхаясь не то от пережитого испуга, не то от нахлынувшего негодования, заговорила Финарета. — Я…
— Финарета, помолчи, — резко сказала Леэна. — Здравствуй, Харитина.
— Здравствуй, здравствуй, соседка милая, радоваться тебе о Господе, — закивала женщина, незаметно вклиниваясь и отодвигая Каллиста, чтобы наклониться над Кесарием. Финарета и Каллист, не сговариваясь, каждый со своей стороны, прижали толстое овечье одеяло, укрывавшее больного. Леэна выпрямилась, став над изголовьем так, что ее локоть больно уперся в грудь Харитины. Та поморщилась и сделала полшага назад.
— Так это и есть твой сын? — нарочитым шепотом произнесла она. — Да он совсем… так он же большой уже!
— Видишь ли, я не вчера его родила, Харитина, — спокойно ответила хозяйка дома.
— Да? Вот как, значит! Лапушки вы мои! Голубушки! — заквохтала женщина в шелковом покрывале. — Это откуда он к тебе-то пожаловал?
— Из Рима, — невозмутимо ответила Леэна, глядя прямо в глаза собеседнице.
— Из… из Ри-има?! Мамочку проведать, да… голуби вы мои… тоже надо, да…
Она потянулась, чтобы потрепать Кесария по щеке, но осеклась от взгляда спартанки и отдернула руку, словно от огня.
— А мы ничего и не знали, Леэна… ничего и не знали… Его в Риме-то отец воспитывал, видно? А по-нашему он хоть говорит-то?
— Нет, — ответила Леэна.
— Нет? Ах вы, голуби мои! А как же вы с ним разговариваете-то?
— На латинском.
— На латинском?!
Кесарий слегка приподнялся на локте и приветливо, но сдержанно обратился к помощнице пресвитера Гераклеона:
— Дура лекс!
— Батюшки мои, это он так со мной поздоровался! Из Рима, говоришь?
— Пойдем-ка, Харитина, поговорим в беседке. Анфуса, подай нам фрукты и отвар шиповника в беседку, что у бассейна.
Когда обе диакониссы ушли, Кесарий слабо улыбнулся Финарете и проговорил:
— Salve, mi soror!
— Salve, mi frater! — ответила она, чуть не плача, и тоже улыбаясь.
— Salve, mi amice! — обратился Кесарий к Каллисту, нарочито гортанно — по-каппадокийски — произнося звуки. Финарета прыснула от смеха, но Каллист даже не улыбнулся.
— Как вы смешно говорите в вашей Каппадокии! — прощебетала девушка по-латински.
— Чгто же в моей речхи тхакого смешногхо? — ответил Кесарий, и его латинско-каппадокийский выговор снова до слез рассмешил Финарету. Каллист продолжал стоять молча, скрестив руки на груди.
— Как хорошо, что бабушка придумала про Рим! — воскликнула Финарета по-латински, беря Кесария за руку. — Если бы вы говорили по-гречески, в вас было бы очень легко узнать каппадокийца. Вы с бабушкой заранее договорились?
— Нет, — покачал головой бывший архиатр.
— У нас теперь каждый день — гости от Гераклеона. Что это за старая сплетница явилась? — спросил по-гречески Каллист, сминая в пальцах лист магнолии.
— Это? Это — Харитина диаконисса, я ее терпеть не могу. Она раньше все бабушке выговаривала, зачем я майевтике учусь, зачем книжки читаю, зачем верхом езжу, зачем то, зачем это! — весело ответила Финарета и добавила: — Как хорошо, что бабушка заставила меня выучить латинский язык! А я думала — зачем он нужен, с кем тут разговаривать. Теперь, наверное, мы всегда будем дома по-латински говорить. Как интересно! Нет, конечно, мы, когда в Рим ездили, там по-латински только и говорили… Рим — совсем языческий город, больше даже, чем наша Никомедия и Пергам. А вы были в Риме, Александр врач?
— Нет, — снова ответил Кесарий. Каллист видел, что его синие глаза, обращенные к Финарете, сияли.
— А вы, Каллист врач?
Каллист с трудом понимал беглую латинскую болтовню Финареты и боялся сказать что-то невпопад.
— Нет, — вымолвил он. — Я… не есть… бывает… в Рим. Non est ego…
Финарета рассмеялась снова, захлопала в ладоши.
— Вы так смешно говорите!
Каллист понял, что сделал какую-то грубую ошибку, отбросил смятый и пустивший сок лист магнолии и, чувствуя, как краска предательски заливает его шею и щеки, деланно небрежно произнес по-гречески:
— Пойду-ка, велю рабам накрыть нам завтрак. Они там все как уснули.
Он метнулся из комнаты, не услышав, как Финарета прошептала:
— Он обиделся, да, Александр врач?
…Каллист выскочил во дворик, яростно рванул плащ, зацепившийся за что-то. Старый кованый гвоздь, невесть как вылезший из стены, оставил в ткани уродливую дыру. Тяжело дыша — как будто он пробежал несколько стадий — Каллист склонился над бассейном, опершись руками на мраморные плиты, и опустил голову в воду. Золотые и голубые рыбешки искрами брызнули в разные стороны. Он сделал несколько глотков, закашлялся. Это хорошо, что мокрые волосы распрямляются и перестают на какое-то время виться по-бараньи. Надо сказать Верне — пусть острижет его — коротко, как стригутся римляне.
Каллист выпрямился, ища взглядом какого-нибудь раба, чтобы отдать приказание о завтраке. Но жизнь словно замерла. Предполуденный воздух, полный жара солнца и ароматов цветов, был недвижим. Лишь далеко, на поле, у виноградников, виднелись полуголые фигуры рабов с обмотанными белыми лоскутами головами. Во дворике не было ни Анфусы, ни Верны, даже никакого бездельника-мальчишки. Каллист решил пройти к кухне — Анфуса наверняка должна хлопотать там.
Он пересек дворик и вышел в сад. От мальв и роз неподвижный воздух был настолько сладок, что у Каллиста перехватило дыхание. Борясь с нахлынувшими воспоминаниями, он остановился. Согревшиеся струйки воды бежали с его волос за ворот хитона и вниз по спине.
Каллист поднял голову и вздрогнул от неожиданности — перед ним по тропинке среди роз вышагивала Анфуса, неся на серебряном подносе фрукты и сладости. За ней семенила девочка лет десяти с большим кувшином и полотенцем.
Анфуса не сразу остановилась, услышав его оклик, и повернулась, поджав губы. Конопатая девочка поставила кувшин на землю и, раскрыв рот, уставилась на Каллиста.
— Анфуса, принеси что-нибудь поесть Александру, уже почти полдень, — сказал Каллист.
Анфуса, вздохнув, терпеливо принялась ему разъяснять:
— Видите, барин, молодому хозяину нехорошо с утра было, так вот я и не знаю, можно ли ему есть или нет. Это уж как хозяйка велит, так и приготовлю. А она сейчас с Харитиной диаконисой разговаривают. Занята, значит. А уж как она решит, кормить сегодня молодого хозяина, или нет, так и будет.
С этими словами она деловито вскинула поднос и поплыла в сторону беседки. Конопатая девчонка, путаясь в длинном, на вырост сшитом хитоне, потащилась вслед за ней, то и дело оглядываясь на Каллиста.
Тот, придя в себя от изумления, решительными шагами тоже направился к беседке. Он хотел уже заглянуть под тень виноградных листьев, как что-то его остановило.
Из беседки слышался звон посуды, плеск льющейся воды. Через живую изгородь просвечивала круглая спина Анфусы, виднелись босые ноги конопатой девчонки.
Вдруг раздался звонкий, почти детский, голос Харитины:
— Надо же! Радость-то какая! А мы и не знали! Вчера как отец Гераклеон сказал-то, я и подумала, надо пойти, посмотреть на твоего ребеночка! А это, оказывается, давно уже было! Это когда ты в Старый Рим ездила? У него, поди, отец из больших начальников там?
— Да, не из маленьких, — ответила Леэна. Каллисту показалось, что она с трудом сдерживает смех.
— Надо же, молодец какой, при себе оставил, в рабство не продал. Да… Воспитал. И видно, что из благородных. Но на тебя тоже похож — глаза твои. Сразу скажешь, что твой сын. Что ж ты его не научишь по-нашему разговаривать? Ах да, ты ведь умеешь по-латински-то говорить, тебе проще варварским всяким языкам научиться — ты ж не чистая гречанка.
— Ну, если Спарта — не Греция, то не гречанка, — отрезала Леэна.
— Ну да, ну да, твой отец ведь из Спарты был. Ой, у вас там, говорят, нравы другие совсем. Чудно! Говорят, девушки там хитоны с разрезом до бедра носят, с юношами, стыдно сказать, в мяч играют, плавают… Господи прости. Или сейчас уже не так?
Леэна не ответила, и Харитина продолжала свою визгливую уверенную скороговорку:
— А Финареточка уж как рада, что Александрион приехал! Она у тебя же не помолвлена?
Сердце Каллиста прыгнуло в груди.
— Нет, — более чем прохладно ответила Леэна.
Каллист так шумно выдохнул, что его вполне могли услышать в беседке.
— Тоже в диакониссы, наверное, собирается? Лапушка наша! Ничего, что она там с Александром, и этим… вторым… это врача ты к Александриону пригласила?
— Я не вижу ничего неприличного, в том, что Финарета проводит время в обществе своего брата, — прозвучал ответ Леэны и кубок стукнул о поднос. Воцарилась странная тишина.
Ее разорвал полу-вскрик, полушепот Харитины:
— Бра-ата?!
Раздался какой-то звук, похожий на глухой шлепок — Каллист догадался, что Харитина слишком поспешно прижала ко рту ладонь.
— А что тебя так удивляет, Харитина?
— Я думала, Финарета дочка Протолеона, — с деланной недалекостью простой и честной женщины проговорила та.
— Она и есть дочка Протолеона.
— Да ты что?! Правда?! — взвизгнула Харитина. — Так он же… так Протолеон же… он же был твой брат!
— Да, по отцу.
— Ох, Леэна… — ликующе простонала Харитина.
— Они двоюродные брат и сестра, Харитина, неужели непонятно? — раздался голос Леэны.
— Дво-ю-род-ны-е! Да, конечно! — забормотала, радостно хихикая, ее собеседница. Голос ее был теперь не детским, а странно надтреснутым — как у пожилого евнуха. — Дво-ю-род-ные! Конечно! Спаси вас всех Господь!
Каллист плюнул и зашагал прочь.
…Не зная, зачем, Каллист вернулся в дом, почти пробежав через перистиль в таблин. «Надо уезжать», — подумал он вдруг. Но тут же оборвал себя — уезжать? Одному? Оставить Кесария?! Что за глупость…
В таблине было прохладно. Мраморные плиты пола перед очагом блестели от влаги — еще не высохли после утренней уборки Анфусы. Он рассеянно посмотрел на очаг — в нем, конечно, никогда не зажигался огонь, как и везде, он всего лишь — дань старой традиции. У дяди, в их старом доме, тоже был такой.
Каллист вздрогнул. На очаге, на голубом, с прожилками-венами, фригийском мраморе стояла кифара его дяди.
— Не может быть! — громко сказал он пастуху с собакой. Тот — молодой, со светлыми, вьющимися, как баранье руно, волосами смотрел, немного улыбаясь, на Каллиста с мозаики над очагом, опираясь на свой посох. Черный мохнатый пес внимательно следил за тем, как Каллист осторожно берет кифару от ног пастуха.
Она, это — она! Вот надпись: «Феоктист, сын Феофраста, потомок Махаона». Вот царапина, умело покрытая дорогим египетским лаком — не заметишь, если не знаешь. Ни пылинки! За ней ухаживали, держали на почетном месте. Каллист тронул струны — раздался тихий гептахорд. Она настроена!
Не понимая, зачем, он бережно завернул кифару в свой порванный плащ и вышел за ворота. Полуденная дорога была пустынна.
Он пересек ее, утопая по щиколотку в сухой пыли. Он знал куда идти — он с детства знал эти места.
Там, за лугом, где пасутся стреноженные кони, на обрыве, с которого далеко внизу, у Сангария видны поля и виноградники, Каллист сел на землю. Вот там она — масличная роща, где они с Диомидом играли, где они гуляли с дядей Феоктистом, и он рассказывал Каллисту о философии и риторике, а когда видел, что тот уставал, брал из рук раба кифару и пел.
Гестия, Крона могучего дщерь, пресвятая царица,
Ты охраняешь домашний очаг, и огонь твой — бессмертен.
Ты же и мистам диктуешь обряды торжественных таинств
И воскурений бессмертным богам, что даруют усладу.
Ты — и обитель блаженных богов, и опора для смертных.
Юная дева, желанная, вечная, с дивной улыбкой,
Я умоляю тебя, многоликая, — вновь посвященным
Теплый прием окажи, прояви свою добрую волю.
Ибо ты счастье даешь и здоровье, чья длань всеблагая
Успокоенье приносит и душу от бед исцеляет![244]
…Каллист не помнил мать, но он знал, что где-то в глубине его сердца живет воспоминание о ее образе. Он знал, что видел, какая она, он грустил, что не запомнил ее. Она была не как Гестия, а как Исида, а он — как младенец Гарпократ на ее руках. Так он думал, когда был совсем маленьким и, устав от игр и беготни, прибегал посидеть в маленькое святилище в масличной роще, которое дядя устроил для привезенной из самого Египта по его заказу статуи Исиды. Лицо ее было неотмирно прекрасным и неимоверно печальным.
…Словно яркая вспышка молнии — это воспоминание, ни времени, ни места которого он не ведает. Они плывут с дядей на корабле. Дядя Феоктист сидит в легком кресле и вслух читает.
Как выдержать глаза,
Не знаю я, то зрелище сумели?
Мгновенно страх объемлет кобылиц…
Тут опытный возничий, своему
Искусству верный — вожжи намотавши,
Всем корпусом откинулся — гребец
Заносит так весло. Но кобылицы,
Сталь закусив зубами, понесли…
И ни рука возничего, ни дышло
И ни ярмо их бешеных скачков
Остановить уж не могли. Попытку
Последнюю он сделал на песок
Прибрежный их направить. Вдруг у самой
Чудовище явилось колесницы,
И четверня шарахнулась в смятенье
Назад, на скалы. Скачка началась
Безумная. Куда метнутся кони,
Туда и зверь — он больше не ревел,
Лишь надвигался он все ближе, ближе…
Вот наконец отвесная стена…
Прижата колесница. Колесо
Трещит, — и вдребезги… и опрокинут
Царь вместе с колесницей. Это был
Какой-то взрыв. Смешались, закружились
Осей обломки и колес, а царь
Несчастный в узах повлачился тесных
Своих вожжей, — о камни головой
Он бился, и от тела оставались
На остриях камней куски живые[245].
Каллисту надоедает играть с глиняной птичкой, он подходит к дяде и тянет его за хитон. Дядя не сердится. Он грустно улыбается и гладит Каллиста по голове.
— Кудрявый ты, как Дионис Загрей, дитя мое.
— Где мама? — спрашивает его Каллист.
— Она уже счастлива, — отвечает Феоктист и отчего-то замолкает, отворачивается.
— Я хочу к ней, — заявляет Каллист и снова тянет дядю за хитон. Дядя подхватывает его на руки и сажает к себе на колени, начинает рассказывать про то, как душа вырывается из темницы тела. Каллист не понимает и плачет, прижимаясь к дядиной груди. Он смотрит и видит, что дядя тоже плачет.
— Няня сказала, что кони взбесились, и повозка сорвалась в море, — Каллист старается говорить так, как говорят взрослые. — А что, дядя, значит — «взбесились»?
Дядя лишь гладит его по голове и крепко прижимает к себе.
— Они теперь в море с папой? Они — как дельфины? Спасают тех, кто тонет? — спрашивает и спрашивает Каллист, уже засыпая.
Будь милосердна, Судьба, я в молитвах тебя призываю!
Путникам даришь ночлег, о достатке печешься для смертных,
Как Артемида, улов приносящая ловчим в охоте.
Ты, Многоликая, кровь Эвбулея оплакала горько.
О погребальная, нрав твой изменчив, темны побужденья.
Смертные чтут тебя, ты — вечный ключ к человеческим жизням:
Радость приносишь одним и богатство; другим посылаешь
Жалкую бедность и смерть, если в гневе душа твоя, Тихе.
Но умоляю: войди в нашу жизнь и яви благосклонность
Тем, кто достоин ее; одари их достатком и счастьем![246]
Босоногая девчонка-рабыня прибежала и стоит в отдалении, у зарослей акаций, слушая, раскрыв рот, как поет Каллист. Выследила его! Не уходит, раскачиваясь в такт гимну — а вот уже и кружится в танце, раскинув руки, путаясь в своей на вырост сшитой тунике. Кто-то ее окликнул — и она убежала. Каллист чувствует легкие шаги позади себя. На высокую траву ложится длинная тень стройной девушки. Финарета! Он касается струн, поет и поет. Только — не оборачиваться, нет — иначе исчезнет она, пропадет навек. Финарета ли то или Эвфема, младшая сестра Феоктиста, сына Феофраста, махаонида — вырвалась из водяных глубин, слушает его кифару. Если он, Каллист, не обернется — она останется. Останется до тех пор, пока она не обернется. Он поет и плачет — и струны, и руки мокры от слез. Наконец он не выдерживает. Последний аккорд вырывается из-под его пальцев, и он бессильно склоняет голову на деку кифары. — Каллист! — слышится ему тихий, ласковый голос сзади, и теплая ладонь ложится на его плечо. — Каллистион, дитя мое!
Каллист обернулся, солнце ослепило его на миг, и ему показалось, что он видит Финарету, но с белыми, как снег, волосами.
— Дитя мое, прости, что я потревожила тебя. Уже вечер. Мы потеряли тебя и очень волновались. Пантея сказала, что ты здесь.
— Вечер? — переспросил непонимающе Каллист.
— Ты нашел кифару Феоктиста… — сказала Леэна, то ли спрашивая, то ли утверждая. — Ты играешь на ней так же хорошо, как и он, а поешь еще лучше. Ты очень похож на него.
Каллист поднялся на ноги.
— Простите, — проговорил он в растерянности. — Мне не следовало брать ее, не сказав вам…
— Она твоя, дитя мое. Смешно — я не поняла, что ты и есть его племянник, а еще и удивлялась, как ты на него похож. Александр рассказал мне об этом сегодня.
— Как себя чувствует Кесарий? — взволнованно спросил Каллист, чувствуя упреки совести за то, что он оставил Кесария одного на весь день. — Я подумал — ведь это плохо, что ему хочется смокв. Это плохой знак. Хороший знак — когда больному хочется лука.
— Не тревожься — с ним все хорошо. Дитя мое, пойдем домой — ужин ждет.
Леэна весело смотрела на него, глаза ее светились синевой.
— Каллист! — воскликнул Кесарий, приподнимаясь со своего ложа, устроенного в беседке из множества подушек и подушечек, и протягивая к Каллисту руки. — Каллист! Ты пришел! Как хорошо… У тебя кифара? Как жаль, что здесь не было слышно, как ты играл…
— Да — представляешь, кифара моего дяди. Госпожа Леэна хранила ее все это время. А ты как? Я тебя оставил одного на весь день, прости.
— Ушел в холмы играть для деревьев и камней, как Орфей? — засмеялся Кесарий, откусывая от большой луковицы. — Не волнуйся, я прекрасно себя чувствую. Правда, вставать мне матушка не разрешает.
— Александр! — укоризненно произнесла Леэна.
— Хорошо, матушка, — послушно кивнул Кесарий и заел луковицу смоквой. — Не буду. А то Каллист меня привяжет и уйдет в луга петь… Покажи-ка, — он забрал кифару у Каллиста, осторожно тронул струны — зазвучало начало какой-то очень знакомой Каллисту песни, но он не смог вспомнить, какой.
— Ты никогда при мне не играл, Каллист, отчего?
Каллист пожал плечами.
— Не знаю. Я вообще давно не играл. Очень давно. Еще с Коса, — он вздохнул.
Кесарий отдал ему кифару. Каллист кивнул, бережно поставил ее на скамью. К чему говорить о том, что ему тяжело было играть на любой кифаре — с тех пор? Кесарий не поймет, да и не надо этого знать Кесарию, и ему, Каллисту, нечего бередить себе душу…
— Ты не бери латинский в голову, — сказал неожиданно Кесарий. — Мой брат Григорий вообще латинского не знает, хотя ритор отменный и вообще в Афинах преподавал.
Он протянул Каллисту смокву.
— Смотри, твой друг детства Диомид продолжает посылать нам изысканные плоды из своего сада! Это ты ему сказал, что я смоквы люблю?
— Нет, — засмеялся Каллист. — А вот и Финарета!
Финарета, как всегда, растрепанная, огненно-рыжая, примчалась в беседку.
— Я вас обидела, да, Каллист врач? Меня бабушка уже стыдила. Вы ведь не сердитесь больше на меня? Я не со зла тогда рассмеялась, не подумайте! — тараторила она, пока Анфуса чинно накрывала на стол. Конопатая девчонка помогала ей, то и дело оборачиваясь на кифару. Ей очень хотелось ее потрогать.
— Пантея! — прикрикнула Анфуса. — За уши оттаскаю!
— Не надо, Анфуса, — вступилась за девочку Финарета. — Это ведь Пантея нашла Каллиста. Ой, я хотела сказать — Каллиста врача.
— Нашла, и слушала до вечера, как он играет — нет, чтобы барину пообедать принести, лишь бы побездельничать, — ответила неумолимая Анфуса.
— Пантея, дитя мое, — сказала Леэна, — возьми!
Она протянула ей три больших сочных смоквы.
— Разбалуете вы ее, хозяйка, — заметила Анфуса.
— Спасибо, — пискнула Пантея, покраснев.
— Выдрать ее надо бы за то, что она весь день пробездельничала, — проворчала Анфуса.
— Простим ее, — засмеялся Каллист. — Ты и танцевать умеешь, Пантея?
— О, это — сколько угодно! — вместо девочки ответила Анфуса. — Это-то пожалуйста! Это ведь не посуду мыть, а, Пантея?
— Дитя, принеси куриных яиц, — сказала Леэна, погладив светлую голову девочки. Та поспешно убежала, путаясь в хитоне.
Анфуса подала Каллисту большую тарелку с луковой похлебкой. От нее исходил такой аромат, что у него свело все внутренности. Но он сдержал себя и чинно приступил к трапезе.
— Значит, вы не обиделись на меня, да? — снова спросила Финарета.
Каллист замотал головой, поспешно проглатывая первую ложку луковой похлебки, чтобы ответить, с трудом ворочая обожженным языком:
— Нет, что вы, Финарета!..
— Финарета, помолчи, — Леэна подвинула к нему тарелку с зеленью и поднос с лепешками. — Ты ничего не ел весь день, дитя мое.
Каллист еле сдерживал себя, чтобы не проглатывать, не жуя, тающие во рту лепешки и не выпить подряд пяток яиц из тех, что принесла Пантея.
— Анфуса, добавь Каллистиону еще похлебки, — велела Леэна.
— Бедный вы, голодный, весь день пробродили, — вздохнула Финарета. — Вы правда-правда не обиделись, Каллист врач?
— Из-за чего? — он повернулся к Финарете с ложкой в руке.
— Из-за этого дурацкого латинского языка.
— Финарета, я просила тебя не употреблять никогда слово «дурацкий», — сказала Леэна. — Что Каллист и Кесарий о тебе подумают?
— Не браните сестрицу, матушка, — подал голос Кесарий. — Она всегда так добра ко мне.
Финарета покраснела и закуталась в покрывало.
— Александр, а ты не хочешь похлебки? Ты выздоравливаешь, тебе надо есть, — заметила Леэна.
— Луковой? — с некоторым колебанием переспросил Кесарий.
— У нас и чечевичная есть, — с достоинством произнесла Анфуса.
— Фу, гадость! — прошептала Финарета. Анфуса не успела поджать губы, как Кесарий вскрикнул с неподдельной радостью:
— Чечевичная?!
— Дитя мое, ты тоже ее любишь? — всплеснула руками Леэна. — Анфуса, принеси чечевицы Александру.
Та одобрительно кивнула, глядя на Кесария.
— Поскорее! — добавила Леэна.
Пока Анфуса хлопотала насчет похлебки, Леэна говорила, словно оправдываясь, что не предложила ее Кесарию раньше:
— Видишь ли, молодежь сейчас не любит чечевицу. Для моей Финареты — это гадость, только мы с Верной ее и едим. А ты, Каллист? Тоже ее не слишком жалуешь?
— Отчего же, — очень вежливо ответил тот, управившись со своей миской луковой похлебки, и быстро добавил: — Я сейчас, право, больше не хочу — сыт. А так она очень полезная, да… чечевица… Аретей Каппадокийский рекомендует.
Финарета рассмеялась. Леэна тоже не сдержала улыбки.
— Понятно! А, вот и ты, Анфуса. Поставь вот сюда, на край стола, поближе к Александру. Горячая?
— Да, хозяйка, — кивнула рабыня. — Велите помочь молодому барину покушать?
— Я сам, — поспешно заявил Кесарий, заворочавшись среди подушек, как большая неловкая птица в своем гнезде.
— Хорошо, дитя мое. Сам.
Леэна осторожно поставила ему на колени поднос. Кесарий стиснул черенок серебряной ложки, зачерпнул темно-красного варева из тарелки и, медленно донеся ложку до рта, проглотил. Он зачерпнул снова — кисть его тряслась от напряжения, он с трудом донес руку до рта. Проглотив, он перевел дыхание, делая вид, что обмакивает лепешку в миску.
— Что ты так на меня смотришь, Каллист? — неестественно беззаботно спросил он, снова поспешно зачерпывая похлебку. Он стиснул зубы, напрягаясь всем телом — но рука его предательски дрожала.
Ложка перевернулась в разжавшихся пальцах Кесария и густое месиво кроваво-красной чечевицы шлепнулось ему на грудь.
— Ай! — вскрикнула Финарета.
Кесарий молча закусил губу. Леэна быстро смахнула чечевицу на землю, сунула полотенце в чашу для умывания и приложила к заалевшему пятну на груди Кесария.
— Спасибо, матушка, — выговорил он. — Какой я неловкий! Анфуса, убери поднос — я больше не хочу.
Леэна незаметно сделала Анфусе знак, и та, уже наклонившись, чтобы унести поднос, лишь подняла ложку Кесария и ополоснула ее.
— Дитя мое, поешь еще немного, — сказала Леэна. — Погоди-ка, ты так неудобно сидишь… Немудрено, что ложку уронил. Ну-ка!
Леэна уверенно начала поправлять подушки, Каллист бросился ей помогать, усаживая друга. Кесарий повиновался — молча, кусая губы. Каллист сел рядом, обнимая его за плечи, чтобы тот оперся на него.
— Дитя мое, вот так тебе будет удобнее. Анфуса, поставь поднос Александру на колени… а лучше подержи… вот так. Где ложка? Бери, поешь еще немного, сынок.
Кесарий зачерпнул густое, похожее на вывернутую плугом землю варево. Только его рука начала выписывать зигзаги, как Леэна взяла его за запястье, и так, вдвоем, они донесли до рта Кесария одну, вторую, третью ложку — пока не опустела большая глиняная миска с изображением петухов — а может, и фениксов.
Кесарий благодарно посмотрел на Леэну — и ничего не сказал. Каллист в отблеске предзакатного солнца увидел, что глаза его были полны слез.
— А что вы еще любите, Александр врач? — спросила Финарета, теребя свое покрывало. — Смоквы, чечевицу…
— Лепешки с тмином, — ответил Каллист за Кесария.
— А ты откуда знаешь про лепешки? — изумился Кесарий.
— А твоя мать всегда говорила: «Александр, я привезла твоих любимых лепешек с тмином». Помнишь, в Новом Риме?
Кесарий посмотрел на Каллиста и не сразу ответил:
— Помню.
— День-то сегодня какой суматошный, — сказала Анфуса, убирая со стола.
— Все из-за этой Харитины, — заметила Финарета.
— Да, — подмигнул Каллист Кесарию. — С нее вся суматоха ведь и началась! Слушай, — он слегка встряхнул его за плечо, — я переселюсь в твою комнату. Чтобы больше не было таких … чудачеств.
— Ты? Переселишься? — обрадовался Кесарий как ребенок, но тут же, посерьезнев, добавил: — Нет, там слишком тесно для двоих.
— Там есть место между общим коридором и дверью. Оно мне отлично подойдет.
— Рехнулся?! — закричал Кесарий и захлебнулся кашлем. Каллист заботливо поддержал его.
— Не кричи так. Кровотечение может начаться, — сказал Каллист и велел Кесарию: — Ну-ка, выплюнь вот сюда… Нет, определенно пневмония рассасывается…
— Это место, между коридором и дверью, — для раба, — хриплым шепотом продолжал Кесарий. — Я не позволю тебе туда идти, слышишь?
— Тише, тише, дитя мое! — погладила его коротко остриженную голову Леэна. — Тебе нельзя так много говорить, а кричать — тем более. Каллист прав — ночью тебе нужен кто-то рядом. Приставим раба, вот Агапа, например.
— Не надо мне раба! — категорически замотал головой Кесарий.
— Тебя только я нужен, да, Александр? — засмеялся Каллист. Кесарий смутился.
— Вы же можете вдвоем в экусе поселиться! — вскричала, озаренная идеей, Финарета. — Там много места!
— Умница! — ответила Леэна, согласно кивая.
— И он далеко от входа — никакие старые дуры ненароком не забредут, — добавила довольно девушка.
— Финарета! — вздохнула Леэна. — Кстати, о гостях… Пантея, кликни Верну, дитя.
— Я здесь, госпожа, — раздался стариковский голос управляющего.
— Верна, надо посадить привратником кого-нибудь.
— Прокл жалуется, что ногу на поле подвернул, — проворчал Верна. — Вот его и посадить у дверей, на цепь, как у Мелетия судьи в Никомедии. Может, перестанет притворяться.
— Хорошо, пошли Прокла. Да, и пусть Агап проверит запоры на дверях.
— Они разболтались уж давно, — заметила Анфуса.
— Это вы все у меня разболтались. Верна, приготовь две ванны — пусть мальчики вымоются. А тем временем приведите в порядок экус и перенесите туда постель и вещи Александра…
— У меня нет вещей, — улыбнулся Кесарий. — Даже хитона нет.
— Святые мученики! — растерялась Леэна. — Все забыла, все перепутала. Ну и денек. Анфуса, принеси суровые нитки, я, наконец, с Александра мерку сниму.
— У меня же есть хитон, — запротестовал Кесарий. — Там зашить только немного — и все.
Каллист, представив, как на исхудавшем Кесарии будет висеть его старый хитон, открыл рот, чтобы возразить, но Финарета опередила его:
— Зачем же чиненый носить? Мы сошьем… и не один, а несколько. А тот… а тот на память оставите.
Леэна сама сняла с Кесария мерки — обхват груди, расстояние между двуглавыми мышцами, длину рукава — отмечая их узелками на грубой льняной нити. Прикидывая длину хитона, она протянула нить до его лодыжки.
— Нет! — воскликнул Кесарий. — Что же это такое будет? Балахон сирийский до пят?
— У тебя же шрам, дитя мое, — негромко произнесла Леэна. — Чтобы никто ничего случайно не заметил.
— Матушка! — взмолился Кесарий. — Он же у меня… ну… высоко на бедре! Я буду в этом хитоне путаться, как Пантея в своем!
Каллист и Финарета поддержали Кесария, говоря наперебой, что такие длинные хитоны никто не носит. В спор включился Верна, говоря, что, напротив, христианам подобает скромность в одежде. Наконец, мерка была поднята чуть выше, потом еще чуть выше — почти до обычной длины.
На руках у мачехи Теренции — маленький сероглазый мальчик, он хватает мать за ожерелье из зеленовато-желтого нефрита, за сережки, тянет ее за локоны. Мачеха смеется, целует его ушки, ладошки, пальчики на ручках и ножках.
Леэна осторожно подходит к ним.
— Что тебе здесь надо? — лицо Теренции меняется, а улыбка превращается в полуоскал волчицы, защищающей свое дитя. — Колдовать пришла? С колдуном тебя обручил отец, с гоэтом христианским!
— Какой хороший мой братик Протолеон! — говорит Леэна, не понимая, почему Теренция называет Леонту колдуном. — Какой ты хороший, братик! — и она целут его маленькую пухлую ручку.
Протолеон смеется — у него уже есть целых два зуба! — и вдруг сильно шлепает сестренку ладошкой по щеке.
— Так ее, так! — весело смеется Теренция, — пусть не колдует на тебя, золотко мое сладкое! Иди, Леэна, отсюда, с Верной поиграй. Боги милостивые, завтра ты снова во дворец к домине Валерии поедешь наконец. Украшение императрицы! Вот там бы и жила бы, не появлялась дома!
— Домина Валерия отпустила меня к папе! — чуть не плача говорит Леэна и бредет во дворик, туда, где в фонтане плещутся рыбки…
— Пожалуйте, барин, ванна готова, — услужливо распахнул двери перед Каллистом прихрамывающий Прокл. — Баня здесь хорошая, еще при господине Протолеоне — это госпожи Леэны-то брат по отцу, то есть, — строили. При отце молодой госпожи Финареты нашей.
Прокл суетливо раскладывал полотенца, губки, сосуды для масла. Каллист с интересом осматривал ванную комнату — она была устроена с богатством и вкусом вифинского аристократа. Белый мрамор на полу и стенах, золоченые светильники, роспись на потолке, изображающая оставление Тесеем Ариадны и грядущего утешить ее Диониса.
— Любуетесь? Вы, барин, баню-то нашу главную, большую не видели, — говорил Прокл, помогая Каллисту снять хитон, хотя в этой помощи не было никакой нужды. — Баню-то хозяин Протолеон построил знатную… его папаша-то, Леонид, денег много ему оставить изволили. И поместье это. Да-а. Хотя сестрица-то барина, это Леэна, то есть хозяйка теперешняя, много путешествовать любила, и папаша ей позволял. А сколько уж денег потрачено на это — Гермес знает. Где только не бывали, чай, всю ойкумену со своим Верной исколесили… Извольте, я вам помогу маслом натереться… Эх, баню-то не топят теперь — а господин Протолеон частенько там с друзьями сиживал… веселые были времена, прежние! Это Верна, когда заявился сюда, свои порядки завел, галилеянские. Евнух в доме когда начальником — беда! Это я вам точно говорю. Потому как они не мужи и не жены, нечто среднее, вот к христианству и тяготеют. Баню не топят никогда! — возмущенно прошептал Прокл, щедро натирая плечи и спину Каллиста свежайшим мягким маслом.
— Никогда? — поразился Каллист.
— Нет! — заговорщицким шепотом поддакнул Прокл. — Христианам, дескать, неприлично! Мнит из себя этот Верна! Ну, теперь-то, как господин Александр приехали, я понял, отчего госпожа Леэна своему Верне все с рук спускает… Он ее главный поверенный в тайных разных делах всю жизнь был… евнухи — они такие, женщинам друзья закадычные, а истинным мужам — враги наихудшие.
Каллист пропустил болтовню раба мимо ушей и забрался в горячую воду.
— А вы ведь тоже, — тут Прокл понизил голос так, что Каллист едва слышал его слова за шумом льющейся воды, — старую веру храните?
Светловолосая нимфа, облокотившись на вешалку для полотенец, внимательно смотрела на Каллиста. «Похожа на Лампадион», — вдруг подумалось бывшему помощнику архиатра — отчего-то ему вспомнилась певица-рабыня Митродора… Бани, пиры — Кесарий всегда брал его с собой, когда архиатра Нового Рима приглашали в гости сенаторы или военачальники. «Тебе надо жениться на дочери кого-нибудь из них, Каллист», — то ли в шутку, то ли всерьез говорил Кесарий. Каллист на мгновение словно увидел перед собой его, прежнего Кесария — высокого, сильного, веселого, в тонком белом плаще из лучшей лидийской шерсти…
— Кто помогает господину Александру принимать ванну, Прокл? — спросил Каллист.
— Верна с Агапом, барин. Хозяйка велела Агапа с полевых работ забрать, чтоб, значит, он у молодого хозяина в услужении был. А в поле-то сколько работы! Самая страда! А в виноградниках! Агап за двух работников годится, здоровый! А я, хоть и хроменький, справился бы за молодым барином-то ухаживать. Мне-то теперь придется весь день на солнцепеке сидеть — привратника Верна наш удумал заводить.
Прокл тщательно растирал губкой ноги Каллиста.
— Давайте-ка я вам ногти подстригу, — снова начал он тоном члена тайного общества. — Я ведь, барин, слышал, как вы матери-то Исиде благочестивые древние гимны пели. Вот уж батюшка ваш на островах блаженных утешался! А они-то тут воды намутили, воды… и молодую госпожу воспитывают по-галилеянски… Вы бы пособили ей, поговорили. А то она на братца-то слишком заглядывается… Ох, что ж вы так дернулись-то барин? Смотрите, порезались!
— Поди прочь, Прокл! — прикрикнул Каллист. — Я хочу побыть один.
— Как изволите, как изволите, — несколько раз поклонился раб. — Вот, полотеньишко-то ваше — вот оно, рядышком висит. Чтоб, значит, сразу из ванны — и не остыть, простуду не подхватить. И вот хитончик вам свежий — госпожа не пожалела своего покойного братца, Протолеона, рубашечки-то! Молодому хозяину они-то уже раскроили… за ночь, вестимо, сошьют.
Каллист почувствовал непреодолимое желание запустить в раба скребком для масла, но Прокл вовремя ловко выскользнул за дверь. Каллист швырнул скребок с ручкой в виде заливающегося хохотом мохнатого сатира на пол. Кое-как он вылез из глубокой ванны, завернулся в простыню, отпил из кубка освежающий напиток — отвар из смокв (плод хозяйственности Анфусы — «нельзя оставлять на завтра, заведутся черви!»), недолго посидел на скамье и стал натягивать на мокрое тело хитон из дорогой льняной ткани с затейливой вышивкой по вороту и рукавам.
Заросший рыжей щетиной человек с запавшими глазами хрипло кричал на высокую синеглазую диакониссу:
— Убирайся! Зачем ты приехала? Я ничего не перепишу на тебя! Отец отправил тебя в путешествия с твоим Верной, и путешествовала бы! Что, деньги закончились по святыням ездить? У моей Финареты отобрать последнее хочешь? Хочешь собственную племянницу обобрать, мерзавка?
Он кусает губы, пытается подняться — но нижняя половина его тела недвижима. В смрадной компанте гудит рой мух — Анфуса зажимает нос.
— Протолеонта! Братик! — говорит Леэна, подходя к человеку и склоняется над ним.
Из последних сил он бьет ее по лицу наотмашь и смеется, видя, что из носа сестры потек ручеек крови, смеется страшным, нечеловеческим смехом. Она вытирает кровь и садится рядом с ним, чтобы напоить его теплым вином, разбавленным водой, — и он жадно, давясь, пьет и затихает…
— Я ничего не подпишу, — шепчет он, пока Верна с Агапом перекладывают его на носилки. Анфуса, морщась, словно ее сейчас вырвет, сворачивает простыни.
— Все это надо сжечь. И перину тоже, — говорит Леэна. — Баня готова, Прокл?
— Вор, Прокл, вор… — с ненавистью цедит сквозь зубы Протолеон. Его обнаженное тело покрыто багрово-синюшними язвами, в которых копошатся черви. Анфусу снова тошнит. Верна сурово смотрит на нее, и они уносят молодого хозяина в баню.
…Выйдя из ванной комнаты, он решил прогуляться по вечернему саду. Цикады трещали, не умолкая, а мокрые волосы приятно охлаждали голову. Каллист прошелся по тропкам между персиковых и миндальных деревьев, потом завернул во внутренний дворик к пруду и направился в экус.
Кесарий уже расположился на новом месте и, полулежа, что-то читал про себя, придерживая свиток на согнутых коленях.
— Все они здесь — наши вещи! — засмеялся он при виде Каллиста, потрясая свитком. — Мой свиток, что ты сохранил, и еще — мой рваный хитон и плащ, который дал мне Трофим. Видишь, это не у меня, а у тебя, как у истинного философа-киника, вовсе нет вещей!
— У меня теперь есть кифара, — ответил Каллист и сел на медвежью шкуру рядом с ложем Кесария — оно было невысоким, и головы друзей оказались почти вровень.
— Здесь, в соседней комнате, оказывается, библиотека, — добавил он. — Буду тебе Аристофана читать, чтобы ты не грустил.
— Аристофана? — Кесарий попытался засунуть свиток под подушку. — Только тихо, чтобы никто не услышал… особенно Верна, — он негромко рассмеялся, но глаза его оставались грустными.
— Ты что-то хочешь спросить? — догадался Каллист.
— Да, попросить тебя… — Кесарий стиснул его ладонь в своей. «Как он все еще слаб, благие боги!» — ужаснулся Каллист. Кесарий продолжал, глядя в сторону:
— Поклянись, что ты не будешь лечить меня прижиганиями раскаленным железом.
— Клянусь Аполлоном врачом! — воскликнул Каллист — и было непонятно, то ли он так поклялся другу, то ли это был возглас изумления. — Что за дикие мысли приходят тебе в голову?!
— Не дикие, — Кесарий продолжал смотреть куда-то мимо него. — Я ведь всегда боялся прижиганий, даже сам старался их не делать, когда была возможность. Не знаю, отчего, — тут он запнулся, и Каллисту показалось, что его друг чего-то не договаривает, — но не мог и все. Каутерион у меня всегда в ящике с инструментами был, как новенький, без дела. А сегодня… — он запнулся, — когда я чечевицу на себя пролил… Каллист, это выше моих сил, пожалуйста, обещай мне, что так меня лечить не будешь! Я помню, что Гиппократ говорил: «Что не излечивает лекарство, излечивает железо, что не излечивает железо, излечивает огонь…»
Каллист отказывался верить своим глазам — Кесарий едва не плакал. Вифинец растерялся. В голове не к месту всплыло окончание афоризма Великого Коссца: «…что не излечивает огонь, не может быть излечено».
— Конечно, не буду. Я ведь уже поклялся.
Каллист взял его ладони в свои.
— Буду лечить тебя безопасно, быстро и приятно. Как говорил твой любимый Асклепиад Вифинский.
— Безопасно, быстро и приятно? — переспросил Кесарий. Он снова улыбался. «Не к добру эти перепады настроения!» — мелькнуло у Каллиста. «Слишком он ослаб, тяжелая дискразия. Не дошло бы до френита».
— Тогда расскажи, как ты будешь меня лечить! — потребовал Кесарий, поворачиваясь на бок — лицом к Каллисту и забрасывая руку за изголовье кровати. — Неужто по системе Асклепиада?!
— Нет, согласно традиции косской школы.
— Я так и думал… Но все равно — рассказывай!
— Начнем с ванн. Итак, ванны. Два раза в день. Нравится? — спросил Каллист.
— Холодные? — с сомнением спросил Кесарий, надкусывая поочередно луковицу и смокву.
— Не бойся. Самые что ни на есть теплые. С отваром разных трав.
— Теплые ванны — это хорошо, я согласен, — Кесарий закончил луковицу и стал доедать смокву.
— Лекарства разные будешь пить. Сегодня Верна все из города привез, что я велел. Завтра приготовлю тебе лекарства. Пастилки от кашля с ревенем, гранатом и шафраном тоже сделаю.
— Меда не забудь положить, а то они противные на вкус… Финарета тебе захочет помочь, я думаю.
— Финарета захочет заниматься своим милым братцем.
— Не ревнуй. Кроме того, к заботе о братьях относится приготовление для них лекарств. И она сможет проверить, чем ты собираешься меня травить по методу косской школы.
— Прогулки, — продолжил Каллист, радуясь прежнему, уверенному и полунасмешливому тону Кесария.
— Прогулки?! Матушка не позволит.
— Если ты один отправишься, как сегодня утром, в таз головой, то не позволит, конечно. А если с Агапом под моим наблюдением — то она уже позволила.
— Отлично, — совсем повеселел Кесарий.
— Теперь ты мне дай клятву, что не будешь пытаться вставать сам.
— Во-первых, христиане не клянутся. Как ты помнишь, именно по этой причине мы и покинули Новый Рим. Во-вторых, — продолжил Кесарий, — а если мне это будет необходимо?
— Для необходимостей всех родов есть Агап. Он будет спать у входа.
— Дожил! До раба-постельничьего, — потер лоб Кесарий. — Я такое терпеть не могу — «пожалуйте, хозяин», одевание-умывание… и все такое. Пока Агап меня сегодня мыл, я оплакал свой жребий, по меньшей мере, четырежды. Он — хороший парень, только почему-то решил, что у меня совсем рук-ног нет. Что я вроде кукол, которые в Афинах девочки в жертву Артемиде приносят. Еще и Верна руководил всей этой мистерией. Тут тебе и Аристофана не надо. А ты как помылся?
— Отвратительно, если честно. Этот раб Прокл отравил мне все удовольствие от ванны. Я его выгнал, в конце концов.
— Прокл? Ты его выгнал, а он ко мне пришел. Стал рассказывать, как при прежнем хозяине баню топили, а теперь не топят.
— Эту ерунду он мне тоже говорил.
— И еще, что, дескать, здесь, в экусе прежний хозяин до смерти лежал, в параличе, сам вставать не мог, и в язвах у него червяки завелись даже — а такой молодой был!
— Ты запустил в него светильником? — живо поинтересовался Каллист.
— Откуда ты знаешь? — удивился Кесарий. — Хотел, но сразу поднять не смог… а этот вомолох тем временем успел убежать.
— Не слушай его, — возмущенно проговорил Каллист. — Обычная рабская пустая болтовня.
— Каллист, — негромко начал Кесарий, и на его лицо опять легла тень душевной муки. — Каллист, вас ведь много учили на Косе… я имею в виду… ну, прогностике?[247]
— Да, как же без нее.
— Видишь ли… В Александрии ее не очень жалуют… Я в ней не силен, одним словом. А ты ее хорошо знаешь. Финарета говорила, ты мой кризис предсказал.
«Как хорошо, что Финарета умолчала о том, что я предсказывал этот кризис несколько дней подряд!» — подумал Каллист и сказал вслух:
— Да, прогностика была у нас одним из основных предметов. Неспроста про нас, коссцев, столько эпиграмм сочинено.
— Каллист, послушай, — горячо обратился к нему Кесарий. — Ты должен это знать — ответь мне. Только скажи правду, пожалуйста. Поклянись, что скажешь мне правду!
— Ты весь вечер меня клясться будешь заставлять? — добродушно ответил Каллист. — Хорошо, клянусь Аполлоном врачом — скажу тебе правду.
— Какой у меня прогноз, Каллист? — вдруг прошептал Кесарий умоляюще.
Таким Каллист не видел его никогда — в блестящих от сдерживаемых слез глазах его друга были растерянность, страх и отчаяние.
— Кесарий! — воскликнул Каллист, забыв, что лежащий перед ним на белоснежных простынях изможденный человек с желтоватой кожей — не Кесарий, а Александр. — Кесарий, хороший прогноз, клянусь тебе — хороший! Хороший!
Он обнял его — так, как обнимал когда-то Фессала, рыдающего у гроба Леонтия архиатра — Фессал тогда даже высморкался ему в хитон. Кесарий схватился за его плечо, приподнялся, тяжело дыша — как ныряльщик за жемчугом с острова Делос, — и спросил, глядя ему в глаза:
— Ты, правда, думаешь, что я … поправлюсь?
— Несомненно. Только нужно время, — с непоколебимой уверенностью помощника архиатра Нового Рима ответил Каллист, слегка похлопывая его по спине.
— Но я раньше так не болел! — высказал Кесарий последнее из терзавших его сомнений.
— Вот поэтому ты и удивляешься своей болезни! Что, ты совсем-совсем никогда не болел? И в детстве даже?
— Да нет почти. Так, чтобы с постели не вставать — никогда. Ну, лошадиной оспой болел еще лет в семь. Да у нас ею все болеют. Мы с Саломом вместе переболели…
Он вздохнул, произнеся имя Салома.
— Знаешь, — подумав, ответил Каллист, — крепкие телом люди обычно очень бурно болеют, если все-таки заболевают. Это, кажется, у Аретея в «Острых болезнях».
— Да? — с надеждой переспросил Кесарий, стискивая в своих длинных худых пальцах его хитон. Вдруг он задумался, и лицо его снова потемнело.
— Но у меня ведь не хроническая болезнь? — с отзвуком волнения в голосе спросил он — то ли Каллиста, то ли себя самого. — Не фтиза? Не язва легкого?
— Нет! — уверенно ответил Каллист. — Глупости говоришь ты, на ночь глядя. Ты устал за день. Завтра я за тебя возьмусь — и ванны, и лекарство, и прогулки, и массаж…
— Массаж? — Кесарий отпустил хитон Каллиста.
— Да, растирание и разминание помогут тебе мясо на кости нарастить. И катаплазму на грудь со старым оливковым маслом, салом, литаргом и халкитисом.[248] И еще катаплазмы с медом.
— Катаплазмы? Припарки? Зачем с медом? На какое место? — нахмурился Кесарий.
— Обертывания. На все тело. Припарки с медом. Для начала, а там посмотрим. Ну, нравится тебе мое лечение?
— Пока да, — Кесарий взял себя в руки, голос его снова стал ровным. Он откинулся на подушку и улыбнулся.
— А кровопускания? — спросил он.
— Нет, думаю, что не надо. Ты слишком слаб для них.
— Согласен с тобой. Оказывается, у косской школы и последователей Асклепиада много общего.
— И, конечно, промывания.
— Какие такие промыва… — начал Кесарий, но шевеление занавесей у входа прервало его гневную речь.
Леэна со светильником в руках вошла в экус в сопровождении Верны и Агапа.
— Вот я так и говорил вам, госпожа! — всплеснул Верна руками. — Вместо сна и покоя у них теперь будут разговоры до утра.
— Верна, ты забываешь, что перед тобою не две Финареты, а взрослые мужи, которые давно имеют право носить тоги, — заметила Леэна, пряча улыбку.
— Упаси меня Боже от двух Финарет, — пробормотал Верна. — С одной-то не справиться.
Леэна поцеловала Кесария и, несколько раз перекрестив его, смазала лампадным маслом пунцовое пятно от чечевичной похлебки на его груди.
— Ну, дитя мое, спокойной ночи. Христос, свет радости, да сохранит тебя. Слушайся Каллиста. Если что, зови Агапа. Завтра пойдешь на прогулку.
— Я, барин, туточки буду, — раздался голос Агапа, устраивающего себе ложе из одеял и соломы у внутренней двери.
— Спокойной ночи и тебе, Каллист, дитя мое.
Она размашисто перекрестила его и спохватилась:
— Ох, прости, не обижайся.
— Я не обижаюсь, — улыбнулся тот. Леэна обняла его, поцеловала в лоб и, оставив светильник, вышла вместе с Верной.
Кесарий лежал на спине, улыбаясь, и о чем-то думал, глядя на трепещущее пламя. Каллист осторожно взял со столика свою кифару, погладил теплое дерево. Струны поприветствовали хозяина негромким, словно далекий прибой, гулом.
— Сыграй, пожалуйста, Каллист! — попросил Кесарий. — Я ведь никогда не слышал, как ты играешь.
— Хорошо, — легко согласился тот.
Каллист сел на медвежью шкуру, оперся спиной о ложе Кесария и нежно тронул струны.
— Adesto lumen verum pater omnipotens deus
adesto lumen luminis mysterium et virtus dei
adesto sancte spiritus patris et filii copula
tu cum quiescis pater es cum procedis filius
in unum qui cuncta nectis tu es sanctus spiritus,
Единое, Первоначало, самоизлиянный Источник,
Боже мой, числом мне ли Тебя описать?
Нет Тебе меры, под силу ль числу выразить будет Тебя?
Единый рожден от Тебя, счислению Сам неподвластный,
Неизмеримый Отец, с Ним же Со-Неизмеримый Сын,
Един Единого Отче, что Единого Сына являешь.
Греки зовут Его Логос, Бог, что в недре Отца возлежит.
Причина всего сотворенного, Виновник создания твари.
Ничто из созданных не вошло в бытие без Него…
… Когда последняя низкая струна затихла, Каллисту почудился звук легких шагов — будто кто-то быстро шел, почти бежал, по перистилю к таблину. Ему показалось, что он увидел в темноте белое покрывало.
— Каллистион, — проговорил Кесарий, касаясь его плеча. — А, Каллист? Слышишь? Что с тобой?
— Задумался. Ну что, понравилось тебе?
— Ах, Каллист… — ответил восторженно Кесарий. Вдруг он весело посмотрел на друга и спросил:
— А ты точно уверен, что ты — не христианин?
— Что ж, здравствуй, горькое диогеново счастье! — произнес Кесарий. — Нос вытирали, а теперь и обувают…[249]
— Не спорьте, барин, — ответил Верна, застегивая на нем сандалии. — Поберегите силы. Еще дойти до триклиния надо.
— Да уж дойду, — мотнул Кесарий остриженной головой.
Каллист молча подал ему руку, помогая подняться. Агап и Верна ловко поддержали Кесария с боков, и он стал посреди экуса, пошатывающийся, счастливый, держащийся за плечо друга. Верна заботливо одернул на Кесарии новый хитон из светлой льняной ткани, набросил на его плечи легкий шерстяной плащ и ловко застегнул серебряную фибулу.
— Пойдем, — решительно сказал названый сын Леэны, отстраняя раба и делая шаг, словно моряк на палубе корабля в хорошую ноябрьскую качку.
Агап и Каллист крепко держали его, и он смог сделать еще несколько шагов, несмотря на дрожь в ногах.
— Какое утро… красивое! — проговорил он, наконец, останавливаясь у занавеси в экус и переводя дыхание. — Давай постоим… полюбуемся, Каллист!
— Присядешь? — осторожно спросил его вифинец.
— Нет, зачем. Какой запах… мальвы цветут… у меня и раньше от них всегда голова кружилась, — стараясь казаться беспечным, продолжил Кесарий. — Пойдем! — оживился он, видя спешащую к ним Финарету. — Вот, до пруда дойдем…
До пруда они добрались довольно гладко, и Кесарий поспешно нагнулся над ровной поверхностью воды.
— Я же говорила вам, Александр врач, что это медное зеркало — уродское… то есть я хочу сказать, там все неправильно отражается. Гиппархия раз в него посмотрелась и полдня ревела, потому что решила, что она на Архедамию похожа. Хотя Архедамия вовсе не уродина, просто Гипархия говорит, что у нее зубы большие… а мне кажется, это все ерунда. А вы же видели Архедамию, ей плохо стало во время купания Митродора в Сангарии?
— Видел, — кивнул Кесарий, придирчиво изучая свое отражение, сквозь которое весело выныривали, резвясь, пестрые рыбки. — Волосы долго не отрастут, наверное…
— Ну, похудел, похудел, да еще и остригли, конечно, изменился немного, — заторопил его Каллист. — Давай, вставай-ка, а то утопишься еще, Наркисс!
— Я вам составлю особую припарку для волос, Александр врач, — говорила Финарета. — Хрисофемида мне рассказала. Ее старшую тетку замуж никто не брал долго, потому что волосы плохие были. И тогда ей посоветовали эту припарку. Тетка уже пять лет замужем, двойню родила. В Пифии живут.
Наконец, Кесарий с помощью Каллиста и Агапа добрались до триклиния. Их встретила Леэна в светло-серой столе.
— Вот здесь садись, сынок, — сказала она. — Подушек достаточно, обопрись и приляг.
Она села рядом с Кесарием. Финарета и Каллист оказались друг напротив друга.
— Феоктист… То есть Каллист… — начала Леэна голосом, не предполагающим возражений. — Каллист сейчас расскажет, Александр, какому режиму, то есть диэте, ты будешь беспрекословно следовать.
— Так он мне уже вчера рассказал… — безуспешно попробовал возразить Кесарий.
— Сегодня утром мы с ним уточнили ряд деталей, — сказала Леэна.
— И ты, Брут, — шепнул Кесарий в сторону друга.
Брут обреченно взял пергамен и зачитал:[250]
— Проснуться на рассвете, слегка размяться легкой прогулкой. Ванна, растирание с маслом. Выпить парное молоко. Отдохнуть. Далее — завтрак, свежеиспеченный хлеб с солью, сыром, оливками, сушеным виноградом или смоквами. Обязательно одно-два яйца, можно всмятку или вкрутую.
Кесарий хотел что-то возразить, но посмотрел на Леэну и промолчал.
— Пить отвар ячменя, апомель или mulsum[251], но не во время еды. Около полудня снова ванна, растирание и молоко. После приема молока рот следует прополоскать смесью вина с медом, чтобы не повредить зубам и деснам. Потом — легкий обед, яйца или рыба, время от времени — пироги, сдобные лепешки, фрукты, из напитков — вино, или мульзум, или ячменная птизана.[252]
— Птизану не буду, яйца тоже, — заявил Кесарий, но негромко, чтобы его слышал только Каллист.
— Далее, — продолжал зачитывать воспитанник Коса, — послеполуденный отдых или сон. После сна — снова ванна и растирание с маслом. Ближе к вечеру обед. Начать с оливок, сельдерея, латука, солений или устрицы, далее рыба, мясо, овощи, сладости и фрукты. Самое лучшее мясо при твоей болезни — петушатина, особеннно тестикулы и крылья молодого петуха, или мясо каплуна, а по мере улучшения состояния — свинина. Свинина — самое лучшее мясо для такого больного, говядина — вторая по полезности.
Леэна согласно кивала в такт чтению.
— Вечером надо развлечья слушаением игры на кифаре или лире и легким чтением. Можно попросить представить пантомиму, если есть способные к этому рабы.
— У нас дом христианский, какие тут пантомимы, — возразил робко Верна. — Хотя… Можно Прокла привлечь…
— …И ранний отход ко сну. При болезни количество часов отводимых на сон должно быть больше обыкновенного, спальня должна хорошо проветриваться, она должна быть скорее прохладной, чем теплой, и по возможности выходить на юг.
— Да, именно так, — твердо сказала Леэна. — Я прослежу. И в спальне дневного света должно быть достаточно, как Асклепиад рекомендует.
Некоторое время все ели молча. Тишину нарушила Финарета.
— А вы говорили, ваш брат не знает латыни. Почему?
Кесарий незаметно отодвинул от себя блюдо с яйцами и ответил ей, надкусывая очередную смокву:
— Григорий? Он говорит, что он — «фило-логос», любитель слова, и желал бы подальше держаться от судей и тронов, где справедливый и суровый римский закон говорит на варварском латинском языке.
Кесарий засмеялся.
— А вы его выучили, потому что хотели… — спросила Финарета и запнулась.
— …пробраться поближе к судам и тронам? — закончил Кесарий за смутившуюся воспитанницу Леэны. — В общем, так, да. Мы с Григой столько проспорили на этот счет, можно пару кодексов исписать. Он не хотел, чтобы я был при дворе. «Брат мой, это мне совсем не по вкусу!» Даже вспомнил, что он — старший, решил, что надавит первородством! — Кесарий снова рассмеялся — на этот раз грустно. — Боялся за меня, боялся, что Новый Рим меня развратит… Вот и последнее письмо написал такое странное, словно законченному отступнику… Впрочем, это однозначно по поручению отца и с его ведома… что ж другое-то письмо потихоньку не написал, странно, — Кесарий вздохнул.
— Отец ваш — суровый человек? Он епископ?
— Да. Бывший ипсистарий.
— Ипсистарий? — удивилась Леэна. — А я думала, их уже давно нет.
— Удивительно, матушка, что вы о них слышали. Есть они, есть… Сохранились у нас в каппадокийской деревенской глуши, — ответил Кесарий.
— Они тоже не никейцы? — решил блеснуть познаниями Каллист.
— То, что не никейцы, это однозначно. Они даже не христиане, — бессердечно заметил Кесарий.
— Язычники? — спросила с интересом спросила Финарета, не обращая внимания на Каллиста.
— Они огню поклоняются.
— Как персы!
— Ну да. И субботу чтут.
— Ой, как иудеи! — удивленно раскрыла зеленые глаза Финарета. — А я думала, вы из христианской семьи.
— Ну, теперь из христианской, отец же крестился. А так, изначально, можно считать, чуть ли не из иудейской.
Каллист открыл рот от изумления.
— Ты же… ты же не обрезан, Кесарий! Что за ерунду ты говоришь? Какой из тебя иудей? — как-то само вырвалось у него.
— Это мне повезло, папаша не успел обрезаться и нас не обрезал с Григой и Саломом, как-то у него заминка с этим вышла, — ответил Кесарий, не замечая, как Верна строит им обоим страшные глаза.
— Финарета, пойди, девочка моя, принеси еще молока, — удивительно приветливо вдруг сказала Леэна и незаметно толкнула названного сына в бок.
Но Кесария было не остановить. Он продолжал увлеченно рассказывать, обращаясь к Каллисту:
— А ты что, не знал? Ипсистарии могут в синагоги ходить, они прозелитами считаются. У Митродора дед строгим ипсистарием был, заставил родителей его обрезать… бедный Митродор потом даже операцию эписпасии[253] делал, а то как бы он в таком дедовском виде в бани ходил и древней эллинской вере покровительствовал!
Кесарий и Каллист рассмеялись.
— А на каком месте это обрезание делают? — прозвучал голосок Финареты.
Воцарилась тишина. Верна растерянно молчал, погрозив пальцем неизвестно кому.
— Ни на каком, — вдруг ответил Кесарий, нарушив тишину. — Это просто так говорится. Метафора.
— Да, метафора, — подхватил Каллист, стараясь не смотреть на Леэну. — Риторическая фигура.
— А-а, — заскучав, протянула Финарета.
Кесарий продолжал как ни в чем не бывало:
— Маму выдали замуж за отца, когда он был ипсистарием. А крестился он, когда мне было лет семь. Помню, мы еще с Григой должны были на ипсистарских радениях сидеть. Огонь горит, Второзаконие читают. Я там спать с открытыми глазами научился, а Грига — нет. Он, бывало, на плечо мне голову положит, и сопит — спит. Как-то во сне опрокинул подсвечник, одежда на нем загорелась, еле потушили — хорошо Николай, отцовский друг по Британскому легиону, недолго думая, на Григу вылил всю воду из священного какого-то там корыта. Грига здоровешенек остался, без ожогов обошлось, а Николаю из-за этого запретили приходить в собрания. А он, не будь дураком, взял и крестился.
Финарета залилась звонким смехом.
— Папаша тут мой призадумался, и сам крестился… Ну, тут как раз император Константин собор созвал, ясно было, что он христианству благоволит. Вот отец и сделал свой выбор… — Кесарий усмехнулся и продолжил: — Да, Горгонии повезло — ей ходить туда не надо было, девочку в вере матери воспитывали. А нас пытались ипсистарически воспитывать.
Леэна смотрела на Кесария и молча улыбалась.
— Самое смешное — я с самого начала твердо знал, что мы с Григой и Саломом христиане. Просто так надо, что бы папа не огорчался… мягко говоря. Я-то и не помню даже, когда я о Христе впервые услыхал. Мне кажется, я всегда о Нем знал. Грига тоже так говорит… Помню, я Салома и Григу уговорил, когда мы в Кесарии Каппадокийской были, сходить в христианскую церковь. Нас няньки обыскались, маме боялись говорить, наконец сказали, она в отчаянии побежала в церковь помолиться — а тут и мы, сидим у Креста, мозаика такая красивая на стене, как сейчас помню… у Спасителя глаза открыты, потому что Он добровольно смерть за людей принимает… Сидим у Его ног, хлеб едим. Угостили бабушки. Она нас — целовать, шлепать, снова целовать… Хорошо-то как было! Мы маленькие были еще, на женской половине жили.
Финарета, не отрываясь, смотрела на Кесария и задумчиво наматывая рыжую прядь на средний и указательный пальцы.
Каллист с отчаянием разбил яйцо и выпил его.
— Кушай, милый, — благосклонно кивнула ему Леэна. — Не слушай мою тараторку. Александр, тебе бы тоже очень полезно выпить парочку яиц.
— Ванна готова, барин, — сказал вошедший Агап. — Как хозяйка велела, так я и сделал.
— Отлично! — обрадовался Кесарий, вылезая из-за стола.
— Осторожнее, дитя мое, — сказала Леэна.
В ванной комнате было светло и солнечно, сотни зайчиков играли на полу и стенах, отражаясь от медных подсвечников, кувшинов и зеркал. Кесарий сел на скамью и продолжал начатый рассказ:
— У нашего отца вообще большая любовь к римским обычаям. Он в Британском легионе в молодости служил… Вот ты когда пуэрильную тогу на взрослую сменил?
Каллист попробовал воду рукой и велел Агапу влить в ванну содержимое кувшина. Темный отвар заструился в прозрачной воде, и сильно запахло мятой. Он вспенил воду ребром ладони и, выпрямившись, ответил:
— Слушай, так я ее вообще практически не носил… у меня хитон был… глупости, тоже мне — тога пуэрильная. Ну, когда совершеннолетие было, в шестнадцать лет, дядя меня возил в Никомедию — вот только тогда и надевал, наверное, чтобы снять тут же. У меня ее не было — шить пришлось.
Кесарий с помощью Агапа уже снял свой новехонький хитон и забирался в ванну. Его ребра, ключицы, лопатки торчали, как у подростка-раба.
— Вот, видишь, вы рядом со старой столицей жили. А мы в провинции. Но отец служил в молодости в Британском легионе, проникся восхищением к римскому духу, не знаю, какого римского духа он там понабрался в британской глуши, в этой дыре под названием Лондиниум… Отсюда все эти странности. Пуэрильные тоги сыновьям и прочее, — весело ответил Кесарий уже из ванны. — Он даже по-латински неплохо до сих пор говорит, иногда мы даже с ним ругаемся на этом языке, а Грига не понимает и пугается.
Каллист был рад, что друг с утра в хорошем настроении. Он сидел рядом с ванной на табурете, разговаривал с Кесарием о всякой чепухе и периодически велел Агапу подливать горячую воду в мраморную ванну. Они ели оставшиеся с завтрака смоквы — Каллист не особенно их любил, но за компанию с Кесарием тоже съел пару штук, — и обсуждали, как долго следует находиться в ванне.
— В первый раз нельзя долго, — настаивал Каллист.
— А мне нравится, — возражал Кесарий, облокотившись на розовый мрамор и вдыхая остатки содержимого кувшина.
Тем временем Верна расстилал одеяла на высокой мраморной скамье, покрывая их сверху белоснежной простыней и кладя подушки.
— Это еще для чего? — забеспокоился Кесарий. — Промывания не дам делать, я тебя предупредил уже!
— Барин, нужно делать все, что положено, — сурово ответил Верна.
— Не будет сегодня промываний, — успокоил Каллист каппадокийца.
— Их вообще никогда не будет! — заявил Кесарий. Каллист уклонился от ответа и сказал:
— Я тебе сделаю массаж. Настоящий, косский.
Кесарий недоверчиво склонил голову на бок.
— Все, заканчиваем принимать ванну, — заявил Каллист. — Агап, помоги Александру, да разотри его как следует.
Могучий Агап завернул Кесария в полосатое сирийское полотенце.
— Эх, Агапушка, — произнес печально Кесарий, расслабленный от горячей ванны. — Ты и вправду думаешь, что у меня рук-ног нет?
— Это я, барин, вижу, — ответил Агап, растирая сына хозяйки. — Только вам положено уж слушаться, раз прихворнули.
Каллист тем временем смешивал благовонные масла в глиняной плошке с рыжими вифинскими петухами.
— Послушай, — обратился к нему Кесарий, уже уложенный верным Агапом на одеяла и простыни. — Мне, правда, неудобно… ну, массаж… это ведь обычно рабы делают! — он от волнения покусывал нижнюю губу. — Мне неудобно, что ты будешь меня растирать… правда, Каллист! Это же все-таки… ну… не для свободных занятие…
— Уймись ты, наконец. Нас учили массажу на Косе. Настоящему, а не тому, который рабы в банях делают. Это истинная иатролиптика![254]
— Но все равно…
— А кто рабов учить будет, если сам врач не будет знать приемы растирания и разминания? У нас все-таки «техне», искусство и ремесло, как и у горшечников и плотников. Руками работаем. Почему с иглой и ножом можно, а без них нельзя?
Каллист подвернул рукава хитона и зачерпнул в пригоршню масло.
— Спасибо тебе, ты так со мной возишься, Каллист… А вас там и песням учили? Я слышал, что там песнями лечат, — поинтересовался Кесарий, укладываясь на живот и подтаскивая к себе подушку.
— Это же в асклепейоне, а я-то не в асклепейоне учился.
— Как не в асклепейоне? Я думал, на Косе врачебная школа при асклепейоне.
— Ну да, школа при асклепейоне, но я-то не на жреца учился. У них особая жизнь, нас не допускали. Помнишь, мы реформировать их собирались? — Каллист запнулся, увидев тень, что вдруг легла на лицо друга, и добавил: — Но я знаю несколько гимнов.
Всяких целителя болей, Асклепия петь начинаю.
Сын Аполлона, рожден Коронидою он благородной,
Флегия царственной дщерью, на пышной Дотийской равнине, —
Радость великая смертных и злых облегчитель страданий.
Радуйся также и ты, о владыка! Молюсь тебе песней![255]
Каллист стоял посреди комнаты, сцепив перед собой руки, полные ароматного масла.
— Какой у тебя красивый голос! Почему ты не пел никогда, не могу понять… — проговорил Кесарий. — Хотя… я, кажется, понимаю…
Он не успел продолжить.
— Вы, барин, не пойте песен-то тут таких. У нас дом-то, чай, христианский.
На пороге вырос Верна, вытирая руки о фартук, надетый поверх туники.
— Это я попросил Каллиста, Верна, — сказал Кесарий управляющему Леэны.
— И вы хороши, молодой хозяин. А еще христианин.
Верна вышел из ванной комнаты, напевая себя под нос: «Моя Вифиния — дивный край…»
— Суров, суров, — заметил Кесарий, снова укладываясь на одеяла. — Крепкая закалка. А твой дядя, правда, теургии совершал?
— Совершал, — нехотя ответил Каллист, продолжая растирать руки маслом.
— И что, правда, статуи двигались?
Каллист махнул рукой и рассмеялся. Капли масла разлетелись по мрамору.
— Один раз пошевелилась. Мы с Диомидом палку с веревкой прикрепили и дергали. Дядя так и не узнал.
— Ха, Диомид и ты здорово время проводили! Жаль, что мы не вместе росли. Втроем напридумывали бы такого! — развеселился Кесарий.
— Мы еще в тазу со склона холма вниз съезжали. В аргонавтов играли.
— О, мы тоже с Григой и Саломом в аргонавтов играли! Горгония иногда вредничала, не хотела быть Медеей. Такое, бывало, сделает взрослое лицо и говорит: «Мне пора приданое пересмотреть, свадьба скоро!»
Кесарий расхохотался, потом посерьезнел.
— Неужели они все и вправду считают, что я стал эллином? — произнес он. — Какие странные письма написали, правда, Каллист?
— Странные, да, — кивнул тот. — Мне кажется, тебе надо поехать домой и разобраться.
— Домой? — ужаснулся Кесарий.
— Ненадолго. Выяснить, что и как, и вообще, показаться родным.
— В таком виде? Мама с ума сойдет, — покачал головой Кесарий.
— Ты же поправишься. Сейчас-то я и сам не позволю тебе ехать никуда.
— Ну, посмотрим.
Каллист подошел к мраморной скамье с Кесарием, провел по его спине ладонями — сначала несколько раз несильно, чтобы привыкла кожа, затем сильнее, втирая благовонное масло в исхудалое тело бывшего константинопольского архиатра.
— Все-таки ссылка — это неплохо, — сказал Кесарий, блаженно потягиваясь. — Вставать рано не надо, никаких дел срочных в сенате… вот еще и массаж… все тебя любят, все заботятся…
— В подготовительном растирании, то есть растирании, предшествующем упражнениям, целью является смягчение тела, должны преобладать качества, находящиеся как бы посредине — оно должно быть не слишком сильным, но и не слишком слабым, — начал разъяснять Каллист[256]. — Растирания существуют многих видов, как то: поглаживание, растирание с поворотами руки, с перемещениями рук не только сверху вниз и снизу вверх, но также и поперек, а, кроме того, под углом как к поперечному, так и вертикальному направлению. Поглаживание и круговое вращение должно быть разных видов…
— А! Ты что?! Больно же! — вдруг вскрикнул Кесарий.
— Надо фасцию размять! — строго заметил Каллист и продолжал: — Представления же о том, что поперечное или круговое растирание уплотняет тело, а вертикальное, напротив, истончает — принадлежат невежеству атлетов и педотрибов…[257]
— Нет, подожди, не надо всего этого делать… — застонал Кесарий, уворачиваясь и вдруг заорал во весь голос: — Ты что?! Перестань! Каллист! Я не хочу так! Я не хочу фасцию — лучше просто растирай как ты начал! Слышишь? Так, как начал, говорю! Больно же! Ты же сам сказал, что я тощий — а ты прямо по костям! Каллист! Сейчас ногой тебя лягну, клянусь! Ясно, что рабов такому учить нельзя — из милосердия хотя бы! Их любой хозяин убьет за такой массаж!
Кесарий со стонами уткнулся в подушку. Каллист молча и невозмутимо продолжал свою целебную деятельность.
— Каллист! — снова начал Кесарий неожиданно ласковым голосом. — Каллистион! Тебе же, наверное, тяжело такой сильный массаж делать! А ты устал, тебе нужен отдых! Давай завтра… или через пару дней… а сейчас просто — обычное растирание…
— Ты боишься щекотки? — поинтересовался Каллист.
— А вот и нет, — злорадно ответил больной. — Что, расстроился, мучитель?!
— А сейчас узнаем, — Каллист ухватился за его пятку.
— Агап! — простонал Кесарий. — Агапушка! Спаси!
— Полно вам ребячиться, барин, — серьезно сказал раб. — Лечиться — так уж лечиться. А не научите меня этим растираниям, а, Каллист врач? Больно хорошо у вас получается. Всегда научиться этому искусству хотел.
— Научу, — ответил весело Каллист.
— Завтра же начнете. На Верне. У него поясница болит, Финарета сказала… Она тоже массажу научиться хочет, да! — сообщил страдалец, на мгновение отрывая лицо от подушки.
— Леэна ее к тебе и на метание камня не подпустит, не мечтай! — заметил Каллист. — Агап, где мед разогретый?
— И к тебе тоже, — ответил Кесарий. — Зачем мед?
— Катаплазму сейчас сделаю, и будешь лежать. Мед хорошо твою черную желчь разгонит.
— При чем тут черная желчь… Но от меда онки должны расшевелиться.
— Расшевелим. Агап, помоги-ка!
Каллист умело и ловко завернул его в простынь, потом в одеяло.
— Я учился у Феодега иатролипта, — рассказывал он, — так он говорил, что правильная катаплазма после массажа — это самое главное.
— А как ты этот мед смывать с меня будешь? — с подозрением спросил Кесарий. — Или до утра мне липким быть?
— Конечно, не до утра. Это вредно. Опять ванну примешь.
Кесарий, замотанный в простынь, одеяло и полотенце, напоминал большую куколку. Агап уложил его поудобнее и с видом человека, выполнившего свой долг, вынул пробку из ванны.
— Давно бы мог это сделать, — проворчал Каллист. — Пойди, поставь свежей воды согреться.
— А ты куда? — спросил Кесарий, ворочаясь в своих пеленах.
— Сейчас вернусь. Забыл отвар для второй ванны.
…Когда он пришел, Кесарий, насколько это было возможно в его положении, сидел в обнимку с Агапом.
— Агапушка, родной, — говорил он. — Спасибо тебе, благодетель!
— Да вы что, барин, — говорил смущенный Агап. — Я их убил, да и все тут. Жалко, конечно, Божию тварь, но вас-то жальче.
Каллист заметил, что лицо Агапа странно изменилось — один глаз заплыл, а противоположная щека распухла и покраснела.
— А, явился! — закричал Кесарий. — Тиран и мучитель!
— Что с тобой? — остолбенел Каллист.
Агап и Кесарий были очень похожи — только у них, как у Диоскуров, заплыли противоположные глаза и распухли разные щеки. Агап прикладывал к глазу хозяина самодельную примочку.
— «Что со мной!» — передразнил вифинца больной. — Дверь надо закрывать, когда уходишь. Оставил на растерзание зверям меня, связанного и намазанного медом.
— Шмель-то в этом месяце злой, — понимающе закивал Агап.
— Вольную тебе дам, Агапушка, спаситель ты мой! — продолжил Кесарий.
— Ишь ты, — заметил Каллист, быстро готовя новую примочку из масла арники. — Как ты здесь прижился! Уже матушкиных рабов на свободу отпускаешь.
Кесарий на это захохотал, а вслед за ним рассмеялся и вифинец.
Прошло несколько дней.
В обеденное время Кесарий, полулежа на подушках в экусе, послушно ел похлебку, принесенную Агапом. Потом, когда раб ушел, он, отвернувшись к стене, залился слезами.
— Кесарий! Александр! — испугался Каллист. — Что с тобой? Тебе плохо?
— Нет, не плохо… вовсе не плохо… Ты знаешь, каждое утро к нам на окно прилетал петух… такой большой, разноцветный… я бросал ему крошки хлеба, он клевал, а потом расправлял крылья и пел… ты спал, не слышал…
— Я слышал, какой-то петух с утра горланит, но не думал, что ты его к нам в экус пригласил выступить.
— Такой красивый… — продолжал Кесарий, вытирая текущие по щекам слезы. — Прямо как феникс египетский… А сегодня не прилетел… это из него суп…
Кесарий закрылся с головой одеялом — его тело сотрясали рыдания.
Каллист растерялся.
— Ты что, Кесарий! Подумаешь, петух!
— Да, ты прав… — обреченно прошептал Кесарий.
— Вот, выпей воды и успокойся.
— Не хочу я, — резко ответил тот. — Задерни полог и уйди.
Каллист не посмел ослушаться и сел с книгой в углу экуса. Он пытался читать, но буквы не составлялись в слова.
Раздались быстрые шаги, и в экус влетела Финарета.
— Александр! Каллист! Каллист, зачем ты задернул полог? Такой хороший день! Александр! Смотри!
Агап, спешивший за ней, отдернул полог, и Финарета вытащила из-под своего покрывала огромного золотисто-алого петуха, который отчаянно крутил головой с налитым гребнем и беспомощно раскрывал клюв.
Кесарий протянул к нему обе руки. На его лице теперь блестели слезы счастья.
— Это Асклепиад, — торжественно сказала Финарета, представляя петуха врачам. — А суп был вообще из зайца, — добавила она шепотом. — Фотин сегодня морской рыбы принесет, морская — самая лучшая, бабушка так говорит.
Кесарий обнял петуха, прижимаясь щекой к его перьям. Тот оторопело смотрел на него.
— Я слышала весь ваш разговор… Какой ты, оказывается, жестокий, Каллист! Как так можно! «Ну съели и съели!» — передразнила она вифинца.
— Что ты делаешь здесь, Финарета? — раздался строгий голос Леэны. — Тебе ясно было сказано — ты заходишь в экус только со мной… А этого петуха ты зачем принесла Александру? Александр, дитя мое, зачем тебе петух? Святые мученики!
— Не ругайте Финарету, матушка, — попросил Кесарий сквозь слезы. — Это я попросил ее принести мне петуха…
Леэна посмотрела на него, на Финарету, на Каллиста и махнула рукой.
Петух, почувствовав общую заминку, вырвался из объятий Кесария, перелетел, как подранок, на плечо Каллиста и, оставив на его хитоне крупный след, кубарем вылетел в окно.
Кесарий и Финарета весело смеялись, даже Леэна слегка улыбалась. Каллист был разъярен, но молчал.
— Отдай хитон Анфусе, Феоктист, — сказала Леэна, после чего раздался взрыв хохота.
— Выйди вон, Финарета! — голосом, не предвещавшим ничего хорошего, добавила спартанка и вышла вслед за племянницей сама.
Кесарий обратился к вифинцу:
— Прости меня, Каллист, друг мой!
— У тебя есть новый друг теперь. Асклепиад, — сдержанно ответил Каллист, отворачиваясь и делая вид, что читает.
— Ну, не сердись же!
— Он нагадил на меня.
— Я приношу тебе извинения за него. Прости же этого бедного петуха, вспомни, что он тоже асклепиад, как и ты!
— Что-что? — переспросил Каллист.
— Ты же махаонид, потомок Асклепия.
— А, точно, — кивнул Каллист, не оборачиваясь.
— Ты на корабле подробно рассказывал об этом Финарете. Это последнее, что я запомнил, прежде чем погрузиться в свое лихорадочное забытье.
Каллист обернулся, и Кесарий увидел, что его друг смеется.
— Не обижаешься? — обрадовался каппадокиец.
— Как я могу на тебя обижаться, друг мой! — садясь рядом с ним и беря его за руку, сказал Каллист. — Ты так тяжело болен…
— О да, — с завыванием застонал Кесарий, закатывая глаза. — Я совсем забыл!.. Кстати, петух, возможно, просто хотел подарить тебе свой камень. Знаешь, такой магический камень петушиный бывает, все атлеты за ним гоняются. У легендарного силача Милона он был, и, как говорят, поэтому его никто победить не мог.
— Перестань! — озабоченно прервал его Каллист. — У тебя дисгармония в чувствах и воле. Ты, действительно, почти на грани френита…
— Это — твой любимый диагноз, — перебил его Кесарий. — Ты — типичный косский врач. Сначала доведут до френита жестоким обращением, а потом — прогнозы рассказывают. Прямо как в эпиграмме:
Хилому Марку предрек Диодор-предсказатель, что только
Шесть, и не более, дней жить остается ему.
Врач же Алькон, кто сильнее богов и сильнее судьбины,
Сразу сумел доказать, что предсказание — ложь.
За руку взял он того, кому жить шесть дней оставалось,
И не осталось уже Марку для жизни ни дня[258], — продекламировал Кесарий с видом трагического актера и продолжил, привставая и опираясь на подушку:
— На самом деле, у меня не могло быть френита. Смотри сам, с чего начинается френит? Оболочки мозга, те самые, что Герофил так подробно описал вместе с четвертым желудочком, разогреваются по разным причинам, и онки устремляются к ним, потому что им свойственно стремление из более густой среды в более тонкую, а тепло производит разрежение, с этим ты не будешь спорить.
— Хорошо, Кесарий, — начал Каллист, сдерживаясь, чтобы не начать рассказывать гораздо более верное и логичное объяснение, усвоенное им еще со времени учения во врачебной школе на острове Кос и описывающее избыточное движение флегмы к мозгу и ее застой, ведущий к френиту. — Но всякая болезнь состоит из архэ, эписосис, акмэ и паракмэ, — начала, возрастания, разгара и уменьшения. У тебя сейчас пока еще паракмэ…
— Таким образом, — продолжал, не слушая его, Кесарий, — рядом с оболочками мозга образуется застой и, в конечном итоге, блок из частиц, из онков. Из-за этого страдает все тело, и в конце концов, происходит расслабление в животе, предвестник смерти. А у меня не было ничего подобного.
— Вот как раз в животе у тебя и застой, что не может способствовать выздоровлению, — заметил Каллист, издали начиная обсуждение вопроса, который уже несколько дней вызывал у Кесария бурное несогласие. Но Кесарий продолжал с увлечением рассказывать теорию Асклепиада, и не замечая надвигающейся опасности:
— Если бы у меня был френит, то состригание волос, которое ты так неосмотрительно провел, еще больше бы усилило приток и, следовательно, блок частиц в оболочках мозга. Но, к счастью, у меня был блок не в оболочках мозга, а в оболочке легкого, в плевре, и это выразилось в плеврите. От которого я сейчас выздоравливаю, потому что онки приходят, благодаря твоему правильному лечению массажем, в движение.
— Мне ни клистира не ставил Фидон, ни притронулся даже,
Только в бреду я о нем вспомнил — и умер тотчас[259], —
ответил Каллист.
Кесарий рассмеялся.
— Рано ты смеешься, — заметил Каллист. — Сегодня мы займемся промываниями. Верна уже готовит все, что надо.
— Вот видишь, тебе сразу стало лучше, — заметил довольно Каллист, когда обещанная процедура закончилась, и несчастного Кесария перенесли в спальню.
— Когда эта пытка закончилась, то мне сразу стало лучше. Намного, — простонал Кесарий, отодвигая блюдо со смоквами. — Даже смоквы теперь в глотку не идут… Надеюсь, это промывание хотя бы не принесет мне вреда. Ведь твой любимый Гален писал, комментируя Гиппократа: врач должен помогать, или хотя бы не вредить! Офелеин э мэ влаптин! Но тебе, я вижу, и Гален с Гиппократом уже не указ! Дорвался до лечения беспомощного друга…
— Дай-ка я твой живот пощупаю. Ну вот — видишь, как хорошо! — довольно заметил Каллист. — Послезавтра повторим. Не случайно в Египте с давних пор промывания кишечника считают очень важными для сохранения здоровья…
— Кстати, о египтянах! Мой друг Мина — коренной египтянин, но я ни разу не замечал, чтобы он…
— Просто он не любил говорить об этом, — предположил Каллист. — Что за интерес в застольной беседе с друзьями обсуждать заветы бога Тота?[260]
— Вот доберемся до Александрии, познакомлю тебя с ним, — пообещал Кесарий.
— Расскажи мне, как ты учился в Александрии, — попросил Каллист. — Там, говорят, до сих пор по сохранившимся от вскрытий Герофила и Эразистрата скелетам анатомию изучают?
— Да, скелеты есть… Но анатомию мы на гладиаторах учили, на их ранах больше выучишь на практике, чем на скелете. И на животных много занимались, это верно. На свиньях в основном.
— Египтяне, наверное, хорошо знают анатомию? — спросил Каллист. — Они же бальзамируют своих умерших.
— Не сказал бы, что знают хорошо. Бальзамировать — это ведь не вскрывать. Там цель другая, через маленький разрез, почти не повреждая тела, вытащить внутренние органы. И бальзамировщики — не врачи, это низкая работа. Врачи египетские хорошо умеют вывихи и переломы вправлять, раны лечить — но это не с бальзамирование, конечно, связано. Ну вот, сам и спросишь у Мины. Жена у него тоже египтянка, Хатхор.
— Как? — переспросил вифинец. — Каркорион?
— Хат-хор! — четко проговорил Кесарий.
— Варварский язык, — заметил Каллист, после четвертой попытки отчаявшись произнести имя возлюбленной неизвестного ему египтянина Мины. — Странно, что Мину зовут просто Мина, а не Петосирис или Птахотеп. Впрочем, ты говорил, что ее брат — египетский жрец, как его там, Горпасис или как еще… Пей лучше свое лекарство и не заговаривай мне зубы рассказами о своих египетских друзьях.
Каллист с этими словами переставил блюдо со смоквами подальше от ложа страдальца.
— Горпашед! Его имя Горпашед. Означает «Гор-спаситель», — Кесарий отхлебнул из чашки, принесенной Агапом, закашлялся и обреченно откинулся на подушки. — Что за гадость! Что ты здесь намешал?
— Сок кедровых ядер, миндаль, имбирь, коралл, шафран, ревень, мед, семена моркови, мака, аниса…
— Надо же, вроде все вещи хорошие, почему же на вкус такая гадость? — проговорил задумчиво Кесарий.
— Дай-ка попробовать, — забеспокоился Каллист. — Что ты выдумываешь! — возмутился он, отхлебнув из чашки. — Очень приятный на вкус напиток. Густой, конечно, но таким он и должен быть.
— Тебе нравится? Так хлебни еще, — невинно предложил Кесарий. — Тебе тоже надо силы поправить. — А отчего он густой-то такой?
— Там яйца взбитые.
— Яйца?! — в возмущении воззрился на товарища Кесарий. — Опять?! Ты же знаешь — я терпеть их не могу!
— Нет, без них обойтись никак нельзя. Пей, не морочь мне голову.
— Дай лучше мне смокв, — потребовал Кесарий, ворочаясь в своей постели и поглядывая в сторону блюда на столике в отдалении.
— Нет, не дам. Выпьешь — получишь.
— Две хотя бы! Ну, одну!
— Выпьешь — получишь, говорю.
— Целое блюдо смокв стоит! Диомид прислал… Мне, между прочим. Вот, добрый какой человек, хоть и эллин! Какие вы, эллины, все-таки разные!
— Леэна идет! — заметил Каллист. Кесарий залпом выпил полчашки и закашлялся.
— Надеюсь, ты не дал опять Александру смокв вместо лекарства, Каллист? — строго спросила матрона.
Кесарий безнадежно возвел глаза к потолку.
— Нет, не давал, — засмеялся Каллист.
— Он неумолим! — трагически произнес Кесарий.
— Я понимаю, что ты не любишь яйца, но надо допить до конца, — сказала Леэна, заглядывая в чашку Кесария. — Осталось на три глотка. Допивай.
Кесарий с обреченным видом поднес напиток ко рту.
— Ну, же, смелей! — подбодрил его Каллист. — Вспомни Сократа!
Кесарий поперхнулся от смеха.
— Теперь дай мне смокву! — потребовал он, прокашлявшись.
— Нет, только после того, как ты выпьешь все, — ответила Леэна. — В прошлый раз ты у Верны все смоквы съел и ничего не выпил. Ты тоже, Каллист, не прав. Зачем ты потакаешь Александру в его дурачествах с лекарствами? Его-то понять можно — он болен, а, заболев, вы, мужчины, становитесь хуже детей.
— Каллист в детстве болел. Сириазис[261] перенес, — сказал Кесарий совершенно серьезно. — Помнишь, ты рассказывал, что тебе тесто с яичным желтком прикладывали к родничку? По Сорану?
— Пока ты говорил всю эту ерунду, мог бы выпить лекарство уже несколько раз.
— Дай мне смокву, я заем это липкое снадобье! В горле противно, не могу проглотить ничего.
— Нет, Каллист, не иди у Александра на поводу. Александр, пожалуйста! Мы все ждем.
Кесарий вздохнул, зажмурился и осушил чашу.
— И отчего ты не слушаешься Каллиста?
— Как — не слушаюсь?! — возмутился Кесарий. — Да он попросту мною помыкает!
— А ваш утренний спор о промываниях? Что ты ему твердил, не переставая?
— «Я не дамся!» — подсказал Каллист. — Жаль, что мой панегирик клюсмам останется незаписанным!
— Такое впечатление, что тебе пять лет, Александр, — покачала головой Леэна, протягивая страдальцу смоквы.
— Четыре, — исправил Каллист. — В пять мальчиков уже на мужскую половину переводят. А тебя во сколько перевели?
— Меня в пять и перевели, — добродушно ответил Кесарий, жуя нежную смокву. — А Григу в семь. Он у нас болезненный был. Да и папаша все время путал, сколько кому из нас лет. Занят был всегда очень. То в собраниях ипсистарических, то в судах. А я не был болезненный и очень хотел поскорее перевестись на мужскую половину. А тебя когда перевели?
— А у нас только мужская половина в доме и была, — сказал Каллист. — Меня же дядя воспитывал.
Леэна зорко посмотрела на Кесария.
— А это что? — она достала сушеные финики из-под подушки.
Каллист захохотал. Кесарий смущенно потупился, что вызвало у вифинца новый приступ хохота.
— Честное слово, Александр, можно подумать, мы тебя морим голодом! Зачем ты прячешь еду под подушку? Это Финарета тебе принесла? Можешь не отвечать. Я вижу по глазам.
— Не ругайте Финарету, матушка! — взмолился Кесарий, смеясь. — Она добрая девушка… А финики я, действительно, спрятал, чтобы ночью были под рукой… и забыл. Ночью, бывает, есть захочется…
Он виновато смотрел на Леэну. Та не могла сдержать улыбки.
— Ах, дитя мое…
Она села рядом с ним, взяла за руки.
— Ты поправишься, дитя, — сказала она.
— Правда? — серьезно переспросил он.
Она обняла его, прижимая к груди. Он поцеловал ее руки.
— Матушка… сколько бед я вам причинил!
— О чем ты? Финарета уже разболтала?
— Я сам случайно услышал… — покачал головой Кесарий. — А сколько издержек! Я не смогу отдать вам деньги в скором времени…
— Александр, — строго сказала Леэна. — Чтобы я больше не слышала про издержки.
— Нет, госпожа Леэна, — ответил Кесарий, приподнимаясь на локте и глядя в ее голубые глаза. — Услышите. Как будто я не понимаю, сколько денег уходит на лекарства для меня!
— Упрямец! — покачала она головой. — Так что ж ты не пьешь их, как положено, а устраиваешь нам представления, как вомолох?
Он снова поцеловал ее руки.
— Вы не против того, что я называю вас матушкой? — тихо спросил он.
— Это счастье — иметь такого сына, как ты. А ты не против того, что я зову тебя сыном? — спросила спартанка и добавила: — Видишь ли, раз уж так случилось, нам следует называть так друг друга — чтобы случайно не оговориться на людях.
— Да, все по Евангелию — получит и матерей, и сестер… Как хорошо! — проговорил Кесарий. — В вас я обрел еще одну мать, в Финарете — сестру… Но Христос даровал мне и прекрасного друга, Каллист, — с этими словами Кесарий сжал руку вифинца, сидящего подле него и смотрящего на них с Леэной с немного грустной улыбкой.
— Да, Каллист зовется согласно со своим нравом, — кивнула Леэна.
— Ты всем пожертвовал ради меня… ради того, чтобы разделить мое изгнание…
Кесарий смотрел на Каллиста — в его синих глазах была невыразимая благодарность.
Вечер. Трещат, не умолкая, цикады. Теплый ветер наполнен ароматом цветущего миндаля. Анфуса забирает у лежащего в саду на подушках Протолеона поднос с остатками ужина. Кормилица приносит ребенка, завернутого в пестрое сирийское одеяльце. Глаза страдальца загораются тихой радостью.
— Феодулия, поднеси поближе Финарету к отцу, — говорит Леэна. — Финарета, ну-ка, где папа? Покажи папу!
Финарета тянет ручонки, и Протолеон целует дочку в большие зеленые глаза, в золотистые волосики на лбу.
— Как хорошо, что мы не взяли тебя в ту поездку, дочка! — говорит он. — Кони взбесились…
Потом он берет за руку старшую сестру, целует ее ладонь и плачет, а она вытирает его слезы…
— Как хорошо, что вы пришли, матушка… — проговорил Кесарий, садясь на постели.
— Ты не можешь уснуть, дитя мое? — тревожно спросила Леэна, придвигая табурет ближе.
— Матушка, — Кесарий протянул к ней руки, словно в мольбе, — матушка! Мне неспокойно на сердце…
Леэна молча обняла его, прижимая к груди, и несколько раз поцеловала в горячий лоб.
— Матушка, я чувствую, что-то случилось с Саломом, — выдохнул Кесарий и разрыдался. — Отец ненавидит его… он убьет его… он прикажет его пытать… распнет…
— Что ты такое говоришь, что ты говоришь, дитя мое, — испугалась Леэна, беря названного сына за руки и чувствуя, что ладони его мокры от испарины. — Это запрещено, как же он убьет его?
— Очень просто… вы не знаете отца… Он ненавидит Салома… ведь Саломушка — живое напоминание о его нехристианском прошлом… он точно убьет его… может быть, уже убил… Салом наверняка за меня перед отцом заступался, если он решил, что я стал эллином… это моя вина, я должен был забрать его в Новый Рим… должен быть украсть его… я не мог, он же раб моего отца, я не имею права на имущество отца… я ничего не сделал, пока был архиатром, ничего не успел — ни Каллисту имения не вернул, ни Салома не спас! И Лампадион… Матушка, я ничего не сделал… зачем я жил… зачем я уехал в Новый Рим, оставил Салома с этим извергом! Он его убьет… отец его убьет…
Кесарий зашелся кашлем, задыхаясь. Его трясло как в лихорадке.
— Дитя мое, дитя мое… — Леэна напоила его настойкой опия и белены, — лекарством от кашля, что заботливо днем приготовил Каллист, и, сев рядом, снова обняла. — Давай рассудим, так ли все плохо. Там наверняка есть кому заступиться за Салома. Твой старший брат Грига, например — разве он не заступится перед отцом за брата-раба?
— Заступится… — тяжело проговорил Кесарий. — Только он не знает, что Салом наш брат. И отец не больно-то слушает Григу, когда речь идет не о богословии.
— А Нонна? — спросила Леэна.
— Мама? Да отец на нее руку запросто может поднять. Ничего она не в силах сделать! Будь ее воля, Салом бы уже давно свободным был.
Леэна немного растерялась, но продолжила:
— А Горгония, твоя сестра? Вы ведь с ней так похожи! Она мужественная и умная женщина, кроме того, весьма хитроумная, ты рассказывал?
— Горгония… — в голосе Кесария появилась надежда. — Да, Горгония, несомненно, что-то придумает! Да, она его спасет! Святые мученики! Она смелая, Горгония, и умная! Родись она мальчиком, уже давно бы стала квестором Вифинии…
Он снова закашлялся.
— Дитя мое, ты лихорадишь! Болезнь может вернуться, если ты будешь так себя изводить тревогами. Оставь все в руки Христа и мучеников.
— Я ничего, ничего не успел, пока был архиатром, — снова с отчаянием произнес он. — Ни Салома не освободил, ни Каллисту имения не вернул, и Лампадион оставил в лапах у этого мерзавца Филогора…
— Дитя мое, я буду молиться и о Саломе, и о Лампадион… О Каллисте я и так всегда молюсь, — сказала Леэна. — И о Фекле.
— Я вам все рассказал, вы все знаете, госпожа Леэна… — проговорил Кесарий. — Я неправильно жил…
— Я буду молиться о Саломушке, обещаю тебе, и ты молись, так, молясь, и засыпай. У вас, я знаю, есть такой обычай в Каппадокии, в случае беды призывать Сорок севастийцев?
— Да… я помню… я не должен был забыть, — прошептал Кесарий, обессиленно опускаясь на подушку. Леэна положила на его лоб влажную повязку, смоченную в воде, разведенной пополам с уксусом, и ему стало легче, жар отступил. — Кирион, Кандид, Домн… — прошептал Кесарий и провалился в сон — опий сделал свое дело.
…Из повозки высадился высокий старик в тоге. Его сопровождали двое юношей, оба в новых тогах — уже тогах мужей, а не подростковых претекстах[262]. На высоком, черноволосом юноше тога лежала отменно, и он уверенно и гордо шагал в ней рядом с отцом. Они были удивительно похожи — только у отца глаза были карие, а у сына — синие. Поодаль шел, склонив голову, другой сын, на полголовы ниже синеглазого юноши, русоволосый, с печальными карими глазами. Тога его сбилась, прямые ее складки были безнадежно смяты, но он не замечал этого, погруженный в свои мысли. Он шевелил губами, словно произносил какую-то речь или сочинял поэму.
«Григорий! — строго окликнул его старик в тоге. — Не отставай от младшего брата!»
Григорий вздрогнул и ускорил шаг.
«Теперь, дети мои, когда я одел вас в мужские тоги, вы должны являть на деле, что есть истинное рисское благородство. Это не важно, что мы живем в Каппадокии — римский образ мыслей и жизни не ограничивается Римом!» — проговорил старец.
Синеглазый юноша внимательно слушал отца — они были почти одного роста.
Вдруг к ним подбежал какой-то раб-конюший в шерстяной тунике и упал на колени перед высоким стариком в тоге.
«Хозяин, господин Григорий, не гневайтесь! Не доглядели мы! Пегас ногу подвернул!»
Трое других конюхов, один из которых был совсем молодой, стройный и высокий, с черными, влажными глазами сирийца, стояли в стороне, и, не отрываясь, глядели на хозяина и его сыновей.
«Подите все сюда! — сурово приказал Григорий-старший. — Кто смотрел за конем?»
«Мы все, хозяин, — ответил первый раб. — Все пред вами виноваты… Но там ничего страшного, с конем-то — Абсалом уж и осмотрел его, и повязку с мазью приложил — говорит, что не вывих, а только связок растяжение, так что выправится, конь-то!»
«Абсалом!» — недослушав раба, рявкнул Григорий-старший. Сириец в длинном хитоне сделал шаг вперед, оказавшись лицом к лицу со стариком в тоге. Глаза их оказались на одном уровне, и что-то странное было в его взгляде — не рабская преданность, а какая-то особая любовь. Через мгновение юноша-сириец опустил взор.
«Двадцать плетей тебе за небрежное отношение к коням!» — холодно отрезал старик.
«Отец!» — вне себя от возмущения воскликнул его синеглазый сын, но сдержался, и более ничего не прибавил.
«Замолчи, Кесарий, — процедил старик недовольно. — Хватит заступаться за рабов, с которыми ты в детстве играл. Время игр прошло».
Второй из братьев молчал, с ужасом наблюдая за тем, как молодого конюха привязывают к скамье для наказаний.
Когда от первого удара брызнула кровь, орошая смуглую кожу сирийца, брат Кесария громко вскрикнул — словно от боли.
«Григорий!» — строго одернул его отец. Кесарий молчал, кусая губы и нахмурившись.
… Абсалом не кричал, только вздрагивал от каждого удара и то вскидывал, то ронял голову. Густые черные волосы, пропитанные кровью и потом, облепили его лицо и шею.
«Отец!» — воскликнул Кесарий, делая шаг вперед.
«Отец!» — вторя ему, воскликнул Григорий-младший и взмахнул руками, словно желая улететь с места расправы, а потом в отчаянии схватился за голову. Он снова отрыл рот, но не смог произнести ни слова. Вместо него заговорил младший брат:
«Отец, повели, чтобы наказание прекратили!»
Вся спина молодого сирийца уже была залита кровью. Абсалом больше не вскидывал голову, а сдавленно стонал под жестокими ударами.
«Не должно взрослому мужу идти на поводу у своих чувств, подобно женщинам!» — ответил Григорий-старший, спокойно наблюдая за истязанием конюха.
«Отец! — сверкнул глазами Кесарий. — Совершенному мужу не следует упускать случая, чтобы проявить милосердие!»
Старик всем корпусом развернулся к младшему сыну. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, словно мерялись силами. Удары плетей стихли.
«Хорошо, Кесарий, сын мой, — произнес старик в тоге. — Ты не зря учился риторике в Кесарии Палестинской! Я исполню просимое тобою ради твоих успехов в этом искусстве, а не ради потворству небрежности раба Абсалома!»
И Григорий-старший, завернувшись в тогу, пошел к особняку на холме, по-военному печатая шаг. Его старший сын последовал за ним, потупив голову, словно сдерживая слезы. Младший сын то и дело оборачивался на жестоко наказанного юношу-сирийца, уже развязанного рабами и с трудом поднимающегося со своего позорного ложа…
…К вечеру Кесарий, торопливо отодвинув полосатую занавесь, заглянул в маленькую комнатку.
«Мирьям?» — негромко окликнул он.
«Сандрион! О-о, бари![263] О дитя мое! Заходи, сладкий мой, заходи, родной мой…»
Полная высокая сирийка обняла его, целуя в щеки и в шею, что-то приговаривая на своем языке. «Эни[264], — спросил Кесарий, поцеловав ее, — как Абсалом?»
«Ах, ты заступился за него, золотое твое сердце, дитя мое… Лежит он, встать не может… Убили бы его, если бы не ты…»
«Положим, не убили бы, но покалечили бы точно… — проговорил Кесарий, и добавил, указав на тяжелый полог, скрывающий угол комнаты: — Он там?»
Мирьям, заплаканная, кивнула и отдернула полог. Кесарий опустился на колени рядом с юношей-конюхом.
«Саломушка, — прошептал он, гладя его по руке. — Больно тебе, бедняга?»
Абсалом открыл больше черные глаза, замутненные лихорадкой, и тихо, хрипловато ответил, пытаясь улыбнуться:
«Сандрион… спасибо тебе… если бы не ты, то могло бы еще побольнее быть…»
«Я масла лечебного принес, и лепешек с тмином, и сладостей тебе, и молока… — говорил Кесарий. — Как жесток отец!»
«Не брани отца, — сказал Салом еще тише. — Он был прав — если бы он не наказал меня, а другого, он словно бы оказал мне какое-то предпочтение… а так я пострадал вместо Аканфа… это он вел тогда Пегаса…»
«И Аканф молчал, когда тебя приказали пытать!» — возмутился Кесарий.
«Он очень испугался, — молвил Абсалом. — А мне не привыкать. Отец может гордиться мною, что я поступаю благородно, будучи рабом…»
«Не говори глупости!» — возмущенно зашептал Кесарий, ласково гладя его по голове. Он еще хотел что-то сказать, но тут в комнатку вбежала, запыхавшись, маленькая, щупленькая Нонна. В руках ее была корзина — раза в два больше, чем та, что принес собой Кесарий. Мирьям с причитаниями выхватила корзину из рук госпожи, поставила ее на пол, а потом Нонна и Мирьям обнялись и заплакали.
Следом за Нонной вошел Григорий-младший, сразу же налетевший в полутьме на корзину. Он упал, увлекая за собой таз с выстиранным бельем и табурет. Мирьям ахнула, Нонна и Салом рассмеялись, а Кесарий цыкнул на старшего брата.
Нонна опустила на колени, склоняясь над Саломом, осторожно, чтобы не причинить боли, сняла укрывавшее его спину лоскутное одеяло — Григорий вскрикнул от страха и сострадания, прижимая руки к лицу. Кесарий тяжело вздохнул и сжал руку сирийца, а тот, закусив губы, пока Нонна щедро выливала на его раны дорогое масло, тоже ответил Кесарию сильным рукопожатием… На обратной дороге из хижины сириянки Мирьям в свой особняк на холме сыновья старика в тоге молчали. Первым тишину нарушил Григорий:
«Какая несправедливость, какая жестокость — и именно в день нашего совершеннолетия!» — он снова начал размахивать руками, и Кесарий, схватив его за плечо, остановил жестикуляцию брата.
«Не делай так — помнишь, что дядя Амфилохий тебе все время говорил? Что руками машут только неопытные риторы!»
Григорий вздохнул.
«Отец приказал высечь нашего брата при всех — за вину, которую совершили другие, а он не совершал!» — произнес Кесарий, убирая руку с плеча Григория.
«Нашего? — удивился Григорий. — Салом — только твой молочный брат, а я питался молоком нашей матери, у меня кормилицы не было».
«То-то ты такой умный вырос!» — раздраженно бросил Кесарий и зашагал быстрее, обгоняя растерянного брата.
— Кесарий! — склонился над ним Каллист, поднося лампаду, — тебе плохо? Ты кричал во сне…
— Салом… — пробормотал каппадокиец, не просыпаясь. — Йа эвнан лак реббат, ахи…[265]
Кесарий и Каллист сидели в саду у пруда, в тени старой акации. Порою легкий летний ветерок осыпал их головы мелкими освежающими брызгами воды из фонтана. У ног Каллиста лежал странной формы дорожный мешок, из которого что-то топорщилось, а рядом на скамье — дубовая с серебром шкатулка с медицинскими инструментами.
— Вот, судя по твоей генитуре, тебе должно выпасть много скитаний… — говорил Кесарий Каллисту, чертя в круге отломанной веткой акации диаметр, треугольник, квадрат и шестиугольник.
— Судя по всему, ты прав, — заметил Каллист. — Скитаний было предостаточно, и сейчас они продолжаются.
— Да, но скитания твои — под знаком Юпитера, — деловито заметил Кесарий.
— И я слышу это от христианина! — заметил Каллист.
— Я о звездах, а не о богах. Но, если ты не хочешь слушать, я сейчас все сотру, — с готовностью сказал Кесарий, переворачивая ветку листвой к земле.
— Нет-нет, — остановил его вифинец. — Астрология — важная часть медицины, но я всегда находил ее крайне сложным предметом. Продолжай, пожалуйста.
— Итак, — помолчав, продолжил Кесарий. — Твой знак — Диоскуры, то есть Близнецы. Очень сложный и противоречивый, при этом ты предрасположен к скитаниям и особому религиозному благочестию, так как девятый дом планет — это дом благочестия и странствий.
— Разве девятый дом — Близнецы? — осторожно спросил Каллист.
— Vita, lucrum, fratris, genitor, nati, valetudo,
Uxor, mors, pietas, regnum, benefactaque carcer[266], — продекламировал Кесарий, загибая пальцы. — Видишь — благочестие — девятый дом.
— Какое удачное стихотворение, — пробормотал Каллист. — Я всегда путался с домами.
— Если в Близнецах у тебя Юпитер, то путешествия твои связаны с нуждами государства и императора, — продолжил Кесарий. — У меня тоже, кстати, Юпитер в Рыбах. А парные знаки — это знаки странствий.
— Это где же я … — начал Каллист, но осекся. — Точно. Сначала в Никомедию, потом в Новый Рим…
— Ты, собственно, и стал скитальцем из-за того, что твой дядя был сослан — заметь, по указу императора! — добавил Кесарий. — Да и со мной ты скитаешься из-за воли императора. Так что многое сбылось, и кое-что сбывается… вот у тебя Марс с экзальтацией в Водолее — не иначе, в странствиях своих к пиратам попадешь.
— Значит, отправимся в Александрию посуху, на суше пиратов нет, — полушутя ответил Каллист, но тут его осенило: — Постой-ка, а если ты со мной поедешь на корабле в Александрию, и мы вдвоем к пиратам попадем, то что, у тебя тоже Марс в Водолее? И у всех наших предполагаемых спутников тоже?
— В таком случае надо составлять генитуру корабля, — ответил важно Кесарий.
— Хватит меня обманывать, — заявил Каллист. — До чего дело дошло — от вынужденного безделья мы уже с тобой генитуры чертим. Все это и яйца выеденного не стоит… генитура, гороскоп. Все это блакеномион, пошлина на глупость. Тем более вы, христиане, не верите в судьбу.
— Звезды влияют на погоду и, следовательно, на болезни и их течение, — ответил Кесарий уже более серьезно. — Кстати, у тебя Марс, хоть и в Водолее, но под благоприятным аспектом Меркурия — тебя выкупят.
— Откуда?
— У пиратов. И вообще, Юпитер в Близнецах говорит о твоем благородстве в поиске божественной истины.
— Знаешь, мне пора, — встал Каллист, беря свой странный мешок и шкатулку с инструментами.
— Куда это ты собрался? — встревожился Кесарий. — Сейчас — час Марса, неблагоприятен по всем законам хронократории[267].
— Диомид пригласил.
— Развлекаться идешь? — со вздохом спросил Кесарий.
— Если, по-твоему, лечение геморроя у писца трибуна Диомида — это развлечение, то да, я иду развлекаться, — ответил Каллист.
— Так это ты в этот мешок запрятал ректальное зеркало? — засмеялся Кесарий.
— Ну да, не пугать же народ этой штукой с винтом. Писарь в первый раз очень испугался, потом сказал, что у меня рука легкая. Я, как ты знаешь, не сторонник устрашающих способов лечения. Свежесваренные голубиные яйца, ванны, припарка «рюподес», размягченная розовым маслом…
— Скажи, а у Диомида ведь есть баня? — перебил Кесарий друга. В его словах звучала тайная надежда. — Настоящая, обычная баня?
— Есть, конечно! — ответил весело Каллист. Кесарий еще более приуныл.
— Баня… как мне хочется в баню… Слушай, давай я с тобой поеду к Диомиду?
— Ты в своем уме? Или тебе Марс по всем законам хронократории поразил, лишив рассудка?
— Я уверен, баня повлияет на мое здоровье только в самую лучшую сторону! — воскликнул Кесарий.
— А твой шрам повлияет на умозаключения Диомида далеко не в самую лучшую! — заявил Каллист бывшему архиатру.
Тот вздохнул, подпер щеку ладонью, и стал яростно заметать веткой акации круг генитуры Каллиста.
— Ну да, — упавшим голосом произнес, наконец, Кесарий. — Ну да. Шрам. Особая примета. Иди же, что ты стоишь? Как раз в час солнца и доберешься до больного… все будет успешно… по всем законам хронократории…
Он поднял голову и попытался улыбнуться.
— Возвращайся поскорей, — сказал он почти шепотом и пожал руку своему верному другу. Ветерок снова осыпал их брызгами фонтана с мраморными рыбами и дельфинами.
Проводив взглядом удаляющегося вифинца, Кесарий снова взялся за ветку акации и погрузился в какие-то сложнейшие подсчеты, чертя цифры и знаки на влажной от брызг воды земле.
— Юпитер в Раке… — бормотал он. — Это хорошо, экзальтация Юпитера повлияет и на течение болезни, и на отношение властей… так, а это что такое? Марс в Овне, в своем жилище, а Сатурн? Не хватало мне еще Сатурна в Весах, да еще в экзальтации…
Он стал бешено чертить в круге треугольник, квадрат и шестиугольник, потом отшвырнул ветку и обреченно уставился на землю.
— Исход болезни ясен… — проговорил он. — И Марс, и Сатурн — во враждебном квадратном аспекте, Юпитер находится в их осаде, связан по рукам и ногам, и не может оказать своего благотворного действия на поворот моей болезни… Под тригональным аспектом нет ни Солнца, ни Венеры — благоприятное влияние полностью отсутствует в моей генитуре…
— Кесарий врач! — раздался над его головой нежный девичий голос. — Какая сложная схема! И числа! Вы сами вычисляли восход и заход планет и созвездий?
— Да, пришлось, — медленно ответил бывший архиатр, поворачиваясь к собеседнице.
Ею оказалась долговязая худая девушка-подросток, опирающаяся на буковую трость. Прихрамывая, она сделала несколько шагов к Кесарию и присела рядом с ним на скамью.
— Вы — сын госпожи Леэны? — спросила она. — Я мечтала вас снова увидеть. Вы и ваша мать — самые благородные люди, из тех, которые мне встречались.
— Снова? — переспросил Кесарий. — Разве мы уже виделись?
Она улыбнулась, обнажив крупные, как у жеребенка, зубы.
— Да. Помните, когда ваш друг, Митродор, купался в Сангарии, а мне стало плохо, и вы привели меня в чувство? Вы еще девочек успокаивали, что я не умерла, а просто упала в обморок. Я все слышала, я уже в себя начала приходить, только глаза еще не открыла.
— Помню, — улыбнулся Кесарий. — А как вы себя чувствуете теперь?
— Да, честно говоря, нечем хвастаться… — по-взрослому сказала девушка. — Болезнь развивается — я уже с палочкой хожу, как старушка… а после и слягу. Суставы опухают, руки уродливыми стали, видите? — она слегка подняла длинный рукав, открыв странные по форме, словно раздутые в межфаланговых суставах тонкие пальцы — на них не было ни единого колечка. — Даже письма написать не могу… вот Фессал мне письмо передал, а я и ответить не могу…
Тут она вспыхнула, поняв, что проговорилась.
— Не волнуйтесь, Архедамия, я не раскрою никому вашу тайну, — поспешно сказал Кесарий. — Отчего же вам не продиктовать письмо рабу и не отправить его Фессалу? Он сейчас на Лемносе.
— На Лемносе? — просияла Архедамия. — Как хорошо, что я ему не стала слать писем в Новый Рим! Но я не могу продиктовать рабу — тогда наша тайна станет известной отцу, и он… он не одобрит.
Кесарий понимающе кивнул.
— А вы… вы не могли бы написать Фессалу письмо? — шепотом, краснея и бледнея, спросила девушка.
— От вашего имени? Мог бы, — с готовностью ответил Кесарий. — Я думаю, это разумная идея.
Архедамия посмотрела на круг генитуры.
— Кому-то суждено родиться красивой, быть счастливой и здоровой, выйти замуж за любимого и иметь детей… а кому-то светила этого не дают, — сказала она. — Но надо быть выше этого. Судьба послушного ведет, а покорного тащит. Правда, Кесарий врач?
— Это учение стоиков, — ответил Кесарий.
— Я думаю, они правы, — сказала Архедамия. — Судьба, ананке, есть то, что неподвластно человеческой воле. Но есть другое, что ей подвластно. Я могу сделать выбор.
— Выбор? — переспросил Кесарий, боясь спугнуть ее откровенность.
— Да, — со светлой печалью и нечеловеческой решимостью отвечала девушка.
— Давайте я составлю вашу генитуру, — вдруг предложил Кесарий. — Вернее, генитуру вашей болезни.
Архедамия пожала плечами.
— Составьте, я не против, — ответила она.
Кесарий задал ей несколько вопросов и принялся быстро чертить на земле новый круг, вписывая в него треугольник, квадрат и шестиугольник.
— Архедамия, подождите сводить счеты с жизнью, — произнес бывший архиатр. — Венера у вас в Весах — это благоприятный аспект для Льва.
— Да? — переспросила Архедамия. — А моему отцу астролог сказал, что я никогда не выйду замуж.
— Астрологи бывают разные, — заверил ее Кесарий тоном, не допускающим сомнений. — Вы не только выйдете замуж, но выйдете по большой любви. Видите, Сатурна сдерживают с двух сторон благодетельные планеты, Венера и Юпитер? Значит, его злотворное влияние начало угасать… и скоро совсем угаснет. Потом, Луна в доме детей — у вас непременно родятся дети, близнецы — видите, у Юпитера экзальтация в Диоскурах?
— И правда, — промолвила Архедамия и широко улыбнулась. С ее чела ушла та дымка безнадежности, которая делала ее старше своих лет.
«Она совсем еще дитя!» — подумал Кесарий, не раскаиваясь в своей хитрости.
Архедамия тем временем встала со скамьи и, кратко поблагодарив его, быстро заковыляла, опираясь на свою палку, в сторону дома Леэны.
…Кесарий проводил взглядом девушку-хромоножку, потом позвал Агапа и, опираясь на свой костыль с перекладиной наверху и на плечо раба, направился в экус — он устал, ему хотелось прилечь. Он не видел, как Архедамия, обернувшись, печально смотрела ему вслед и вытирала слезы.
— Архедамия! — раздался радостный крик Финареты за ее спиной. Архедамия смахнула последнюю слезинку и обернулась к подруге.
Финарета расцеловала Архедамию, едва не сбив ее с ног, и после этого спросила:
— Как же тебе удалось пробраться к нам в дом незамеченной? Почему раб-привратник тебя к нам не провел?
— Там нет никакого раба-привратника, — улыбнулась Архедамия. — Я отпустила свою повозку и просто зашла. Раб-возничий приедет за мной ближе к вечеру, чтобы отвезти меня домой…
Тут она спохватилась:
— Ты не против того, что я так неожиданно приехала к вам? Без приглашения?
— О чем ты, Архедамия! — рассмеялась рыжая девушка, снова обнимая ее. — Я так рада! И бабушка тебя уже сколько раз приглашала! Я так рада, что ты уже можешь вставать с постели. Не то что весной…
— Да, летом мне обычно лучше, это верно, — ответила Архедамия, опираясь на свою трость. — Как жаль, что лето так коротко!
— Ну что ты, Архедамия! — непонимающе рассмеялась Финарета. — Лето — огромно! Еще все впереди! Пойдем же, пойдем же к бабушке!
И они пошли в таблин — Архедамия медленно, опираясь на трость, а Финарета вприпрыжку, то и дело возвращаясь к отстающей от нее подруге-хромоножке.
Леэна, завидев их, отложила хозяйственные книги, которые они просматривали вместе с Верной, и поднялась к ним навстречу.
— Ах, дитя мое! Как я рада видеть тебя!
— Простите, что я без приглашения, — проговорила девушка, обнажая в смущенной улыбке свои крупные зубы жеребенка. Спартанка обняла ее и повела в триклиний. Там уже суетилась Анфуса, ставя на стол фрукты и сладости.
— А почему привратник, Прокл, не провел тебя ко мне? — вдруг спросила Леэна, хмуря брови, но вопрос ее явно предназначался не Архедамии, а Верне. Прежде чем тот, растерянный, что-то успел сказать, Финарета выпалила:
— Бабушка, нет там никакого Прокла! Он взял да и ушел.
— Как это — «взял и ушел»? — подозрительно спокойно переспросила Леэна.
— Они с возницей госпожи Архедамии судачат, госпожа Леэна, — пискнула маленькая Пантея.
— Возница? — переспросила смущенная и покрасневшая Архедамия. — Я же велела ему домой ехать…
— Не бери в голову, дитя мое! Хозяйство, рабы — все это еще рано тебе знать. Моя Финарета совсем в это вникать не хочет, будто я — вечная, — вздохнула Леэна.
— Бабушка! — прильнула рыжая девушка к ней. — Я стараюсь заниматься хозяйством!
— Я разговаривала с Александром, вашим сыном, госпожа Леэна, — вдруг сказала Архедамия, и улыбка исчезла с лица Финареты.
— Дело в том, что я прошла в сад, а Александр сидел там на скамейке. Мы немного поговорили, а потом я пошла искать вас.
— А встретила меня! — многозначительно заметила Финарета. — О чем вы разговаривали с Александром?
— Об учении стоиков, — кратко ответила Архедамия, спокойно глядя в глаза рыжей девушке.
— Ты разделяешь философию стоиков, дитя мое? — спросила Леэна, понимающе кивая головой и твердо беря Финарету за руку, чтобы она успокоилась.
— Да, я давно поняла, что стихии — единственные мои друзья. Я думаю, что Христос — великий мудрец. Он принес себя в жертву вселенной.
— Нет, это не так! — заспорила Финарета.
— Что ты знаешь о жертве и о страданиях? — неожиданно спросила Архедамия, и при этих словах лицо ее стало скорбным и мужественным.
— Я? Я?! — задохнулась Финарета. — Да я…
— Дитя мое, Финарета, пойди, пригласи Александра в триклиний, — сказала быстро Леэна.
Финарета умчалась, даже не взглянув на свою подругу.
— Не обижайся на мою дурочку! — сказала Леэна. — Она влюбилась в Александра. Это пройдет, — и она, усмехнувшись, добавила: — Ей еще рано понимать стоиков, так что не ищи в ней понятливую собеседницу.
— Ваш сын — прекрасный человек, госпожа Леэна… и вы тоже… вы двое — самые достойные люди, которых я знаю! — выпалила Архедамия, и щеки ее снова залил румянец.
— Дитя мое, ты же знаешь, за что меня изгнали из диаконисс? — спросила Леэна негромко.
— Это ничего не значит! — запальчиво произнесла девушка. — Вы оставили вашего сына в живых… тогда… еще маленького… а ведь кто-то убивает своего ребенка, когда тот родится… даже во чреве убивает… а вы решили, чтобы он жил… и как вы страдали вдали от него, когда он рос в далеком Риме… конечно, Марий Викторин[268] — достойный человек, но матери никто не может заменить, даже такой благородный отец.
— Марий Викторин? — удивленно переспросила Леэна.
— Простите, что я говорю это вам, — смутилась Архедамия, но продолжила: — Дело в том, что Каллист врач отправлял на днях письмо в Рим… и адресатом указал Мария Викторина, главу грамматической школы. Все решили, что вы сообщали отцу Александра о его тяжелой болезни.
— О, святые мученики! — всплеснула руками Леэна. — Что за люди живут в Никомедии!
— Если вы нуждаетесь в деньгах, у меня есть несколько дорогих золотых колец, — произнесла Архедамия, протягивая Леэне шкатулку. — Я все равно уже не смогу носить их. Пальцы опухли.
— Дитя мое, — прослезилась пожилая спартанка, обнимая Архедамию, — слава Христу, у меня достаточно средств, чтобы содержать заболевшего сына… Не печалься, что не можешь надеть золото на пальцы! У тебя само сердце — золотое!
Она поцеловала изуродованные болезнью пальцы Архедамии.
— Бедное дитя мое… — произнесла она. — Что делает с людьми тление, пронизывающее этот мир! Ты такая юная, а уже так много страдала и страдаешь.
— Все страдают в этом мире, — отвечала спартанке девушка-стоик. — Такова судьба. Я хочу научиться быть покорной судьбе — тогда я буду свободна. Ищи и найдешь, говорил Эпиктет. Тогда и придет моя элевтерия[269]. Я не боюсь смерти. Я хочу истинной жизни — а она удел лишь тех, кто сам собой управляет. Там, внутри, — при этих словах она ударила себя скрюченной ладошкой в грудь, — там тот источник блага, который не иссякнет никогда.
Леэна молча слушала Архедамию, кивая в такт ее словам.
— Если Иисус принес жертву вселенной, то я хочу сделать это вместе с Ним. Ведь философы говорят, что боги протягивают руку смертным[270], не протянет ли Он руку и мне? Я хочу умереть с Ним.
— Это называется Крещение в смерть Его, — ответила негромко Леэна.
— Да. Я крещусь, а потом буду ждать Его. Логоса, который пропитывает весь мир, как мед — соты. Я буду ждать Его. Он — не судьба, Он — иное. Он протянет мне руку, и я стану свободной тогда, когда уйду к Нему, моему единственному другу.
— Да, Он — не судьба. Он побеждает судьбу, — сказала Леэна, медленно выговаривая каждое слово. — Это так.
— Вы не поняли меня, Леэна, — заговорила Архедамия, на щеках которой вновь вспыхнули пятна болезненного румянца. — Есть судьба, есть Логос, есть вселенная и стихии — никуда не деться. Но я просто хочу совершить вместе с Иисусом то, что Он совершил один…
Ее слова прервал Верна, указывающий обличительным жестом на Прокла, которого тащил Агап. Позади них бежал Фотин, держа в руках садок со свежей рыбой.
— Повтори, повтори, что ты говорил рабу госпожи Архедамии! — кричал он.
Прокл трясся и бормотал что-то невразумительное.
— Не надо, — нахмурилась Леэна. — Повторять сплетни — значит распространять их. Прокл, ты пойдешь работать на поле. Немедленно.
— На поле? Только и всего? Это после того, что он про Мария Викторина говорил?! — возмутился молчаливый Агап.
— Агап, замолчи! — завопил Верна.
— Агап, — сдержанно сказала спартанка рабу, — Марий Викторин — достойный и известный в Старом Риме человек, глава школы грамматиков.
— Вот! — кричал Фотин, тряся рыбой. — Вот именно! Я же говорил вам! А вы не слушали!
— Видишь?! — обернулся возмущенный Агап к Проклу. — А ты… ты, горшок ночной, что трепал?! Что он гладиатор отставной и лупанарий содержит? Что он…
При этом Агап отвешивал бывшему привратнику тумаков, а несчастный скулил и трясся.
— За сплетни о госпоже — просто на полевые работы? — возмущался и Верна. — Да выдрать его пора!
— Агап этим и занимается, — заметила Леэна. — Довольно, Агап.
— А кто это там поет? — вдруг спросила Архедамия.
Леэна поднялась и вышла в сад. К триклинию шли Кесарий, опирающийся на плечо Каллиста и подпевавший своему другу, а Финарета, кружась среди цветника, где только начали оживать потрепанные Севастианом фиалки, играла на кифаре простую красивую мелодию, и ее светлое покрывало окончательно упало с головы на плечи.
— Adesto lumen verum pater omnipotens deus
adesto lumen luminis mysterium et virtus dei
adesto sancte spiritus patris et filii copula
tu cum quiescis pater es cum procedis filius
in unum qui cuncta nectis tu es sanctus spiritus,
Единое, Первоначало, самоизлиянный Источник,
Боже мой, числом мне ли Тебя описать?
Нет Тебе меры, под силу ль числу выразить будет Тебя?
Единый рожден от Тебя, счислению Сам неподвластный,
Неизмеримый Отец, с Ним же Со-Неизмеримый Сын,
Един Единого Отче, что Единого Сына являешь.
Греки зовут Его Логос, Бог, что в недре Отца возлежит.
Причина всего сотворенного, Виновник создания твари.
Ничто из созданных не вошло в бытие без Него…
— Александр, дитя мое! Каллистион! — вскричала Леэна. — Финарета!
Спартанка подбежала к ним, обняв по очереди всех троих.
— Какая прекрасная песня, — сказала Леэна, улыбаясь.
— Это один из гимнов Мария Викторина, — гордо заявил Каллист. — Я ему на днях письмо как раз отправил, а то все забывал. Меня покойный Леонтий врач еще просил.
Настала тишина.
Финарета перестала кружиться, замотала голову покрывалом и выпрыгнула из клумбы с фиалками, сунув кифару Каллисту.
Прокл выскользнул из лап Агапа и понесся прочь, задев Верну. Тот выронил кувшин, и вода растеклась по мраморному полу.
Только Архедамия сидела неподвижно. Ее сильный грудной голос прозвучал, отдаваясь эхом под сводом триклиния:
— Госпожа Леэна, я хотела бы принять Крещение.
Ей никто не ответил, — казалась, даже Леэна немного растерялась — и она продолжала:
— Я хочу попросить вас, чтобы наставили меня в христианской философии.
Леэна с трудом подбирала слова:
— Архедамия, дитя мое… я с радостью, конечно… но примет ли пресвитер Гераклеон такое оглашение?
— Я записалась и к нему на огласительные беседы. Я уже давно хожу… у нас больше ничего другого в Никомедии нет, — произнесла Архедамия, и ее большие, заходящие один за другой жеребячьи зубы на мгновенье обнажились в невеселой усмешке. — Я думаю, что вы, госпожа Леэна, расскажете мне о Христе гораздо лучше, чем Гераклеон, — твердо закончила свою речь девушка-стоик.
— Это так, — заговорил Верна. — Госпожа лично скольких мучеников знала…
— Замолчи, Верна! — неожиданно резко ответила спартанка. На ее лицо легла тень внутренней боли.
Каллист с деланной непринужденностью приказал:
— Мальчик, принеси корзину со смоквами — ту, что я от Диомида привез. Это тебе, Кес… Александр.
— Матушка, — произнес Кесарий, подходя к Леэне — он по-прежнему опирался одной рукой на посох, другой — на плечо Каллиста. — Я долго думал… Я хочу принять Крещение.
— Как?! — вскричал вифинец, и струны его кифары издали подобие стона.
Прошло несколько дней. Каллист продолжал посещать писаря, у которого наметилось заметное улучшение. Трибун Диомид благодарил товарища по детским играм за врачебную помощь и приглашал его то на обед, то в баню, то на конную прогулку, но почти не заговаривал об Александре. Обычно Диомид кратко справлялся о его здоровье, желал ему скорейшего выздоровления и передавал ему корзину смокв. К вечеру Каллист вежливо прощался и уезжал — в имение к Леэне.
Когда Каллист возвращался, все четверо — Леэна, Финарета, Кесарий и Архедамия — уже ожидали его, чтобы отправиться на ставшую уже привычной прогулку в повозке. Вечерняя прохлада и мягкие краски закатного неба навевали вифинцу грусть, особенно когда он слышал разговор Леэны и ее названного сына о будущем крещении. Это была грусть, похожая на ту, которую испытывает человек при мыслях о неизбежной утрате, и Каллист чувствовал себя еще более одиноко, чем во все предыдущие дни.
Архедамия и Кесарий слушали Леэну, Финарета не сводила глаз с Кесария, а Каллист жалел, что не отказался от этой поездки, сославшись на усталость. Заметила это Леэна или нет, но она велела Агапу остановить лошадей у рощицы, на границе имения, и предложила всем прогуляться. Ни Кесарий, ни Архедамия не были хорошими ходоками — и все путешественники вскоре расположились под старым, почти высохшим дубом с молодой порослью вокруг.
— Александр, смотрите — какое дупло! — вскричала Финарета.
— Не рухнет ли этот дуб на нас? — пошутил тот, кладя ладонь на толстую потрескавшуюся кору.
— Нет, — отвечала Архедамия, улыбаясь своим мыслям — в ее глазах цвета спелого меда была тихая радость. — Видите, Александр врач — одна из ветвей совсем зеленая.
Она протянула вверх свою худенькую руку и коснулась ветви, обильно покрытой листвой и молодыми желудями. Ветвь склонялась к земле со стороны, противоположной той, на которой чернело дупло.
Леэна не произнесла ни слова за все это время. Она молча развернула свиток и, призвав оглашаемую молодежь ко вниманию, начала читать вслух.
«Праведность по вере говорит так: „Не говори в сердце своем: Кто бы взошел на небо? (это чтобы оттуда Христа низвести); или Кто бы сошел в бездну? (это чтобы из мертвых Христа возвести)“. Но что же говорит она? „Близко к тебе это Слово: оно в устах твоих и в сердце твоем“, — то есть Слово о вере, которое мы возвещаем. И если ты будешь исповедовать устами своими, что Иисус — Господь, и будешь верить сердцем своим, что Бог воздвиг Его из мертвых, то будешь спасен, ибо сердцем верят — к праведности, а устами исповедуют — к спасению»[271].
…Каллист не сел под дубом на траве и остался стоять, прохаживаясь вокруг и постепенно отходя от слушавших чтение. Вскоре он спустился к ручью и, разувшись, опустил ступни в прохладную влагу. Струи воды бежали вниз, срываясь маленьким водопадом и оставляя на сочной густой листве акаций сотни тысяч капель, будто на них уже легла вечерняя роса.
Он все еще сидел, когда к нему подошла Финарета.
— Я тоже ушла оттуда, — заявила она Каллисту. — Кесарий не сводит глаз с Архедамии!
Она заплакала — неожиданно и по-детски.
Каллист обернулся и, растерянный, взял ее за руку.
— Финарета, ты не права… Кесарий смотрит на Леэну, Архедамия просто сидит рядом с ней.
— Нет, нет, нет! — еще громче зарыдала она, утыкаясь в плечо бывшего архиатра. — Как хорошо, что ты здесь, Каллист, как хорошо, что ты сейчас обнял меня… как старший брат! Мне ведь больше не с кем поделиться…
Каллист чувствовал, что он не в силах выпустить ее из объятий. В глазах у него потемнело.
— Финарета… я… давно хотел тебе сказать… — с трудом начал он, ощущая биение ее сердца через легкий хитон. Еще одно мгновение — и истомчивый Эрот победил бы, но вифинец изо всех сил схватился за колючую ветку акации. В его глазах понемногу начало проясняться.
— Что, Каллист? — удивленным и чистым голосом спросила Финарета.
— Архедамия не любит Кесария, — выдохнул Каллист, все еще сжимая ветку акации. — Она и Фессал уже давно влюблены друг в друга.
— Архедамия влюблена в Фессала? — возмущенно воскликнула Финарета. — Как можно променять Кесария на Фессала?
— Я бы сказал — как можно променять того, кого ты любишь, на другую… то есть другого, — промолвил Каллист.
— Да… ты прав… — протянула Финарета, отступая на шаг от Каллиста, но нежно держа его руку. — Каллист, ты такой хороший брат. Ты ведь мог быть моим братом — если бы моя бабушка приняла предложение твоего дяди. И я бы скиталась с тобой… а потом встретила бы Кесария…
— Зачем тебе было бы скитаться? — спросил Каллист. — Ведь Леэну не лишили бы имения.
— Нет, их бы сослали вдвоем… а мы бы странствовали… как бабушка и Верна в молодости, после казни Пантолеона… то есть это еще позже было. Когда Пантолеона казнили, бабушке восемь лет было, а Верне — девять… Вот на этой лужайке они спрятались в дубе… и смотрели из дупла на его казнь.
— Панталеона казнили здесь? — спросил Каллист тихо, не замечая, как кровь с его ладони капает на землю.
— Да… а потом тело забрали его друзья. Тот дуб, который почитают люди, как дуб Пантолеона, на самом деле обычный дуб. Просто он всегда священным был, в него давным-давно молния ударила, его называли дубом Асклепия, потому что Асклепия Зевс молнией убил за помощь людям, а потом стали звать дубом Пантолеона… Ой!
Финарета только сейчас заметила, к чему привело ее названного брата крепкое рукопожатие с акацией.
— Ой, Каллист врач! Вы ранены! — закричала она.
— Это всего лишь царапина от шипов, — невесело усмехнулся Каллист, опуская руку в холодную воду ручья.
— Можно, я вас перевяжу?
— Нет-нет, Финарета! Лучше пойдем, послушаем, что читает Леэна.
И они вернулись. Леэна уже заканчивала чтение.
— Братия, Христос — наш мир. Он создал из обоих одно и разрушил стену преграды…[272]
Она поднялась, закрывая книгу.
— На сегодня, пожалуй, и все, — сказала она, внимательно и печально глядя на Каллиста.
…Потом раненая рука Каллиста стала предметом всеобщей заботы. Кесарий наложил на нее повязку из белой ленты, которую поспешно вынула из своей простой прически Архедамия. Темно-русые волосы девушки рассыпались по ее угловатым плечам, густые пряди легли на ее широкие скулы, и она стала похожа на дриаду, прячущуюся в сумраке у старого дуба. Она поймала гневный, ревнивый взгляд Финареты и поспешно накинула свое покрывало.
По дороге домой все молчали, только Агап изредка покрикивал на лошадей. Каллист спросил у Кесария громко и деланно равнодушно:
— А твое Крещение назначено на завтра?
— Да, на завтра, — ответила Леэна вместо названного сына. — Гераклеон позволил… учитывая болезнь Александра.
— А я еще нескоро смогу креститься, — вздохнула Архедамия. — Надо прослушать все беседы Гераклеона. — И пойти завтра не смогу — в доме гости, мне не удастся сбежать незамеченной. Потом расскажешь, как это все бывает, Финарета?
— Не расскажет, — ответила Леэна.
— Почему? — спросили удивленные девушки хором.
— Потому что Финарета завтра никуда не идет и остается дома, — строго ответила Леэна.
— Я?! — возмущенно вскричала рыжеволосая девушка. — Я?!
— Да, ты — и не будем более обсуждать это на людях… Каллист, дитя мое, как твоя рука?
— Хорошо, — ответил тот и безуспешно попытался улыбнуться. Он хотел что-то спросил у Кесария, но, видя, что тот задумчиво глядит на покрывающиеся вечерним туманом поля, промолчал и тяжело вздохнул.
Ночь превратилась в раннее утро, и Агап, зевая, запрягал в повозку все тех же лошадей, удивленных новой поездкой.
— Ты выспался, Александр? — спросила Леэна нежно.
— Да, — ответил тот кратко.
— Да ты вообще не спал! — воскликнул Каллист. — Сидел всю ночь, на подушки облокотившись, и шептал что-то…
— Я молился, — резко ответил каппадокиец. — Если бы мог — то на пол бы встал, на колени.
Он сжал поперечную ручку своего костыля-посоха.
«На такой же опирался и Леонтий», — вдруг подумал Каллист, и ему стало невыносимо горько.
— Может быть, отложить крещение на несколько дней? Ты так устал… — сказал он вслух, касаясь его плеча.
— Нет, — отвечал Кесарий, пожимая его руку и одновременно отодвигая ее. — Довольно откладывать.
Каллист отступил в сторону и скрылся в ранней предрассветной мгле.
— Прощай, Кесарий, — прошептал он и бегом бросился прочь.
— Каллист! Каллист! — встревоженно закричал каппадокиец, пытаясь выбраться из повозки и роняя костыль.
— Оставь его одного, Александр… — проговорила Леэна со вздохом. — Ему тяжело расставаться с тобой. Одиночество его страшит, но оно ему сейчас необходимо…
— Да разве же мы расстаемся?! — с раздраженным непониманием воскликнул Кесарий, забирая костыль из рук Верны. — Я ведь ему сто… двести раз говорил, и сегодня ночью говорил — ничего не изменится, ничего! Так он не верил мне, а в конце концов просто сделал вид, что спит.
— Каллист прав, дитя мое, — ответила Леэна. — Все изменится.
— Я имел в виду — в нашей дружбе ничего не изменится.
— Я тоже это имела в виду, дитя мое. Изменится и в вашей дружбе, а что еще более важно — в твоей жизни. Ты ведь понимаешь, что идешь умирать?
— Но и оживать, — упрямо сказал Кесарий.
— Сначала надо умереть, — ответила Леэна. — И с тобой умрет все — и старая дружба, и старая любовь.
— Я люблю Феклу, матушка! — воскликнул Кесарий. — Это навсегда. Каллист мой друг, а Салом мой брат. Ничто не в силах этого изменить.
— Смерть — может, — загадочно ответила Леэна. — В своей крещальной смерти ты умрешь для всего былого. Потом настанет все новое.
— Я не собираюсь… — запальчиво начал Кесарий.
— Хорошо, сынок, — прервала его Леэна. — Возможно, то, что я тебе говорю, — излишне… Финарета!
Фигурка в светлом покрывале приблизилась к ним.
— Ты остаешься дома, Финарета. Это — мое последнее слово.
— Бабушка! Александр! Братец!
— Матушка! — вступился за нее Кесарий. — Возьмем Финарету!
— Нет. Так она скорее отучится бегать по кустам за Каллистом.
Финарета густо покраснела — это было видно даже в предрассветной темноте.
— Если человек хочет уединиться, не следует ему мешать, — продолжала наставительно Леэна.
— Но если ему стало плохо? Если… если у него случилась бы, например… летняя диаррея? — в отчаянии вскричала Финарета. — Я же не зря училась у Леонтия архиатра, я хотела помочь…
— Финарета, что же ты побежала спасать несчастного Каллиста от летней диареи с голыми руками? — полюбопытствовала пожилая спартанка. — Захватила бы хоть лопухов!
— Финарета, тебя все равно не допустят на само Крещение, — примирительно сказал Кесарий, хотя его душил смех.
— Трогай! — решительно сказала Леэна, и повозка скрылась в утренней мгле.
…Финарета постояла, ожидая, пока перестанут пылать ее щеки, потом пошла в экус — там не было Каллиста, только на полу сиротливо стояла его кифара. Она подняла ее и решительно направилась в конюшню.
— Пегас, — шепотом позвала она белого коня, и тот, потянувшись к ней мордой, несколько раз дружелюбно фыркнул…
…Каллист уже пришел к дубу и прижался лбом к его коре. Он вспоминал слова Кесария, сказанные им сегодняшней бессонной ночью:
«Знаешь, у римлян был такой обычай — если один из воинов спасал другому жизнь во время битвы, то спасенный должен был сплести ему венок из дуба и чтить, как отца. Я хотел бы сплести тебе этот венок, Каллистион…»
— И отец, и брат, сколько родни появилось, подумать только! — с раздражением проговорил Каллист вслух и добавил шепотом:
— Пантолеон, ты ведь можешь сделать так, чтобы Кесария не крестили? Иначе я… я умру.
В ветвях дуба щебетали птицы. Каллист молча стоял и слушал.
Вдруг раздался звук струн. Кто-то играл на кифаре и пел:
— Стремя коней неседланных[273],
Птичье крыло свободное,
Столион полон адаон,
Птерон орнисон апланон,
Парус надежный юношей,
Пастырь и Царь детей Твоих…
Каллист обернулся на голос, звучащий из тьмы.
Финарета стояла спиной к восходящему солнцу. Ее рыжие волосы сияли.
— Я решила сыграть для тебя, Каллист. Ты в печали, и кифара бы утешила тебя — но у тебя болит рука, — серьезно сказала она.
Сам собери
Чад Твоих
Петь Тебе
Энин агиос,
Гимнин адолос,
Устами чистыми,
Христа,
Детей вождя.
— Мы уже приехали, останови, Агап, — сказала Леэна. — Это церковь Христа Милостивого.
— Мы так быстро добрались до Никомедии? — удивился Кесарий.
— Нет, это не Никомедия, мы проехали ровно полпути до нее, — отвечала Леэна.
Они зашли в небольшую базилику — впереди Леэна, позади — Кесарий, поддерживаемый Агапом и опирающийся на костыль, и остановились в пустом и гулком притворе.
— Агап, ступай к лошадям, распряги их, — велела Леэна. — Мы надолго сюда.
Агап поставил на пол корзину с хлебами, поверх которых лежал чистый белый хитон, сложенный вчетверо, — крещальный хитон Кесария.
— Присядь, сынок, — сказала пожилая спартанка, указывая на каменные сиденья у стены. — Я скоро приду.
Кесарий кивнул, сел и прислонился к стене, закрыв глаза. Рассветало.
…Леэна вышла из базилики и направилась к дому Гераклеона, темневшего среди деревьев. Света не было ни в одном из окон — все обитатели дома пресвитера еще спали. Леэна кивнула, словно соглашаясь со своими мыслями, и медленно направилась к одинокой часовне, дверь в которую не закрывалась ни днем, ни ночью.
Это и была часовня Пантолеона.
Его тело после казни долго лежало здесь, сначала под известняковой плитой, которую еле дотащили сюда Вассой и Провиан. Лаврентий ничего не мог делать — он лежал рядом на земле и плакал навзрыд. Он не уходил несколько недель, едва прикасался к кувшину с водой и лепешкам, что приносили ему, и тогда Вассой с Провианом сделали над могилой шалаш, и Лаврентий там жил всю осень, а зимой неожиданно встал с земли, пришел к Провиану, в изорванном хитоне, без плаща, с обмороженными пальцами на ногах, и сказал:
«Он умер, но живой».
И еще сказал:
«Надо построить часовню из камня».
Все говорили тогда, что Лаврентий сошел с ума. Но глаза его были светлы и умны, и взгляд его больше не был мутным и потерянным — каким он до этого встречал приносивших ему пищу в шалаш…
Леэна словно пробудилась от воспоминаний и вздрогнула — в часовне ярко горели свечи. Она не успела удивиться, как из темноты раздалось негромкое ржание.
— Пегас? — позвала она. — Иди сюда. Мне не за что тебя бранить. Ты не отвечаешь за сумасбродство своей молодой хозяйки.
Она потрепала его по гриве и увидела, что из часовни на тропу падал свет.
Леэна, перекрестившись, вошла в часовню.
Финарета и какая-то девица с непокрытой головой, в мужской тоге[274] вместе ставили свечи, заполняя все свободные места на надгробии пустого гроба Пантолеона.
…Здесь нет его тела. Коста давно уже перенес его в свой новый город. Они ведь были такими друзьями, Леонта и Коста, да. Если бы не Леонта, Коста не смог совершить свой дерзкий побег на Острова. Когда он стал императором, вызвал к себе письмом Пантолеона, а ему принесли камень от гроба в Никомедии, маленький белый известняк, и масличную ветвь. «Что это за христианский сумасшедший?» — шепнул Лициний[275], указывая на Лаврентия, а тот смотрел прямо на императора Константина своими синими глазами и улыбался — печально и светло. И тогда Коста сам пришел в Никомедию. Пришел, как Давид, в одном белом хитоне, босой, и долго стоял у гроба — а снаружи играли на флейтах и пели люди. Коста молчал. Он уже разучился плакать после казни Криспа…[276]
— Финарета, — негромко сказала Леэна. — Доброе утро, дитя мое.
Она испытующе глядела на воспитанницу, скрестив руки на груди.
— Я… я подумала, что мне неприлично будет оставаться с Каллистом наедине… — пролепетала Финарета.
— Ты уже второй раз успела остаться с ним наедине? Как же тебе это удалось? Он при мне уехал, — холодно заметила Леэна. — А здесь ты в чьем обществе? Болтаешь с девкой из лупанария?
— Ничего такого в этом нет! — воскликнула Финарета. — Неважно, что Лампадион из лупанария! Христос тоже с блудницами разговаривал! И Сократ!
— Они разговаривали, а ты не будешь! — твердо заявила Леэна, хватая внучку за руку с такой силой, что она отлетела от своей собеседницы.
— Пойди к Александру, он сидит в притворе, — велела спартанка.
Финарета выскочила наружу.
Лампадион хотела выйти вслед за рыжей девушкой, но Леэна ее остановила, кладя руку на ее плечо:
— Ты голодна?
— Нет, — бросила та, и добавила: — Вам не стоит разговаривать с девкой из лупанария.
— Это моей внучке не стоит, а я давно уже сама решаю, с кем мне разговаривать, а с кем — нет, — сурово ответила Леэна. — Так тебя зовут Лампадион? Ты неважно выглядишь. Голодаешь, как видно, а работать вам приходится много.
— Да, у Митродора, моего прежнего хозяина, было намного лучше, — неожиданно для себя сказала Лампадион. — Теперь моя болезнь будет развиваться быстро, и я скоро стану свободна… навсегда…
С этими словами она скинула со своего плеча руку Леэны и двинулась к выходу.
— Стой, — твердо сказала спартанка. — Ты из Никомедийского лупанария? Я буду посылать тебе еду каждый день. При начинающейся фтизе питание — это лучшее лекарство.
— Да, я живу там, — ответила Лампадион, и по ее крупным чертам лица Леэна догадалась, что она — фригийка. — Спасибо, добрая госпожа… Когда хозяин хочет… послушать мое пение… он приглашает меня. А на хлеб себе я зарабатываю в лупанарии.
— Небогато ты живешь, — заметила Леэна. — Вот что, возьми деньги — на первое время, — она вложила в его руку монеты.
— Я не возьму их, о добрая женщина, — вздохнула Лампадион. — Их отберут у меня.
— Тогда я велю своему рабу Агапу дать тебе сейчас лепешек, а потом еще пришлю еды.
Лампадион перебирала своими тонкими пальцами край своей грубой мужской тоги и уже не спорила.
Леэна поцеловала ее в лоб и погладила по пепельным, словно раньше времени поседевшим, волосам, и вышла из часовни.
— Я тебе рыбки принес, Лампадион, — раздался голос Фотина.
— Ты? — вздрогнула, а потом расхохоталась сероглазая девушка. — И ты туда же? Ты же скопец.
— Ну, для рыбной ловли это неважно, — не смущаясь, ответил молодой фригиец. — Я просто так тебе рыбы принес. Пожарил. После службы отдам. Ты не думай чего.
— Я и не думаю, — фыркнула она.
В базилике Леэна увидела сидящих рядом Кесария и Финарету. Они о чем-то разговаривали, но умолкли, когда увидели спартанку.
— Пресвитер Гераклеон еще не появился? — спросила она.
— Нет, матушка, — покачал головой Кесарий. — А солнце уже взошло, — добавил он.
— Финарета, пойдем искать Гераклеона, — произнесла Леэна. — Он назначил крещение сегодня, сказав «приходите ранним утром, до рассвета».
— И деньги взял вперед! — заметила с возмущением Финарета.
— Деньги?! — привстал Кесарий. — Матушка, я не знал, что…
— Молчи, дитя мое, ради всех святых мучеников, молчи! — махнула рукой Леэна. — Финарета, идем!
Кесарий остался один, смущенный и расстроенный. Он сидел, сгорбленный, постукивая костяшками пальцев о сухое дерево своей палки.
— Демонов веселишь? — раздался пронзительный голос.
— Что? — переспросил Кесарий, вздрогнув.
Перед ним стоял мужчина средних лет, с нечесаной бородой и в длинном несвежем хитоне.
— Демонов, говорю, веселишь? Ритм гимна нечестивой богине Афродите отбиваешь?
— Я таких гимнов не знаю, — ответил Кесарий, — а вот ты, верно, знаток.
— Такими многие из нас были, но крестились, но освятились! А теперь я тебя, неофита, предупреждаю — не играй своим спасением! Забудь Афродитины песни! — нависая над каппадокийцем, вещал бородач.
— Сейчас я этим костылем тебе по шее врежу — и ты Харонову песнь споешь, — не слишком дружелюбно заметил Кесарий. — Пошел прочь!
И бородач, действительно, пошел прочь — но ушел всего на десяток шагов. Достав из-за пазухи пук коричневых свечей, он зажег их от лампады, и они громко затрещали, распространяя странный резкий запах.
— Демоны чуют, когда на крещение эллины приходят! Они тут как тут! Могут и в другого человека по ошибке залететь! Ибо, изгнанные, долго обходят пустынные места, ища покоя, — бормотал бородач.
— Послушай-ка, — постучал Кесарий костылем об пол, — убери эту вонь немедленно из Божьего храма!
— А, задело! — торжественно возгласил бородач. — Знамо дело, действует! Вот еще и ладан у меня есть, на мощах мучеников в Египте освященный!
Он вывалил на разогретые угли куски смолы серого и коричневого цвета, от которых немедленно стал подниматься едкий и удушливый дым.
— Этого-то демоны Афродитины более всего не любят! — восклицал бородач в грязном хитоне. — Ладан мучеников самый сильный апотропей для них, ведь он по-особому девственницами в Египте сварен…
Но как именно египетские девственницы варили этот чудесный ладан-апотропей, Кесарию уже не дано было узнать. Он закашлялся и, задыхаясь, привстал, желая как можно скорее выйти, но не смог сделать и двух шагов. С высоты своего роста каппадокиец рухнул на каменный пол притвора базилики.
— Выходят! Выходят демоны! — радостно кричал бородач, приплясывая. — Слава мученикам!
Неизвестно, как долго он плясал бы над поверженным Кесарием, если бы в базилику не вбежал Севастиан.
— Он же в обмороке! Он болен! Ему плохо! Надо вынести его на воздух! — воскликнул в волнении молодой чтец.
Бородач грубо оттолкнул его:
— Не мешай, раз не понимаешь вещей духовных!
— Это же Ке… Александр врач, сын Леэны! — закричал юноша, пытаясь тащить Кесария к выходу.
— Так это Александр, незаконнорожденный сын девицы мнимой, диакониссы небывшей, а только по имени таковой, ни холодной, ни горячей, от уст божественных изблеванной! — с удивленной радостью завопил бородач и тут же получил затрещину от Севастиана. Между изгоняющим демонов бородачом и молодым чтецом завязалась потасовка. Подоспевший Фотин начал их разнимать, но его тоже сбили с ног.
Между тем Лампадион, заглянувшая на шум, сразу поняла, в чем дело, и, кашляя от все еще дымящегося ладана, схватила Кесария за плечи и потащила его прочь из притвора, наружу, где уже взошедшее солнце золотило кроны деревьев.
…Она уложила его на зеленой траве и склонилась над ним. Он медленно открыл глаза и, увидев над собой девушку с пепельными волосами и печальными огромными близорукими глазами, проговорил:
— Макрина…
Вокруг них начал собираться народ.
— Ты, как всегда, снова назвал меня ее именем, — печально улыбнувшись, сказала по-латински девушка и быстро добавила: — Не бойся, я не выдам тебя.
— Лампадион! Спасибо тебе… — заговорил Кесарий на латинском языке.
— Я так рада, что увидела тебя снова, прежде чем уеду… в Александрию… — продолжала она, поднося к его губам чашку с водой, поданной ей Севастианом, из носа которого текла темная струйка крови.
— Александрию? — ответил он, сглатывая.
— Оттуда все началось, и там все и закончится, — сказала веско Лампадион. — Такова воля матери Исиды.
— Нет, не закончится, Лампадион, я… я опять спасу тебя! — вскрикнул он, делая глоток и снова закашлялся, будучи не в силах произнести ни слова. Она усадила его, хлопая по спине, чтобы кашель поскорее прошел.
— Развратники! — крикнул кто-то в растущей толпе. — Развратник приехал к нам из Рима своего языческого, нечестивого! Больной-то больной, а уже по именам всех девок из лупанария знает!
— Да что у него за болезнь?! Не от Афродиты ли?
— Парамон говорил, что он недавно песни Афродитины в притворе пел, а как тот стал псалмы читать да ладан воскурил, у этого Александра сразу корчи сделались.
Толпа стремительно росла и сдвигалась в плотное гудящее, как осиный рой, кольцо вокруг Кесария и Лампадион. Девушка, раскинув руки, заслоняла Кесария, уронившего голову ей на грудь, но ее уже оттаскивали прочь.
— Прекратите! — раздался зычный голос.
Все затихли. Это был пресвитер Гераклеон. Позади него стояли Леэна и Финарета, первая — со строгим и печальным лицом, вторая — с лицом растерянным и испуганным.
— Это и есть твой сын, Леэна? — указал он на Кесария, которого обнимала девушка в мужской тоге, озиравшая расступившуюся толпу взглядом раненой львицы.
— Да, — кратко ответила спартанка.
— Вон … вон отсюуууууда!!! — фальцетом закричал Гераклеон, развернулся и почти бегом кинулся в базилику.
Толпа странно, почти мгновенно, рассеялась.
Кто-то, уходя, плюнул на Леэну, кто-то — на Лампадион. Финарета сжала кулаки и плюнула в ответ, попав в бороду Парамону.
— Перестань, — усталым голосом велела Леэна.
Севастиан и Агап тем временем помогли Кесарию подняться и повели его к повозке.
— Спасибо тебе, Лампадион, — сказала Леэна, обнимая Лампадион и целуя ее. — Я благодарна тебе, что ты вытащила моего сына из этого угара…
— Да что вы, добрая госпожа, мне же не впервой, пьяных в Александрии часто приходилось таскать, когда я с Андреем работала, — улыбнулась она и покраснела, поняв, что сказала что-то не то. — Ой, простите, я хотела сказать, что мне было вовсе не тяжело.
Она склонилась к уху спартанки и произнесла:
— Скажите Кес… Александру, пусть он не беспокоится обо мне. На меня пал жребий Исиды, я еду в паломничество в Александрию… Мой новый хозяин бесится, но против Исиды он ничего сделать не может. Я рада, что смогу умереть в Александрии.
Она прерывисто вздохнула.
— Мы там с ним встретились… Это долгая история…
— Я понимаю, — ответила Леэна.
— Я у Филогора недолго жила, — сбивчиво и торопливо заговорила Лампадион, сжимая в руках край столы диакониссы. — Он сначала жаждал меня, а потом возненавидел, разозлился на меня, в лупанарий отправил, чтобы выручка была. Но мать Исида меня не оставила. Ия из асклепейона узнала про меня, она слово Кесарию давала, она для него все сделает, если он попросит… они со жрицами храма Исиды подруги… на меня жребий указал, чтобы мне ехать. Она это подстроила. И я теперь в Александрию еду, и Филогор ничего сделать не может! Но будь моя воля, я бы к Фекле в ее общину убежала. Но не убежишь, там строгий присмотр на корабле… Она меня давно звала, и письмо у меня от нее есть… Все спрашивает, не было ли у меня детей от Кесария, и чтобы я не выбрасывала, она воспитает. У нее детей не может быть… у нее синкопы… она диаконисса… ну она скоро будет, она еще молодая… покрывало носит… я с ней говорила… Митродор к ней свататься приезжал…. Дурачок…
Она закашлялалась. Леэна с нежностью смотрела на нее.
— Пусть он не корит себя за то, что не смог меня освободить, — снова сказала Лампадион. — Главное, что он остался в живых. Скажите ему, что я в Александрии, что у меня все хорошо, что я при храме Исиды. Пусть он не печалится.
— Спасибо тебе, дитя мое, — еще раз серьезно повторила Леэна, поцеловала ее, дала ей корзину с лепешками и кувшин с вином и, снова поцеловав и обняв, наконец села в повозку. Агап тронул своих удивленных неожиданно быстро сменяющимися распряганием и запряганием лошадей, и повозка покатилась по дороге, прочь от базилики. Леэна, обернувшись, помахала Лампадион рукой, а та стала махать ей в ответ и стала похожа в своей старой мужской тоге на птицу с одним крылом.
— Прощай, Лампадион, — проговорил Кесарий и, не в силах побороть усталость, уронил голову на плечо Леэны.
— Прощай! — зазвенело где-то вдали.
После этого он задремал и не слышал, как плакала и высмаркивалась в покрывало Финарета. Леэна обнимала обоих и ничего не говорила до самого имения. Агап то и дело вздыхал, а лошади поддерживали его негромким ржанием. Пегас, припряженный сбоку, недовольно косился на молодую хозяйку.
— Посмотрите, а Каллист врач никуда не ушел! — воскликнула Финарета, вытирая зареванное лицо и улыбаясь.
Каллист медленно приблизился к остановившейся повозке.
— Поздравляю, — похоронным голосом произнес он.
— Спасибо, друг, — сдержанно ответил Кесарий.
— Можно, я тебе руку пожму… или теперь уже нельзя? — осторожно спросил вифинец, протягивая руку, перевязанную лентой Архедамии.
— Можно, — стараясь казаться спокойным, ответил Кесарий.
— А… обнять? — уже смелее спросил несчастный Каллист и добавил: — Я слышал, что христиане не приветствуют эллинов.
— И пожать, и обнять, и поцеловать! — закричал Кесарий, сам что есть силы обнимая Каллиста и кашляя. — Это ты наколдовал, теург? Признавайся?
— Что, что наколдовал? — растерялся вифинец.
— Чтобы меня не крестили! — воскликнул Кесарий.
— Не крестили?! Тебя не крестили?! Правда?! — задыхаясь от счастья, вымолвил Каллист и не смог сдержать слез.
Верна в сопровождении Агапа деловито вышагивал по никомедийскому рынку.
— Не забыть бы купить новых горшков, Анфуса просила, — напомнил управляющему раб-геркулес, в руках которого была большая корзина с курицами-несушками. Птицы квохтали и настороженно выглядывали из-за желтых прутьев, мигая круглыми красными глазами.
— Вон горшки-то, — продолжил Агап и удивленно воскликнул: — Ох, а что Севастиан-то, подмастерьем горшечника заделался?
— Он же у Гераклеона чтецом был при церкви, — недоверчиво сказал Верна, вглядываясь в юного продавца глиняных горшков. — А родители его, это правда, горшечную мастерскую до смерти батюшки его держали… потом уж мать овдовевшую замуж добрая родня выдала за этого… пьяницу…
— Ты еще про потоп и Ноя вспомни, Верна! — ответил Агап. — Говорю тебя — это наш Севастианушка.
Верна хотел было согласиться, но его перебил визгливый голос:
— А, Верна, управляющий госпожи Леэны, диакониссы бывшей! Она-то бывшая, а ты все такой же… на своем месте остался! Праведный, как Соломон! При ногах царицы Савской!
Верна и Агап обернулись — но не сразу заметили говорящего, пока он не выступил из рыночной толпы.
— Возница Архедамии! Феоген! — в один голос произнесли рабы Леэны.
— Он самый! Мне Проклушка-то рассказал все про тебя и про госпожу твою! Эко вы хитро придумали — даже благородный Марий Викторин, грамматик-то римский ваш, до сих пор, поди, думает, что родного сына растил!
Верна сжал старческие кулаки. Агап, не понимающий, о чем говорит Феоген, вместе с примолкшими несушками удивленно хлопал глазами.
— А мы-то все в Никомедии гадали-гадали, отчего ты вольной так и не получил! А зачем тебе вольная, зачем уходит от госпожи-то такой? А теперь вот и сынок приехал, совсем хорошо — Верна сам барином заживет!
— Замолчи! — вскричал прерывающимся голосом Верна. Его редкие волосы поднялись как на холке у старого преданного пса.
— А что мне молчать-то? — продолжал Феоген, издеваясь. — Хозяин как узнал про это дело, так сразу и запретил Архедамии-то даже нос в ваше имение казать! Христиане, одно слово! Да за такие дела и под кесарев суд пойти можно, кесарь сейчас-то уж не христианин, слава богам бессмертным! Да, под суд, и имения-то запросто лишиться можно! Ты же от чрева матери так родился, не персами евнухом сделан! Вот пойди разбери, что у тебя там есть, а чего нет!
Вокруг них собиралась толпа, кто-то толкнул старика в спину, кто-то попытался перевернуть корзину с несушками, но, встретив кулак Агапа, исчез в недрах толпы со сдавленным воплем.
Верна и Агап стояли молча, прижавшись плечами друг ко другу. Вернее, старый раб прижался к локтю гиганта Агапа.
— А Финарета-то — чья дочка? Не Леэны ли тож? От братца ее сводного, Протолеона? Протолеон же у сестрицы дома в расслаблении несколько лет лежал, да, видно, не совсем расслабило-то его…
Прежде чем Верна кинулся к вознице, схватив предварительно кочан капусты с прилавка, Севастиан, оставив свой глиняный товар на прилавке, влепил Феогену крепкую затрещину. Тот пошатнулся, но устояв на ногах, повернулся и бросился на бывшего чтеца. Началась драка, собравшая еще больше народа, чем вокруг слуг Леэны.
— Бей его, бей! — кричали люди, оставляя Верну и Агапа с несушками и устремляясь к Феогену и Севастиану. — Бей его! — кричали и уличные мальчишки, и подмастерья, и торговцы — не зная толком, кого они поддерживают, возницу или горшечника, но радуясь неожиданному развлечению.
— Севастиан-то, оказывается, драчун еще тот, Парамону-демонознатцу нос расквасил — вот Гераклеон его из чтецов и выгнал, — доверительно сообщил Агапу его хороший знакомый, продавец капусты, послав точным ударом один из кочанов, целясь в спину Феогена. — Эх, жаль, не в того попал, — вздохнул он с подкупающей искренностью.
Севастиан, держа в борцовских объятиях Феогена, рухнул с прилавка в корзины с луком и чесноком.
— Агап! — тонко, по-стариковски, закричал Верна. — Что ты стоишь, как жена Лотова? Разнимай их! Убьют мальчонку, покалечат!
Агап неторопливо поставил корзину с несушками под прилавок знакомого огородника и начал уверенно и легко пробираться через толпу.
Тем временем драка переместилась уже на территорию лавки горшечника, и возница, ловко уложив юношу подножкой, начал целеустремленно колотить горшки — один за другим, пользуясь для этого палкой, на которой раньше на продажу висели отборные пучки лука и пряностей.
— Теперь до зимы будешь эти горшки Филумену отрабатывать, горшок ты сам ночной! — кричал Феоген, колотя по летящим во все стороны черепкам.
Севастиан, хромая, пытался прорваться к вознице — но его с хохотом держали продавец пряностей и продавец огурцов. Появился и Филумен — правда, из-за толпы он не мог пробраться к истребляемому добру и только кричал:
— Эй, Севастиан, ублюдок ты эдакий! Я тебя прибью, неблагодарное отродье христианское! Приютил я тебя, христианская твоя рожа, а ты, вместо того, чтоб мои горшки охранять, драку устроил! Не зря тебя Гераклеон за драку выгнал! Иди в гладиаторы, коли драться любишь, аль в борцы цирковые! Но прежде ты у меня в суд пойдешь! Вместе с братцами в рудники отправлю!
Севастиан, не слушая хозяина, уже вырвался из рук торговцев и вцепился в возницу, с криком:
— Как ты смеешь оскорблять Леэну-диакониссу?
Тут к ним подоспел Агап и легко разнял дерущихся, отшвырнув Феогена подальше от горшков.
— Пошли, — коротко сказал он Севастиану, вытирающему кровь из разбитого носа.
— А горшки? Горшки? — заверещал Филумен.
— Вот тебе за горшки, — вложил в мокрую ладонь Филумена золотую монету Верна и похлопал его по спине. — И отбери нам из оставшихся десяток-другой прочных. Мы покупаем.
Филумен затих и засуетился.
— Севастиан, помоги-ка мне, сынок… что ж ты в драку-то полез, этот Феоген — известный задира, — ласково заговорил вдруг Филумен. — Ты не переживай — наделаем еще горшков-то, я когда у батюшки твоего в лавке гончарной служил, так он никогда меня не бранил, коли горшок случалось разбить… святой человек был!
— Святой, святой, подкидыша диакониссиного вырастил! — крикнул Феоген с безопасного расстояния.
— Севастиан с нами пойдет, — твердо сказал Верна.
Филумен закивал, кривя рот в понимающей, гадкой усмешке.
— Ксен, у тебя еще осталась та лепешка?
— Нет, Севастион, мы еще вчера разделили ее по-братски и съели, забыл, что ли?
— Ксен!!! — отчаянным шепотом продолжил сидящий на грязном полу рядом с Поликсением темноволосый Севастион.
— Тихо, отец проснется, — светловолосый мальчишка быстро зажал ладонью рот брату и кивнул в сторону.
У стены, на ложе из старой вонючей соломы возлежал отец семейства. Рядом с ним валялся опустошенный кувшин с отбитым горлышком.
— Скорее бы Севастиан пришел! — снова заныл Севастион.
— Он допоздна работать сегодня будет, нескоро придет, — ответил Ксен со знанием дела. — Он на рынке горшки Филумена продает, потом будет непроданный товар в лавку уносить, в лавке прибираться… а может, и еще какую работу ему хозяин даст.
— Это несправедливо! — воскликнул Севастион. — Наш с Севастианом отец этого Филумена от голодной смерти спас… в лавку взял… это наша горшечная лавка раньше была… а он…
Ксен вздохнул и посмотрел на шевелящуюся гору под тряпьем.
— Пропил все этот отчим, твой папаша! — злобно прошипел Севастион.
Светловолосый Поликсений ничего не ответил, встал и отошел в противоположный угол, отвернулся к стене.
— Ксе-ен! Ксе-ен! — жалобно стал звать его брат.
— Чего тебе? — не сразу отозвался он.
— Представляешь, Ксен, а торговка, тетка Агриколая, и ее соседка, тетка Евтропия, сказали, что Севастиан — тоже сын Леэны. Как Александр. Она Александра в Рим подкинула, грамматику Марию Викторину, а Севастиана — нашим папе с мамой.
— Глупости! — с чувством возразил белокурый мальчик. — Тоже мне! Слушаешь глупых торговок, толстую Агриколаю и кривую Евтропию.
— Нет, не глупости! Так все на рынке говорят, не только Агриколая с Евтропией!
— Ну, рынок у нас в Никомедии — прямо как суд кесарский, — с умным видом сказал Ксен.
— Я вот думаю, отчего она Александра признала, а Севастиана — нет, — вздохнул черноволосый мальчик, и прозрачные крупные слезы покатились по его бледным, исцарапанным щекам.
Ксен молчал.
— Может, я тоже — ее сын! — продолжил он, вытирая слезы. На его бледных щеках появились серые разводы. — Она нас с Севастианом просто маме отдала на воспитание.
— Глупости, — отрезал Ксен, сам готовый разреветься. — Нас с тобой у мамы одна и та же повитуха, Липоиппа, принимала. Она-то знала, что мы — е-ди-но-у-троб-ные братья.
— Померла она уже. Кто проверит? — всхлипнул Севастион.
— Точно я тебе говорю. Я сам слышал, как она маме говорила — «они единоутробные, все равно, что родные, неважно, что отцы разные».
— Да? — переспросил вдруг повеселевший Севастион. — Это хорошо. А то я уже было подумал, что у нас и отцы разные, и матери… и вообще мы чужие.
— Нет, Севастион, мы не чужие, — твердо сказал его младший брат и, подойдя, обнял его и вытер его слезы.
Они посидели молча, потом Севастион снова заплакал:
— Он Мохнача убил!
— Знаю… молчи, а то проснется, — прошептал сдавленно Ксен.
— Я любил Мохнача… — продолжал всхлипывать Севастион. — И ты любил… и Севастиан… А он его — за ноги — и об стенку головой!
— Он так Ксену убил, — тихо сказал Поликсений. — Помнишь? Она все плакала ночью, у нее животик болел, потому что у мамы молока почти не было. И Ксена была голодная и плакала… А он схватил Ксену за ножки и ударил… головой … об стену… как Мохнача…
Белокурый мальчик спрятал лицо в грязные ладони, его плечи затряслись.
— Мне Мохнача жалко… — прерывисто заговорил Севастион.
— А мне — и Мохнача, и Ксену, и маму, и Севастиана… Бедный Севастиан, его выгнали из чтецов.
— А Леэна могла бы его принять в дом! — воскликнул Севастион. — Раз он — ее сын.
— Ты глупый. Севастиан — не ее сын, — ответил Поликсений ему со вздохом. — Он — наш едино… е-ди-но-утробный брат. У нас одна и та же мама. Давай лучше школьный урок читать.
— Зачем? Теперь все равно нам в школу ходить нельзя, раз мы христиане, — заспорил Севастион, крутя серебряного дельфина на груди.
— А ты и рад! — осуждающе сказал его младший брат. — Я, например, не собираюсь оставаться безграмотным на радость императору Юлиану! — заявил Поликсений.
— В школе-то никто не проверит, выучил ты урок или нет, — снисходительно заметил Севастион, отпуская дельфина.
— Мы учимся не для школы, а для жизни, — наставительно ответил Поликсений. — Давай сюда книгу!
Севастион осторожно начал рыться в корзине и, наконец, проговорил:
— Нет ее, книги нашей. Он и ее пропил.
— Не может быть! — позабыв всякую осторожность, вскричал Ксен, выхватывая корзину из рук брата. Переворошив все ее скудное содержимое, он не нашел ничего, кроме двух восковых табличек и двух старых стилей. Он обхватил голову руками и зарыдал в голос.
— Тихо, тихо, — начал испуганно успокаивать его Севастион.
Но Ксен уже сам подавил слезы.
— Философ должен следовать судьбе, — стараясь говорить спокойно, произнес он. — Нет книги — ну и что. Будем учиться у жизни. Это не худший путь. Тем более, мы не рабы, а великий философ Эпиктет был раб, и это ему ни капельки не помешало стать мудрецом!
— А я не хочу следовать судьбе, — заявил Севастион, размазывая слезы. — Я лучше буду лепить Тезея и Минотавра.
С этими словами он взял кусок глины, заботливо спрятанный в нише грязной стены, и стал мять его в пальцах. В коробке, откуда был вынут этот кусок, уже находились Геракл со львом, атлет с копьем, девушка с кувшином и мохнатый пес.
— Мохнач… — проговорил Ксен, беря фигурку из коробки и целуя ее.
— Отдай! — закричал изо всех сил Севастион, забыв о спящем отчиме.
— Тихо! — зажал ему рукой рот Ксен, но было уже поздно. Пьяница заворочался на своем грязном ложе, извергая ругательства. Мальчики прижались друг ко другу.
— Я же велел — не мешать мне спать, сукины вы дети! — закричал отчим, в одном исподнем вставая со своей соломы и неверным шагом направляясь к братьям.
Поликсен застыл, заслоняя собой Севастиона и сжимая в похолодевшей ладони фигурку собаки.
— Это не Севастион кричал, папа! Это я! Это я тебя разбудил! Прости, пожалуйста! Я не нарочно! — быстро выкрикивал он, сделав шаг вперед и зажмуривая глаза.
Севастион вцепился в брата и судорожно икал, видя, как отчим берет суковатую палку.
Вдруг раздался удар — но это не палка опустилась на спину мальчика, а сорвалась с петель дверь.
— Севастиан!!! — завопили братья, бросаясь к юноше.
— А, явился, бездельник! — повернулся к старшему пасынку дышащий перегаром отчим.
— Ты, это… Демокед… или как тебя там… пошел, протрезвел бы, что ли, — миролюбиво посоветовал отодвинувший Севастиана огромный раб, похожий на Геракла, только что без львиной шкуры на плечах. — И не тронь Севастианушку и мальцов! А то тебе мозги высажу, как вот эту дверь высадил.
Он пнул ногой дверь, лежащую на полу и положил свою ручищу на плечо присевшего Демокеда, отводя его в сторону. Тот молчал и повиновался.
— Собирайте свои пожитки, ребята — мы уезжаем отсюда! — сказал Севастиан.
— К Леэне?! — завопил Севастион. — Она тебя тоже признала?
— Ох и дурень, — покачал головой Агап, удерживая пришедшего себя, вырывающегося и сквернословящего Демокеда. — Мальчик, а слушаешь рыночных торговок!
— У нас нет вещей, — заявил Поликсений. — Мы — как философы. Мы готовы!
— Как? — поразился Севастиан. — А свиток? А фигурки, что лепил Севастион?
— Свиток папа взял, — ответил сдержанно Ксен.
— И Мохнача кликните — мы его тоже берем! — улыбнулся Севаст, пропустив мимо ушей слова о свитке.
В ответ Севастион разрыдался и уронил корзину с вылепленными фигурками.
— Нет его… нет больше Мохнача… — выговорил Ксен, сжимая в руке фигурку глиняной собаки.
— Убил я твоего пса, Севастиан! — зло крикнул Демокед.
Агап, не сдержавшись, съездил его по шее и отшвырнул его, воющего, на солому и тряпье.
— Божью тварь убил? Помешала она тебе? — загрохотал его голос. Демокед трусливо прятал голову в солому, что было бы смешно, если бы происходило в театре во время комической пьесы, но не сейчас.
Тем временем Севастион оставил корзину с разбитыми черепками и бросился к Севастиану, повисая на его шее.
— Забери меня, забери, братик мой! — вопил он не своим голосом.
Подошедший Поликсен тоже хотел взобраться на брата — но Севастиану было не унести двоих.
— А ты, дружок, со мной пойдешь! — засмеялся Агап, беря Ксена подмышку и спускаясь с лестницы.
Вслед им загремел утюг, брошенный Демокедом, но Севастиан удачно отскочил в сторону, и утюг поехал вниз, гремя и подпрыгивая по выщербленным ступеням старой лестницы синойкии.
Соседи начали выглядывать из своих комнат, но ничего толком рассмотреть не успевали — Севастиан перепрыгивал пролет за пролетом, крепко держа повисшего на шее младшего брата. Агап с Ксеном следовали за ним.
— Уффф, — наконец, сказал вифинский Геракл. — Что за дом у тебя, Севастианушка, хуже конуры собачьей!
При этих словах Севастион зарыдал, захлебываясь словами:
— Мохнач… Мохнач… ты совсем чуть-чуть не дожил… ты бы тоже с нами поехал в хорошую конуру, говяжьи косточки для тебя были бы самые лучшие… чуть-чуть не дожил… Мохнач! Мохнач! Я тоже умереть хочу…
— Да парнишка, глянь-ка, припадошный… — с сочувствием сказал Агап. — Он тебе, Севастиан, родной брат — и по отцу, и по матери? Похож больно.
— Да, — ответил вместо Севастиана Ксен. Голос его был тих и серьезен.
— А этот пьяница, значит, твой папаша? — продолжал спрашивать Агап. — Да это не тот ли душегуб, что дочку убил, а сказал, что из кроватки выпала?
— Он, — кивнул Ксен, роняя слезы. — А потом мама умерла. А потом он Мохнача…
Ксен смолк. Агап вздохнул, погладил его по светлой голове.
— Идем уж в повозку. Надо к ужину домой поспеть.
В повозке Севастион рыдал, пока не потерял голос, и бился о сидения, что Севастиан пришлось всю дорогу держать его на руках. Перепуганный Верна, открыв свой сундучок со снадобьями, давал мальчику настойку сирийского нарда, но она мало помогала. Несушки в корзине перепуганно высовывали головы из-под полотна, которым была завязана корзина, и, как птенцы, раскрывали клювы.
Ксен, молчаливый и печальный, сидел рядом с правящим лошадьми Агапом.
— Ты не расстраивайся, мальчик, — говорил ему Агап. — У тебя самое главное есть — свобода, то есть. Ты не раб, а это дело большое. Я сам ох как жду вольной получить, а ты свободным и родился. Вся жизнь впереди. Да и то может быть — хоть ты Севастиону и Севастиану не родной брат, но понравишься хозяйке — она и тебя оставит. Она понятливых любит, а ты вон какой разумный да смышленый.
— Она меня к отцу отправит. Скажет, раз я не сирота, то пускай с отцом живу, — печально ответил Ксен.
— Ну-у, — вздохнул Агап, и было непонятно, к кому он обращался — к лошадям или к белокурому мальчику. — Если так не повезет, придется тебе тогда философии учиться.
— Я и учусь философии, — кратко отвечал Поликсений Агапу, и тот уже не заговаривал с ним больше до самого имения Леэны.
…В доме Верна сбивчиво объяснял хозяйке, что произошло, Севастион вновь обрел голос и завывал, вися на Севастиане, а Поликсений помогал Агапу распрягать лошадей.
— Можно мне погладить этого рыжего? — робко спросил он.
— Отчего ж нельзя? Можно! — разулыбался Агап. Мальчик погладил густую гриву коня, а тот негромко заржал.
— Овес он любит, — заметил Агап. — Александр, госпожи Леэны сын, его часто приходит с руки кормить. У него тоже конь был… забрали со всем имуществом за веру христианскую… Хороший конь, говорит. Буцефал звали. Скучает он по нему очень…
— Буцефал — это как конь Александра Македонского? — спросил Поликсений.
— Да ты, верно, самый первый ученик в школе! — воскликнул Агап.
— Да, — зардевшись, ответил Ксен.
— Научишь потом меня грамоте? — заговорщицки спросил огромный возница.
— Если меня домой не отправят, то конечно, — пообещал ему Ксен. — Можно я Рыжему овса дам?
— Непременно! — ответил Агап. — Овес для коня — самый, значит, главный корм.
— Овес для коня! — передразнила его подошедшая Анфуса. — Ребенок голодный, а ты ему — про конский корм!
Она деловито взяла Ксена за руку, приговаривая:
— Пойдем-ка со мною. От него ты только про овес и услышишь… — она обернулась к Агапу: — Горшков-то привез? Не переколотили по дороге, пока припадошного этого везли? Вылитый Севастиан, только росточком поменьше…
Она покачала головой, посмотрев на Севастиона, который уже вывернулся из рук смущенного и отчаявшегося Севастиана и выгибался на земле, словно в падучей. Верна побежал за Каллистом, Леэна пыталась успокоить и черноволосого мальчика, и Севастиана.
Ксен оглядывался на них до тех пор, пока они с Анфусой не дошли до кухни. Там уже была нагрета вода в большом деревянном корыте, и ключница велела Ксену «снимать свое тряпье и забираться в воду». Он послушно залез в воду и стал растирать свое худенькое тело губкой.
— Молодец, — похвалила его Анфуса. — А вон и второго несут, — добавила она неодобрительно, заслышав хриплые рыдания Севастиона.
Севастиан опустил брата в воду, но тот так крепко держал его за шею, что бывший чтец так и остался стоять, как колодезный журавель.
— Севастион, хороший мальчик, сладкое дитя мое, — проговорила Леэна, гладя его по взмокшим от пота черным взъерошенным волосам. — Выпей-ка еще глоток. Ты позвал, наконец, Каллиста, Верна?
В кухне запахло сирийским нардом и мелиссой.
Каллист вошел, в белом хитоне, скидывая на ходу плащ.
— А, так это же — старые знакомые! — воскликнул он, увидев мальчиков. — Ты — Ксен, а ты — тоже Севастиан?
— Севастион, — поправила его Леэна. — Это братья Севастиана.
— Это вы на заборе у кузнеца Минотавра рисовали, а еще в бане нам с Кес… то есть Александром мяч подавали?
— Да! Да! — закивал Ксен, чуть не выпрыгивая из корыта. — Здравствуйте, Каллист врач!
Каллист похлопал его по плечу, и Ксен впервые улыбнулся.
— А у тебя, дитя мое, сильная дискразия[277], — заметил Каллист, обращаясь к Севастиону. — Кто его напугал? — спросил он у собравшихся возле корыта, в котором отмокал висящий на шее Севастиана Севастион.
— Севастион очень впечатлительный… — начал Севастиан извиняющимся голосом.
— Вы — родные братья? — спросил Каллист с плохо скрываемым сарказмом. — Очень похожи.
Несчастный Севастиан покраснел.
— Сейчас подержи его в воде — теплая ванна должна помочь… не горячая, а теплая — добавь холодной воды, Анфуса!
— Вот еще, буду я дитя в холодной воде купать! Вши разведутся! — последовал ответ.
Леэна строго взглянула на ключницу, и та неохотно пошла принести кувшин с водой из колодца.
— Не хочу, не хочу, не хочу в воду! — вопил хриплым шепотом Севастион и выворачивал голову так, что Каллист на мгновение испугался за его жизнь.
— А я уже вымылся, смотри, — сказал ему Ксен, вылезая из корыта, прежде чем Анфуса подлила в корыто холодной воды, и растираясь чистым полотенцем.
— Не хочуууу! — раздался вой Севастиона и резко прервался — будто ему в горло вставили пробку.
Каллист посмотрел в ту же сторону, куда изогнул худую грязную шею Севастион, и увидел Финарету.
— Хороший мальчик! — сказала она ласково. — Зачем же ты так плачешь?
— Я уже не плачу! — срывающимся голосом ответил Севастион и ухнул в корыто, обдав прохладной водой Севастиана, Анфусу, Леэну, Каллиста и Финарету.
— Ты совсем как дельфиненок в море, — засмеялась Финарета. — Да вот у тебя и дельфиненок маленький на шее.
— Это потому, что я потом крещусь, — заявил гордо Севастион, не сводя глаз с рыжеволосой девушки, и деловито добавил: — Ксен, дай мне губку, она вон там лежит!
Вскоре Севастион, завернутый в полотенце, стоял рядом с Ксеном.
— А где глиняный Мохнач? — спросил он у брата, как ни в чем не бывало.
— Вот он, — ответил Ксен, разжимая кулак. — Я его за плиту спрятал, прежде чем в корыто лезть — чтоб не размок.
— Отдай! — потребовал Севастион, втягивая в себя с шумом воздух.
— Бери, — согласился Ксен.
— Севастиан, вот вам на троих лепешки и виноград, ступайте в спальню, ешьте и отдыхайте. Анфуса вас проводит, — сказала Леэна после того, как к братьям присоединился вымывшийся продавец горшков. — Сегодня переночуете в одной спальне, а завтра я подумаю, где вас поселить.
— Я бы… я бы хотел устроиться к вам поденщиком, госпожа Леэна, — попросил Севастиан, держа в руках смятое мокрое полотенце. Его темные волосы, как у Севастиона, прилипли ко лбу и ушам, и он тоже был похож на дельфиненка, но на груди его был не дельфин, а крест.
— Нет, в поденщики ты не годишься, — отрезала Леэна.
Севастиан поник.
— Бабушка! — воскликнула Финарета с мольбой. Каллист скрестил руки на груди, переводя пристальный взгляд с девушки на бывшего чтеца.
— Будешь обучаться работе управляющего имением — помогать Верне.
Севастиан — в который уже раз — густо покраснел и начал благодарить. Леэна остановила его с едва заметной улыбкой:
— Не бросать же родное дитя.
— Это вы о чем, госпожа Леэна? — спросил недоуменно Каллист.
— А ты ведь тоже мой сын, Каллистион, — заметила спокойно спартанка.
— Как?! — после небольшой паузы спросил потрясенный вифинец.
— Ну, глупые люди решили уже, что твой дядя — это не дядя, а отец тебе. И он… он очень любил бабушку, — объяснила Финарета. — Сплошные выдумки.
— Нет, это правда. Твой дядя очень любил меня, — вдруг сказала Леэна, и резко накинув покрывало, повернулась и ушла в ночь.
— Это все в Писании есть, правда, Верна? — сказал вдруг серьезно Агап. — Кто за Христом пойдет и все оставит, у того многие чада будут. Так и у госпожи нашей, истинной девственницы Христовой…
Он перекрестился и вздохнул.
Верна тоже вздохнул грустно и сказал ему в ответ:
— Да, истинной.
Анфуса тем временем привела Севастиана, Севастиона и Поликсения в просторную, украшенную ароматными цветами и травами спальню, где не было кровати, а на полу лежала огромная медвежья шкура.
— Тебе рогожку-то не подстелить, часом? — спросила Анфуса, с подозрением глядя на Севаста. Тот отрицательно замотал головой.
— Смотри у меня! — покачала головой Анфуса, кладя стопку свежих простыней на край медвежьей шкуры.
Едва она ушла, Севастиан с братьями набросились на еду.
— Мы теперь у Леэны будем жить? — весело спрашивал зареванный Севастион.
— Она тебя помощником управляющего берет? — спрашивал Поликсений, осторожно ставя глиняную собаку, выроненную Севастионом во время еды, на окно.
Севастиан в ответ только молча кивал, запивая лепешки водой из кувшина. Потом, когда они поели, Севастиан прочел молитву, перекрестил себя и братьев, которые тоже пытались перекреститься. Произошла небольшая потасовка. В конце концов все улеглись среди теплого медвежьего меха.
— Медведь-то какой… огромный! — проговорил уже засыпая Севастион.
— Кап-па-до-кий-ский! — ответил ему Ксен и добавил, тоже погружаясь в сон: — Мохна-атый…
Севастиан тоже быстро уснул — словно провалился в темноту. Ему снилось, что он помогает крестить Александра-Кесария и должен скрыть от всех, что у того шрам на бедре. «Пойдем не в этот источник, а в соседний, теплый», — говорит он Кесарию и продолжает, обращаясь к нему запросто, как к другу: «Ты зайдешь по шею, а я позову пресвитера, вот никто ничего и не заметит!» Кесарий-Александр соглашается, они входят в воду целебного источника. Вода теплая, но понемногу начинает остывать, и Севастиан просыпается от холода.
Рядом безмятежно посапывает Севастион, передвинувшийся с мокрой половину на сухую. Поликсений свернулся калачиком на другом конце шкуры.
«Напрудил!» — подумал с досадой на брата Севастиан. — «Надо бы ему, и в самом деле, рогожку». Он встал, накинул высохшее уже полотенце на плечи и сел у выхода. В небе сияла полная июльская луна. Издалека доносилось распевное чтение — он различил голос Кесария. «Молятся!» — благоговейно подумал юноша, изображая на себе крест.
Он напряг слух, чтобы различить, какие псалмы читает Кесарий, но, к своему удивлению, разобрал:
«О, злое проклятье отца!
Запятнанных предков, старинных,
Но крови единой — грехи,
Грехи меня губят… возмездье
Растет их, покоя не зная…
Но отчего ж надо мной разразился
Гнев этот старый?
Над чистым, невинным зачем он
Так тешится злобно? Увы мне!
О, что же мне делать? От мук
Страшных куда же укроюсь?
Ты, черная сила Аида, несчастного тихой,
Тихой дремотой обвей»[278].
Севастиан вздохнул. Он вспоминал, что это за стихи, и не мог вспомнить. Он мало читал эллинскую поэзию, и его поразило то, что Кесарий, почти мученик, так свободно читает стихи язычников.
— Это Ипполит, — прошептал Поликсений, садясь рядом с братом на пороге. — Ипполит умирает…
— Ты что же, читал Софокла? — спросил Севастиан.
— Это Эврипид, — серьезно, по-взрослому, ответил его младший брат и, умолкнув, стал слушать дальше.
Потом он спросил:
— Севастиан! А завтра ты меня к отцу отправишь?
— С чего ты взял? — удивился тот. — Конечно, нет, — и добавил, прижав к себе Поликсения: — Ни за что!
— Я просто… просто думал, что вы с Севастионом — родные братья, а я вам неродной.
— Перестань, Ксен! — воскликнул чтец, обнимая еще крепче худенькие плечи брата. — Ты мне родной брат. Родной! Если бы Ксена была бы жива, и она бы мне родной сестрой была бы!
— Она жива, — серьезно и тихо сказал Ксен. — Просто они с мамой и Мохначом теперь у Христа живут. И папа ваш тоже там живет, — добавил вдруг он.
— Да, — сказал Севастиан и вытер глаза.
— А мы пока вот здесь живем, у Леэны в саду. Послушай — вот Ипполит отца прощает. Он тоже христианин был, Ипполит, просто до Христа жил…
Севастиан не стал спорить. До них доносился прекрасный, глубокий и трагический голос Каллиста:
— О, я тебя, отец, освобождаю…
— Как? этот груз с меня снимаешь? весь?..
— Да, девственной клянусь я Артемидой.
— О лучший сын! О благородный сын!
Поликсений вздохнул:
— Ипполит простил отца и умер…
Кесарий, прощаясь, пожал руку Каллисту.
— Передавай привет Диомиду! — беспечно помахал Кесарий рукой вифинцу, а тот весело махнул ему в ответ.
— Смотри, чтобы я, вернувшись, застал тебя в таком же хорошем настроении, в каком оставляю! — пригрозил шутливо Каллист и, рассмеявшись, вскочил на Пегаса.
— Поторопись! — крикнул ему Кесарий, но сам слегка придержал коня, гладя его морду. — Думаешь, моему Буцефалу хорошо у Орибасия живется?
— Думаю, да, — кивнул Каллист. — Он благородный конь и цены немалой. Орибасий, несомненно, будет уделять ему внимание.
— Ты прав, — задумчиво ответил Кесарий. — Он мне приснился сегодня, Буцефал. Как будто он ногу подвернул, и я искал Салома, чтобы он его вылечил… Ну, да все это пустое! — тряхнул он головой. — Поезжай! До встречи!
— До встречи! — радостно ответил вифинец и слегка хлестнул коня. Пегас уже привык, что вместо почти невесомой Финареты ему приходится частенько носить на спине бывшего помощника архиатра Никомедии.
Кесарий проводил друга взглядом. Улыбка медленно уходила с его губ, его точеный рот словно свело судорогой, а лицо стало скорбным и светлым.
— Прощай, Каллист… — повторил он несколько раз. — Прости…
В сопровождении напевающего «Моя Вифиния — дивный край, такого нигде не найти, не найти!» Агапа Кесарий направился к дальней беседке, увитой виноградом. Там он опустился на скамью, вытянул ноги и, отшвырнув костыль, распрямил руки.
— Изволите, я костыль-то ваш рядом положу? — спросил Агап, поднимая отполированную ладонями Кесария буковую палку с перекладиной. Кесарий не ответил, глядя сквозь листья винограда в утреннее светлое небо.
— Принеси мне воды, — сказал Кесарий, не отводя взора от неба.
Агап подал ему большой кубок колодезной воды. Кесарий не стал пить, велел поставить рядом.
— Иди, Агапушка, отдохни, поешь… Спасибо тебе.
— Что ж вы, барин, спасибо-то говорите? — смутился Агап. — Мое прямое дело — вам помогать.
— Вот и хорошо, вот и хорошо. Но ты ступай. Я хочу побыть один.
Он остался один и закинул руки за голову, прислонясь к мягкому шерстяному ковру, покрывавшему скамью. Кесарий пнул ногой костыль, который бережно прислонил рядом с ним заботливый Агап, и деревяшка с глухим стуком упала в траву.
— Ты мне уже больше не понадобишься, — процедил с усмешкой Кесарий, заворачиваясь в свой плащ — темно-серый, в полумраке беседки — почти черный. Все должно было быть предусмотрено — и было предусмотрено. Даже цвет плаща. Он закутается в этот плащ и ляжет на скамью — пусть первое время все они думают, что он уснул, и не беспокоят его. Вот так — голову можно положить на подушки, так будет даже удобнее.
Он подтянул к себе пару фригийских подушек — на них искусно был вышит Адонис-самоубийца, и девушки, поднявшие погребальный плач по любимцу богини. Каппадокиец в ярости перевернул подушку и ударил по ней кулаком — удар пришелся как раз по свирепой морде черного вепря с острыми, смертоносными клыками и налитыми кровью, безумными глазами. Кесарий с горечью посмотрел на едва заметную вмятину, что оставила его слабая рука на морде зверя.
— А когда-то я Крата на обе лопатки клал… — срывающимся шепотом проговорил он. — Ничего, — вдруг повторил он несколько раз, — ничего, ничего…
— Это все — ничего, — сказал он себе снова, доставая из-за пазухи спрятанный хирургический нож. Потом обнажил левую и правую руки — выше локтя. Потом зажал края плаща зубами под серебряной фибулой — чтобы не пришлось их ловить после, разбрызгивая кровь по ковру. Это привлечет внимание если не туповатого Агапа, то зоркого Верны, а уж Леэна-то наверняка поймет, что он вовсе не спит, завернувшись в найденный среди старья в заброшенной комнате пристройки темный плащ…
Вдруг ему захотелось выпить воды. Он разжал зубы, края плаща опали, он протянул руку к кубку — но его движение было слишком неуклюжим, и он, толкнув нечаянно простой глиняный кубок, пролил всю прохладную колодезную влагу на траву.
— Растяпа! — обругал себя бывший архиатр, с сожалением человека, истомленного жаждой, глядя на то, как струи воды бегут между травинками и уходят в землю, чтобы выйти потом вдали вместе со струйками неизвестных родников.
Что ж, вслед за этими струйками скоро потекут другие — струйки темной, соленой и густой влаги… Он снова потянулся к ножу и неожиданно улыбнулся, вспомнив простосердечного Каллиста, у которого можно украсть все, что только захочешь.
Потом он посмотрел на нож с монограммой Хи-Ро и головой льва. Этот нож дала Каллисту Леэна — и так и не сказала, откуда он у нее. Кесарий протянул руку к ножу и коснулся влажными от пота пальцами стали, холодной и твердой, — тверже, чем клыки вепря, убивающего Адониса. Вдруг неожиданная слабость, такая частая после перенесенной болезни, настигла его, и нож выскользнул из его руки, падая в траву.
Ругаясь по-каппадокийски, Кесарий свесился со скамьи, пытаясь найти нож.
— Кесарий врач! — раздался юношеский голос. Это был Севастиан.
— Севастиан, я хочу побыть один, — резко ответил каппадокиец.
— Я просто принес вам воды, — сказал растерянный юноша. — Я подумал, что у вас жажда…
Кесарий осушил серебряный кубок с улыбающимся большеглазым львом. Лев попирал ногами разорванную змею-дипсу.
— Откуда ты его взял? — спросил он бывшего чтеца.
— Поликсений нашел и госпоже Леэне принес, она заплакала, велела налить воды, найти вас и напоить, — выпалил Севастиан, растерянный и смущенный.
— Спасибо тебе, дитя мое, — ответил Кесарий, внимательно глядя на кубок.
— Я хотел спросить вас, Кесарий врач… можно? — Севастиан наматывал на палец край плаща Кесария.
— Можно, — ответил тот, не сводя глаз с улыбающегося серебряного льва.
— Как можно все оставить и отдать Христу? Мне кажется, это очень сложно.
— Я не знаю, — тихо сказал Кесарий в ответ. — Отчего ты меня спросил об этом?
— Но как же… как же… вы же… мученик почти…
— Я не мученик, — ответил печально Кесарий. — Все, что я делал — дело человеческое. А мученичество, мартирия — тайна Христова. Я ее не изведал.
— Вы изведаете, непременно изведаете! — воскликнул Севастиан, в порыве обнимая Кесария, и смутился, поняв смысл своих слов: — Ох, я не то хотел сказать…
— А я бы хотел… — прошептал Кесарий. — Я бы хотел узнать мартирию… Дело Христово, не дело человеческое… Человек такое не может сделать, — ни философ, ни атлет…
— Ой! — вскрикнул Севастиан.
— Что случилось? — встрепенулся его собеседник.
Юноша уже держал на окровавленной ладони хирургический нож. Тонкие, алые струйки капали на плащ Кесария, на подушки с плачущими девушками, на ковер, на траву…
— Это нож Каллиста! Ну что ты за олух, святые мученики! — воскликнул Кесарий, прижимая артерию на предплечье к кости. — Кричи громче, зови кого-нибудь, перевязать тебя надо, я долго так не продержу.
— Я думаю, надо послать Агапа, чтобы он отвез Каллисту нож, который тот так неосторожно обронил в беседке, — прозвучал над их склоненными головами голос Леэны. Она протянула Кесарию ленту, выдернутую из своей прически.
— Не сердитесь, Кесарий врач! — пролепетал Севастиан, пока Кесарий накладывал тугую повязку.
Наконец Кесарий поднял взор и увидел строгие и добрые глаза Леэны. Спартанка и сын Нонны долго смотрели друг на друга.
— Это — моя вина, матушка, — ответил Кесарий не сразу. — Человеческая слабость.
Каллист вбежал в экус — без плаща, ремень одной сандалии развязан.
— Тебе плохо, Кесарий? — воскликнул он, кидаясь к ложу друга, и, только сейчас заметив сидящего рядом с каппадокийцем Севастиана, быстро произнес: — … то есть, я имел в виду, Александр…
— Нет, что ты! — Кесарий приподнялся с подушек. — Я просто прилег отдохнуть. День такой жаркий… А ты как провел время у Диомида?
Они обменялись рукопожатиями.
— Хорошо, что ты мой нож вовремя заметил и с Агапом передал, а то бы я опозорился перед Диомидом и писарем его… не знаю, как пришлось бы выкручиваться, — весело воскликнул Каллист. — И как это я его выронил?! Прямо как сам у меня выскользнул…
— Мы его с Александром врачом нашли в бесед… — начал Севастиан, но, встретившись взглядом с Кесарием, умолк на полуслове.
— Да, вещи порой теряются в одних местах, а находятся в совершенно других! — продолжил жизнерадостно Каллист, садясь на постель друга и беря его запястье, чтобы оценить пульс. Кесарий хмыкнул, но не отдернул руки. — Такое впечатление, словно у них есть душа… или у каждой — по даймону, или гению, как римляне говорят.
Севастиан заерзал на табурете, завздыхал, но промолчал.
— Дайте-ка я вам, барин, сандалию-то завяжу! — заметил Агап. — А то как встанете, как пойдете, да и нос расквасите себе.
— Я сам, Агап, спасибо, — отстранил раба Каллист.
— Да, и оставь мой пульс в покое, — сказал Кесарий Каллисту. — Лучше скажи: Диомид прислал мне смокв?
— Да, Прокл уже тащит. Вот, поставь их сюда!
— А теперь прочь ступай, — добавил Кесарий, не успел Прокл открыть рот, собравшись что-то сказать. — Да, и принеси мне воды. Жарко сегодня очень.
— Я вам, барин, воды принесу, — неодобрительно глядя на Прокла, ответил Агап.
— Главное, побыстрее, — кивнул Кесарий.
— Я тоже выпил бы воды, — кивнул Каллист. — А что у тебя с рукой, Севастиан?
— По… порезался… — заикаясь, проговорил юноша.
— Отвечай по-человечески! — неожиданно вспылил Каллист. — Как только тебя, заику, в чтецы взяли?
Севастиан вспыхнул, закусил губу и встал, собираясь уйти.
— Это он твой нож нашел, — сказал Кесарий с укором. — Вот и порезался. Неудачно схватился, за лезвие.
— Стой, — схватил Севастиана за плечо Каллист.
Он снова усадил его, снял повязку с руки и велел Агапу, уже вернувшемуся с двумя кубками воды, принести ковчежец с лекарствами.
— Не бери в голову, Севастиан, — рассмеялся Кесарий, отпивая из кубка, — Каллист врач всегда так — сначала отругает, а потом окажет благодеяние. У него такой характер.
Он протянул руку к корзине за сочной смоквой.
— Этот олух Севастиан порой так напоминает мне нашего Фессала! — вздохнул Каллист, перевязывая незадачливого чтеца.
— Фессал? — оживился приунывший Севастиан. — Что с ним? Вы знаете, где он?
— Видишь, они уже успели подружиться, — заметил Каллист. — Родственные души! Как только друг друга нашли.
— Фессал уехал в отпуск на Лемнос, на свою родину, перед моим диспутом с императором Юлианом, — ответил Кесарий юноше.
— Можно… можно написать ему? — краснея и запинаясь, спросил Севастиан.
— Нет! — хором ответили ему оба врача.
— Вся переписка, выходящая из дома Леэны, прочитывается, — объяснил Каллист. — Ты обронишь какое-нибудь неосторожное слово и всех нас подведешь… а в первую очередь — Кес… Александра.
— Но кто же занимается этим неблагородным делом? Кто читает письма? Неужели Диомид? — вдруг возмущенно заговорил уже без заикания Севастиан. — А Каллист врач еще его писаря лечит…
— Писарь ни при чем, — ответил Каллист.
— Как раз писарь и причем, — возразил ему Кесарий. — Это он переписку просматривает. Неужели Диомид сам тратит на это свое драгоценное время?
Каллист пожал плечами.
— Что вы читаете? — спросил он, заглядывая в свиток, оброненный Севастианом на кушетку.
— Письма Афанасия из Египта, — ответил Кесарий. — Тебе неинтересно будет. Тащи Аристофана, Агап.
— Почему это мне неинтересно будет? — спросил Каллист немного обиженно. — Меня очень интересует христианская философия. Никейцы, омиусиане, омии… и вообще, ариане. Читай же вслух письма Афанасия, Севастиан!
Кесарий с трудом подавил смех и снова отправил в рот очередную синевато-пунцовую смокву.
— Севастиан — омиусианин, — заметил он, проглотив полный сока плод. — Посмотрим, сможем ли мы переубедить его.
— Мы? — удивился Каллист.
— Да, мы — с Афанасием и с тобой. Как я помню, ты против арианской философии, — заулыбался Кесарий. — Конечно, трое философов против одного — это неравный спор, но на стороне Севастиана еще пресвитер Гераклеон, бывший епископ, а ныне главный жрец Пистифор, и еще сам покойный ныне пресвитер Арий. И Аэций, безусловно.
— Аэций — аномей, — хмуро заявил Севастиан. — Он считает, что Сын совершенно неподобен Отцу, как творение не может быть подобно Богу. А я считаю, Александр врач, что из Священного Писания следует, что Сын — ниже Отца, и это настолько ясно, что и придумывать здесь нечего, и спорить тоже.
— Значит, Иисус — не Бог? — спросил Каллист.
— Бог, но меньший, — твердо ответил чтец.
— А еще говорят, что вы, христиане, в о д н о г о Бога верите! — заметил Каллист. — Собственно, если твои слова верны, то у вас нет ничего нового — у эллинов таких мифов полно. Главный бог посылает бога помладше на смерть, а сам сидит на троне в небесах, бесстрастный и блаженный, и руки довольно потирает.
— Каллист! — с укоризной произнес Кесарий. — Не увлекайся, пожалуйста!
— Увлекаться я буду, или нет, — нахмурился Каллист, — но ведь выходит именно так, что скажешь, Севастиан? Бог послал Иисуса на смерть, а Сам остался в стороне?
— Этого требовала правда Божия, — негромко ответил Севастиан, втягивая голову в плечи.
— Чего требовала такая странная правда? Чтобы сына убивать? Даже у людей такого не бывает! — возмутился Каллист.
— О, у людей много чего бывает, — вдруг произнес Кесарий и, опершись рукой на подушку, устремил взгляд в окно — словно не хотел, чтобы друг увидел его глаза.
Они не заметили, как вошла Леэна.
— А я думаю, что во всем этом гораздо больше тайны, чем кажется тем, кто об этом толкует, — сказала она.
— Что ж, госпожа Леэна, теперь и не говорить об этом? Константин пробовал запретить споры — ничего ведь хорошего не вышло! — неожиданно смело сказал чтец.
— В старое время никто не вдавался в споры — мы пели Христу как Богу, — отвечала диаконисса.
— Вот-вот! — подхватил Севастиан. — «Как»! Именно «как»!
— А мученики совершали свою мартирию, зная, что Христос с ними, и Бог с ними, — продолжала Леэна. — Страдающий с ними Бог. Бог воскресший.
— Как Дионис, — сказал Каллист.
— Вот и получается — эллинство! — вскипел Севастиан.
— А у тебя получается — варварство, — ответил Каллист. — Два бога, старший и младший. Ты кому из них молишься первому? Тому, кто Иисуса убил?
— Да не может быть двух богов, что ты за ерунду говоришь, Севастиан! — раздался голос вездесущей Финареты. — Это у Пистифора твоего теперь появилась возможность хоть двум, хоть двадцати двум богам поклоняться, раз его Юлиан главным жрецом сделал!
Севастиан не знал, что отвечать, и покраснел.
— Финарета, Севастиан молится Отцу и Сыну и Духу Святому, Богу единому, — ответила Леэна. — Не нападай на него так.
— Ну да, — ответил Севастиан, снова осмелев.
— Так что — иное Отец, иное — Сын?
— Не «иное», а «иной», — подал голос Кесарий. — Говоря «иное», ты именуешь природу. Она у них одна, божественная. А говоря Иной и Иной, различаешь по ипостасям. Равные и разные, а не первый, второй, третий, как в Сирийском легионе.
— Это все излишняя мудрость, — заявил Севастиан. — Надо по Писанию.
— Тогда почему Иисус говорит, что Он — от начала Сущий? — спросила Финарета.
— Это Он образно говорит, так как Он был в начале всего сотворенного.
— Образно? — возмутилась рыжая девушка. — Очень легко все на образность списывать, когда Писание противоречит твоим взглядам. — Это вот так вот образно Он себя именем Бога именует? Ведь Бог в купине Моисею назвал Себя Сущим?
— Ну Иисус и есть второй Бог, я же не отрицаю, — ответил Севастиан. — Бог сделал Иисуса богом. Иисус сам говорит: «Отец Мой более Меня».
— Это Он тоже образно! — завопила Финарета. — Это оттого, что Он стал человеком и поэтому как человек меньше Бога!
— Финарета, помолчи, — заметила Леэна. — Так цитатами можно сутками напролет перекидываться, наподобие циркачей, что мячами жонглируют. Чем, собственно, последние лет двадцать-тридцать все и занимаются, после того как Коста прекратил гонения на христиан.
— Кто? — переспросил Севастиан, не поняв.
Леэна несколько смутилась.
— Император Константин, я имела в виду.
— Если вы меня выслушаете, я вам скажу, как я верую, — вдруг заговорил Севастиан. — Прежде всех веком Бог создал Премудрость, или Сына. А потом создал Им, словно инструментом, все остальное. Поэтому Сын — образно говоря, второй Бог, он выше твари. И поэтому мир — один, а не сотни миров, как учил нечестивый Ориген.
— Ну, Премудростью можно и один, и сто пятьдесят один мир сотворить, — заметил Кесарий. — А ты, Севастиан, самого Оригена-то читал?
— Нет. И не собираюсь, — гордо ответил тот. Кесарий покачал головой, но ничего не сказал.
— Все эти разговоры о Премудрости прежде веков — прекрасные и таинственные, несомненно, но для меня важно знать одно — спас нас Бог или нет? — сказала Леэна. — Совершилась сотерия человечества или нет?
— Вот именно! — воскликнул Каллист. — Только Бог может спасать. Это ясно.
— Вот послушай, Севастиан… — Леэна взяла свиток.
«Творение всегда совершается либо из некоего предсуществующего материала, либо из ничего; и сотворенное всегда остается внешним для творящего или созидающего, на него не похожим, ему не подобным, „иносущным“. Сын рождается, ибо бытие Его принадлежит к необходимости божественной природы. Она плодоносна, плодовита сама по себе. Сущность Отца никогда не была недовершенной, так чтобы нечто к ней принадлежащее привзошло к ней впоследствии…»[279]
— Видишь, Севастиан? — торжествующе воскликнула рыжая девушка.
— Все это — философия! — гордо проронил бывший чтец. — Это уклонение от простоты Христовой.
— Похоже на Плотина! — заметил Каллист.
«…Созданная из ничего, тварь и существует над бездною ничтожества, готовая в нее низвергнуться. Тварь произошла и возникла, и потому есть естество текучее и распадающееся; в самой себе она не имеет опоры и устоев для существования. Только Богу принадлежит подлинное бытие, и Бог есть прежде всего Бытие и Сущий, ибо Он не произошел и безначален. Однако тварь существует и в своем возникновении получила не только бытие, но и благобытие, — твердую устойчивость и стройность. Это возможно через пpичастие пребывающему в мире Слову. И тварь, озаряемая владычеством, промышлением и благоустроением Слова, может твердо стоять в бытии как „причастная подлинно сущего от Отца Слова“. Источное Слово Бога всяческих, как Божия сила и Божия Премудрость, есть настоятель, и строитель, и хранитель мира. По неисследимой благости Своей Бог не попускает твари увлекаться и обуреваться собственным своим естеством, но собственное и единственное Слово Отчее нисходит во вселенную и распространяет здесь силы Свои, и все озаряет, видимое и невидимое, и все в Себе содержит и скрепляет, все животворит и сохраняет, — каждую отдельную вещь и все в целом. В Слове начало и источник миропорядка и мирового единства. В мире всюду открывается порядок и соразмерность, всестройное сочетание и согласие вещей противоположных. В этом единстве и стройности мира открывается Бог. Никто не смеет сказать, будто Бог во вред нам употребил невидимость естества Своего и оставил Себя совершенно непознаваемым для людей. Напротив того, Он привел тварь в такое устройство, что, будучи невидим по естеству, Он доступен познанию из дел. Бог откровения есть Слово. Ибо Слово, распростершись всюду, и горе, и долу, и в глубину, и в широту — горе — в творении, долу — в вочеловечении, в глубину — в аде, в широту — в мире — все наполнило ведением о Боге. В мире на всей твари и на каждой в отдельности положены некий отпечаток и подобие Божественной Премудрости и Слова, и это сохраняет мир от тления и распада».
— Афанасий, действительно, философ! — с удивлением сказал Каллист.
— Главное, чтобы ни у кого из философов не оставалось лазейки думать, что Сын — не настоящий Бог, — сказал Кесарий. — Слово, которое предложил Афанасий, — «единосущный», «омоусиос», и является таким словом.
— Ах, Александр… ты все заботишься о философах! — воскликнула Леэна.
— Матушка, да все греки — философы, от мала до велика! Это же не варвары спор начали, греки и начали! Арий — не египтянин, а грек!
— Зато Афанасий — египтянин, — промолвила Леэна.
— Говорят, что египтяне — из всех людей на свете самые набожные, — заметил Каллист. — Он жив еще, этот епископ Афанасий?
— Да, жив, хоть и старик, но в добром здравии, со светлой головой. Он вернулся из ссылки — Юлиан же вернул из ссылок всех епископов, никейцев и ариан, чтобы в церкви начались раздоры…
— Он не ошибся — раздоры начались! — кивнул Кесарий. — Но я слышал, что Александрия приняла Афанасия с ликованием.
— Его очень любят, да, — ответила Леэна. — Мне кажется, впрочем, что все эти арианские споры — просто повод, а истинная причина — борьба за власть. Пресвитер Эрмолай совсем не думал, как ему побыстрее стать епископом, когда ожидал солдат Максимина со дня на день… Впрочем, сейчас другие времена.
Она замолкла.
Каллист с интересом просматривал свиток.
«Отрицание вечности Сына и его со-вечности Отцу есть ложь не о Сыне только, но и об Отце, умаление Отчего достоинства, отрицание Божьей неизменяемости. Это значить допускать, что был Он некогда без собственного Своего Слова и без Премудрости, что был некогда свет без луча, был источник безводный и сухой. Но неисточающий из себя не есть уже источник. Бог вечен, источник вечен, а потому вечною должна быть и Премудрость — Слово, вечным должно быть рождение. Если не было некогда Сына, то не был некогда Бог Отцом и, стало быть, не было Троицы. Это значит рассекать и составлять Троицу и составлять Ее из не существовавших некогда, из чуждых друг другу естеств и сущностей».
— Раньше христиане умирали для того, чтобы другие видели, что они — живы, и что Иисус, с которым они умирают и живут, — Бог, — сама с собой разговаривала Леэна. — А сейчас христиане должны становиться философами, а не мартирами.
— Стать эллинами для эллинов — чтобы явить Христа эллинам! — воскликнул Кесарий. — Так и должно быть!
— Твой брат и Василий этим и занимаются, — кивнула Леэна.
— Ваш брат — друг Василия из Кесарии? — спросил Севастиан настороженно.
— Ну вот, Каллист, теперь и я сказала необдуманные слова, — произнесла Леэна.
— В Кесарии много Василиев, — заметил Кесарий. — Какой из них тебе не нравится?
— Тот, который за «омоусиос», — ответил Севастиан, — и всех на свою сторону перетягивает своей хитрой философией, которой он в Афинах обучился. По стихиям мира сего, а не по Христу.
— Я тоже за «омоусиос», — ответил Кесарий[280].
— Вы — не по стихиям мира сего, — тихо и смущенно ответил ему Севастиан.
— Да Бог с ним, с Василием! — заметила Леэна. — Давайте лучше Афанасия почитаем.
«Есть созерцаемое и живое единство Отца и Сына. Божество от Отца неизлиянно и неотлучно пребывает в Сыне, и в лоне Отчем никогда не истощается Божество Сына… Отец и Сын едины и едины в единстве сущности, — в нераздельном „тожестве единого Божества“. Сын имеет неизменно Отчую природу, и Божество Сына есть Божество Отца. „Единосущный“, „омоусиос“, означает больше, чем только равенство, одинаковость, подобие. Это — строгое единство бытия, тожество нерасторжимое и неизменное, неслиянную неотъемлемость Сына от Отца. Понятие подобия слишком бледно. Единосущие означает не только подобие, но тожество в подобии. Отец и Сын одно не в том смысле, что одно разделено на две части, которые составляют собою одно, и не в том смысле, что одно поименовано дважды. Напротив, два суть по числу потому, что Отец есть Отец, а не Сын, и Сын есть Сын, а не Отец; но естество — одно. Если Сын есть иное, как рождение, Он есть то же как Бог. Отец и Сын суть два и вместе — нераздельная и неразличимая единица Божества».
— Он так хорошо пишет по-гречески. Не верится, что он египтянин, копт, — заметил Каллист.
— Неспроста его «омоусиос» предложил от своего имени император Константин на соборе.
— Так это Афанасий предложил «омоусиос», а не император? — наконец понял Севастиан.
— Милый Севастиан, Константин был воин, а не богослов. Он решил, что сильное, глубокое слово «единосущный», предложенное молодым диаконом-коптом, разрешит все споры.
— А это слово только их усилило! Вот вам и богословие, и философия… — заметил Севастиан. — В простоте надо!
— Греки не могут без философии. Это копты могут. Знаешь, Севастиан, они уходят в пустыню, на левый берег Нила, и там живут всю жизнь, молясь Христу, и Он пребывает там с ними, — сказал Кесарий.
— Я бы тоже так хотел! — вздохнул юноша.
— Василий тоже очень был впечатлен этим, хочет жить, как египетские монахи, устроил у себя поселение в Понте, но что-то не очень у него получается. Он все хочет расписать по пунктам, монахов местных приручить, а они не склонны к приручению, — слегка улыбнулся Кесарий. — Не получается у него Египет в нашей Каппадокии.
— Видишь, Севастиан, у тебя не получится, ты — грек, — поддразнил Севастиана Каллист. — Твой удел — уяснить слово «единосущный».
— «Подобосущный»! — воскликнул Севастиан. — «Омиусиос»!
— Да-да — вот так вот, из-за единой йоты, спор между греками продолжится в веках, — засмеялся Каллист. — «Единосущный», впрочем, как мне кажется, значительно более сильное выражение. Если поклоняться Иисусу, то — только как богу, не меньше. Иначе вам невозможно рассчитывать на сотерию. Странные вы какие-то, христиане — таких простых вещей не понимаете. Сотер, Спаситель — только бог, больше никто. Или вы просто не знаете, что такое сотерия на самом деле?
— Пантолеон знал, — отвечала Леэна. — Сегодня ночью будет почти шестьдесят лет с тех пор, как он засвидетельствовал.
— Мы всю ночь будем петь гимны! — воскликнула Финарета. — Ты, Каллист, тоже приходи! Что ты все читаешь там?
Каллист не ответил.
«… Воспринято Словом все человеческое естество, и в этом восприятии оставаясь подобным нам, оно светлеет и освобождается от естественных немощей, „как солома, обложенная каменным льдом, который, как сказывают, противодейственен огню, уже не боится огня, находя для себя безопасность в несгораемой оболочке“… Обреченное „по природе“ на тление, человеческое естество было создано и призвано к нетлению. Изначальное причастие „оттенкам“ Слова было недостаточно, чтобы предохранить тварь от тления. Если бы за прегрешением не последовало бы тление, то было бы достаточно прощения и покаяния, ибо „покаяние не выводит из естественного состояния, а прекращает только грехи“. Но смерть привилась к телу и возобладала в нем… Конечно, по всемогуществу Своему Бог мог единым повелением изгнать смерть из мира. Но это не исцелило бы человека, в таком прощении сказалось бы могущество повелевшего, но человек стал бы только тем, чем был Адам, и благодать была бы подана ему снова извне. Не была бы тогда исключена случайность нового грехопадения. А через Воплощение Слова благодать сообщается человечеству уже непреложно, делается неотъемлемой и постоянно пребывает у людей.
Слово облекается в тело, чтобы переоблачить его в жизнь, чтобы не только предохранить его внешним образом от тления, но еще и приобщить его к жизни. Ныне облечено тело в бесплотное Божие Слово и таким образом уже не боится ни смерти, ни тления, потому что оно имеет ризою жизнь и уничтожено в нем тление. Слово изначала пребывало в мире, как в неком великом теле, оживотворяя его. И было прилично явиться Ему и в человеческом теле, чтобы оживотворить его. На человеке был уже начертан лик Слова, и когда загрязнился он и стал невиден, подобало восстановить его. Это и совершилось в Воплощении Слова».
— Александр, дитя мое — если тебе тяжело не спать всю ночь, то оставайся у себя, — сказала Леэна.
Кесарий слегка улыбнулся и устало закрыл глаза.
— Ты устал, — сказала спартанка и поцеловала его в лоб.
Все, кроме Каллиста, ушли из экуса. На стуле осталась большая корзина смокв, на которой лежал свиток. Каллист взял его и продолжил чтение в молчании.
«Господь стал братом нашим по подобию тела; и Его плоть прежде иных спаслась и освободилась… Тело Свое ненадолго оставил Он во гробе и немедленно воскресил его в третий же день, вознося с Собою и знамение победы над смертью, то есть явленное в теле нетление и непричастность страданию. И во Христе воскресло и вознеслось и все человечество, — через смерть Христа распространилось на всех бессмертие. Восстал от гроба Господь в плоти, ставшей божественной и отложившей мертвенность, прославленной до конца, — и нам принадлежит наше это превознесение, и мы — как сотелесники Христа…
Мы становимся храмом живущего в нас Духа Святого; мы становимся друзьями Духа. Но главное и основное — исторгнуто из твари жало смерти. Воспринятые Словом, люди уже наследуют вечную жизнь и не остаются уже грешными и мертвыми по своим страстям, но, восстав силою Слова, навсегда пребывают бессмертными и нетленными. Смерть перестала ужасать и быть страшной, ибо дано обетование, что, восстав из мертвых, мы во Христе воцаримся с Ним на небесах. И сейчас уже доступно преодоление миpa в подвиге отречения, когда сопутствует этому Дух Христов. Этот путь проходят xpистианские подвижники, силою Духа побеждающие немощь естества, постигающие тайны и носящие Бога. Их подвиг свидетельствует о победе Христа над смертью — такое множество мучеников ежедневно о Христе преуспевает и посмеивается над смертью… И пусть сомневающийся приступит ко Христу с верою, и тогда увидит он немощь смерти и победу над ней. Ибо Христос в каждого приходящего вдыхает силу против смерти…
Умер за нас общий всех Спаситель; и несомненно, что мы, верные во Христе, не умираем уже теперь смертью, как раньше. Наподобие семян, ввергаемых в землю, мы, умирая, не погибаем, но как посеянные воскреснем».
Стояла июльская ночь. В саду так громко, что у Каллиста закладывало уши, стрекотали цикады.
— Обопрись же на мое плечо! — прошептал он в который раз, обращаясь к фигуре в длинном белом хитоне, шагающей впереди него.
— Нет, — раздалось в ответ. — Я хочу знамения. Я попросил… потребовал. Если я сам дойду до часовни, то я выздоровею. Если нет — то…
Кесарий едва не оступился, но удержался на ногах и некоторое время стоял, схватившись за ствол акации, чтобы перевести дыхание.
— Кесарий, что за безумные молитвы! — горячо шептал тем временем Каллист. — Как ты можешь требовать у Бога знамения!
— Ты же слышал — Иисус не только Бог, но и человек! А человек у человека может требовать…
— Кесарий! Одумайся! Я слышал, что так поступали его враги — требовали у него знамения!
— Я не враг Его. Он знает все — знает и это. А я хочу знать, стану ли я опять здоров. Идем! — властно заключил свою речь каппадокиец.
В часовне, расположенной в укромном уголке сада, ярко горели свечи и курился ароматный ладан.
— Пусть говорят, что это языческий обычай, — заметила Анфуса, — а ведь как красиво-то! И на душе радостно!
— Ладан и свечи — сами по себе ни языческие, ни христианские, — наставительно сказал Верна. — Важно то, кому их возжигают и воскуривают. Так и с образованием, — продолжил он, весьма довольный своими рассуждениями и оборачиваясь к Севасту и Поликсению, смирно стоящих в красивых вышитых хитонах позади Севастиана, уже развернувшего книгу.
— А праведник, если и рановременно умрет, будет в покое, ибо не в долговечности честная старость и не числом лет измеряется: мудрость есть седина для людей, и беспорочная жизнь — возраст старости. Как благоугодивший Богу, он возлюблен и, как живший посреди грешников, преставлен, восхищен, чтобы злоба не изменила разума его или коварство не прельстило души его. Достигнув совершенства в короткое время, он исполнил долгие лета; ибо душа его была угодна Господу, потому и ускорил он из среды нечестия. А люди видели это и не поняли, даже и не подумали о том, что благодать и милость со святыми Его и промышление об избранных Его. Праведник, умирая, осудит живых нечестивых, и скоро достигшая совершенства юность — долголетнюю старость неправедного; ибо они увидят кончину мудрого и не поймут, что Господь определил о нем и для чего поставил его в безопасность; они увидят и уничтожат его, но Господь посмеется им… [281]
Севастиан читал хорошо и внятно. Хитон из дорогой ткани, с золотистой каймой, снова был на нем — впервые после того, как он примерил его, придя с увещеваниями к Леэне.
На невысоком дубовом столике стоял раскрытый врачебный ларец — пустой, без лекарств и инструментов, украшенный цветами, похожий на таинственно опустевший гроб.
— Бабушка! — вдруг с укором шепнула Финарета на ухо спартанке. — Зачем ты опять дала Севастиану надеть этот хитон? Он же памятный!
— Вот он и надел его сегодня в память о Панталеоне.
Диоклетиан резко сказал Иероклу:
— Хватит. Твои люди и люди Максимина Дазы упустили британского ублюдка, а ты плетешь интриги против моего врача, замешивая сюда еще и Валерию. Я сам знаю, что она нездорова, что она склонна к христианству — так посуди, сколько ей жить на белом свете осталось? Ей помогает его лечение, значит, он и будет ее лечить. А ты разберись со своей стражей.
Иерокл и Максимин поклонились и поцеловали край пурпурной тоги божественного Диоклетиана, императора Рима.
Леэна встала и начала читать наизусть:
— Ты, что у Вышнего под кровом живешь,
под сенью Крепкого вкушаешь покой,
скажи Господу: «Оплот мой, сила моя,
Ты — Бог мой, уповаю на Тебя!»
Свечи погасли. Во мраке звучал голос диакониссы:
— Он приник ко Мне, и избавлю его,
возвышу его, ибо познал он имя Мое,
воззовет ко Мне, и отвечу ему,
с ним буду в скорбях,
избавлю и прославлю его,
долготою дней насыщу его,
и явлю ему спасение Мое[282].
Вдруг раздался пронзительный крик Финареты, к которому почти мгновенно присоединился еще более громкий крик Севастиона. Верна быстро зажег большую лампаду и осветил часовню. Девушка с искаженным от страха лицом указывала на высокую фигуру в белом хитоне, закрывавшую собой дверной проем. За спиной пришедшего светила луна, создавая вокруг него золотистый ореол.
— Александр, дитя мое, — вздохнула Леэна с укоризной, протягивая к страннику руки. — Что это за шутки?
— Дошел… — прошептал Кесарий и упал в ее объятия, едва не перевернув дубовый столик, который вовремя успел подхватить Каллист, верно следовавший за другом.
— Слава Асклепию и Пантолеону, дошел! — выдохнул вифинец.
… Потом было столько радостной суеты и шума, что Верна не успел отругать Каллиста за эти слова. Кесария уложили на принесенные подушки, а Ксен молча приволок медвежью шкуру.
— Ты что, ее же Севастион сколько раз уже описал! — зашептал Севастиан.
— Ничего, мы же ее протирали и сушили на солнышке, — деловито отвечал Ксен. — Она теплая, — добавил он.
— Я же просил тебя не говорить!!! — завопил подслушавший их разговор темноволосый брат Ксена и бросился на него с кулаками.
— О чем? — спросила Леэна.
— О том, что Севастион в постель мочится иногда, — ответил смущенно Севастиан.
— Рогожку-то надо было взять! — покачала головой Анфуса. — Я таких ребятишек по глазам узнаю. Никогда не ошибаюсь.
— Это ничего страшного, — ответил Ксен по-взрослому. — Севастиан тоже до тринадцати лет писался, так мама говорила. А потом все прошло.
Теперь Севастиан выглядел не лучше Севастиона и исподтишка показывал брату кулак.
— Это же все медицина, это не стыдно, — заявил Ксен. — Я сразу сказал, надо у Каллиста врача спросить, как Севастиона лечить.
— А что, мальчик прав, — оживился Каллист. — Есть очень хорошие припарки.
— Да, из папируса, варенного в масле, — продолжил Кесарий, открывая глаза. — Старинное испытанное египетское средство. Мне Мина, мой друг, рассказывал. Да не смущайся ты, Севаст, это часто в детстве бывает, слабость мышц — больше ничего. Вот Грига мой… тоже был любитель ночных приключений … Он же слабеньким родился, — вздохнул Кесарий с сожалением, — хоть и старший из нас.
Кесарий оперся локтем о подушку, устраиваясь на медвежьей шкуре.
— Нас с ним вместе этими припарками из папируса лечили, потому что сперва не могли разобрать, что это только Грига страдает такой слабостью. А он сначала себе в постель надует, потом ко мне, в мою сухую кровать перебирается среди ночи, во сне. Я его пускал, мне жалко его было. А под утро он снова… Вот нас двоих и лечили…
Кесарий рассмеялся — и не он один.
— А потом мама нашла египетского врача, он Григу и вылечил, а на меня посмотрел, и сразу сказал, что по глазам видно — меня лечить не надо.
— Я же говорю, по глазам все видно! — торжествующе воскликнула Анфуса.
— Верна, у нас есть старые папирусы, надо их достать, и завтра мы начнем лечение мальчиков, — сказала Леэна.
— Меня не надо лечить! — заволновался Севастиан. — Только Севастиона.
Севастион заревел.
— Перестань, пожалуйста, — попросила его Финарета и погладила по голове. Ко всеобщему удивлению, Севастион смолк.
— Ты шел через весь сад, дитя мое? — тем временем спрашивала Леэна у Кесария, укладывая его себе на колени.
— Да… через сад… падал и вставал… Прости, мой благородный друг, прости, Каллист, что я гнал тебя прочь… ты все равно следовал за мной… прости… — прошептал Кесарий, закрывая глаза. Его внезапная веселость сменилась изможденностью.
Финарета подала Леэне кувшин вина, и та поднесла его к губам названого сына. Тот сделал несколько глотков.
— У вас весь хитон в грязи… в земле, — прошептала с жалостью девушка.
— Прости, Верна, кажется, я набрел на твои фиалки, — приоткрывая глаза, произнес Кесарий.
— Я уж понял, — ответил управляющий. — Хорошо, что дошли-то хоть. Чего только люди по глупости не делают да на спор… вон, и реку переплывают, а потом тонут…
— Река… Я выплыл… Салом… — проговорил Кесарий, впадая в забытье. — Я дошел… Святой мученик Пантолеон, я дошел…
Он снова закрыл глаза, и лицо его стало спокойным.
Высокая мраморная лестница. Они спускаются по ней вместе — маленькая Леэна, «украшение домины», и сама домина, императрица Валерия. Перила золотые, через них наброшены пурпурные ткани. Домина Валерия прекрасна — на ней пурпурно-алое покрывало и царский венец.
— Император Диоклетиан уехал в Салону, на родину на несколько дней. Ему нужен отдых. И дворец почти готов. Скоро мы переедем туда. Я хочу, чтобы и ты, и Панталеон поехали с нами. Император уже согласен, — говорит Валерия. Леэна радостно кивает. Там, в далекой Салоне, ее ждет счастье.
Навстречу им вверх по лестнице идет Пантолеон — больше обычного бледный, но счастливый.
— Император справедлив, я же говорила тебе, Пантолеон, — говорит Валерия.
— Император уехал в Салону, — говорит Максимин Даза. — А я запрещаю Пантолеону приходить к тебе. Есть старый, проверенный врач Ефросин, хранящий отеческую веру. А этого христианского гоэта я еще разоблачу…
— Прекрати говорить глупости, Максимин! — щеки Валерии вспыхивают. — При посещениях Пантолеона всегда присутствуют кувикуларии…
— Когда присутствуют, а когда и отсутствуют. Или ты считаешь кувикуларией эту маленькую проходимку, обрученницу Пантолеона?
— Прекрати! — воскликнул Пантолеон. — Ты бесстыжий, Даза! Император Диоклетиан не только защитил меня от ваших безумных обвинений относительно побега Константина, но и приказал мне оказывать помощь домине Валерии, пока он в отъезде. И не смей так разговаривать с ней!
— Ну, насчет побега, положим, я смогу со временем переубедить императора… а вот к домине Валерии я тебе запрещаю приходить! Вон отсюда!
Все остальное так и осталось перед глазами Леэны на долгие годы: Максимин Даза хватает за плечо Леонту, тот скидывает плащ, чтобы дать отпор, и из складок плаща, из глубокого потайного кармана — не иначе, разорвалась нитка, которой зашито было, ведь раны он зашивал хорошо, а здесь стежки не смог сделать крепкими, как же так! — и кукла в алом покрывале и венце летит через ступени, летит, летит вниз, к ногам Иерокла, и тот поднимает ее и читает кривую надпись, вышитую рукой девочки Леэны:
— Императрица Валерия!
— Это моя кукла! — захотела кричать Леэна, увидев мертвенно бледное лицо Леонты и посеревшее лицо домины — но шрам на шее словно разросся внутрь и задавил в ней крик, и она рухнула на ступени вслед за куклой, ничего уже не видя…
— Он умер? Как Пантолеон? — полюбопытствовал Севастион и захныкал, получив подзатыльник от старшего брата.
— Он просто очень устал, — сказал тихо Леэна. — Весь хитон в грязи… несчастное дитя…
— Грязь, — произнес Каллист — ни с того ни с сего, как всем показалось. Кроме Леэны.
— Грязь! — повторила она. — Ты прав, Феоктист! Надо отвезти его на море, на грязи!
— Да! — воскликнул Каллист, не заметив, что его назвали именем дяди, — он был поражен тем, как спартанка угадала его мысли.
— Верна, послезавтра ты поедешь в Астак и приготовишь наш домик к приезду нас с Александром и Финаретой. Тот самый, у источника — как хорошо, что мы его не продали! И Севастиан поедет с нами. А тебя, мои милый Каллистион, я попрошу о величайшем одолжении — остаться здесь и следить за имением вместе с Верной. Пожалуйста, не откажи мне! — она с надеждой посмотрела на него.
— Да… конечно… — немного растерянно ответил вифинец. — Конечно.
— Значит, ты, Каллист, остаешься с Верной, а мы с Финаретой отправляемся в Астак на воды! — весело говорил Кесарий, положив локти на стол и надкусывая лепешку с козьим сыром.
— Ты отправляешься в Астак с Леэной и Финаретой. Это существенная разница, — сказал Каллист.
— У меня будут все возможности рассказать и Леэне, и Финарете о твоих добродетелях. Прямо ареталогий составлю, — рассмеялся Кесарий.
— Перестань! — немного раздраженно ответил Каллист.
— А разве это не добродетель, — уже серьезно сказал Кесарий, — остаться на несколько недель с суровым стариком Верной и двумя неразумными отроками, для того чтобы следить за хозяйством и за Диомидом?
— Зачем за Диомидом? — удивился Каллист. — Его писарь поправился. Правда, у него жена беременна…
— Причем тут писарь и беременная жена! — воскликнул немного раздраженно Кесарий.
— А, я понял… Если вдруг правда о тебе дойдет до ушей Диомида.
— Ах, Каллист, какой ты все-таки прекрасный друг… — вздохнул Кесарий, словно раскаиваясь в своей вспышке гнева. — Никто бы для меня такого не сделал, что сделал и делаешь ты.
— Даже Мина-египтянин? — отчего-то спросил Каллист.
— Мина?! — несказанно удивился Кесарий. — Конечно, нет. Он мне не такой близкий друг, как ты. И потом — у него жена, дети… Впрочем, мы сто лет не писали писем друг другу. Вот доберемся до Александрии, погостим у него!
— Хорошо, — перебил друга Каллист. — Я обещаю тебя следить за Диомидом… и вообще за событиями. Если что-то изменится в неблагоприятную сторону, я дам тебе знать.
— Севастиан будет приезжать каждые две недели.
— Будь уверен, если что-то случится, я сам примчусь в Астак.
— Пусть лучше ничего не случается, — улыбнулся Кесарий, кладя руку на плечо Каллиста. — Я буду писать тебе письма и передавать их через Севастиана.
— Письма? — обрадовался Каллист.
— Конечно. Я ведь буду по тебе скучать. А еще я буду описывать ход моего лечения и обращаться к тебе за советом.
— Зачем тебе советы коссца, ты же, наконец, дорвешься до правильного лечения по методу Асклепиада! Сам себя и лечи! — засмеялся Каллист. — Финарета поможет, — добавил он.
— Я доверяю тебе более, чем Финарете, — рассмеялся Кесарий в ответ. — И твои советы всегда для меня очень ценны, — прибавил он. — Ты думаешь, грязи, горячие серные источники и лечение на море помогут мне вернуть здоровье?
— Уверен. Странно, как это раньше мне в голову не приходило… — ответил Каллист. — Я же коренной вифинец, и про Астак и про Пифию Вифинскую[283] с детства слышал.
— Даже если бы это и пришло тебе в голову, это было бы неосуществимо. Как бы мы туда поехали? Это счастье, что у Леэны есть собственный домик с садом в Астаке, с отдельной купальней на море, в двух шагах от источников — вода прямо подается в баню, можно ванны принимать, не покидая имения, и никого не смущать своими шрамами. Правда, как матушка говорит, там все запущено, так как они много лет туда не ездили, и в доме никто не жил. Но это ерунда. Это чудо, что она его не продала.
Кесарий был полон надежд, и его воодушевление передавалось и Каллисту.
— Как приедешь в Астак, напишешь сразу? — спросил его Каллист.
— Непременно! — тряхнул Кесарий гривой густых черных волос, уже отросших после того — давнего — кризиса.
«Александр — Каллисту, благородному другу и брату по прекрасному искусству врачевания, — радоваться!
… Ты, несомненно, с присущей тебе, мой друг, заботливостью, достойной ученика Великого Коссца[284], хочешь знать, как я устроился в Астаке. Мне поистине не на что жаловаться — напротив, все сложилось наилучшим образом. Дом, заботами Верны, уже был готов к нашему приезду, ванны наполнены, и я в сопровождении Севастиана впервые погрузился в целебные воды источника. Севастиан был в некотором замешательстве — его смущал запах, который распространяют серные воды, но я уговорил его, что это будет крайне полезно для его кожи (ты знаешь, что юноши обычно очень страдают оттого, что их внешность портят прыщи — хотя с философской точки зрения повода для страдания здесь нет никакого). Итак, мы с Севастианом приняли ванны, после которой (а вернее, в которой) я и уснул. Рабы растерли меня и отнесли в спальню, но я ничего не чувствовал, так глубок был мой сон после утомления с дороги и целебных вод вифинского источника. Об этом моем сне поведал мне на следующий день Севастиан — он, как кажется, был несколько испуган такой переменой в моем здоровье. Я успокоил его, как мог, сказав, что сон лечит большинство болезней, и что, по-видимому, это знак того, что водолечение пойдет мне на пользу. Знаю, ты будешь рассуждать о смешении жидкостей тела и изгнании черной желчи сернистыми теплыми водами, но я скажу, что горячая ванна, и тем более серная, — лучшее средство расшевелить мои застоявшиеся онки, которые давно не двигаются и приносят мне эту ненавистную слабость. Впрочем, я очень хочу знать твое мнение на сей счет — именно, как часто стоит мне брать ванны и не слишком ли часто я беру их теперь (а беру я их дважды в день, потом Севастиан растирает меня грубым полотенцем, как ты и велел). Итак, около полудня и пред сном я нежусь в горячей ванне. Севастиан составляет мне компанию, воодушевленный влиянием целебной воды на воспаленную кожу его лица.
Итак, после того как, проснувшись, я успокоил Севастиана относительно благотворного действия сна, мы отправились на обед, так как проснулся я в тот день довольно поздно. Там мы встретились с матушкой и сестрицей. Финарета была очень рада и тому, что мы приехали (они с матушкой на день опередили нас), и тому, что Астак — чрезвычайно живописное место, а в особенности, тому, что она обнаружила свою подругу Архедамию, принимающую серные ванны в источнике неподалеку. Финарета очень обрадовалась тому, что ее близкая подруга разделила ее уединение с матушкой. Правда, матушка была недовольна ее поведением, ибо она в первый же день завела с Архедамией игры в „пифий“ и, залезши на дерево, сорвалась в источник — к счастью, без последствий, не считая мокрой одежды. Я заступался за бедную Финарету, как мог (думаю, и ты бы подал свой голос в ее защиту), но матушка, как всегда, непреклонна, и сестрица была обречена на затвор в течение нескольких дней.
Надо тебе сказать, что мы живем в совершенно разных домах (но все они, разумеется, находятся в одной усадьбе), и с матушкой и сестрицей я вижусь лишь за обедом, или — иногда — вечером, когда Леэна читает вслух христианских философов. Но чаще мы читаем книги вдвоем с Севастианом — этот добрый, простой юноша с охотой читает мне вслух. Помнишь ли ты сундук, который Агап насилу погрузил в повозку и отдавил ногу бедному Проклу? Там было, помимо моей одежды — весьма простой, множество книг, весьма изысканных. Их мы и читаем с Севастианом. Слыша его голос, я вспоминаю тебя, мой благородный друг, и твое чтение — и надеюсь вскоре увидеть и обнять тебя…»
— Ты не хочешь пройтись к морю, Севастиан? — спросил Кесарий.
— Ночью? — не то боязливо, не то удивленно спросил тот.
— Ночью море прекрасно, — отвечал Кесарий. — И я чувствую, как мало-помалу силы возвращаются ко мне. Было бы глупо сидеть дома в такой прекрасный вечер.
— Хорошо, если вы хотите, Александр врач, я пойду с вами к морю, — послушно отвечал Севастиан.
… Они стояли на берегу, и Кесарий, слегка опираясь на трость, с улыбкой поднял лицо к звездам.
— Знаешь, Севастиан, мой друг Мина, египтянин, говорил как-то мне, что звезды — это тела тех, кто воскрес во Христе. Они сияют так, что мы видим их даже с земли. «Звезды негибнущие»… Они уже недоступны для тления.
— Воскресение нужно духовно понимать, разве нет? — спросил Севастиан, тоже поднимая глаза к звездам. — И потом — ведь пока только Иисус воскрес, а мы должны каяться в грехах, чтобы Бог нас простил, спас и на Суде одесную поставил.
— Так Он уже — спас, — ответил Кесарий, тихо улыбаясь. — Уже — воскресил.
— Как же… как же… — заволновался Севастиан. — Это же… это неправомыслие. Это еще Павел апостол обличал — тех, то есть, кто говорит, что воскресение уже было.
— Нет, я вовсе не про то, Севастиан, не про то! — горячо возразил его собеседник. — Это иначе. Помнишь пророка Валаама? Помнишь, как он говорил: «Вижу Его — но еще нет»? Вижу, но еще — нет… вижу — но еще не близко. И у христиан так, всю жизнь, до смерти. Сын — жив, и грядет, и посреди нас… Спаситель, Бог истинный, такой же, как мы, для того, чтобы мы стали такими, как Он.
— Как это прекрасно! — воскликнул вдруг Севастиан. Потом, помолчав, добавил осторожно: — Но все же, звезды — не тела умерших, которые воскресли.
— О да, Севастиан, конечно, ты прав. Это образ, метафора. Но мы ведь знаем, что умершие живы во Христе, живы Христом? Он — Бог Живой, Он — Бог живых. Это тайна, в каком они теле.
— Да, это тайна, — согласился Севастиан.
— Ты не хочешь искупаться в море? — вдруг спросил Кесарий.
— В море? — переспросил тот.
— Ты не умеешь плавать? — задиристо спросил Кесарий у своего младшего друга.
— Умею, — почти обиделся Севастиан. — Я до середины Сангария доплываю.
— Тогда — пойдем!
И Кесарий первым вошел в теплые и темные воды ночного моря, отбросив свою трость на прибрежный песок. Севастиан шагнул за ним. Вода быстро дошла Севастиану до плеч, но Кесарий все еще шагал, а потом поплыл — неуклюже, как человек, учащийся снова ходить после долгой болезни. Однако когда Севастиан доплыл до Кесария, то юноша понял, что ему нелегко держаться наравне с сыном Леэны.
— Александр врач! — взмолился он с тревогой. — Вам вредно столько плавать в первый раз!
Словно исполняя дурное предчувствие, охватившее молодого вифинца, Кесарий внезапно погрузился под воду с головой и начал беспомощно барахтаться в черной воде.
Севастиан в ужасе поспешил к нему на помощь, но Кесарий, будучи намного выше его ростом, обхватил, словно ища спасения, Севастиана за шею и невольно начал топить вместе с собой. Тщетно юноша пытался высвободиться и спасти Кесария — он тоже уходил с ним под воду, нос и рот его были полны соленой воды. В последний, как показалось Севастиану, раз он посмотрел на сияющие высоко над темной водой звезды — или то были их отражения в водах? — и успел подумать: «Христе!»
И Кесарий ловко приподнял Севастиана, почти закинув его к себе на спину, и повлек к берегу, как дельфин, уверенно и сильно.
— Испугался? — сказал он, смеясь и падая на песок.
— Еще бы! — воскликнул Севастиан, тоже смеясь и тоже падая рядом со своим новым другом. Он все еще не мог до конца поверить, что названый сын Леэны так ловко его разыграл. — Я думал, вы и вправду тонете!
— Спасибо тебе, что стал меня спасать, — серьезно ответил Кесарий. Он помолчал, потом добавил: — Но если бы я и вправду тонул, то утопил бы и тебя, как ты, наверное, уже понял. Спасать утопающих очень опасно.
Севастиан с восхищением в глазах глядел на него.
Кесарий перевел дыхание и сказал:
— Завтра будем с тобой учиться, как спасать тех, кто тонет.
«Каллист — Александру радоваться!
Друг мой, я не в силах поведать словами, как я был рад твоим письмам (весьма благоразумно было с твоей стороны писать мне каждый день подробное письмо, с тем чтобы я получил сразу из рук приехавшего Севастиана описание твоей жизни день за днем). Читая твой дневник — если позволительно так называть сборник твоих писем — я словно прожил эти дни рядом с тобой, радуясь улучшению в твоем здоровье. О том, что тебе явно идет на пользу пребывание в Астаке, я узнал и от Севастиана (а его прыщи, действительно, почти прошли!).
Спрашиваешь, как я? Мне не на что жаловаться, кроме разлуки с тобой. Верна недавно очень утешил меня, рассказав, что Леэна часто посещала моего дядю Феоктиста в его недолгой ссылке на Спорадах, и он не голодал и не нуждался, как я все время с горечью думал. Умер он во время страшного поветрия, охватившего все селения того маленького острова, куда он был сослан, но умер не одиноким и оставленным в тяжкой нужде, а на руках у благородной Леэны… Вечерами мы разбираем с Верной хозяйственные книги, утром я обучаю мальчиков. Ксен очень способный и постоянно меня радует своими успехами. Севастиону пошло на пользу лечение припарками из промасленного папируса. Зная о его склонности к дискразии, я не принуждаю мальчика к занятиям, чтобы не довести его до припадка. После занятий я позволяю детям пойти порезвиться, а сам читаю книги…»
— Каллист врач!
Каллист оторвался от письма и отложил стиль.
Верна уже конвоировал к нему Ксена и Севастиона, держа их за уши. Севастион хныкал, Ксен молчал, а за ними молча следовал приехавший на несколько дней Севастиан — он тащил за собой огромный медный таз.
— Вот они, негодники! — возгласил Верна, ставя незадачливых братьев перед Каллистом, как перед судьей. — И ты, Севастиан, хорош — раз приехал, то уж и смотри за братцами!
— И-извините, — проговорил Севастиан, крепко держа таз, в котором отражалось августовское солнце.
— Сели, понимаешь, в этот таз вдвоем, и съехали со склона оврага! И не раз, и не два! — говорил Верна, отпуская уши братьев и толкая их в сторону Каллиста, призванного, по мнению управляющего, быть в этом деле судией нелицеприятным.
— Да? — оживился Каллист. — Мы, бывало, с Диомидом тоже…
— Барин!!! — Верна сурово покачал головой.
— Мы никогда с Диомидом не делали таких вещей… не испросив разрешения моего дяди, — стараясь казаться твердым, произнес Каллист.
Севастиан улыбнулся. Его лицо уже перестало быть настороженным и напряженным — и даже уродующие его прыщи почти исчезли. За то время, что он провел в Астаке, он загорел и даже стал как будто шире в плечах.
— Их надо наказать, — напомнил неумолимый Верна, указывая на все еще хнычущего Севастиона и на Ксена, большими чистыми глазами смотрящего на Каллиста.
— Наказать?! А, ну да… Никаких сладостей всю неделю… нет, три дня…Три дня без сладостей! — твердо возгласил Каллист и добавил сурово: — Слышали? Теперь ступайте!
Севастион от изумления перестал даже хныкать. Ксен деловито, по-взрослому, взял его за руку и повел прочь.
— С ума сойти — по склону, по такой густой траве! В августе! — говорил и говорил Верна. — А сейчас время такое — дипсы на каждом шагу. Не ровен час… сохрани Христос и Пантолеонта… А вы — на три дня всего без сладостей!
Он ушел, недовольно покачивая головой, Севастиан с тазом последовал за ним.
Каллист снова хотел приняться за письмо Кесарию, но отвлекся, смотря на солнечные блики в пруду с золотыми резвящимися рыбками. Он начал думать о том, как они однажды разговаривали с Финаретой у этого пруда. Финарета — золотоволосая и легкая, как бабочка или рыбка, с зелеными глазами, в которых блестят солнечные зайчики, зачерпывает воду в ладони и выплескивает ее, распугивая рыбок…
Каллист вздохнул, встал со скамьи и ушел в экус. Он взял первый попавшийся свиток — им оказалась Одиссея — открыл наугад и прочел:
В Египте …земля там богатообильная, много
Злаков рождает и добрых, целебных, и злых, ядовитых;
Каждый в народе там врач, превышающий знаньем глубоким
Прочих людей, поелику там все из Пеанова рода…[285]
— Да, у Кесария друзья — в Египте, а Финарета — рядом, — неожиданно громко и зло произнес Каллист и почувствовал, как обида и ревность наполняют его грудь. Он швырнул свиток в корзину и тяжело опустился в кресло, задумавшись…
Он не заметил, как вошли мальчики. Должно быть, они долго стояли у него за спиной, боясь произнести слово, и только по их сопению Каллист догадался, что Ксен и Севастион — здесь.
— Ну, что же вам нужно? — спросил Каллист. — Таз Верна вам уже не отдаст. Я даже и просить его об этом не буду.
— Нет, не таз, — замотал головой Ксен.
— Не таз! — повторил за ним Севастион, потирая ухо.
— Мы просто пришли сказать вам, Каллист врач, что вы такой… такой добрый! — промолвил Ксен.
— … такой добрый… — эхом отозвался Севастион.
— И мы вас очень любим! — на одном дыхании произнес Ксен и покраснел.
— Спасибо, мои дорогие мальчики, — растроганно проговорил Каллист. — И я вас тоже люблю.
Он обнял обоих и поцеловал в макушку сначала Ксена, потом Севастиона.
— Бегите, играйте! Занятий сегодня не будет! — добавил он.
— А я хотел позаниматься, — вздохнул Ксен. Его брат незаметно толкнул его в бок, но Ксен был неумолим: — Я хочу изучать медицину, Севастион, а ты — как знаешь.
— Медицину? — улыбнулся Каллист. — Что ж… давай. Начнем с чтения книги Диоскорида о лекарственных растениях.
— А я не буду читать! — нагло заявил Севастион. — Я буду рисовать и лепить!
— Только тихо рисуй… и лепи, — проворчал Ксен.
«… и с тех пор, Александр, я стал с Поликсением читать труд Диоскорида. Поверишь ли ты мне — думаю, что поверишь, потому что и ты начинал изучать медицину по книгам Диоскорида и Галена, — обучая Ксена, я вспомнил свое позднее отрочество. Воспоминания о былом и невозвратимом наполнили мое сердце. Я прослезился, но дети, к счастью, не заметили этого. Если бы мы только знали, о друг мой, Александр, какое приключение нас ожидало вечером!..»
— Итак, что ты усвоил, Ксен? — спросил Каллист ученика.
— В пяти книгах врача Диоскорида, которые называются «О лекарственных веществах», пишется о приготовлении, свойствах и испробовании лекарств. Он разделяет все растения на четыре группы — благовонные, пищевые, медицинские и винодельные. Медицинские подразделяются, в свою очередь, на разогревающие, вяжущие, сгущающие, смягчающие, сушащие, охлаждающие, разогревающие, питательные.
— Молодец! — похвалил его Каллист. — Теперь пойдем на луг, искать растение «слезы Елены»[286].
…Верна и Севастиан тоже пошли с ними — юноша из интереса к целебным травам, а Верна для поддержании дисциплины в нестройном ополчении Каллиста.
— Нехорошо, Каллист врач в эту-то пору по траве высокой ходить, — говорил Верна, идя впереди по тропинке. — В августе на каждом ша…
Он не закончил фразу и остановился, раскинув руки в стороны, загораживая всем путь — словно принимая невидимый удар на себя.
Каллист мгновенно все понял и схватил на руки Ксена, а Севаст без единого звука прыгнул на руки к Севастиану.
Впереди на тропинке изогнулась, блестя черной, словно масляной, спинкой в лучах августовского солнца, маленькая змейка.
— Дипса!.. — прошептал Севастиан, и глаза его расширились от ужаса.
— Назад! — закричал Верна. — Все назад!
И они, пятясь, пошли назад, вверх по тропе, не сводя глаз со старого раба. Мальчики молчали — даже Севастион.
— Верна! — крикнул Каллист. — Отойди от змеи! Слышишь? Иди к нам!
Но Верна уже заприметил камень, лежащий на тропинке — большой булыжник, неизвестно как попавший на луг, словно оставшийся здесь со времен Девкалиона и не захотевший превращений — черный, с синими прожилками.
— Нет, Верна! — снова закричал Каллист, крепко держа сжавшегося в комок Поликсения. — Нет! Она укусит тебя!
Раб Леэны, дочери Леонида, поднял камень и, отклонившись немного в сторону, прищурив один глаз, целился. Смертоносная змея, напрягшаяся как струна, смотрела на него немигающим пристальным взглядом. Еще мгновение — и черная лента обовьется вокруг старых кожаных сандалий Верны…
— Верна! — снова крикнул Каллист, и его голос слился со звуком удара камня обо что-то плотное, но то, что мягче, чем камень.
— Вот и все, — с одышкой произнес Верна, отшвыривая в сторону тело змеи с размозженной головой. — Страшные тварюги, дипсы эти…
Он смолк, и так, в молчании, все пятеро пошли домой.
…Уже дома, за ужином, Севастиан сказал:
— Она же могла тебя укусить, Верна! Зачем ты не послушался Каллиста врача и не отошел?
— Если бы я не убил ее, она убила бы кого-то другого, — ответил Верна. — Когда я встречаю дипсу, я всегда ее убиваю.
— Но она… она же может укусить! — взволнованно заговорил Севастиан. — А у тебя даже палки не было. Дипса запросто могла прыгнуть на тебя и укусить!
— Уже кусала. Второй раз — нестрашно, — ответил Верна, поднимая рукав хитона.
Каллист и Севастиан долго не могли отвести взгляд от двух багровых следов — отпечатков зубов дипсы на плече Верны. Они казались свежими — будто смертоносный укус был нанесен рабу Леэны сегодня.
— Тебя кусала дипса? — наконец негромко спросил Каллист.
— Но после ее укуса никто не выживает! — воскликнул Севастиан.
— Да, — ответил Верна. — Не выживает.
Девочка и мальчик, взявшись за руки, шли по лесной дороге прочь от Никомедии.
— Мы теперь никогда-никогда не вернемся домой, — сказала девочка, а потом добавила: — Раз ты ушел со мной, Верна, то ты не сбежал, потому что я — дочь хозяина, патриция Леонида, а ты — его раб.
— Я — не простой раб! — гордо ответил мальчик, не выпуская руки девочки. — Я родился в имении патриция Леонида!
— Ну да, потому-то тебя и назвали «Верна»! — засмеялась девочка. — Мы будем жить в лесу. Всю жизнь! Раз меня не взяли в весталки. А к императрице я не хочу.
— Ага! — радостно вторил ей мальчик.
— И я никогда-никогда не выйду замуж за этого противного жениха, которого нашел мне папа!
— Да, правильно! — эхом отозвался Верна, и в его голосе слышалось полное одобрение.
— А еще мы…
Девочка не договорила. Прямо из-под ее ног — из-под старого корня, на который она наступила — метнулась черная молния. Девочка не успела закричать, только подумать — «Дипса!» Ее маленький спутник оказался быстрее черной ленты и смело схватил ее обеими руками. Зубы змеи впили в руку маленького раба.
— Верна! — услышал он крик Леэны, дочери патриция Леонида. — Она укусила тебя!
Он улыбнулся и стряхнул змею на землю. В ушах у него звенело — как будто сотни голосов пели в далеком невидимом хоре.
— Я хочу пить, — сказал Верна, садясь на землю.
Девочка оттащила его с тропинки в сторону, уложила на землю, головой на корни дуба, и побежала вниз, к ручью, чтобы принести воды из ручья, что бежал внизу, в своих ладонях — ни кружки, ни другой посуды у них с собой не было. Мальчик-раб проглотил эту каплю воды и помутневшим взором глядя на свою маленькую госпожу, повторил, едва шевеля запекшимися губами:
— Я хочу пить…
Тогда девочка потащила его вниз, к ручью, и он лежал на влажном песке, а она лила в его рот воду из пригоршней, не переставая, но он даже не чувствовал вкуса воды. Постепенно он перестал различать и девочку, и небо, и шум ручья, и деревья, и свои мысли о жажде — только сама жажда оставалась и душила его.
— Не умирай, Верна! — кричала девочка в белой тунике, целуя его в глаза, в лоб, в щеки, целуя его руки — но он не слышал и не чувствовал ничего.
Вдруг ему стало легче. Он поднялся на ноги и сказал:
— Я пойду домой.
И он пошел прочь от плачущей девочки — он вспоминал ее имя и не мог вспомнить, и так шел и шел, удивляясь, отчего она так плачет над каким-то незнакомым мальчиком, лежащим у ручья. Он шел и повторял — «домой, домой». Вдруг что-то заставило его остановиться — он почувствовал необъяснимый страх и хотел спрятаться за деревом — но дерево не скрывало его, он видел сквозь него тропинку и на ней двоих, идущих рядом и похожих друг на друга.
Тогда он вышел из-за дерева и спросил у младшего из двоих, меньшего ростом и не с таким сияющим лицом:
— Вы — Диоскуры? Вы — сыновья Зевса?
Они не отвечали, но ласково улыбнулись ему, а старший взял его за руку и склонил над ним свое лучезарное лицо. Ослепленный светом, Верна вскрикнул — и услышал свой хриплый слабый стон.
Рыжеволосый юноша держал его на руках и смотрел с надеждой на своего спутника. Верна повернул голову, чтобы еще раз увидеть полное жизни сияние, исходящее от старшего из близнецов…
— Он ожил! Леонта, Верна ожил! — кричала рыжая девочка, прыгая вокруг них и зачерпывала пригоршнями воду из ручья, поднимая брызги и распугивая рыбок. Солнце становилось тысячами маленьких радуг в родниковых каплях.
Верна посмотрел в глаза Леонты — под рыжими, словно медными, ресницами, они казались цвета спелого меда. Леонта улыбнулся ему.
— Я хочу пить! — громко сказал тогда Верна, слез с его рук и сам, наклонившись к ручью, пил из пригоршней, а потом — как пес, начал лакать воду языком и смеялся вместе с Леэной, которая пробовала ему подражать.
Леонта подозвал к себе Леэну, и они о чем-то долго и серьезно разговаривали, пока Верна наслаждался водой ручья.
— Дети, сегодня я отведу вас к дедушке Эрмолаю, а наутро отвезу к патрицию Леониду в Никомедию, — сказал Леонта, беря Леэну и Верну за руки.
— А куда ушел твой брат? — спросил Верна.
— Какой брат? — удивился Леонта.
Они вернулись на прежнюю тропинку, на которой билась в предсмертных конвульсиях рассеченная пополам змея.
— Твой брат, который убил дипсу, — сказала Леэна.
— Он… — Леонта, казалось, был в затруднении, но потом нашел слова: — Он же старший брат, он же не отчитывается передо мной, куда он идет.
— А мы пойдем к дедушке Эрмолаю! — закричала рыжая Леэна. — Почему ты не говорил раньше, что у тебя в лесу есть свой особый дедушка?
«…и вот, спасенные Верной от дипсы, друг мой Кесарий, мы устроили маленький праздничный ужин, а наутро, как я верю, Севастиан отправится с этим моим письмом в Астак, к тебе — и пусть на пути Диоскуры сохранят его от дипс, гадюк, василисков и сплетен людских, которые хуже, чем эти гады».
— Бедный Каллист! — вздохнула Финарета. — Он там один…
— Он наверняка скучает по тебе, — заметила Леэна.
Финарета повела плечом.
— Это правда, — сказал Кесарий. — Каллист очень скучает по тебе, сестричка.
— Конечно, это правда, Финарета, — уверенно сказала Архедамия.
Потом Кесарий и Севастиан пожелали Леэне, Финарете и Архедамии доброй ночи и удалились в свой домик.
— Как Кесарий окреп за эти недели! — заметила Леэна.
— Он почти выздоровел, — произнесла Архедамия. — Но мне пора — уже темнеет. Спасибо вам, госпожа Леэна!
— Да, поторопись, Архедамия, а то тебя будут ругать дома, — кивнула Леэна и велела рабам приготовить паланкин.
— Некому ругать, — неровные крупные зубы Архедамии показались из-под верхней губы. — Папа уехал в Никомедию. Мы остались с кормилицей Хионией и несколькими рабами.
— Все равно, — ответила Леэна, провожая Архедамию и помогая ей взобраться в носилки. — Буду рада видеть тебя завтра, дитя мое.
Рабы подняли носилки, Архедамия, все еще улыбаясь, задернула занавесь.
Леэна обернулась к Финарете.
— Отчего ты дулась на Архедамию весь вечер? Это очень некрасиво, дитя мое.
— Как я могу быть с ней приветливой, если Кесарий ее любит?! — не сдерживая больше слез, воскликнула Финарета.
Пожилая спартанка на несколько мгновений остолбенела от удивления. Потом сумела произнести:
— Откуда тебе в голову пришла такая нелепица, Финарета?
— Не нелепица… — всхлипнула рыжеволосая девушка. — Он все время с ней разговаривал, рассказывал смешные истории.
— Он разговаривал с вами обеими, — заметила Леэна. — С вами обеими и со мной. Это все происходило в присутствии меня, и мне ни на йоту не показалось, что Кесарий… то есть Александр, разговаривал только с Архедамией.
— Да? А со мной он все время разговаривает о Каллисте — когда Архедамии рядом нет! — воскликнула Финарета.
— Он совершенно прав. Каллист — достойный молодой человек, и я очень жалею, что ты до сих пор этого не разглядела, — отрезала Леэна, повернулась и ушла к себе.
… Уже было совсем темно, когда в ее спальню пробралась Финарета — со свечой в руке и шерстяным лидийским одеялом поверх хитона.
— Бабушка! — зашептала она, — ты уже спишь?
— Уже нет, — проворчала спартанка, зажигая свой ночной светильник от свечи внучки. — Садись.
Финарета устроилась на ее широком ложе, подогнув ноги под себя.
— Ты — прямо как египтянка, — засмеялась Леэна. — Египтянки так сидят, а на бедро сажают своих малышей и так и грудью и кормят. Дождусь ли я когда-нибудь…
— Чего? — оживленно спросила Финарета.
— Того, что ты поумнеешь, — ответила Леэна, опираясь на подушку рукой.
— Бабушка! Я долго думала, кого я люблю, и, наконец, поняла, что я люблю и Кесария, и Каллиста! — вздохнула рыжеволосая внучка.
— Так не бывает, — серьезно ответила спартанка. — Женщина может любить только одного мужчину.
— Но они оба такие… такие… такие… — не находила слов Финарета.
— Такие разные! — продолжила ее фразу спартанка с улыбкой. — Что ж, оба они — благородные люди, и один из них очень любит тебя.
— Каллист? Любит меня? — крайне удивленно воскликнула Финарета. — Да ему, кроме Кесария, никто и не нужен!
— Не смешивай дружбу мужчин и любовь мужчины к деве, — сказала Леэна. — Ты слишком юна, чтобы понимать, когда молодой человек смотрит на тебя взором, полным любви.
— Я хочу, чтобы Кесарий на меня так смотрел! — угрюмо буркнула Финарета и расплакалась.
— Эх, глупышка! — вздохнула в свою очередь дочь патриция Леонида. — Ты не ровня Кесарию, дитя мое…
— Почему? — захлебнулась возмущением и слезами ее названая внучка.
— Потом поймешь, — ответила Леэна.
— Он знатнее меня? — спросила Финарета с подозрением. — Но я — дочь патриция, а он — сын всадника!
— Прекрасно! — гневно воскликнула Леэна. — Вот как ты рассматриваешь достоинства людей, о которых говоришь, что любишь их!
Финарета, испуганная ее неожиданным гневом, молчала.
— Если тебя так волнует телесное происхождение людей, которые благородны от природы, то Каллист, к твоему сведению, — патриций, — сухо заметила Леэна.
— Патриций? Он же был секретарем Кесария!
— Он патриций, племянник Феоктиста… я надеюсь, ты не забыла Феоктиста, чье имение было рядом с нашим?
— Да, и кифара… — проговорила Финарета, о чем-то напряженно думая.
— Впрочем, не знаю, понравится ли ему теперь твое внимание, если он узнает, что тому причиной его происхождение, — заметила Леэна.
— Я знаю, бабушка, что Каллист — благородный человек, — серьезно ответила Финарета, кусая нижнюю губу. — Благородный, добрый, умный. Правда, я не замечала, что я ему нравлюсь. Я как-то и не думала об этом.
— Ты думала только о Кесарии, не правда ли? Влюбилась в него по уши — конечно, он же красавец, синеглаз, черноволос, умен, и еще говорить умеет хорошо… как же не влюбиться! Только ты его до конца никогда не поняла бы, даже если бы и суждено вам было в брак вступить.
— Почему же не суждено?! — закричала Финарета.
— Потому, что он любит другую девушку, — раздельно и тихо произнося слова, отвечала Леэна.
— Архедамию?! — с отчаянием воскликнула Финарета.
— Нет. Ты не знаешь ее. И они никогда не будут вместе — в этом их великая печаль и несчастье.
— Другая девушка… — повторила с отчаянием и ревностью Финарета. — И что, она — ровня ему?
— Она — выше его, как мне кажется, но это не страшно, когда женщина благороднее мужчины. Так бывает часто.
— Кто она?! — завопила Финарета.
— Диаконисса. Тебя устроит такой ответ?
— Диаконисса?! — возмутилась Финарета. — Что же он… шашни крутит с диаконисами?!
— Пойди прочь, — вдруг холодно и жестко сказала Леэна, сталкивая внучку на пол.
Финарета зарыдала и ушла в свою комнату, а Леэна осталась сидеть на кровати. Ее седые волосы выбились из кос, нетуго заплетенных на ночь. Она тоже тихо плакала. Наконец она встала, умылась, полив себе на руки воды из медного кувшина с дельфинами, и направилась в спальню внучки.
— Дитя мое, — сказала она, приоткрывая дверь, и Финарета бросилась к ней на шею.
— Бабушка, прости меня! Я забыла, что ты тоже диаконисса… и тебя оболгали… наверное, и у той девушки, которую любит Кесарий, совсем непростая история…
— Очень непростая, — ответила Леэна.
Она вытерла внучке слезы, уложила ее в кровать и подоткнула одеяло.
— Спи, дитя мое! Христос да пребудет с тобой!
— Аминь! — ответила Финарета, улыбаясь. — Так значит, Каллист любит меня?
— Да, — ответила ей Леэна.
Она очнулась в своей постельке, дома. Рядом на коленях стоял ее отец, Леонид, он молился перед статуэткой Исиды с младенцем Гором на руках.
— Папа? — спросила она. — Что с Пантолеоном?
— Не спрашивай о нем. Дочка, родная, ты жива! Благие боги… теперь я ничего не сделаю поперек твоей воли. Чуть не отдал тебя замуж за гоэта, колдуна!
— Он не колдун! Это была моя кукла! Я ему подарила! — закричала в отчаянии Леэна, вскакивая с кроватки и падая в объятия растерянного, растерзанного горем отца.
— Ты?.. Твоя кукла?.. О благие боги… О, Судьба…
— Что с ним? Что с Пантолеоном? — кричит ему вслед девочка, но нянька укладывает ее в кровать.
— Не спрашивай, что с ним. Не называй его имя. Он — государственный преступник. Отец разорвал вашу помолвку, — говорит шепотом она.
— Каллист врач, к нам вон кто пожаловал, — проговорил Верна, кивая в сторону двери, где переминался с ноги на ногу заросший щетиной человек в грязном хитоне и заплывшими глазами.
— Кто это? — удивился Каллист, нахмурившись, — ему показалось, что это кто-то из истинных христиан, вроде тех, что недавно посещали Верну и клялись «бородой Доната».
— Это… отец ихний, вот что, — еще тише добавил Верна.
— Эй, врач, — прохрипел Демокед, — ты мальчишек взял… себе на утеху… так мне заплати. А то на рынке снова говорить про вашу семейку начнут.
— Разве на рынке еще не иссякла местная Гиппокрена?[287] — спросил Каллист.
— Севастиона забирай, а Поликсения мне отдай. Он — моя кровинушка, не отдам тебе на поругание! — ударил Демокед себя в грудь огромным кулаком.
Никто — ни он, ни Каллист, ни даже зоркий Верна — не видели Поликсения, спрятавшегося в потухшем очаге под Добрым Пастырем с мохнатым псом.
— Слушай, Демокед, — произнес Каллист, пораженной легкостью пришедшего ему на ум решения, — а ты бы продал мне Поликсения в рабство? Деньги — сейчас.
— А что? — вдруг обрадовался Демокед, мгновенно забыв, что Поликсений — его кровинушка. — Бери! Кто пьет вино, тот не может быть злым человеком, поэт сказал. Так что я — и добрый, и уступчивый!
— Отлично! — воскликнул Каллист, чертя быстро строки на услужливо принесенной Верной восковой дощечке. — Вот здесь распишись — и вот тебе деньги.
Демокед несколько раз пересчитал три золотых монеты.
— И кувшин дайте, глотка высохла.
— Воды? — поинтересовался Верна.
— Вина! — возмутился Демокед.
Уже темнело. Верна заглядывал в каждую беседку, потом в каждый сарай, в курятник и, наконец, обнаружил в конюшне, рядом с игреневой кобылой и ее белым жеребенком, на куче соломы, свернувшегося в клубок, как от боли в животе, Поликсения.
— Ах, вот ты где! — схватил его за ухо Верна. — А я-то тебя обыскался! Проказник! Быстро домой! Ужин на столе!
Поликсений слегка вздрогнул, склонив голову набок, и покорно встал, ничего не говоря.
— Я тебе! — продолжал Верна. — Разбаловались с братом!
Мальчик молча стоял перед ним, смотря куда-то в сторону сухими, опустошенными глазами.
— Ты что это? — встревожился Верна, отпуская его ухо и торопливо щупая его лоб. — Никак, заболел! Да у тебя жар! Говорил же — не играйте на солнце в мяч! Ну?
— Верна, — поднял на него сухие, покрасневшие глаза Ксен. — А ты с детства был рабом?
— Я родился в доме господ, — с гордостью сказал Верна.
— Ты мне потом расскажешь, как это — быть рабом? — спросил Поликсений, смотря куда-то в сторону.
— Расскажу, расскажу. Идем-ка в постель, я тебе ужин туда принесу. Ты горишь весь. Проголодался, наверно?
— Нет, — кратко ответил Поликсений и упал в обморок.
… Когда Каллист вернулся, к нему навстречу выбежал зареванный Севастион.
— Каллист врач, Каллист врач! — захлебывался он словами.
— Опять реветь? Я словно не мальчиков воспитываю, а девчонок!
— Ксен… Ксен умирает!
— Что?!
…Поликсений лежал на постели в полузабытьи. Его светлые кудрявые волосы были мокрыми от воды — Верна только что сменил примочки, и кудри ребенка распрямились в тонкие куцые пряди.
— Ксен! — окликнул его Каллист, поднимая его на руки. — Ксен! Поликсений!
Тот приоткрыл глаза.
— Я — теперь чей раб, Каллист врач? Можно, я буду вашим тогда рабом?
— Ксен! — воскликнул Каллист растерянно. — Что ты городишь?
— Я буду вас слушаться, — продолжил Поликсений. — Я буду вам помогать. Я писать умею… и читать…
— Сейчас, сейчас, — проговорил Каллист. — Сейчас Верна приготовит тебе ванну. У тебя лихорадка.
Он прижал ребенка к своей груди и вынес на веранду. Сгущались сумерки.
— Возьмите меня, пожалуйста, к себе, — попросил Поликсений, заглядывая ему в лицо. — Я буду самым верным вашим рабом.
— Ксен! Что ты чудишь! — Каллист слегка встряхнул его, и мальчик, вскрикнув, испуганно обхватил его за шею.
Вдруг Каллист все понял.
— Ты слышал наш разговор с твоим отцом? — мягко спросил он. — Ты и в самом деле подумал, что я тебя у него купил? Не бойся — ты свободный римский гражданин, каким и родился.
Он убрал спутанные мокрые волосы со лба Ксена и стал ходить по веранде взад-вперед быстрыми шагами, прижимая его к себе.
— Понимаешь, Ксен, твой отец думает, что он продал тебя в рабство, на самом деле он только получил деньги и подписал бессмысленную писанину. Я поступил так, думая, что его частые визиты в наш дом ни к чему. Как у тебя сердце бьется! Испугался, бедняга?
— Да… — прерывисто выдохнул Ксен и неожиданно заплакал навзрыд, уткнувшись в хитон Каллиста.
— Ты не плачь, не плачь, — гладя его по голове, говорил Каллист. — Мы с тобой завтра опять медицину учить будем… Ты ведь хочешь?
— Хочу! — счастливо всхлипнул Ксен.
…После ванны мальчик, успокоенный, уснул на руках вифинца. Каллист с улыбкой смотрел на лицо маленького земляка — Анфуса давно уже сказала, что Ксен похож на него. Каллист бы усыновил его, если бы не был бездомным странником, о благие боги — какой хороший мальчишка! А если бы они с Финаретой… нет, нет, нет. Он дал себе слово не думать об этом больше.
Через несколько дней Каллист, перечитав последние письма Кесария, вел урок с мальчиками. Поликсен читал вслух труд Галена «О назначении частей человеческого тела», а Севастион чертил углем на доске.
— Это Тесей и Ариадна! Или Персей и Андромеда! — заявил Севастион, с удовлетворением художника откидываясь и смотря на свое произведение. — Или еще — Финарета и Александр!
— Нет, — возразил Поликсений, показывая на высокую фигуру в плаще, ниспадающем благородными складками, — это Каллист врач.
— Нет, — отмахнулся Севастион, уверенно и быстро зачерняя углем волосы фигуры. — Это Александр врач.
— Больше сегодня занятий не будет, дети, — произнес Каллист. Он почувствовал, что очень устал — нет более сил. Как будто лихорадка начинается.
Он вышел из экуса, прошел мимо пруда с золотыми, как волосы Финареты, рыбками, и даже не склонился, как обычно, к его прозрачной воде.
Он долго шел через сад, мимо рощи, потом не глядя, напрямик.
… Солнце в полудне, он раздраженно срывает с плеч плащ, перекидывает его на руку.
На склоне холма он бросается на землю и долго лежит ничком, чувствуя всем телом жгучие лучи солнца. Как хорошо было бы умереть…
Вдалеке масличная роща — за ней имение его дяди.
Тень от большой одинокой смоковницы понемногу накрывает его голову. Он встает, опираясь руками на сочную траву — ее темные следы остаются на хитоне, словно морские брызги, — и переползает в тень.
— Да, я должен уступить, да, — заговорил он, споря с невидимым собеседником, обхватывая голову и раскачиваясь, как от нестерпимой боли. — Пусть это будет счастье Кесария и ее, пусть… мне не надо ничего. Пусть — ему. Нельзя позволить, чтобы наша дружба распалась. Нет. Пусть — ему. Он заслуживает этого более, чем я. И она… куда мне ее звать? Скитаться по дорогам? С бродячим лекарем? С никому не известным периодевтом, странником-врачом? Что я могу ей предложить? Нет, даже подумать стыдно и смешно. Он — сын патриция… или всадника? Неважно. Я тоже сын патриция. Я махаонид, потомок Асклепия! Что толку. Ни кола, ни двора. У нее имение… что подумает Леэна? Что я зарюсь на приданное? У Кесария есть доля наследства. Вот доберемся до Назианза — и я поеду дальше. В Египет. А лучше — в Карфаген. Чтобы греческой речи вокруг не звучало, чтобы все было — чужое, чужое, чужое… Пусть он будет с ней. Да. Я решился. Надо добровольно сдаться, уступить. Я не буду разрушать нашу дружбу. Все. Прощай, Финарета. Я так и скажу Кесарию. Пусть не будет этих недомолвок. Они там провели несколько месяцев вместе — конечно, она пленена им. Он красивый, умный… девушки любят, когда глаза синие. И он высокий. Да, и Леэна его любит, а меня… просто терпит, пожалуй. Она и забрала Финарету нарочно. Что ж. Да — ни кола, ни двора. Надо привыкать. Буду жить так.
— Каллист! — позвал кто-то сзади.
Он обернулся — медленно, закрывая глаза краем ладони.
На мгновение ему показалось, что на лугу перед ним стоит Асклепий Пэан — в два раза выше человеческого роста, окруженный сиянием, в наброшенном через левое плечо огромном плаще.
— Каллист! — повторил Асклепий и бросился к нему.
— Кесарий! — закричал Каллист, кидаясь навстречу и стискивая друга в объятиях. — Кесарий…
Он зажмурил глаза от слепящего полуденного солнца.
— Послушай, Кесарий, — начал Каллист.
— Ты не слышал, как я тебе кричал издалека? Что с тобой? Каллист! Ты в слезах…Что случилось, друг мой? Ты молился? Я помешал?
— Нет, — ответил Каллист, веря и не веря, что перед ним стоит прежний Кесарий — загорелый, сильный, в покрытом пылью дорожном плаще. — Я должен тебе сказать, — его голос теперь звучал уверенно, с какой-то радостной твердостью, — я должен тебе сказать — ты один из нас двоих имеешь полное право взять ее в жены.
— Кого? — переспросил озадаченно Кесарий.
— Финарету, — быстро сказал Каллист.
Кесарий склонил голову на бок и медленно оглядел друга.
— Вот что делают они, хозяйственные дела. Что ты, что Грига — оба вы близки к френиту от них.
Он свистнул, подзывая коня.
Каллист продолжал стоять, опустив руки и щурясь от света.
— Я, интересно, для чего расписывал матушке все твои добродетели, а? — спросил Кесарий и с размаху хлопнул друга по плечу. — И про имение тоже… Я придумал. Все очень просто. Как мне раньше в голову не приходило! Отец отдает мне мою часть имения. Так? Я, наверное, уже до совершеннолетия дорос в его глазах… Мы с тобой делим ее пополам. Это немало, насколько я могу судить. И ты можешь свататься к Финарете. Видишь, все просто. Осталось только съездить в Назианз.
— К-как? В Назианз? — пробормотал Каллист.
— Ну, да — я же оттуда родом. Каппадокия — красивый край, поедем. А потом — я в Александрию, ты — сюда. Финарета просто без ума от тебя.
— Финарета? — спросил Каллист и глупейшим образом заулыбался, — Откуда ты знаешь?
— Ну… я же ее брат. Она всегда хотела иметь брата, знаешь? И потом, мы — христиане… ну, ты понимаешь, мы поговорили с ней о тебе… вернее, мы часто говорили… то есть мы все время говорили с ней о тебе! — Кесарий весело захохотал. — Ну, что ты так смотришь на меня? Поехали домой… в имение то есть. Леэна с Финаретой в повозке едут, а я — верхом. Ты был прав, я поправился совсем. Тебе надо было бы тоже съездить — ты такой усталый.
— Да нет, я ничего, Кесарий, я ничего… Говоришь, она…
— Все уши прожужжала мне о тебе. Что, не знаешь Финареты?
— Послушай, Кесарий…
— Что еще?
— Я не хочу, чтобы ты ради меня приносил жертву…
— Какую такую жертву? Я жертв не приношу. Я христианин. Забыл на радостях?
— Да не это. Давай поговорим серьезно. Ты ведь любишь Финарету?
— Да, — невозмутимо ответил Кесарий. — Люблю. Как сестренку. Так я и Горги также люблю. Мне всегда хотелось младшую сестренку, кстати. Старшая — это не то.
— Как это — как сестренку?! — возмутился Каллист. Кесарий засмеялся.
— Все к лучшему, родная моя Леэнион. Ты видишь: судьба покорного ведет, а непокорного влачит против воли. Если бы ты согласилась тогда выйти за меня замуж, то тебе бы тоже пришлось отправиться со мной в ссылку.
— Я и отправилась, Феоктист.
— Но ты можешь отсюда уехать. Я так рад, что ты свободна. Вот Евангелие от Луки. Ты мне прислала его, но я даже не успел его открыть — я уже был болен и зрение мое мутно. Так и не прочел. Я знаю, ты расстроишься, но сказал тебе правду.
— Я прочту его тебе.
— Ты уже не успеешь, Леэнион… Мне явился этой ночью Асклепий. Он воистину благой, Леэна, воистину благой. Нет слов, чтобы описать его неизреченную благость и любовь к человеческому роду! Он стоял здесь, предо мной, посреди этой малой и бедной комнатки, он вошел, когда все двери были закрыты — он не имеет нужды, чтобы ему отверзали дверь, когда он спешит совершать свое спасение. И я возжелал поприветствовать его словами: О Единственный! Ты пришел под кров мой! Но слова замерли во моей гортани. И тогда он приблизился к мне и сказал: Ты у меня — единственный. Ради тебя я пришел и сошел с небес.
И я спросил Великого Сотера, этого Великого Спасителя: как имя твое? И он сказал, ласково взирая на меня с величайшей любовью: Я столько времени был и есть с тобою, Феоктист, и ты не знаешь меня? Но от великого трепета я все еще молчал и не мог произнести ни слова. И он коснулся моей руки и вложил в свои ребра — я клянусь тебе, Леэна, что на божественном ребре была рана, которую я прежде не замечал. Коснувшись ее, я словно коснулся некоего божественного огня, пронизавшего меня, и ужаснулся глубине этой раны, словно вся Вселенная и все миры, бывшие, настоящие и будущие, вмещались в ней. И я понял, что это сила Божия, что распростерта во вселенной подобно образу буквы «Хи».
— … Кто облик бессмертный,
С неба сойдя, сочетал со плотию необычайной, —
Сын Человеческий только, Тот, Кто под звёздною кровлей
Обитает, предвечный, в Отчем доме эфирном.
Он подобью последовал тварному острого тёрна,
Так и Защитник людей от членовредительных хворей,
Сын Человеческий, людом смертным ввысь вознесется
Словно облик змеиный, утишающий боли.
Тот, кто уверовав, словно закон, Его разумом примет,
Узрит и насладится прославленным жизни покоем,
В коем широкобрадый айо́н бесконечно змеится.
Многообразный мир и странника Скиптродержец
Столь возлюбил, что послал людей Поборника, Сына
Единородного, Логос, в мир четыреупряжный… [288]
Когда я постиг это, на меня хлынул поток чистой воды проточной, чистой, омывающей меня. И вода эта была живая, или, вернее, была она и водою, и голосом Спасителя. О, высочайший Свет от высочайшего Света, образ бессмертного Отца и печать Бога безначального, податель жизни, создатель, все, что есть и будет — все живет для Тебя! И я был охвачен несказанным восторгом и трепетом от непостижимости открывающихся мне тайн. И он сказал мне: Это все — ради тебя, Феоктист. После этого я очнулся и услышал, как на моем окне поет петух. Откуда здесь взяться петуху, Леэна?
На острове началось это поветрие, причалили пираты из Сирии, и занесли. Я знаю, что я умру. Я умираю, Леэна. Мне страшно, что ты тоже можешь заболеть…Но я бесконечно рад тому, что ты со мной…
— Мне не страшно это поветрие, Феоктист. Я в Каппадокии у Нонны переболела лошадиной оспой. Кто ею переболел, тот не заразится обычной.
— Лошадиной оспой? Надо же… Каллист, наверняка, уже все про это изучил на острове Кос… О Каллисте обещали позаботиться мои друзья — и Орибасий, и Иасон, и Фемистий… их много у меня… они обещали мне не раз… на пирах… но если случится так, что Каллист обратится к тебе, Леэна, то не оставь его в беде… Он самый родной для меня человек, не племянник, а сын, нареченный сын.
— Не оставлю, Феоктист, даю слово…
— Вот, ты чертишь водою крест у меня на лбу… это буква Хи, что распростерта во вселенной, великая Божия сила.
— Хи и Ро.
— Пусть будет так, Леэнион. Моя маленькая львица. Хи и Ро…
— Диомид сиятельный пожаловал! — сказал Агап почтительно.
Каллист и Кесарий одновременно обернулись ко входу в экус, прервав свою оживленную беседу. Появление Диомида было так некстати среди всех этих рассказов Кесария, от которых веяло радостью и надеждой, словно морским ветром.
— Приветствую тебя, Александр врач! — воскликнул Диомид. Кесарий, деланно небрежно накинув длинный плащ, встал и, отвечая на приветствие, пожал трибуну руку.
— И тебе привет, Каллист врач! — добавил Диомид, и они тоже пожали руки — привычно, по-дружески.
— У меня есть не слишком хорошие новости, Александр, — произнес трибун, усаживаясь в кресло. — Рабы не подслушивают?
Каллист выглянул наружу и велел Агапу отойти от двери, а также следить, чтобы к ней никто не подходил.
— Я слушаю тебя, сиятельный Диомид, — невозмутимо проговорил Кесарий, но заметно побледнел.
— Вот распоряжение императора Юлиана. Прочти, — сказал Диомид, протягивая ему пергамен.
Кесарий, словно превозмогая неожиданно накатившую слабость, протянул руку и взял императорский указ.
— Здесь о каком-то Кесарии враче, — быстро сказал Каллист, заглядывая через плечо друга. — К нам это не имеет никакого отношения.
— … если Кесарий, сын Григория, епископа галилеян, в ближайшие дни не вернется в Назианз, где он должен находиться в продолжение своей вечной ссылки, то следует подвергнуть допросу всех его родных, особенно мать, Нонну, ибо это ее любимый сын, и она, несомненно, знает, где он скрывается, — прочел Кесарий побелевшими губами и сглотнул. — Да, печать и подпись императора Юлиана…
Кесарий поднял глаза на Диомида.
— Что ж, зови воинов, — молвил он, затем встал и, немного пошатываясь, шагнул к трибуну, протягивая ему обе руки, словно для уз. — Я обманывал всех, скрываясь под чужим именем. Я — сын Нонны. Не троньте мою мать.
Каллист с ужасом смотрел на друга. Диомид сдвинул брови и тяжело положил свою огромную ладонь на плечо Кесария.
— Сядь, каппадокиец. Спасая одну мать, ты хочешь выдать вторую?
Кесарий закусил губы и ничего не сказал.
— Мы с Каллистом — друзья детства, — проговорил Диомид. — Вместе играли в аргонавтов и съезжали со склонов холмов в медном тазу. Это первое. Второе же то, что мы с тобой славно подрались тогда… в том сражении… и перевязал ты меня потом очень хорошо, и бальзам лучший приложил. Короче, мы говорили, помнится, о греках тогда и о том, что греки сражаются с греками же. Ты помнишь наш разговор?
— Помню, — тихо произнес Кесарий.
— Так вот, я грек, и против грека не пойду, — резко и жестко сказал Диомид. — И сон мне был. Сорок воинов. Кирион, Кандид, Домн, Исихий, Ираклий, Смарагд, Эвноик, Валент, Вивиан, Клавдий, Приск, Феодул, Эвтихий, Иоанн, Ксанфий, Илиан, Сисиний, Ангий, Аетий, Флавий, Акакий, Экдикий, Лисимах, Александр, Илий, Горгоний, Феофил, Дометиан, Гаий, Леонтий, Афанасий, Кирилл, Сакердон, Николай, Валерий, Филоктимон, Севериан, Худион, Мелитон и Аглаий. Я всех запомнил. Они велели римского орла не позорить.
Он с размаху ударил растерянного Кесария по плечу и вдруг широко улыбнулся и добавил уже другим, небрежным, тоном:
— Видишь, какие порой указы приходят от императора. Он потерял след этого самого Кесария… Я, конечно, тоже старался — я же на службе у императора! Подумать только! Где Вифиния, а где Каппадокия! Придется переслать указ туда, в Кесарию Каппадокийскую, чтобы там начали искать этого Кесария врача из Назианза. Думаю, до Назианза этот пергамент нескоро доберется. Неспроста император начал реформы почты! Вот такая у нас нелегкая служба, сам видишь…
— Я уеду как можно скорее, — быстро сказал Кесарий. — Спасибо, Диомид. Спасибо.
— Кто-то заметил тебя в Астаке и написал мне донос, — сказал Диомид. — Анонимный, но император велел рассматривать даже анонимные доносы на тебя. Шрам — запоминающаяся примета, — шепотом добавил Диомид.
Кесарий сел, вытирая пот, выступивший на лбу.
— И еще, — продолжил Диомид. — Вот у меня письма… Кесарию врачу, в Новый Рим… Они вскрытые, я их просматривал. Извини, служба. Прочти, а потом я должен буду их забрать.
— Да, конечно, — кивнул Кесарий.
Диомид протянул ему распечатанные письма — Кесарий почти выхватил их из его рук.
— Оставим его одного? — спросил тихо Диомида Каллист, видя, как повлажнели глаза его друга.
— А, да, конечно! — ответил трибун. Они вышли из экуса и начали молча прогуливаться по дорожкам среди акаций.
— Ты знаешь, Каллист, мне очень жаль, что ты уедешь, — вдруг сказал Диомид, останавливаясь и глядя на друга детства с высоты своего гигантского роста. Каллист вдруг подумал, что воинский пояс его приятеля мог быть вполне впору самому Ромулу.
— Ты ведь с ним уедешь? — спросил Диомид, и его могучие плечи и грудь заколыхались от глубокого вздоха.
— Уеду, — тихо ответил Каллист.
— Ты — благородный человек. Таким и твой дядя Феоктист был… Я думаю, ты сам понимаешь, что тебе опасно ехать с ним, и не мне тебя отговаривать. Ладно, пойду я, поздороваюсь с Леэной, дочерью патриция Леонида. А ты к нему иди.
Диомид удалился, быстрыми, огромными шагами меря узкую тропинку среди акаций. Каллист вернулся в экус и услышал, как Кесарий читает вслух:
«Ты ума лишился, братец! Так злить отца! Он лишит тебя наследства — вот чем закончатся твои шуточки! И, кстати, не обращай внимания на письма Григи, они все написаны в присутствии папаши. Вот здесь он написал тебе сам несколько строк…»
— Горги! — воскликнул Кесарий. — Моя милая Горги! Но что же там у них произошло? Что за странные письма? Я такие получал перед диспутом… видимо, они так и не разобрались, что со мной, за все это время… А вот и Грига пишет — без отцовского гнета!
«Милый брат мой единоутробный, братолюбивейший, неужели это правда? Кто опоил тебя, кто околдовал, как галатов, забывших и проповедь Павла, и начертанного перед ними Иисуса распятого? Только колдовством и призором очей могу я объяснить происшедшее — ибо знаю, что ни угрозы, ни пытки не смогли бы принудить тебя отречься от Христа…»
Кесарий перевернул дощечку, вздохнул, и дочитал письмо брата молча. Потом взял следующее письмо, написанное почерком, похожим на почерк Горгонии, но более изящным:
«Дитя мое, Сандрион, что ты сделал со всеми нами! Не верю я этому твоему письму злополучному, не твой это дух, хотя и подпись твоя на нем, и печать. А даже если бы ты и стал эллином, и лишился Христа, ты бы не перестал быть сыном моим, которого Христос даровал мне паче всякой надежды, моим младшим ребенком, моим утешением. И если от горя я сойду в могилу, и душа моя, объятая тоской и печалью, разлучится с телом, не вынеся того, что случившееся с тобою — правда, то тем ближе стану я ко Христу Спасителю, ухвачусь за ноги Его, и не отпущу, пока не явит Он тебе свет Свой…»
Кесарий помолчал, отвернулся и вытер глаза.
— Еще два письма осталось, — сказал Каллист.
«Дорогой дядя Кесарий все тут у нас как с ума посходили и решили што ты стал эллином. Это фсе из-за какого-дурацкого песьтма. А я знаю ты не эллин, это фсе палитика и есчо почта плохо работает может это вовсе не твое песьтмо было или кто-то нарошна написал как дядя Рира дяде Василию подложные письтма любит писать для смеха. Дядя дорогой приизжай скорее, а то я выду замуш без тебя!»
— Дитя Аппиана! — рассмеялся Кесарий — впервые со времени прихода Диомида. — Каллист, я и вправду ума не приложу, что за письмо от меня они там получили… Неужели Рира опять написал какое-нибудь письмецо от моего имени?
— А вот письмо от Риры, посмотри-ка! — ответил Каллист.
«Кесарий! Приезжай! Пишу тебе кратко, тут не до риторики! От твоего имени Григорий старший получил какое-то ужасное письмо. Конечно, ни Макрина, ни я не верим этому письму, и все умные люди тоже не верят, но папаша твой, похоже, поверил в это письмецо всерьез и лишит тебя наследства. Крат ничего не знает, они с Хрисафом из лесу до сих не приходили. Немедленно бросай свой Новый Рим и приезжай хоть на пару месяцев, иначе грянет гроза! Твой Рира. Приписка: Ради Григи приезжай, он себе места не находит, тяжелая дискразия, как я диагностировал, прогноз не очень хороший. Я назначил ему пиявки через день и клизмы с огуречным соком раз в неделю, а Василий, грамотный наш, все это отменил. Приезжай, разберись сам и посрами Василия! Твой Рира».
— Нет, то письмо, которое якобы от тебя, написал не Рира… — задумчиво проговорил Каллист. Кесарий быстро метнул на него проницательный взор своих синих глаз:
— Ты догадался, в чем тут дело? Немедленно говори!
— Нет, Кесарий, я не знаю… ума просто не приложу… — смущенно заговорил вифинец, перед глазами которого так и стоял старательный Фессал, пишущий письма по новому образцу.
— Не притворяйся, у тебя врать еще хуже выходит, чем у Филагрия! — возмутился Кесарий.
— Одно я знаю твердо — тебе надо срочно ехать в Назианз! — ответил Каллист.
Зачем только он поручил тогда Фессалу написать это несчастное письмо! И Кесарий его подписал, не читая — был очень занят.
«Это начало письма, адрес и приветствие. Раньше было приветствие во имя Христа, а теперь сложное такое стало, тут и Гелиос, и Матерь богов… или нет, Матерь богов в конце, в начале только Гелиос… гораздо все сложнее получается. Поэтому я всегда держу образец, чтобы не ошибиться…» — словно услышал Каллист голос юного светловолосого лемноссца.
— Мы едем сегодня же! Сейчас же! Пока они не схватили и не отправили в тюрьму мою мать и Горги! — воскликнул Кесарий.
— Быть может, завтра, на рассвете? — робко спросил Каллист. — Диомид же обещал, что указ будет долго идти до Кесарии Капппадокийской.
— Нет, едем сегодня же! — отрезал каппадокиец.
Он еще произносил эти слова, как в экус ворвались Диомид, его писарь и Финарета.
— Кес… Александр врач! Надо ехать немедленно! — воскликнул трибун.
— Я знаю. Мы уезжаем сегодня же в Назианз, — отвечал тот.
— Да не в Назианз твой! — загремел Диомид, хватая Кесария за плечи и встряхивая.
— Эге, ты чего это?! — встряхнул его Кесарий в ответ.
— Жена моя рожает! Родить не может! Повивальные бабки говорят, младенец поперек утробы встал! Едем, едем, едем! Спаси его, ее, меня, нас!
— Я с вами! — завопила Финарета. — Бабушка позволила!
Юная белокурая женщина при виде супруга, вошедшего в сопровождении Кесария, Каллиста и Финареты, издала безнадежный стон и закрыла лицо простыней.
— Юлия! — трибун с нежностью стал на колени у постели жены — но все равно возвышался над ней, как потухший Везувий над долиной. — Юлия, это же лучшие врачи из Нового Рима!
В усталых глазах Юлии, несущих печать нестерпимой муки, появилась непреклонной решимость.
— Я не стану показываться врачу-мужчине, — проговорила она тихо, но голос ее звучал тверже стали. — Никогда, слышишь, Диомид? Это противно моей вере, — ее лицо исказилось от боли.
Юлия бессильно откинулась на руки Диомида. На ее правом бедре был привязан белый камень — Каллист узнал эксебен, который Диоскорид рекомендует для ускорения родов.[289]
Повитуха, словно выросшая из-за распахнутого шкафчика, понимающе и сочувственно вздохнула.
— Так он же — христианин, такому врачу ведь можно показываться! — недоумевающе и отчаянно воскликнул Диомид, кивая в сторону Кесария. — Можно ведь показываться врачу-христианину, Юлия! — словно умоляя, повторил он, потому подумал немного и добавил: — Тем более что я, твой муж, разрешаю!
— Нет… — прошептала Юлия. — Если он — и вправду врач-христианин, то на такое дело он не пойдет… так пресвитер Гераклеон говорит… это грех большой, грех… о-о-о, Диомид…
Она обняла его за шею, потом руки ее разжались, и она начала корчиться в родовых схватках.
— Прощай, Диомид… прощай… уходи… ах, Диомидион… — слезы полились из ее прекрасных глаз.
— Что же… что же это такое… — растерянно говорил трибун, пока его выводили под руки из комнаты Каллист и Кесарий. — Я же твой муж… Я тебе приказываю, как муж, слышишь?
Он рванулся к ложу Юлии.
— Когда речь заходит о вере, то я не во власти мужа, — ответила страдалица и отвернулась к стене, подавляя стоны.
— Выходите, выходите, — заторопила их повивальная бабка. — Тяжко ей — младенец поперек утробы встал! Только чудо ее и спасет… Идите, идите прочь!
— Да, мы выйдем. И ты тоже выйдешь! — неожиданно жестко сказал Кесарий, указывая повитухе на дверь. — С Юлией останется Финарета.
— Неужто эта девица, которая при мужчинах покрывала не носит, сделает поворот на головку? Или вы эмбриотомию делать надумали?
— Нет, не надумали, — сказал яростно Каллист.
Повинуясь жесту Диомида, повитуха удалилась, гордо подняв голову.
— Финарета, ты останешься с Юлией, — быстро и четко, словно отдавая военный приказ, заговорил Кесарий.
— Не закрывайте до конца двери-то — в доме роженица никак! — донесся откуда-то сбоку голос невидимой повитухи.
— … а я стану под окном, — продолжал Кесарий. — Как только ты осмотришь Юлию, то сразу незаметно сообщишь мне, насколько тяжело ее состояние. А ты, Каллист, забери отсюда Диомида и отвлекай его от тяжелых мыслей.
— Александр! Спаси ее, спаси ребенка! — простонал Диомид, заламывая свои огромные руки. — Не бросай нас!
— Успокойся, Диомид. Не брошу, — ответил Кесарий.
Тем временем Финарета, накинув на голову вечно спадающее покрывало, вошла к страдалице. Кесарий, проводив вместе с Каллистом трибуна до таблина, и оставив там его, безутешного, под присмотром друга детства, а сам помчался в сад, к окну спальни Юлии.
Когда он, сделав круг, оказался, наконец, там, то Финарета уже ждала его, то и дело высовываясь в окно. Ее головка, тщательно обмотанная белым покрывалом, напоминала младенческую.
— Я не знаю, что делать, — беспомощно прошептала она. — Тут нужен поворот…
— Тогда начинай делать поворот! — велел Кесарий. — Вот так…
Он сделал в воздухе несколько четких движений руками.
— Нет! Я не умею! Я боюсь! — воскликнула сдавленным шепотом Финарета.
— Зажги курения, дай выпить Юлии отвар успокоительных трав и начинай, — строго велел Кесарий.
Финарета вернулась к Юлии. Та, посмотрев на нее из полузакрытых век, произнесла:
— Ты — другая повитуха или та же самая? Я не вижу твоего лица… солнце… впрочем, все равно… я умру… вы говорите шепотом, но я слышу… я не могу родить, дитя легло поперек… я не рожу…
Она откинулась на подушки. Ее плавающий взгляд скользил по выдвинутым ящикам, по раскрытым шкатулкам, по крышке медного сундука с серебряной отделкой. Наконец, она увидела то, что искала — маленький крест над дверьми.
— Спаси его, — прошептала Юлия. — Христе, его спаси. Повитуха… скажи Диомиду, пусть делают кесарево сечение[290]… я умираю… спасите мое дитя… Христе! Мученики!
Она закрыла глаза, и, казалось, лишилась чувств. Финарета боялась дотронуться до нее и в растерянности, онемевшая, стала напротив окна, из которого лился солнечный свет. Вдруг из этого света, из оконного проема появилась фигура Кесария — он ловко прыгнул в комнату и, быстро вылив себе на руки ароматное масло, подошел к Юлии. Солнце светило в лицо молодой женщине, и она, ослепленная, прошептала, с надеждой и восторгом:
— Кто ты?
— Я послан тебе Христом, дитя мое. Мужайся. Есть воля Божия на то, чтобы и ты, и дитя твое жили! — ответил Кесарий.
— О да, — прошептала Юлия, и ее изможденное лицо просияло. — Я так ждала помощи от Христа, я знала, что Он не оставит.
— Нет, не оставит. Он никогда не оставляет, — ответил врач.
— Фалалей, тяни жребий, — сказал центурион Сирион. Из-за уродливого шрама, пересекавшего угол рта до шеи — смуглой, словно обгоревшей — его нижние зубы были всегда полуобнажены, словно Сирион все время смеялся над чем-то, видимым его одному.
— Смелее, Фалалей! — подтолкнул новобранца в спину бывалый легионер Дидим.
Юноша Фалалей медленно обернулся к узнику, прислонившемуся к дубу. Ветер овевал лицо узника, и рыжие волосы приговоренного к казни издали были похожи на пламя. Их глаза встретились.
— Что, он тебя заколдовал? — спросил Сирион, и, как всегда, было неясно, смеется ли он над словно окаменевшим Фалалеем. — Надо было меньше тебе с ним по дороге разговаривать!
— Если он саму царицу околдовать хотел, то на тебя в два счета гоэтейю наведет! — покачал совершенно лысой головой, на которой красовалось два свежих бордовых шрама, легионер Квадрат.
— Тихо вы! — шикнул, приложив к губам тонкий, костистый палец бойкий желтолицый Петосирис. — Это ведь все-таки божественный муж. Чудотворец. Тихо!
К словам худого и глазастого египтянина все сразу прислушались и заговорили вполголоса.
— Тяни быстро! — вполголоса велел Сирион. — Быстро, я сказал!
Юноша зажмурился и вытащил камешек из перевернутого медного шлема, медленно разжал кулак, не обращая внимания на лица толпившихся вокруг него воинов. Если бы ему хватило сил или хитрости посмотреть на них, то он бы сразу понял, что все и так знают — белый камень с красными, как кровь прожилками вынет он, Фалалей из Никомедии.
— Отлично! — деловито подвел итоги Квадрат. — Теперь бери-ка мой меч — он поострее твоего, и ступай. Мы, если что, здесь.
— Нет! — закричал новобранец-Фалалей в ужасе. — Нет! Пожалуйста, нет, дядя Квадрат, дядя Дидим! Я не могу… я не могу его казнить… Я еще никогда никого не убивал!
— Воину надо когда-то начинать убивать, — заметил, расплываясь в довольной улыбке, Петосирис, щуря свои огромные томные глаза, и его высокий тенор прозвучал особенно противно.
Сирион молчал. Рот его был искривлен в вечной уродливой усмешке, но взор центуриона был тяжел.
— Центурион Сирион! — взмолился Фалалей. — Ты же понимаешь — это не как в бою… это, это — как палач! А я в легион вступил, а не в…
— Молчать, — раздался голос Сириона, и его варварский акцент неожиданно резанул слух всех. — Ты это сделаешь. Все!
— Хочешь ослушаться приказа? — поинтересовался светло-русый гот Ульф, поигрывая кинжалом в своих волосатых и толстых, как корни дерева, пальцах.
Дидим молча и сильно развернул Фалалея за плечи и подтолкнул в сторону дуба. Тот пошел медленно, словно путающийся в густой траве новорожденный жеребенок со слабыми ногами.
— Пусть его идет, — проговорил Квадрат. — А то я хотел потом волос этого гоэта отрезать. Жена моя, дура, одних девок рожает и рожает. Сына хочу. Говорят, это сильное средство. На брюхо ей привяжу.
Петосирис, молча усмехаясь, достал из-за пояса небольшой кувшинчик.
— А ты, небось, крови для лекарств своих набрать хочешь? — грубовато спросил Ульф.
— От священной болезни, от падучей — самое оно, — прошелестел Петосирис. — Меня так уж просили, так просили…
— А по мне, и так можно кровцы хлебнуть, — заметил Ульф, обнажая зубы в усмешке. — Для храбрости.
— Варвар! — дискантом выкрикнул, скривясь, желтолицый Петосирис.
— Хорошо, что Фалалей пошел. Гнев души этого гоэта только на него одного и падет, — рассудительно говорил Квадрату Дидим. — У меня срок службы скоро заканчивается, в Филиппах жена и дети ждут. Не хватало еще под самый конец службы от магии гоэта погибнуть. А Фалалей и так сирота, такая уж его Тюхе-судьбина, сиротская.
— Что-то он долго, — проговорил Сирион.
— Вот, попей, — сказал Фалалей, протягивая Панталеону свою флягу. Вода расплескивалась — руки новобранца дрожали.
— Спасибо, Фалалей, — вымолвил узник и сделал несколько глотков. — Это тебе… на обратный путь, — он протянул флягу с остатками воды юноше, и лохмотья, оставшиеся от хитона рыжеволосого узника, упали, обнажая следы пыток раскаленным железом на груди.
Фалалей вскрикнул.
— Не бойся, — отвечал Пантолеон. — Ты пришел, потому что они боятся казнить меня?
— Они боятся, что потом не получат чудес и исцелений! — воскликнул Фалалей. — Гадкие, злые люди… да покарает их Зевс Мститель! — добавил он, бледнея.
— Не говори так, Фалалей, — мягко сказал Пантолеон и взял его за руку своей израненной рукой. — Они получат все то, что хотят — и Сириона повысят по службе, и Петосирис вылечит сына градоначальника от эпилепсии и получит хорошую плату, и отошлет деньги домой незамужним сестрам, чтобы выдать их замуж, и Ульф-гот войдет во всадническое сословие, и у жены Квадрата родятся сыновья, и Дидим вернется домой к семье живым и невредимым… — он улыбнулся и снова поднял руку, убирая со лба золотые пряди, слипшимся от пота и крови.
— Зачем, зачем?! — вдруг воскликнул Фалалей в отчаянии, — зачем это все? Я не буду убивать тебя, я ослушаюсь приказа — пусть казнят меня!
Он уже повернулся и хотел бежать, как Пантолеон — через силу, застонав, — удержал его за пояс.
— Не уходи! — вымолвил он, и рот его скривился от невыносимой боли.
Опомнившись, Фалалей остановился.
— Ты так изранен, — прошептал он и обнял узника.
— Я хочу умереть, Фалалей… Мне пора… мне надо умереть, чтобы жить…
— Как — жить? — вздрогнул Фалалей.
— Моя жизнь спрятана во Христе, Фалалей. Когда Он явится в моей смерти, тогда и я… явлюсь в Его жизни… надо пройти за Ним до конца, чтобы жить… Он, Христос Бог, Он — мой Брат возлюбленный… Он сейчас кладет… руку Свою на мое ослабевшее плечо… да, вот как ты сейчас, Фалалей… да… и Он говорит: «Пойдем со Мной!»
— О, если бы я был свободен, Леонта! Я бы сказал тебе — пойдем со мной, я бы увез тебя… в свою Аркадию… вылечил… но у меня там и дома-то нет… О, что с тобой сделали… какие раны… ты измучен и бредишь, Леонта… — говорил узнику Фалалей.
— Нет, я в полном уме… просто говорить тяжко… — отвечал тот.
— Я не могу убить тебя, Леонта! — почти закричал Фалалей.
— Но ведь это приказ, который тебе дали, Фалалей! И тебя убьют, если ты ослушаешься. А я не хочу, чтобы ты умирал. Я хочу, чтобы ты жил, слышишь? Живи! Живи, Фалалей!
Пантолеон нежно взял Фалалея за руку, на мгновение их пальцы словно переплелись — и медленно опустил ее на рукоять меча Квадрата. Теперь сильная ладонь Леонты легла поверх трясущихся пальцев новобранца и обхватила меч.
— Нет, Леонта, нет, — забормотал Фалалей, словно в ознобе.
— Будь же мужчиной, — произнес Пантолеон медленно и торжественно. — Возьми меч.
— Я не хочу быть палачом! — закричал Фалалей.
— Ты думаешь, что мне легче будет умереть от руки Сириона? — горько произнес узник.
— Ты что же… ты сам хочешь, чтобы именно… именно я… тебя… убил? — растерянно проговорил Фалалей, все еще сжимая в левой руке жребий-камешек с красными прожилками.
— Да, Фалалей, — просто ответил ему Леонта. Потом он медленно сел, опираясь спиной о дуб, вытянул ноги, с которых только недавно сняли цепи и оковы — все равно он уже никуда не смог бы уйти на своих ногах.
Вдруг Фалалей зарыдал, обнимая его.
— Ты — христианин? — спросил он, будто этот вопрос вырвался изнутри него. До этого Фалалей боялся даже произнести это слово, боясь ответа.
— Да, Фалалей, — отвечал ласково Пантолеон и погладил обритую голову новобранца.
— Ты… ты ведь хороший… тогда почему же ты — христианин? У вас же и детей едят… но я знаю, ты никогда не ел… — заговорил сбивчиво Фалалей, готовый разрыдаться.
— Ах, Фалалей, дурашка, — рассмеялся Леонта. — Не едят у нас детей. Никого не едят. И ничего плохого у нас не бывает, это люди глупости рассказывают. Мы поем гимны Христу Богу. Потом вкушаем хлеб и вино, это таинственная пища для нас после молитвы. И все.
— И все? — переспросил растерянный Фалалей. — А чародейство, гоэтейя всякая?
— Нет у нас никакой гоэтейи, — устало вздохнул Пантолеон. — Все это ложь…
— Ложь? — обрадовался Фалалей. — Ну, тогда хорошо… как хорошо….
— Не плачь, — попросил его Леонта.
— Я не хочу, чтобы ты умер!
— Я и не умру. Но до нашей встречи я буду помнить о тебе — а ты обо мне…
— Я не стану христианином! Только, умоляю, не бери с меня слово, что я стану христианином! — взмолился Фалалей.
— Ты свободен, друг мой Фалалей, — улыбнулся Пантолеон.
— Фалалей! Живее! — раздался окрик. К ним направлялся ссутулившийся, как бурый каппадокийский медведь, Сирион. За ним семенил Петосирис, потом вышагивали Квадрат, Дидим и Ульф.
— Уже полдень, Фалалей! — проговорил золотоволосый узник.
Пантолеон взял юношу за кисть руки и приставил лезвие меча к своей яремной вырезке. Вдруг он произнес, словно вспомнив о чем-то важном:
— Подожди!
— Ты хочешь околдовать их, чтобы мы сбежали? — прошептал юноша.
— Я христианин и не умею колдовать, мой милый друг, — отвечал приговоренный, отрезая острым лезвием золотую прядь своих волос, в которых уже искрилась седина. — Возьми это на память обо мне. Знай, что я буду всегда помнить и молиться о тебе, когда приду ко Христу, Богу моему.
— Что там за звуки, в дупле дуба? — вдруг спросил, прислушиваясь, юноша.
— Птицы, — отвечал ему Леонта. — Они скоро улетят… выше… выше… все выше…
И он приставил лезвие к яремной вырезке на своей шее, произнеся: «Иго Твое благо, Христе!»
А потом он сжал руку Фалалея и произнес:
— Христос грядет!
…
— Молодец, Фалалей, — сказал Квадрат, вытирая меч и отрезая для себя золотистый локон.
— Приказ был — обезглавить, а не горло перерезать! — заметил Ульф, вытирая губы.
— Да, Сирион, ты же главный тут — отсеки ему голову! — тявкнул Петосирис и кивнул в сторону лежащего ничком на траве Фалалея. — Он уже ни на что не способен, как я вижу!
— Глянь-ка, а это и вправду сильный гоэт был! — покачал головой Квадрат, дотрагиваясь до новобранца в окровавленном хитоне. — Паренька-то, глянь, лихорадка-то сразу и разбила! Без сознания, и глаза, эвона, закатились… хорошо, что хоть повозка есть, на которой этого гоэта привезли…
Он взгромоздил тело Фалалея на плечи и потащил к повозке.
Сирион подошел к казненному. Тот лежал навзничь, смотря в небо и улыбаясь. Его волосы сияли на солнце, бились на ветру, словно светлое пламя.
«Он живой!» — раздался детский голос откуда-то сверху. Сирион вздрогнул, поднял голову, но так и не смог увидеть рыжую девочку и ее маленького раба, что прятались в дупле огромного дуба.
И центурион тяжело опустил меч.
…Финарета вынесла в таблин кричащего круглолицего новорожденного.
— Диомид, у тебя родился сын! — воскликнула она.
— Сын! Сын! — закричал Ромул-трибун. — В моем легионе служить будет!
Он схватил Диомида-младшего и подкинул его в воздух.
Каллист и Финарета насилу отобрали орущего басом младенца от восторженного отца. Тот словно опомнился:
— А как же Юлия? — вдруг тихо спросил он, переводя взгляд с лица Каллиста на лицо испугавшейся Финареты: — Вы… вы сделали кесарево сечение? Юлия… Юлия мертва?! — закричал он, поднимая к небу огромные сжатые кулаки.
— Нет. Она жива, — раздался ровный, спокойный голос.
Кесарий шел к ним из вечернего сада, без плаща, в мокром от пота хитоне, немного пошатываясь.
— Она жива, — повторил он, подойдя ближе и взял младенца из рук Финареты.
— Видишь, какой крепыш! — сказал он, и на его усталом лице показалась улыбка. — Кормилица уже готова? Юлия слишком слаба, чтобы кормить грудью свое дитя.
— Да, да, — кивнул Каллист, и сделал знак рукой. Вошла полная, добродушная женщина, и деловито взяв младенца, села с ним в отдалении на кушетку и дала ему грудь.
— Я проверил ее молоко, — сказал Каллист. — Хорошее, такое, как Соран советует. Умеренно белого цвета, с приятным запахом, однородное, умеренное по густоте. Если капнуть его на ноготь, то растекается равномерно, а при покачивании сохраняет ту же форму…[291]
Младенец уже сладко причмокивал.
— Это неправильно — сразу грудь давать. Надо мед с водой, — заспорила Финарета.
— Оставь, Финарета! — улыбнулся Кесарий. — Малыш заслужил это молоко. У него был трудный день, потруднее нашего.
— Спасибо тебе, Александр! — сдавил его в объятиях Диомид. — Я не сомневаюсь, что на Александрийском агоне вы с Каллистом получите венцы!
— Каллист — несоменнно, а я — увы, уже нет, — засмеялся Кесарий. — В Александрийском агоне нельзя участвовать дважды, если ты стал его победителем!
— Так ты… — онемел Каллист. — Так ты — победитель Александрийского агона, Кес… Александр?! Что же ты молчал?
— Да, меня даже торжественно на знаменитый маяк водили, в венке, в одежде праздничной… Ну, у тебя, Каллистион, все еще впереди! — ответил каппадокиец.
— Но ты заслужил награду за сегодняшний подвиг! — воскликнул Диомид. — Что ты хочешь за твою неоценимую помощь, Александр?
— Я хочу… — Кесарий снова улыбнулся и сказал: — Я хочу в твою баню, Диомид!
Ранним утром у готовой в путь повозки происходило трогательное прощание. Кесарий обнимал то Леэну, не скрывающую слез, то Севастиана, то Верну, то Агапа.
— А где же Каллист? — спросил Верна.
— Они с Финаретой целуются вон за той акацией, — сказал Севастион и получил затрещину от старшего брата.
— Будем считать, что мы ничего не слышали, — ответила спартанка. — А вот и они.
Она обняла подошедшего Каллиста.
— Дитя мое, Каллистион! Вы с Кесарием — как Диоскуры…
— Лучше — как Давид и Ионафан, — поправил Верна.
— Финарета будет ждать тебя, но и я буду ждать тебя не меньше. Прости, что я называла тебя Феоктистом иногда — путаюсь, старею…
— Это неважно, — ответил смущенный Каллист. — А где же Ксен?
Мальчик уже бежал к ним.
— Каллист врач! Каллист врач! Приезжайте к нам снова… и навсегда! Каллист врач!
Каллист нагнулся, поцеловал Поликсения в макушку и потрепал по голове.
— А я теперь знаю, где наш Мохнач, Каллист врач, — прошептал тот. — Он — пес Доброго Пастыря. Там, у входа, мозаика есть… Он теперь пес Христов, правда?
— Правда, — ответил ему Каллист.