- И ты ими занялся? - с некоторой долей снисходительности спросил Пожаров.

Об этой стороне деятельности Беляева Пожаров не знал. Закрытость в этом деле у Беляева была абсолютной. И теперь Беляев понял, затеяв этот спор, что был близок к тому, чтоб открыться Пожарову, что он, Беляев, дело обучения бездарных, но состоятельных студентов поставил на научную основу. На Беляева работали и сами горцы, выполнявшие лишь техническую работу, и более или менее талантливые, но нищие студенты. Все имело свою таксу: и зачет, и экзамен, и курсовая...

- У меня своих забот хватает, чтобы я занимался еще разными оболтусами, - достаточно равнодушным тоном ответил Беляев.

Пожаров взглянул на часы и в это время раздался звонок в дверь. Приехал шофер отца и привез елку, завернутую в плотную бумагу и обвязанную бечевкой. В прихожей приятно запахло хвоей. Когда шофер ушел, Пожаров вопросительно посмотрел сначала на завернутую елку, похожую формой на кипарис, потом на Беляева и спросил:

- Нарядим?

- Давай нарядим.

Поставили елку в ведро с песком, за которым сбегал к детской песочнице во дворе Беляев. Сначала расчистил снег, затем надолбил совком мерзлого песку. Елочные игрушки были в трех коробках, которые Пожаров достал с антресолей. Еще в одной коробке лежали лампочки с серебристыми отражателями. Елка оказалась густой, с толстыми иголками и, поэтому, очень колючей. Чтобы она не качалась и вдруг не упала, ее привязали веревками к трубе и к шкафу.

Несколько одурманенные запахами хвойного леса, друзья, окончательно установив и закрепив елку, отошли в сторону полюбоваться ею. Все споры и разговоры, казалось, были забыты. Что-то с елкой пришло такое, чего не было весь год, и все разговоры, да и все дела показались в сравнении с этой красавицей мизерными. Друзья сели на диван и некоторое время молчаливо смотрели на нее. На душе вдруг стало хорошо.

Беляев открыл одну из коробок и увидел лежавшие сверху яркие разноцветные флажки.

- Давай их сначала повесим! - сказал он, беря эти флажки и во всю ширину распахнутых рук растягивая их на веревке, на которую они были нанизаны.

Пожаров сосредоточенно задумался, потом сказал:

- Нет. Сначала лампочки.

И Беляев согласился.

Пожаров встал на стул и стал закреплять гирлянду лампочек, подаваемую ему другом, на верхних ветках елки.

Беляев громко засмеялся. Без причины.

- Что это ты? - спросил Пожаров.

- Вспомнил... Помнишь, что в Китае и сам император, и все его подданные - китайцы.

- Конечно, помню.

- Откуда это? - спросил Беляев. Пожаров застыл с вытянутой рукой, в которой была очередная лампочка с прищепкой.

- Уже не помню, - сознался он.

- Эх ты! Это же "Снежная королева"!

- При чем здесь китайцы? - пожал плечами Пожаров.

- Да, действительно, при чем здесь китайцы? - повторил вопрос Беляев и продолжил: - Разумеется, это "Соловей", а не "Снежная королева"! Вот что значит с детства воспитываться на одной и той же книжке. Вся книжка называется "Снежная королева", но в этой книжке помещено много сказок Андерсена, и начинается книжка сказкой "Соловей", с этих самых китайцев начинается, но я всегда считал, что и китайцы относятся к "Снежной королеве"...

- А как "Снежная королева" начинается? спросил Пожаров, прицепляя к новой ветке лампочку.

- Кажется, что-то про тролля в начале говорится...

- А про Кая и Герду что там говорится? - спросил Пожаров.

Беляев минуту вспоминал, пока с полной отчетливостью не вспомнил:

- Кай сказал Герде, что ему разрешили покататься с мальчишками на большой площади. И он один побежал туда. Там катались толпы детей. Самые смелые цеплялись за крестьянские сани и отъезжали довольно далеко. Кай увидел большие белые сани, которые выехали на площадь и сделали большой круг. Сидящий в них обернулся на Кая и подмигнул ему, чтобы он цеплялся и ехал за этими санями. И понесли его белые сани за город...

Пожаров, стоя на стуле, застыл весь внимание.

Беляев говорил:

- Кай, испугался, что так далеко укатил и пытался отцепиться от белых саней, но ему не удавалось. Снег взвивался кругами, закручивался в воронки, в метельные туманности. Уже нельзя было разобрать - где сани, где снег, где деревья. Вдруг как бы все стихло, а закрученный в туманность снег превратился в великолепную красавицу, сходящую с саней. И шлейф ее белой длинной шубки превращался в снег, а снег - в шубку. Снежная королева - а это была она - подхватила мальчика, прижала к себе, и расцеловала. Холодом повеяло на Кая от этого поцелуя. Снежная королева поцеловала его еще раз и вознеслась с ним в холодную туманность, в небеса... И у Кая сердце стало ледяным, - закончил Беляев.

- А тебя не целовала Снежная королева? - спросил Пожаров.

Беляев вздрогнул, услышав за спиною голос:

- С наступающим Новым годом!

Он обернулся и увидел Деда мороза. Это вернулся с работы отец Пожарова и нацепил для удивления маску. Когда он снял маску, было заметно, что на работе он уже немного выпил.

- Великолепная елка, - сказал он и, подумав, предложил: - Так, пока суть да дело, пока не пришла хозяйка, мы сейчас чего-нибудь организуем, а? и он подмигнул Беляеву.

Когда отец вышел, Пожаров слез со стула и последние лампочки прикрепил к нижним веткам. Беляев нерешительно, как-то боком подошел к нему, кашлянул и сказал:

- Как-то неудобно...

- Чего неудобного-то?! - удивился Пожаров, приглаживая волосы.

- Все-таки... Да и к Комарову пора двигать...

- Пора, - со вздохом произнес Пожаров. - А там эти... - он помолчал и закончил: - Вера и Лиза.

- Ты думаешь, они придут?

- Приползут.

- После того, что...

- Им наплевать! - воодушевился Пожаров. - Ты представить себе не можешь степень наглости этих барышень! Куда нам с тобой. Ты-то иногда прешь, как бульдозер, но они - истинные танки! Вообще, у женщин несколько иное понятие о такте, приличии... Потом, они же не к тебе со мною идут, а к Светке. Их же Светка пригласила, своих подруг, черт бы их побрал! - довольно-таки громко произнес Пожаров и оглянулся.

В дверях стоял отец с тремя рюмками и бутылкой коньяка.

- Кого это ты, Анатолий, поминаешь? - спросил он.

- Да-аа, - протянул Пожаров, - подружек одних...

Отец поставил рюмки и бутылку на стол, снял пиджак, оправил жилет и сел на стул.

- Вот что, ребятки, - сказал он, провел ладонью по лысой голове, открыл бутылку и принялся наливать в рюмки. - Забудьте вы всех этих подружек, забудьте сегодня обо всем и вспомните, что в пределах вечности это ничто. Грядет Новый год, лучший праздник на свете! Поэтому поднимем тост за жизнь, за то, что мы живы и здоровы! Согласны?

- Хорошо! - воскликнул Пожаров.

- Прекрасно! - добавил Беляев.

Выпив, Беляев прищурил глаза и резко выдохнул.

- Прикажете лимончик? - спросил отец и сказал сыну: - Толя, я забыл, там на холодильнике приготовил...

Пожаров принес с кухни нарезанный лимон.

- Какая сегодня великолепная погода! - сказал отец. - Небо сейчас все в звездах, а днем великолепно сияло солнце. Удивляюсь вам, ребята, как это вы можете сидеть в комнате.

- Мы не сидим, мы елку наряжаем, - сказал Беляев.

Отец подумал о чем-то своем, налил еще по рюмке и, поднимая свою, сказал:

- Не знаю почему, но под Новый год никогда не хочется спать. Сегодня с утра, сижу у себя за столом на работе, просматриваю бумаги и спать не хочется. Удивительно, а ведь вчера читал до двух ночи...

- Что же ты читал? - спросил Пожаров.

- Что я могу читать?

- Что?

- "Войну и мир"... Пожалуй, ничего более художественного и более значительного на свете не написано...

Выпили, закусили лимоном. Беляев чувствовал, как приятная теплота и душевная сладость разливается по телу.

- Очень вам благодарен за угощение! - вдруг сказал он. - Но нам пора уходить.

- В компанию?

- В компашку, в компашку, - сказал Пожаров и, оглядев себя, сказал: Надо еще переодеться. Когда он вышел, отец спросил:

- Много будет народу?

- Должно быть, много... Ведь свадьба! - вырвалось у Беляева.

Отец задумался, потом сказал:

- Да. Вам с Анатолием, конечно, еще рановато об этом думать. Мужчина должен хорошо погулять, прежде чем заводить семью. Я не советую Анатолию раньше тридцати вступать в брак.

- Правильно, - сказал Беляев.

- Женитьба - шаг серьезный, - сказал отец Пожарова. - А кто женится?

Беляев с некоторым замешательством сказал:

- Вы не знаете... Это с кафедры...

- Понятно. Так-с, - сказал отец. - Еще по рюмке?

- Нет, довольно. Нам еще предстоит.

- Это правильно. Мне тоже еще сегодня предстоит. Брат с женой приедет, да сестра жены с мужем. Так что, наверное, заправимся как следует.

И разговор прекратился. На улице, действительно, погода была великолепная, самая настоящая новогодняя погода, и звезды светили и морозец был. Зашли на минуту к Беляеву. Мать собиралась в гости к дочери, сестре Беляева.

- С наступающим! - пробасил Пожаров.

- И вас также! - откликнулась мать.

Беляев надел белую рубашку, галстук и костюм. Взял подарок для Комарова.

Как только они пришли на свадьбу и Беляев увидел Лизу, нарядную, с крашеными губами, то тяжелая злоба, словно льдина, повернулась в его душе, и ему захотелось сказать Лизе что-нибудь грубое и даже подбежать к ней и ударить. Чтобы не сказать лишнего и успокоиться, Беляев сразу двинулся навстречу Комарову, обнял его, расцеловал и вручил сверток с костюмом. Беляеву казалось, что все знают о том, что Лиза ему изменила, что все смотрят на него, только что пальцем не показывают. Но все делали вид, что ничего не произошло, все скрывали свои истинные чувства и помыслы, свое недовольство жизнью и окружающими, и сам Беляев, чтобы не выдавать своего нервозного состояния, беспричинно улыбался и говорил о пустяках.

В это время Комаров в соседней комнате вскрыл подарок Беляева и был потрясен и обрадован им.

- Какой великолепный костюм! - сказал он Беляеву. - Да, до хмыря тебе еще далеко! Великолепный подарок! От души спасибо! Ты, оказывается, щедрый человек!

Глава VII

Неверно было бы думать, что Герман Донатович раздражал Беляева, нет, просто он все в разговоре сводил к одному и тому же, как бы зациклился на своей идее. Теперь он гораздо чаще приходил к матери, потому что находился в бракоразводном процессе и жил у какого-то своего приятеля по работе.

Герман Донатович носил аккуратную бородку, слегка тронутую сединой, и Беляев почему-то довольно часто, глядя на эту бородку, представлял себе Германа Донатовича у зеркала с ножницами, поправляющего ее. Он был худощав и даже красив: глаза у него были пронзительной голубизны, а все выражение лица - каким-то улыбающимся. Быть может, он был печален, но лицо все равно улыбалось. Голос у него был тихий, нежный, высокий.

Мать смотрела на него с некоторым снисхождением и называла шутливо Гермашей, изредка даже - Машей.

- Гермаша! Как ты сидишь? Выпрямись! - говорила она, видя, что увлеченный разговором с Беляевым, он почти что ложился на стол.

Герман Донатович послушно повиновался и с любовью оглядывался на мать, которая сидела с вязанием на диване.

- Так вы говорите, что все в жизни заключено в этом уплотнении? спрашивал Беляев для поддержания разговора.

- Только в нем! - восклицал Герман Донатович и развивал свою мысль: Как я раньше не пришел к этой очаровательной мысли! Прежде она неосознанно, конечно, приходила, но я не мог ее зацепить. В лагере пришел общий сгусток идеи, что Бог создал вселенную...

Беляев оборвал:

- Да это не новость...

- Я понимаю, но дело не в этом... Мы говорим - "В начале было слово"... А это ведь то, что всему предшествовал замысел Бога, как бы предначертавший весь путь развития вселенной...

- И это известно. В чем ваша новизна?

- Э-э... Новизна?

- Да.

- Новизна в том, что я открыл закон уплотнения... Ну, что такое вещь? Ведь это уплотненные частицы, которые воспринимаются человеком. Вещи созданы либо Богом, либо силами природы, либо человеком... Вселенная с ее мирами, как физическим, так и трансфизическим, носителями жизни и человеком могла быть создана только творческим путем...

Беляев слушал и думал о том, что Герман Донатович был таким же лагерным посланником, как и его отец. Отец тронулся на пьянстве, а этот - на своей теории уплотнения вселенной. Господи, да он, наверно, учебник по диамату не читал! Там же все это есть, что он выдает за новизну: и элементарные частицы, и законы движения материи, и законы перехода количества в качество, и... Только там - саморазвивающаяся материя, достигшая своего совершенства в образе человека, а у него-под руководством Бога...

- Ведь существование законов природы невозможно без Законодателя! - с улыбкой воскликнул Герман Донатович и поднял белый палец с ровно остриженным ногтем.

- И это известно! - подзадоривал Беляев и спрашивал: - Укажите точное место расположения Творца во вселенной.

- Идея Бога в течение веков преодолела страшные испытания, она выдержала все нападки и отрицания, она не боится свободы исследований...

- И это известно, - нетерпеливо прервал его Беляев. - Вы укажите место, где находится Бог! Укажите... Неужели вы думаете, что и я не смогу также абстрактно рассуждать, как вы!

- Можешь, Николай, - согласился мягко Герман Донатович и почесал бородку. - Но ты же не создал теории, законченной теории, а я создал...

- Мне ближе другая теория... Теория саморазвивающейся материи до уровня божественного совершенства... От простого - к сложному. А идея Бога вся состоит из преданий и условностей... Библия написана людьми, Христос подан в образе человека... А почему не в образе Земли? Или звезды?

- Бог един, но троичен в лицах, - сказал Герман Донатович. - Это Божественное откровение дано самим Иисусом Христом. Для каждого верующего это истина, не требующая доказательства. Тем не менее, я, преисполненный смирения, пытаюсь прикладывать к самому Богу...

- Да где же, наконец, он у вас находится?

- Везде и во всем...

- Везде - значит нигде!

- Если Бог был бы в одном лице, то по этому закону... По этому закону каждое развивающееся единство представляет собой борьбу добра и зла...

- Это известно! - раздражался Беляев. - Проходили по философии... Борьба и единство противоположностей...

Герман Донатович провел ладонями по скатерти, как бы разглаживая ее. Время от времени он оглядывался на мать и смотрел на нее так, как будто прощал ее за грубоватого, раздражительного и неверующего сына. Мать с улыбкой перехватывала его взгляд, поправляла очки и, продолжая вязать, говорила:

- Продолжай, Гермаша! Так хорошо вязать под твой голосок...

И Герман Донатович продолжал развивать Беляеву свою теорию о том, что Бог один, но троичен в лицах, что это сразу исключает наличие зла в его сущности, что каждое лицо Бога дает преимущественное воплощение особых свойств, например, Бог-Отец - выразитель творческой мудрости и энергии, Бог-Сын - претворитель в действие любви и блага, а Дух Святой непосредственный управитель мирами вселенной. Далее он говорил о том, что зло не в состоянии находится в Боге. Для этого есть дьявол - гигантское зло в нем уравновешивается малой толикой доброго начала, необходимого для скрепления этого жуткого единства, и Священное Писание подтверждает наличие в дьяволе доброго зерна - в описании происхождения демонов из духов добра: денница, падшие ангелы...

- А поле битвы, - сказал Беляев с усмешкой, - сердца людей!

Беляев встал из-за стола и заходил по комнате.

- Я-то думал - у вас действительно новая теория... А у вас все повторение оригиналов. Нет у вас новизны, Герман Донатович... Я начал понимать, что у вас получается...

Глаза Германа Донатовича посерьезнели и в них блеснула некоторая тревога.

- У вас получается легендарная компиляция! Вы соединили материализм с идеализмом и приплюсовали туда же Священное Писание... Понимаете? А новизна должна заключаться в совершенно новом подходе.

Мать остановила спицы на очередной петле и сказала:

- Гермаша, а ведь Коля дело говорит... Что-то ты все в одну кучу свалил: и науку, и Бога...

- Я и не отрицаю этого... Теория сильна только в законченном виде, начал он рассуждения. - Понимаете, когда мы получаем что-то в законченном, готовом виде, то нам кажется, что и мы могли бы создать нечто похожее. Читая "Войну и мир", мы как бы живем естественной жизнью вместе с героями Толстого и думаем про себя, что вполне бы могли точно так же написать. Но беда в том, что написать не можем. Так и моя теория. Она, конечно, пока сыровата, но она будет написана глава за главой. Это будет солидный, подробный том. И прочитав его, не будет никаких сомнений в том, что вселенную действительно создал Бог...

- Но об этом же написана гора книг! - распалился Беляев.

- Все равно у меня будет - свое! Я привношу в теорию последние достижения науки, я использую свой лагерный опыт, у меня будут главы социальной и политической значимости...

- Это все хорошо, - сказал Беляев, - но все равно это-сборная солянка из давно известного...

- Как же известного? - голубые глаза уставились на Беляева. - А твоя жизнь известна?

Он замолчал. А Беляев на минуту задумался.

- Нет, моя жизнь в будущем мне неизвестна, Так что же из этого?

- А то, что у Бога в его вычислительной машине, допустим, твоя жизнь вся уже расписана до последнего атома...

- Так вы - фаталист? Вы верите в судьбу?

- Тот, кто верит в Бога, тот верит и в судьбу! - чуть громче обычного сказал Герман Донатович. - Когда я подыхал в карцере (и подох бы!), вдруг меня пронзила словно спасительная молния... и рука сама стала креститься... Я уверовал. Я понял, что только Бог может спасти меня... Так же я понял, что человек лишь разгадыватель Божественных тайн. Все тайны физики, небесной механики, химии - тайны только для нас. А Бог сам творец этих законов. Мы читатели небесных свитков Божественных диссертаций, мы ничего нового не привносим в этот мир, мы лишь копируем секреты Божественной теории уплотнения, мы из одних веществ получаем другие, из одних форм движения материи получаем другие формы движения... Задачи, которые Бог поставил перед носителями свободной воли, - исследования в чистом виде. Всеведение позволяет Богу заранее предвидеть всевозможные комбинации, знать заранее наиболее вероятные решения, в некоторой мере содействовать достижению желательных Ему целей...

- Ив этом нет ничего нового, - настаивал на своем Беляев.

- Ну как же нет?! Ведь Бог не насилует волю людей... Поэтому наши действия часто противоречат Его рекомендациям...

- В этом главный вопрос к Богу, - сказал Беляев. - Зачем ему нужна свобода воли людей? Чтобы убивать друг друга, чтобы гноить в лагерях? Получается, что Бог - зритель. Или в лучшем случае - режиссер известного ему спектакля. А актеры - живые существа, играют невесть что, с чистого листа... И что за задача у Бога? Размножение людей? Нет. Овладение законами мироздания и жизни? Сделать жизнь индивида бессмертной? Чушь. Это противоречит теории размножения, любви, рождения и смерти... Или человек создан Богом лишь как промежуточное звено в какой-то немыслимой цепи? Опять не понятно. Когда у Станислава Лема океан - мыслящее существо, так сказать, местный Бог, это понятно. А то, что у нас Бог воспринимается и изображается в человеческом облике, это не понятно! И потом, на Земле столько у каждого племени богов, что это рушит стройность теории...

Герман Донатович вновь почесал бородку.

- Господь предвидит своеволие и заблуждения людей. То, что Он начал и проводит эксперимент...

- Вот! - прервал его Беляев. - Вот в чем абсурд! Бог проводит эксперимент... Дело ведь в том, что эксперимент проводят от незнания! От самого примитивного незнания! А Бог не может чего-то не знать! Он Бог. Он всеведущ, вездесущ... Вы сами себе противоречите!

- И все же... Он начал и проводит свой эксперимент, основываясь на своем всеведении... Так что человечество имеет большие шансы выйти на правильную дорогу...

- А в чем эта правильная дорога? Можете не говорить, это хорошо известно - до похорон с почестями... Будьте хорошими, добрыми, отзывчивыми... А как насчет конкуренции, зависти? Конкуренцию отбросить, уравнять...

- И об этом в моей теории я рассуждаю...

Делая вид, что он продолжает слушать, Беляев на самом деле перестал это делать. Ему казалось, что Герман Донатович занимается переливанием из пустого в порожнее. Практической пользы от этого переливания - ноль. Ну, закончит он свой труд. А дальше что? Тупик. Продать за хорошие, да ни за какие деньги ему не удастся. Про Бога у нас книжек не печатают, разве только разоблачительные. Да и для себя Беляев вполне не решил проблему Бога. Земной шар вращается вокруг Солнца, планеты, звезды, живые существа... Конечно, легко все эти чудеса передать в творческую лабораторию Бога... И вдруг он выпалил нервно:

- Элементарного вопроса решить не можете, жилищные условия улучшить, а про Бога все знаем! Как же... Высокие материи!

Герман Донатович осекся, а мать тревожно посмотрела на сына.

- Мы же предпринимаем всяческие усилия! - резко сказала она. - Герман Донатович получает развод, в исполкоме мы стоим на очереди, моя кафедра и партбюро хлопочут... Делаем, делаем, Коля!

- Сто лет будете делать!

- А ты что предлагаешь? - спросила мать.

- Вам я ничего предложить не могу!

- Не груби!

- Я не грублю, а тупею от разных теорий! - уже кричал Беляев. - Своего угла нет, а тут теории!

- Замолчи! - бросила мать.

- А чего молчать, - помягче заговорил Беляев. - Тема известная. Мы даже своих жизненных ориентиров боимся, а туда же - про строение вселенной...

Да какая разница, как она устроена! Черт с ней! Устрой свое жилье по-человечески!

- Не горячись, Николай, - сказал Герман Донатович. - Ведь мы делаем все возможное. Нужно время...

- Устрой жилье! А там и о Боге можно с комфортом подумать, книги почитать после трудового дня... Но нужен этот трудовой день, нужна каждодневная отдача, прирост средств...

- Не тебе уж об этом говорить! - сказала строго мать.

И Беляев понял, что его не туда понесло. О своих доходах, достаточно стабильных, о своей сберкнижке он молчал, и ничем не показывал матери, что у него есть доход. Он как отличник к четвертому курсу стал получать Ленинскую стипендию в сто рублей, но матери отдавал сорок, как обычную, и получал ежедневно свой полтинник.

- Это я так, - поправился он, - тоже, возможно, в плане теоретическом...

Он покраснел. Сам только что отрицал абстрактные теории и вдруг принялся резонерствовать. Он взглянул на часы, извинился, что торопится, поспешно надел пальто и шапку и вышел на улицу. Было холодно. Дул пронзительный ветер. Снег сметало с крыш и крутило над землей. Он вышел на угол и огляделся. Черная "Волга" Комарова уже стояла на месте. Беляев быстро подошел к машине, сел рядом с Комаровым.

- Едем? - спросил он.

- Едем, - сказал Комаров и тронул машину.

Комаров включил приемник. Пел Александрович: "Белла-белла..."

Беляев уютнее устроился на сиденье.

- Только задний мост у нее скрипит, - сказал Комаров. - Я осматривал, но разве так заметишь... Ничего, достанем потом новый.

- А кузов как?

- Как новенький! - выпалил Комаров и закурил.

Беляев смотрел на дорогу, на красные огоньки машин, на прохожих и вдруг спросил:

- Есть Бог? Или нет?

Комаров недоуменно блеснул на него линзами очков.

- Конечно, есть, - неуверенно ответил он.

- Нет, ты твердо скажи!

- Бог есть! - с усмешкой и громко сказал Комаров и, подумав, добавил: Иначе жизнь в копейку превратится...

Подъехали к таксопарку, в котором прежде работал Комаров. Он поставил машину между сугробами, сказал: "Подожди!" - и побежал за механиком, которого привел буквально через пять минут, пока Беляев с наслаждением слушал по радио "Неаполитанские песни" в исполнении Александровича. Механик был бородат, но молод.

- Егор, - сказал он.

- Николай, - сказал Беляев. Егор кашлянул и закурил.

- Машина, что надо, сейчас увидишь, Коля! - сразу же запанибрата заговорил Егор и облокотился на спинку сиденья, где сидел Беляев.

- Посмотрим, - неопределенно сказал Беляев. - Сколько просишь? - столь же бесцеремонно спросил он.

- Как договорились, - сказал Егор. - Шестьсот - в кассу, кусок - мне с ребятами...

- Ты помнишь, куда? - спросил Беляев у Комарова.

- Да он туда дорогу проложил, - сказал Егор. Быстро добрались до окраины Москвы, свернули на узкую дорожку и мимо каких-то домиков и сараев, мимо заснеженных заборов, выехали к гаражам. Один гараж, обшитый поржавевшим листовым железом, был открыт и из него падал на снег желтый квадрат света. Остановились. Беляев вышел из машины и увидел великолепную серую, поблескивающую "Волгу". Егор тут же с хозяином гаража принялся открывать капот, багажник, поднимать коврики в салоне, приговаривая:

- Смотрите, смотрите, все как новое... Беляев посмотрел на двигатель, спросил:

- Сколько прошел?

Егор ударил ладонью по черной шляпе воздушного фильтра.

- Это чужой... Двигатель без номера... Так что можно будет ставить какой угодно...

- В ГАИ ничего не скажут? - поинтересовался Беляев.

- А чего там скажут... Так выпущен. Без номера. Комаров, заложив руки в карманы, с барственным видом ходил вокруг машины. Изредка произнося:

- Будь здоров аппарат!

- И покраска замечательная! - воскликнул Беляев.

- Ну, это Жора у нас мастер! - сказал хозяин гаража, кивая на Егора и подмигивая ему.

- Даже я бы так не покрасил, - сказал Комаров.

- Поднатаскан! - сказал Егор.

Отозвав Комарова в сторону, Беляев спросил:

- Ну как твое мнение?

- Машина, конечно, не новая, - начал Комаров. - Я знаю, как их в такси бьют, но еще поездит... Коробку новую сунули, движок - в порядке, резина новая, салон - весь обновили... Днище, конечно, гниловато, - сказал он, - но ничего, поможем обработать...

- Значит, договариваемся?

- Конечно!

Они вернулись в гараж, Беляев еще раз обошел машину, потом полистал техпаспорт и сказал:

- Через час устроит?

- Подождем, - сказал Егор.

- Ну, мы тогда сейчас мигом покупателя привезем! - сказал Беляев и, не оглядываясь, пошел к МОСовской "Волге" Комарова.

Вот уже год Комаров работал в Совмине РСФСР и все нахваливал эту работу: отвезешь-привезешь начальника и халтура! Без всякого там счетчика, контроля, сдачи кассы, чаевых...

Как и договорились, Сергей Николаевич ожидал Беляева в кабинете партбюро факультета, и только Беляев вошел и улыбнулся, Сергей Николаевич понял, что фортуна на его стороне. На всякий случай он спросил:

- Ну как!

Беляев не ответил, лишь поднял большой палец, отчего Сергей Николаевич как-то радостно завибрировал, накинул дубленку, меховую шапку, шарф и уже бежал по длинному институтскому коридору за длинноногим Беляевым.

- Вот уж не думал, не гадал! - приговаривал Сергей Николаевич.

Он был крепким, коренастым, со вздернутым носом. Как секретарь партбюро факультета он вовсю двигал Беляева в очереди на вступление в партию, и вот уже продвинул его почти что к самому вступлению. Год уже Беляев был кандидатом и вот через два дня - 27 декабря 1967 года - на парткоме института его должны были принять в партию окончательно. А не будь этой "Волги"? Неизвестно... Желающих, как говорится, как мух на сахаре...

- Как за министром!- рассмеялся Сергей Николаевич, садясь в черную "Волгу", да еще с такими номерами. При виде этих номеров и инспекторы ГАИ честь отдают.

- Добрый день! - поприветствовал Сергей Николаевич водителя Комарова.

И тот очень любезно, но не опускаясь все же до какого-то рядового доцента, пусть и секретаря факультетского партбюро, произнес:

- Здравствуйте... и уже: добрый вечер!

- Да, уже вечер... Дни мелькают, как спицы в колесе, - сказал Сергей Николаевич, поудобнее устраиваясь на заднем сиденье...

Через двадцать минут были на месте. Снег скрипел под ногами, а в гараже уже оказалась обкрученная веревкой елка.

- Только что перехватил, - сказал Егор, кивая на нее.

А Сергей Николаевич ошалело стоял перед сияющим капотом "Волги" и все дальше сдвигал свою пыжиковую шапку на затылок.

- Неужели это моя машина! - произнес он голосом драматического актера в сцене получения золотых монет. - Не может быть!

По всему было видно, что Сергей Николаевич ошарашен, взгляд его вожделенно блуждал то по мотору, то по салону, то по вновь открытому багажнику.

Для порядка Беляев отошел с ним в сторону и тоном серьезным, близким к равнодушию, спросил;

- Берете?

Сергей Николаевич несколько раз, как бы исполняя чечетку, притопнул ногами.

- Хватаю! Ну, ты, Коля, молодец... А я ведь сомневался... Думаю, ну откуда может студент... Впрочем, я вижу... Молодец! Что касается меня, то тоже можешь быть спокоен...

После этого Беляев сел с Сергеем Николаевичем в машину Комарова. Сам Комаров курил с Егором и хозяином у гаража. Сергей Николаевич переспросил:

- Значит, как договорились, три тысячи?

- Три, - сухо подтвердил Беляев.

Взволнованный Сергей Николаевич вытащил из внутреннего кармана пиджака приготовленную в бумажке пачечку полусотенных бумажек. Не глядя на нее, Беляев сунул ее к себе в карман.

- Пересчитал бы! - сказал Сергей Николаевич.

- Я вам доверяю, как себе, - твердо сказал Беляев.

Затем в машину сел Егор, а Сергей Николаевич вышел. Беляев небрежно достал сверточек и спросил:

- Итак, Егор?

- Кусок шестьсот, - сказал Егор, понимая, что берет многовато для раскрашенной старой таксистской клячи, однако, приведенной им в божеский вид за счет разукомплектовки новых машин такси.

Беляев развернул сверточек, провел пальцем по торцу купюр, как по картам, чтобы услышать упругое шелестение, и наудачу снял чуть больше половины стопы. Егор, обхватив бороду рукой, сосредоточенно смотрел на деньги, а Беляев шлепал ему на колени одну за другой бумажки и вслух считал: раз, два... восемь... Отсчитав тридцать полтинников, Беляев почувствовал, что снял столько, сколько нужно было, и, шлепнув оставшимися двумя бумажками, воскликнул:

- Ровно!

- Да-а, - протянул Егор, складывая бумажки в ровную стопку и убирая ее в карман, подальше, к сердцу. - Фокусник! Надо же, ровно тридцать две бумажки вытащил...

Довольный Егор пошел к серой машине. Беляев пожал ему руку, затем Сергею Николаевичу, который пока садился пассажиром в свою машину, а за руль сел Егор, чтобы везти Сергея Николаевича на регистрацию машины в ГАИ, которая работала до шести.

Следом поехала черная "Волга" Комарова. Беляев пересчитал оставшиеся деньги. Комаров искоса поглядывал на этот пересчет.

- Все точно! - сказал Беляев. - Двадцать восемь пятидесятирублевок осталось, из которых двадцать твоих...

Он протянул Комарову его тысячу.

- Лихо! - сказал Комаров и даже мелко задрожал от разобравшего его смеха. - Лихо!

- Все по расписанию! - сказал Беляев. Вытянув ноги, Беляев прикрыл глаза, а Комаров включил приемник. Передавали последние известия. "Сегодня Леонид Ильич Брежнев принял в Кремле находившуюся в Советском Союзе делегацию..."

Глава VIII

В Елисеевском магазине Беляев купил бутылку коньяка, армянского, который предпочитал Сергей Николаевич, время еще оставалось, и Беляев пошел пешком домой по Страстному бульвару. С вечера выпал снег и теперь он поблескивал в ярких солнечных лучах. Беляеву нравилось ходить по бульварам и, если бы не ежедневная беготня, спешка, вечное волнение, как бы не опоздать туда или сюда, он бы прогуливался по бульварам чаще.

Главное в этих прогулках было то, что он незаметно для себя душевно переключался на какой-то иной лад, близкий к состоянию романтического или даже элегического философствования. Он смотрел на старинные дома, в которых преобладали желтый и белый цвета, на чугунные ограды бульвара, на деревья и как бы выключался из текущего времени, представляя себя то жителем девятнадцатого века, простым, обычным жителем Москвы, то из обычного он превращался в дворянина, имеющего солидный доход от своих поместий...

Когда-то здесь была узкая аллейка, проложенная после Наполеоновской войны от Страстного монастыря до Петровских ворот, и лишь каких-то сто лет назад владелица дома № 9, помнил Беляев, Нарышкина, разбила большой сквер. И мало кто знает, что прежде здесь была грязная Сенная площадь, на которой днем торговали сеном, а вечером, случалось, грабили прохожих. От того факта, что бульвар начинался с этой площади, зависела его ширина: самый широкий, более ста метров. А в девятом домике, на который сейчас смотрел, остановившись, Беляев, и любовался этим особнячком с заснеженной крышей, после Нарышкиной жил Сухово-Кобылин, обвиненный в убийстве француженки... Жил-был богач, аристократ Сухово-Кобылин, подсчитывал свои доходы, и вдруг такое дело. Разумеется, убийцей был не он, но мытарства, испытанные им при столкновении с полицейской машиной, окончили жизнь богача и начали, по освобождении, другую жизнь - творца "Свадьбы Кречинского", "Дела" и "Смерти Тарелкина"...

Беляев всегда поражался этой судьбе и думал - неужели Богу было угодно так спланировать эту жизнь?!

- Коля! - услышал вдруг Беляев женский голос.

Он обернулся и увидел у скамейки, шагах в пятнадцати, детскую коляску, этакий симпатичный бордовый фаэтончик, освещенный солнцем, и покачивающую за ручку эту коляску Лизу. У него сильно забилось сердце. Всего его охватил какой-то стыд. Но ноги сами повели Беляева к Лизе.

У нее были подкрашены ресницы, и от этого они казались очень длинными и пушистыми, и все лицо Лизы лучилось в солнечном морозном свете. При взгляде на это по-прежнему прекрасное лицо, Беляева охватила мелкая дрожь, а может быть, это морозец делал свое дело?

- Ты изменился, - сказала как ни в чем не бывало Лиза. - Повзрослел, возмужал...

- А ты - нет, - с волнением выдавил он и смущенно отвел взгляд от ее лица.

Лиза же продолжала рассматривать его. И Беляев понимал, что она гораздо смелее него, не вообще, а в этих отношениях, в семейно-брачно-любовных, что ли... Здесь не было простора для Беляева, здесь он становился не похожим на самого себя - энергичного, властного, мрачного; здесь он шел на уступки, что противоречило всем его взглядам на жизнь. И эти мелкие уступки угнетали его. То он вступал в спор с каким-нибудь дураком о совершенно бесполезных материях, например, о предназначении русского народа или о том, призывали ли на Русь варягов или нет, то терял время на непроработанных вариантах Пожарова и Комарова, то уступал просьбам Сергея Николаевича и соглашался выступить на партийной конференции, то, вот как сейчас, шел на поводу у Лизы...

- Как ты живешь? - спросила Лиза, продолжая покачивать коляску.

Беляев заглянул внутрь коляски, но лица ребенка не увидел за какими-то рюшечками, одеяльцами, пеленками. Лиза перехватила его взгляд и, склонившись над коляской, приоткрыла розовощекое младенческое лицо с голубым кружочком пустышки во рту.

- Ты задаешь очень трудные вопросы, - покашляв для очистки горла, в котором вдруг образовался комок, сказал Беляев. - Жизнь - это нечто разнополюсное и многоярусное...

- Нет, вообще?

- Вообще, хорошо...

- Как мама?

- Вышла замуж.

Лиза заметно оживилась и с улыбкой спросила:

- За кого?

Беляев как-то рассеянно взмахнул рукой и ответил:

- За теоретика одного... Ты его не знаешь.

Сказав это, Беляев понял, что напрасно сказал. Вообще, зачем он разговаривает с изменницей, зачем выдал информацию о матери, зачем он тут стоит с нею на Страстном бульваре, может быть, просто убить ее, как любовницу-француженку Сухово-Кобылина, прокрутиться через тюремно-милицейскую машину и написать свои "Свадьбу Комарова", "Безделье" и "Смерть гулаговца"?!

Лиза в сапожках постукивала каблучком о каблучок, поскрипывая снегом. Валик снега на спинке скамейки напоминал крем на торте.

- Теоретика? - спросила Лиза.

И Беляев, против воли, опять выдал информацию:

- Доказывает бытие Бога и все из этого вытекающее...

- Как интересно! - воскликнула Лиза, и так это она хорошо воскликнула, так притягательна была ее улыбка, так алели нежные щеки, что Беляеву мгновенно захотелось поцеловать ее.

И этот порыв был столь странен и силен, что как во сне Беляев быстро качнулся к ней и отрывисто поцеловал.

Лиза ничего не сказала, но он заметил, что глаза ее вспыхнули, и он прочитал в них тайное желание, ответную реакцию на взаимность.

Им стало неловко.

Чтобы как-то скрасить паузу, Беляев заговорил о Германе Донатовиче:

- У него эта теория получается довольно стройной... Но беда в том, что отовсюду его с этой теорией гонят...

- Ты спешишь? - вдруг спросила Лиза.

- И нет, и да, - сказал он. - Через два часа мне нужно быть в институте...

- А я взяла академический, - сказала Лиза, с оттенком любви поглядывающая на Беляева.

- Понятно.

- Где же теперь твои живут? - спросила Лиза.

- Снимают квартиру... Пока маме не дадут...

- Значит, ты один? - голос Лизы дрогнул и она замялась.

Время было неподвижно. Снег продолжал искриться. Беляев отвел взгляд от Лизы и смотрел на него, и чем дольше он смотрел, тем отчетливее различал каждую только что, казалось, упавшую снежинку, в которой, как в зеркале, преломлялся солнечный свет и раскладывался на голубой, красный, лиловый... Иногда Беляев прикрывал глаза, как птица, и прислушивался к себе. Страсть, которая возникла в нем, запульсировала, ожила, подхватила его и понесла, он с радостью ощущал это плавное покачивание и думал о том, что любовь в нем не оборвалась, не кончилась.

- Значит, ты один? - повторила вопрос Лиза.

- Пока один.

- Что значит - пока?

- Да нет, один.

Она улыбнулась.

Беляев взглянул в коляску на закутанного ребенка и тоска коснулась его души. Беляев подумал о том, что он какой-то невольник жизни. Ведь он не выбирал места и времени для появления на свет, да и вряд-ли сможет выбрать день и час ухода из этой жизни, это лишь удел самоубийц. По преимуществу люди смиряются с этим произволом сторонних сил и даже не задумываются о том, что право выбирать есть одно из бесценнейших свойств разума. Конечность жизни вызывает тоскливое чувство. А что вызывает тоска? Вот они эти умствования! Лежишь иногда на диване подавленный тоскливым чувством, смотришь на обои, разглядываешь мух и от этого ничегонеделания начинаешь плести паутину мыслей. Кто я? Зачем я появился в этом дремучем до пошлости мире? Виноваты ли мои родители в этом?

- Значит, ты один? - спросила Лиза или повторила свой вопрос? Или в первый раз спросила?

- Да, - сказал он.

Мысль, обращенная в себя, есть спутник, сподвижник страсти.

- Так пошли, - сказала она почти что шепотом и покатила коляску. ~ Куда?

- К тебе.

- С ним, - кивнул он на коляску.

- С ним.

- Странно.

- Ничего странного нет.

- Ты думаешь?

- Да, - сказала она.

- Ты помнишь тот Новый год?

- Новый?

- Старый...

Лиза звонко рассмеялась.

- Помню, - сказала она.

- Нам уже есть что вспоминать.

В один из моментов Лиза перехватила взгляд Беляева и ей показалось, что он посмотрел на нее как на вещь, которая не совсем ему принадлежала. Вроде бы была его и не его одновременно.

Снег мелодично поскрипывал в такт шагам.

- Сегодня мороз градусов пятнадцать, а может быть, и больше,- сказал Беляев.

- Изо дня в день мороз, - сказала Лиза. - Я люблю морозные дни. Особенно такие, как сегодня - солнечные. Я гуляю с ребенком и любуюсь зимним пейзажем. А у тебя гриппа нет? - вдруг спросила она.

- Нет. Почему ты спросила?

- Говорят, в Москве свирепствует грипп... Завтра будет тридцать градусов мороза. С ребенком в такую погоду не выйдешь!

И Лиза улыбнулась.

У подъезда сидела на старом стуле соседка, одетая по-зимнему тепло, в валенках с галошами, голова казалась огромной, закутанная в три или в четыре платка. Беляев быстро сказал:

- Посмотрите за коляской, мы сейчас, за конспектом...

Он сказал за коляской, но не за ребенком. Он даже не знал, кто там в коляске, девочка или мальчик.

С мороза щеки Лизы пылали, и вся она была прекрасна, как прекрасно было крепкое темное вино из винограда, настоенное в дубовых бочках где-то в Армении, прекрасна была эта малая толика коньяка, как поцелуй, соединение губ, как мысль Лизы - целует он меня, лобзает он меня поцелуем уст своих, и ласки твои прелестнее темного, крепкого вина, настоенного на любви. И Беляев вдыхал в себя нежный запах ее губ, ее щек, ее бархатистой кожи, и этот нежный запах, подобно лазурному морю, заполнял всего его, всю его душу, и разве мог он любить другую, разве мог он выделить из сонма женщин, кроме Лизы, другую.

И казалось, что они бежали вместе куда-то в поцелуе, влекомые неконтролируемой любовью, потому что любовь может быть только неконтролируемой, там где возникает контроль над этим чувством, там начинается обыденность, физиологичность, пошлость. Побежим же вместе в поцелуе своем, в любви своей, превознося ласки друг друга до небес, похожих на море, до моря лазурного, соединяющегося с небесами в любви вечно, в любви воздуха с водою, потому что одно переходит в другое и этот переход незаметно длится вечно. Красива Лиза, как этот переход моря в небо!

И прекрасна она была в северной белизне своей, ибо жаркий солнечный луч редко касался ее тела, потому что не стерегла она виноградники под лучами солнца, а укрытая одеждами любовалась пронзительной хвоей на снегу, и душа твоя привязана к тому, кто празднует свой Новый год из года в год, на кругах жизни своей, с елкой и снегом. Он радуется елке, снегу и игрушкам серебряным шарам, зеркально отражающим северную душу - хвойную и снежную. О, воистину, не нужен нам жаркий берег, бесснежный и безъелочный! Никакая фараонова колесница не пробьется по еловым заснеженным лесам, королева ты моя снежная, Снегурочка ты моя - и смерть твоя: Солнце и Костер.

Прекрасны щеки твои на морозе, в снежном свете! Прекрасна шея твоя, белая как снег. Украшения тебе мы сделаем из полированных льдинок-алмазов и превратим их в душе своей в бриллианты, играющие всеми оттенками Северного сияния! Девушки севера пахнут снегом.

Глаза твои цвета неба над заснеженным ельником.

Елочка ты моя новогодняя!

Хвойная веточка ты моя заснеженная!

Любовь твоя, как новогодний праздник, никогда не кончается, и в то же время стремительно заканчивается каждый год.

- Что ты мне хочешь сказать? - спросила она.

- То, что ты хочешь услышать.

- Я хочу услышать слово "люблю"!

- Слушай его: люблю!

- Ты только меня любишь?

- Только тебя!

- Меня?

- Да.

- Нет, скажи яснее!

- Яснее: тебя!

- И я тебя люблю!

Поцелуй уста в уста, и уста ее словно говорили: я принадлежу тебе и только к тебе обращена любовь моя. Я чувствую, что страсть твоя в великом наслаждении растет все более, и поднимается, как гирлянда из светящихся льдинок летит к шпилю елки, и как хрустальная нота вспыхивает на этом шпиле!

О, елочка моя новогодняя! О, любимый!

- Ты только меня любишь? - спросила она.

- Только тебя.

- И я - только тебя!

- Одуреть можно...

- Мы вместе дуреем.

- Только с тобой!

- Да, только с тобой!

- Всегда?

- Всегда!

В комнате стало еще светлее. Прекрасно тело твое в снежном свете! Светлее светлого свет глаз твоих!

- Как ты любишь меня? - спросила она.

- Люблю.

- Как?!

- Очень крепко, крепче крепкого!

- Ты всегда меня будешь любить?

- Всегда.

- Не раздумывая?

- Да.

Ни она и ни он отдельно не были целым, но в этом единении и нежности, и добре, и поцелуе, и страсти, в этом неразрывном сплетении представляли то целое, что именуется прекрасным словом - человек!

И опять радость метнулась ввысь, к самому шпилю снежной и праздничной елки, и яркая вспышка страсти озарила взор, и светлее стало в комнате, как будто они были не в ней, а в белом поле, в метельном завитке, парили над землею и крылья у них вырастали белые, как у ангелов, радующихся чистому снегу.

Приди, возлюбленный мой, выйдем в заснеженное поле на краю ельника, найдем свою елочку любви. Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, Лиза.

Какой ты стремительный, как ветер, метелью закручивающий снег в воронки!

О, елочка моя новогодняя! Прекрасна ты, белоснежная, в морозном свете, светлее снега любовь твоя чистая!

Падает снег, падает!

Птицей любовь в снегу метельном трепещет!

Светлее, светлее!

Дайте полный вселенский свет!

Ветер постанывает, подвывает, посвистывает, крутит снег, не дает ему упасть на землю, вздымает его белыми розами.

Ангелы в снегу рассыпают любовь.

- Не плакал? - спросила Лиза у соседки.

- Спит себе, сопит, - сказала та и морозное облачко окутало ее рот. Мальчик?

- Мальчик, - ответила Лиза и покатила коляску, улыбнувшись Беляеву, который резко отвернулся от соседки, чтобы та чего-нибудь не заподозрила по его лицу.

Лиза вздохнула, когда они свернули на бульвар, и сказала:

- Как это быстро и как мало! - Затем почти что прошептала: - Я хочу, чтобы ты меня любил целый день, и целую ночь. У меня сейчас какая-то жажда любви.

- Я согласен делать то же самое! - страстно прошептал Беляев и уже более равнодушно спросил, без всякой ревности: - А как же твой офицер?

Лиза на это рассмеялась.

- При чем тут он?

- Все-таки...

- Он вялый и тупой, но важный и с деньгами. Беляев остановился.

- С деньгами? - переспросил он.

- У него отец не вылезает из "Кремлевки"... Месяц пьет, затем месяц лечится. При Сталине он был какой-то шишкой в Молдавии. Квартира у них - сто метров, на фрунзенской набережной. Но я там жить не могу... Теща тоже пьяница, и в квартире кругом грязь и дорогие вещи. Ты представляешь - у них золотые ложки все поросли грязью! - повысила она голос.

И вдруг Беляев увидел в ее глазах слезы.

- Что с тобой?

- Я так больше не могу! - воскликнула она и расплакалась.

Она плакала самым серьезным образом, как девочка.

- Не нужно! - взволнованно произнес Беляев и протянул ей чистый носовой платок.

Она продолжала плакать, и не только платок, но даже перчатки у нее были влажны от слез. Беляев просил ее успокоиться, что-то говорил, но она все твердила о грязных золотых ложках, о богатстве и грязи.

- И он - грязный! От него всегда пахнет потом. Ноги не моет и под ногтями у него чернота!

- Господи! - взмолился Беляев. - Что же делать?

Лиза жалобно посмотрела на него. Глаза ее покраснели.

- Все читаю, все читаю, чуть не плача от какого-то злорадного чувства, и жду, когда придет он. Грязный и потный, как золотая ложка.

- Он что, не моется?

- Моется! - вскричала Лиза. - Но ни мыло, ни вода не берут его! Вообще этот последний год будет стоить мне, честное слово, не меньше десяти лет жизни! Он же стал толстомордый, как кот, и у него, как у кота, разноцветные глаза!

Беляев взял ее за руку и сказал:

- А ты очаровательна сегодня! Я никогда еще так не жалел, что ты поспешила замуж...

Судя по всему, Лиза была рада, что высказалась, и повеселела. Ей понравилось, что она так прямо высказалась, что высказалась честно. Но тут же как бы и спохватилась, что чересчур сгустила краски:

вчера она повздорила с мужем и только черные краски сегодня нашлись у нее для него и его родителей.

- Вообще, они ничего, - вдруг сказала Лиза. - Теща добрая, когда приезжаем - кормит от души. Да и он добрый, ленивый. Может быть, я от этого впадаю в крик.

- Ты кричишь на него?

- Кричу. Потому что ничего делать не хочет. Лежит на диване, а я с ребенком устаю. Мама совсем не помогает. Ты представить себе не можешь, сколько стирки! А он приходит и обижается, что ужин не готов. Я ему говорю иди на кухню и готовь! Вот он и ложится на диван...

- Только и всего?

- А что еще? Это же жизнь! - воскликнула Лиза. - И от нее никуда не уйдешь. И стирать, и гладить, и кормить...

- Это не жизнь - это обыденность! - с чувством сказал Беляев.

Лиза скривила губы и с долей презрения взглянула на него.

- Это ты сейчас так говоришь, потому что живешь один!

Беляев слегка покраснел, нахмурился и сурово взглянул на нее.

- Так ты полагаешь, что если бы я женился на

тебе, то у нас тоже бы началось такое?! - спросил он.

- Не думаю.

- Почему?

- Потому что ты бы меня не взял в жены.

- Нет. Это ты бы не вышла за меня! - он снял перчатку и принялся кусать ногти.

- Может быть, ты прав, - сказала она и пожала плечами. Затем добавила: - Но мне до боли в душе нравится твое тело, такое чистое! - и засмеялась, обнажая ряд белых зубов.

Услышав это, Беляев улыбнулся этой, как ему показалось, шутке, но почему-то вздрогнул всем телом. В голове было много мыслей, но все они расплывались и не укладывались в слова.

- Что ж, совместная жизнь очень трудна, - сказал, наконец, он. Наверное, ты еще не нашла смысла в этой совместной жизни.

- Я бы хотела жить там, а любить тебя, - как-то вяло сказала Лиза, видимо, не до конца понимая то, что она сказала.

Беляеву стало неприятно. Он быстро попрощался с Лизой, не сказав ни слова о последующей встрече, чего, видимо, ждала Лиза, и побежал опять в Елисеевский. Та бутылка, начатая, осталась дома, следовало взять другую для Сергея Николаевича.

Пошел снег, когда Беляев вышел из магазина и, взглянув на часы, стал ожидать такси. Спустя пять минут он уже сидел в машине, а через пятнадцать, с мокрою от снега шапкой, подходил теплым коридором к лаборатории, в которой Сергей Николаевич принимал экзамен.

Пожав руку Сергею Николаевичу, выслушивающему очередного студента, Беляев прошел за шкафы, где был отгорожен укромный уголок, разделся, поставил бутылку в шкаф и поспешил за стол экзаменатора помогать принимать экзамен.

Тут же к нему сел подготовившийся студент. Беляев бросил взгляд на его билет.

- Итак, - сказал Беляев, - как же ведут себя элементы железобетонных конструкций под действием статических и динамических нагрузок?..

Студент, возведя глаза к потолку, начал бубнить:

- ...на стадии вибрации бетонной смеси пылеватые частицы еще глубже проникают в поры заполнителя...

За полчаса остатки группы раскидали. Оставшись в лаборатории одни, Беляев обнял Сергея Николаевича, даже слегка чмокнув его в щеку, и поздравил с днем рождения. После этого Сергей Николаевич суетливо потер руки и сел к телефону вызывать гостей:

Валю из институтского архива, Нину - секретаршу ректора, Чернова завкафедрой физвоспитания, кого-то с кафедры...

Первой пришла Валентина из архива, полногрудая, полнозадая, могучая женщина, довольно-таки симпатичная, с маленьким пухлым ротиком. Она принесла бутылку водки и три алых гвоздички. Тут же побежала в туалет мыть стаканы и набирать в бутылку из-под молока воду для цветов. Длинный и тощий завкафедрой физкультуры Чернов, бывший призер первенства Союза по спринту, притащил две бутылки "Стрелецкой". Молоденькая Нина обрадовала всех шампанским и коробкой шоколадных конфет.

Дверь в лабораторию закрыли на ключ и сели за стол, покрытый газетами, за шкафами в укромном уголке. После первых тостов пошла обычная многоголосая, чуть восторженная болтовня. Затем, захмелев, Сергей Николаевич сказал:

- Я бы разогнал всех студентов! Знаний - никаких, практических навыков - тоже. Цена - сто рублей в базарный день...

Его курносое, несколько воинственное лицо покраснело и вспотело. Он сжимал крепкие кулаки, уложив их возле тарелки.

- И преподавателей! - захохотала Валя, и при этом затряслись ее просто-таки фантастических размеров груди.

Беляев против воли смотрел с каким-то странным вожделением на эти колышащиеся груди под тонкой тканью кофточки, и по мере пьянения ему все больше хотелось помять в ладонях эти пышности.

- Друзья мои! - воскликнул Чернов. - Мы делаем вид, что преподаем, а студенты - что учатся. Так выпьем за взаимность!

Через час, как это всегда почему-то случается, выпивка резко кончилась. Сначала хотели посылать гонца, но потом передумали, Валентина сказала, что можно продолжить у нее, все согласились, Беляев поколебался и тоже согласился. Поймали пару такси, заскакивали в гастроном, купили какого-то портвейна бутылок семь, прибыли к Валентине на Профсоюзную. Сергей Николаевич агрессивно развивал мысли о ненужности институтов в таком виде, в каком они ныне существуют, потом плясал вместе с длинноногим Черновым, потом его тошнило и он кричал из ванной, что, бляха-муха, больше пить не будет, но тут же, выйдя после умывания из ванной, выпил стакан портвейна, закурил и запел:

Хорошо на московском просторе...

Все с удвоенной энергией грянули припев:

И в какой стороне я ни буду, По какой ни пройду я траве, Друга я никогда не забуду...

И Беляеву вдруг стало беззаботно радостно на душе, какая-то необыкновенная веселость подхватила его и понесла, он выпил вина, чмокнул и заголосил громче других:

Если с ним подружился в Москве...

Все рассмеялись, всем было весело, налили всем вина и все вместе выпили.

Потом кто-то заторопился домой, Валентина погасила свет, оставив включенным ночник. Беляев уже неотступно бродил за ней, поглаживал по спине, что-то шептал бессвязное.

Наконец он обнаружил себя в одиночестве. Да, он сидел за столом и пил портвейн, от которого ему становилось все лучше и лучше, веселее, беззаботнее. Он был в рубашке с закатанными до локтей рукавами.

Вдруг где-то щелкнула задвижка, наверное, в ванной, и в комнату вошла Валентина.

- А где - все? - спросил Беляев. Валентина рассмеялась.

- Уехали, - сказала она.

- А я? - удивился Беляев.

- Ты остался. Ты просто заснул за столом!

- Заснул?!

- А что тут особенного, - пожала плечами мощная Валентина. Она была в халатике.

Беляев качнулся, встал и подошел к Валентине. Она на мгновение отстранилась, включила приемник, полилась какая-то танцевальная мелодия, медленная и тягучая, как сироп.

Играл кларнет.

Беляев обнял Валентину и сделал несколько па.

- Выйди замуж! - сказал он.

- Кто меня возьмет?

- Кто-нибудь возьмет.

- Вот именно - кто-нибудь. А я не хочу, чтобы был этот кто-нибудь.- Она задумалась, затем сказала: - Давай спать.

- Давай, - согласился он.

Она по-хозяйски разделась и легла в постель. Когда и Беляев лег, она сказала:

- Совсем в монахиню превратилась... Это была стихия. До того момента, пока не раздался звонок в дверь. Валентина испуганно сбросила Беляева, так что он упал на пол, вскочила, надела через голову подвернувшееся платье на голые телеса и властно шепнула:

- Быстро оденься!

Так стремительно Беляев еще не одевался. Куда-то исчез один носок, и так, босой ногой в ботинке, пришлось плюхнуться на стул у стола и, схватив подвернувшуюся газету, читать. Из прихожей послышались восклицания Валентины и через минуту на пороге комнаты предстал в солдатском обмундировании ее сын, приехавший в отпуск из армии. Ослепительно блистала золотом пряжка ремня. Последовали какие-то нелепые оправдания Валентины, что вот, мол, из института срочно приехали за ней.

Беляев почувствовал резкую смену настроения. Нет, он не корил себя, не обличал, он все воспринимал лишь как любовное приключение. Произошла резкая смена высокой страсти на пошлую обыденность.

И нужно было лишь выйти из квартиры, чтобы почувствовать, что он никак не связан ни с Валентиной, ни тем более с ее сыном...

Он свободен. Вот что Беляеву пришло в голову.

Глава IX

За окном был январский сумрак, на стеклах - морозные узоры, в форточку лился свежий воздух. В комнате стоял полумрак, лишь неярко горела настольная лампа, в свете которой Беляев пересчитывал деньги. На широкой поверхности письменного стола, на белой бумаге, он раскладывал купюры по кучкам. Самой ходовой купюрой были двадцатипятирублевки, "лиловенькие", как их называл Беляев. Уже составились четыре стопки из этих лиловеньких, по сто бумажек в каждой. Беляев аккуратно перехватывал их аптечными резинками, вставлял под эти резинки бумажки с надписью: "2500=". Многие лиловенькие шелестели, как металлическая фольга. Они были новые, руки людей не так часто касались их. Беляев с волнением вдыхал в себя запахи новых лиловеньких. Это был особый запах. В нем соединялись запахи высокосортной гознаковской бумаги, запахи превосходных красок, едва уловимые запахи типографского оборудования. Это был великолепный, изумительный букет, сравнимый разве с запахом розы.

Сортировка лиловеньких заняла у Беляева много времени. Сначала он сортировал их по степени износа. Были купюры совсем старушки, тысячи тысяч рук касались их. Какая-нибудь деревенская женщина складывала такую бумажку в шестую долю и засовывала в лифчик; какой-нибудь аккуратный служащий, получив ее в зарплату, разглаживал и прятал на черный день в паспорт; какой-нибудь пьяница мял ее в комок, совал в карман брюк, чтобы через полчаса таким же комком бросить на прилавок винного отдела; какая-нибудь продавщица гастронома шла с этой работящей бумажкой на рынок и обменивала ее на мандарины; какой-нибудь азербайджанец вез эту бумажку в Агдам; оттуда она перелетала в Бухару...

Сбоку стояла пластмассовая розеточка с влажной губкой. Беляев смачивал пальцы и после этого вел молниеносный пересчет подготовленной к обвязке резинкой пачки. Попадались и совсем изношенные бумажки, склеенные папиросной бумажкой. Эти он со злостью откладывал в сторону и затем формировал из них кучки. Кто собирал, тому и попадут! Сколько раз Беляев говорил Баблояну, чтобы брал в новых купюрах и с большим номиналом. Баблоян пожимал плечами, оправдывался: "У этого отец на рынке торгует. Не будет же он менять на крупные!" А Беляев парировал: "Вот пусть и сынок на рынке торгует! Чего он в институт лезет?!" Баблоян возводил глаза к потолку, говорил: "Надо".

Таких, кому "надо", с гарантированным поступлением в институт в текущем году, Беляев набрал пятнадцать человек. По две тысячи рублей с каждого. Предварительная калькуляция доходов и расходов говорила о следующем: общая сумма поступивших денег - тридцать тысяч рублей; пятнадцать тысяч рублей на кафедры математики, физики, химии, а также тем, кто будет принимать экзамен по сочинению и иностранному языку; три тысячи рублей - секретарю приемной комиссии (в этом году там будет завкафедрой физвоспитания Чернов); пять тысяч рублей - на десятерых студентов-старшекурсников, которые будут осуществлять доставку готовых ответов, решений, сочинений в аудитории; три тысячи - Сергею Николаевичу; тысячу - Баблояну за посреднические услуги; тысяча - накладные расходы; и две тысячи рублей остаются Беляеву.

Беляев обмакнул пальцы в губку и принялся пересчитывать трояки. Здесь новеньких бумажек почти что не было. Эти "зелененькие" трудились гораздо активнее лиловеньких. Трояк переходил в один день несколько раз из рук в руки.

Но самым трудягой был, несомненно, рубль. Этот затертый, маленький, желтенький "колик" просто сновал из рук в руки, из кассы в кассу, из пельменной в табачный киоск, из киоска "Союзпечати" в булочную...

Свою же долю Беляев взял хрустящими сотенными купюрами, всего двадцать бумажек...

Хорошо сидеть за столом в зимний долгий вечер, когда на улице мороз, когда скрип снега под ногами прохожих в тишине разносится на целый квартал, когда в комнату, жарко натопленную двумя старыми батареями, вливается свежий воздух, хорошо сидеть в свете настольной лампы и считать деньги! Беляев думал, что в деньгах есть все: и свобода, и власть, и счастье, и благополучие, и страдание, и тревога, и страх, и преступление. Сколь же велико по значению изобретение денег! Самое гениальное, радовался Беляев, изобретение в мире после колеса.

День. День проходит. Деньги день находит. Что-то есть родственное в этих словах: день делает деньги. День плюс ги равняется деньги! А что такое ги? Или га, при - деньга?

Глухо протренькал телефонный звонок в коридоре. Беляев прислушался, продолжая считать деньги. Телефон настойчиво звонил, но никто к нему не подходил. И Беляеву не хотелось идти. Наконец послышались шаги и голос соседки. Потом шаги приблизились к его двери. Беляев моментально накрыл кучки чертежами и сверху бросил несколько книг. Раздался стук в дверь.

- Коля, Николай?! Это тебя, - услышал он голос соседки.

Раздражаясь, что его оторвали от важного дела, Беляев нервно встал и пошел к телефону.

Трубка висела рядом с настенным телефонным аппаратом на крючке. Беляев схватил ее и грозно крикнул:

- Да?!

В трубке что-то протрещало, потом раздался глухой кашель, и уже по этому кашлю Беляев сообразил, что звонит отец.

- Помоги, Коля! Моя старуха-то умерла только что. Прихожу, а она не дышит. А я сам еле живой... Неделю у Филимонова кочегарил.

Волнение охватило Беляева, смешанное с чувством крайнего недовольства этим звонком. Ему хотелось послать этого пьяницу куда подальше, но он сдержался и только воскликнул:

- Ну и сволочь же ты! Жди, скоро буду! - И повесил трубку.

В мучительно тяжелом настроении Беляев вышел на улицу. Снег заскрипел под ногами. На Трубной сел в тринадцатый троллейбус и доехал до Садового кольца.

Тощее лицо отца было небрито и зелено. Труп его жены покоился на кровати за перегородкой: рот был открыт, волосы налипли на лоб. Беляев обернулся и увидел, что отец плачет, содрогаясь всем телом. Не раздеваясь, Беляев прошел на кухню, сел на табурет и только тогда снял шапку. Отец хотел закурить, но сигареты кончились. Он взял зачем-то спички, но руки так тряслись, что он не мог выдвинуть ящичек из коробки.

В каком-то отчаянии отец швырнул коробок на пол и взмолился:

- Похмели, Коля! Иначе, как вон она, подохну... Беляев сверкнул на него каким-то зверским взглядом.

- Подыхай! Обоих зарою! Но отец не отступал:

- Купи бутылку... еще работает... Весь пропился, ни копейки нет, занять негде...

Беляев встал, подошел к окну и, стоя спиной, выпалил:

- Иди на улицу побирайся!

- Да чтоб я и побираться! - дрожащим голосом проговорил отец.

- Не ври! - вскричал Беляев, но тут же остановился, потому что увидел, что отец осел по стене на пол и слезы ручьями полились из его красных глаз.

Этот мученик с похмелья, этот труп в комнате за перегородкой вызывали в Беляеве какое-то бунтарское чувство протеста: он-то здесь, Беляев, при чем? По характеру своему Беляев принадлежал к людям, отрицательно реагирующим на окружающую среду и склонным протестовать. Он никому и ничему никогда не мог подчиниться. Он считал себя свободной единицей, стоящей в стороне от человеческого стада, но стадо это постоянно твердило ему: иди к нам, иди к нам, ты наш! А Беляеву, как он считал, была изначально свойственна свобода. Этот тип, что сидит у стены на полу, никакого отношения к его воспитанию не имеет. Только умом Беляев мог сделать ему снисхождение за то, что сидел в лагере, страдал, истощался нравственно и физически. Но какое это имеет отношение к Беляеву? Благодарить, разве, отца за зачатие? Нет уж! Это слишком по-животному. Лучше уж Беляев будет считать свое собственное появление на свет непорочным зачатием. Родила мать - и довольно. Мать никогда не посягала на его свободу, никогда не наказывала. Что же касается ее регулярных вопросов, так к ним легко Беляев привык и они не мешали ему. В Беляеве образовался свой гордый и внутренний закрытый мир, который он противопоставлял миру внешнему. И теперь Беляев уж точно определился, что внешний мир - страшный враг его внутреннему миру. В сущности, Беляев стремился к созданию своего особого мира и к его защите.

И с детства Беляев жил в своем особенном мире, не сливаясь с миром окружающим, который всегда казался ему чужим. И еще его с детства преследовало одно чувство: избранности, единственности, непохожести ни на кого и неповторимости.

- Похмели, Коля! Подохну, - простонал отец сквозь слезы.

- Сейчас же "Скорая" приедет...

- Пусть приедет, а ты сбегай...

- Тьфу на тебя! - вспыльчиво крикнул Беляев и бросился вон.

Стоя в очереди в кассу, Беляев мучительно соображал, что взять: то ли коньяк, то ли водку, то ли портвейн, то ли сухое. Все это было на витрине. Он вспомнил Сергея Николаевича, который после тошноты проклинал портвейн. Затем вспомнил его же слова о том, что водка лучше коньяка. И только после этого стал вспоминать свои состояния после выпитого. В итоге Беляев купил две бутылки водки, полкило колбасы, банку сардин в масле и триста грамм сыру. В булочной взял два батона и половину буханки.

Выйдя на морозную улицу вздохнул и оправдался сам перед собой: "Он все-таки отец мой!", и быстрым шагом направился к переулку.

На углу сидела, поджав одну лапу, дворовая собака с жалобными глазами. Видно было, что она дрожала от голода и мороза. Беляев развернул сверток с колбасой. Собака настороженно встрепенулась. Беляев бросил ей довесок и, не оглядываясь, пошел дальше.

У подъезда стояла "Скорая помощь" с работающим мотором. Дым из трубы глушителя плотными облачками поднимался вверх. Отец сразу же с порога сказал:

- Они там... Дай, пожалуйста, бутылку...

Беляев достал одну бутылку. Вторую оставил в пальто. Отец схватил протяную и скрылся в уборной. Через минуту он уже был в кухне.

- Хорошо! - выдохнул он, убирая початую (отпил грамм двести) бутылку в шкафчик.

Затем появились носилки и покойную увезли в морг.

- Жалко, конечно, - сказал отец, накрывая на стол в кухне, - но что делать? Все мы там будем.

В лагере каждый день кого-нибудь хоронили. И очень часто самому хотелось подохнуть. Умом понимал, что вот подохну и все муки побоку! А сердцем чувствую, что жить нужно... Для чего жить? Неизвестно. Но хочется жить...

Беляев молча резал колбасу и сыр, слушал. После выпитого отец стал спокоен и разговорчив. Руки перестали дрожать.

- Мое место в жизни давно мне было определено. И я не обижаюсь. Так Господь распорядился: посиди в тюрьме, да попей водки. Эх! Многого о себе не скажу, но я ископал вдоль и поперек свою душу. И чем больше ее копаю, тем меньше понимаю. Всякие идеалы пересмотрены мною и остались какие-то отребья истин. Я тебе скажу так, что истины вообще нет. Ну, в том понимании, что она мол где-то сидит и ждет, пока ты ее найдешь. А она нигде не сидит и не ждет. Человек - род фантома. Он есть и его нет. Вон, хозяйку в морг увезли. И что, есть она? Нет для всех, а во мне она до моей кончины будет. Это факт... Закурить бы, - мечтательно проговорил отец и вдруг оживился: - С похмелюги совсем забыл... Ты, Коля, можешь себе представить, что со вчерашнего вечера просыхаю и подыхаю. Сука Филимонов обобрал всего. Звонит, мол, приезжай, Саша, есть бутылка. Ну, я и поехал к нему неделю назад... Есть же у меня заначка! - Он минуту, поблескивая глазами, сосредоточенно стоял, затем резко привстал на цыпочки и вытащил из дымоходного люка пачку "Примы".

С необычайной бережностью открыл пачку, достал сигарету и осторожно, двумя пальцами, при этом оттопырив мизинец, сунул сигарету, предварительно облизнув губы, в рот. Затянулся несколько раз, выпуская дым через ноздри, и воскликнул:

- Ну, я даю! Сам махнул, а сыну не налил! Он достал стопки, бутылку из шкафчика и налил. Беляев сделал ему и себе бутерброды, открыл консервы.

Выпили. Через несколько минут Беляев почувствовал теплоту с оттенком радости во всем теле.

- Я - человек праздничный, - заговорил вновь отец. - Каждый пьющий человек - праздничный человек. Мы ожидаем праздника, готовимся к нему, а он в минуту проскакивает и начинаются угрюмые будни. А я хочу продлить праздник. Празднуешь и знаешь, что горечь наступит. Вот в чем дело. Плохо. Беляев налил себе полную стопку, а отцу не налил, сказав:

- Пропускаешь в пользу сына!

Отец поднял руки вверх, сказал:

- Согласен.

- Ты ешь, - сказал Беляев.

Отец принялся уписывать бутерброд с сыром, очень свежим.

Прожевав, он заговорил:

- Если нам грозит смерть, то нужно праздновать жизнь!

- Ешь! - прикрикнул на него Беляев, и отец дожевал бутерброд.

Беляев с интересом следил за отцом и ждал, когда же тот воскликнет про Заратустру, но отец словно про него забыл. Тогда сам Беляев напомнил:

- Что там говорил Заратустра?

Но отец этого не принял. Он только заметил по этому поводу:

- Заратустра у меня идет на второй день... А в конце я меланхолично размышляю на более спокойные темы...

- А на третий?

- И на третий можно Заратустру... В общем, на подъеме... А на спуске... У меня иногда подъем в неделю бывает, а спуск - в месяц! На подъеме радости, на спуске - печали. И печально думаю, что нас здорово дурачат разные Грозные, Сталины, Христы...

Беляев удивленно вздрогнул и спросил:

- А Христос тут при чем?

Отец сверкнул глазами, приставил ладошку козыречком к губам и шепнул:

- При том... Его не было никогда! Вот какая истина мною свержена! Не истина он. Он - литературный герой. Ох, в лагере я насмотрелся на людей и понял, что дурят нас на полную катушку. Ну, вот смотри, давай разберемся... У нас что ни писатель, то кто? Правильно! Еврей. Во-первых, мало того, что Иисус литературный герой, он еще и еврей!

- Да при чем здесь это! - вскричал Беляев. - Он всечеловек... Без национальности...

- Брось ты эти поповские штучки! - перебил его отец. - Я тебе говорю, что путем двадцатилетней дедукции я вывел, что Христос литературный герой... Написан для того, чтобы нами, дураками, управлять... В лагере я с евреями дружил... С ними не так тоскливо. Они все в душе литераторы... Засирают мозги очень умело. Только их бывает трудно вызвать на откровение. Но я вызывал: делился пайкой, самогон доставал, деньги... В общем, много лет я дедуцировал и с одним Финкельштейном согласовывал...

Беляев следил за глазами отца, которые все больше и больше расширялись и в них возникала сумасшедшинка.

- ...с одним Финкельштейном согласовывал... Он противник нашей веры, у них своя... Особая! Понимаешь? Сами для себя особую веру имеют, так сказать, для избранных, для кабинета министров земного шара, а нам Иисуса подкинули, но тоже своего... Не написали же, что грек там какой-нибудь проповедовал смирение, или итальянец, а именно написали, что еврей! Ты понял. Все колена перечисляют, от кого пошел, от Моисеев да Авраамов, доходят до Иосифа, мужа Марии, и тут у них забуксовало... Как же, должен ведь Богом быть, и придумали, что Мария забеременела от Духа Святого. Значит, от Бога-Отца Бог-Дух слетел и зачал еврейского наместника божественного на земле Иисуса! Лихо обделано. На самом деле сидел писатель и заказную рукопись готовил: не ешь, не пей, не спи с женщиной и так далее. Карающая рукопись. На вымирание других народов рассчитана... Финкельштейну вопрос задаю: был такой замысел? Отвечает: был! Христианство постепенно оскопляет, уничтожает все народы: мужчины - в монастырь, женщины - в монастырь, детей, приплода, нет... И торжествуют еврейские люди! Одни они. Программу рассчитали на тысячу лет! В первое тысячелетие со дня запуска этого Христа ждали конца света. Не получилось. А по чьей вине?

- Атеистов?

- Точно! По вине тех, кто сомневался в единоучении... А оно, как видишь, земной шар не завоевало окончательно. В этом причина. И слава многорелигиозности! Слава Будде, Слава Аллаху, Слава Заратустре!

- Какой-то у тебя примитивный взгляд, - сказал Беляев.

- Ты слушай, не перебивай откровения святого Александра! - Отец был возбужден и говорил с чувством. Глаза у него блестели, он нервно взмахивал руками, подергивал плечами и изредка подмигивал. - Для меня не подлежит сомнению, что евреи раскрыли закон всеобщего гипнотизма слова. Стадо человеческое тупо и слепо! Этому стаду нужен поводырь, но к каждому человеку поводыря не приставишь... И вот слово стало поводырем! И первое слово каждого еврейского писателя - не подчиняйтесь властям земным! Все пророки и проповедники кричали на всех углах - не подчиняйтесь власти земной, подчиняйтесь небесной! Понял? А для чего? О, тут великая мысль заложена!

Отец вскочил из-за стола и заходил по кухне.

- Рим развалить им нужно было! Вот ответ! Простой, как похмелка! Для нас нацарапали, что все равны, а у себя - по углам шепчутся - они избранники Божий, а мы тля, рвань, жлобы, гои! Ты понял! Какой коммунистический интернационал-манифест к нам с Христом заслали! Они как черти на сковородке от нетерпения довести до каждого уха свое слово пляшут. Пока я пьянствую, сидя у Филимонова, какой-нибудь Мордыхай уже тысячу друзей своих обежал и слово нужное прошептал: развалим, развалим и эту империю! Опыт тысячелетний за плечами! Блаженны нищие духом, говорят! Да не блаженны! А мудаки, что безголово живут и в рясы облачаются, не понимая, что творят. Поверили слову провокационному: будьте как птицы, не заботьтесь, что вам есть и пить, ни для тела вашего, во что одеться. Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут! А наши дураки и поверили, и на печку залезли, и Обломовку себе завели: зачем трудиться? Христос не велел. Нельзя зарабатывать, это на Маммону работать! А они будут под журчание талмуда золото складывать в сейфы?

- Да, ты уж очень много трудишься, - усмехнулся Беляев.

- Тружусь! - воскликнул отец. - Над устным словом работаю. Все мои тексты - магические. Слово нужно написать или сказать так, чтобы тебе, ни минуты не сомневаясь, поверили! Взяли на веру! Это особое искусство...

Беляев налил по рюмке, опять усмехнулся и сказал:

- Это я знаю... Наблюдал.

- Что наблюдал?

- Ну, как нужно пользоваться словом, чтобы тебе поверили.

- Хорошо. Правильно. Наблюдай. Это психологическая вещь. Все в мире на этой психологической вещи построено. Человек - радиоприемник. Что ему передашь, то он и воспроизведет! Понял? Нужно только на волну этого приемника выйти!

- Я думаю, у тебя какая-то болезненная неприязнь к евреям, - сказал Беляев, выпив стопку и закусив. - Мне кажется, на вещи нужно смотреть просто: по результатам деятельности. Болтовня, содрогание воздуха результата не дают. Ты вот праздничный человек. А чтобы вести такой образ жизни нужен приличный доход...

- Ерунда! - перебил отец.

Он закурил и вновь нервно заходил по кухне. Ему самому хотелось говорить, а не выслушивать сына. Если при нем говорили другие, то отец испытывал чувство, похожее на ревность. Он знал, что когда он пьет, ему нужен не собеседник, а слушатель, в уши которого он будет заталкивать свои сумасшедшие идеи.

- Ерунда! - повторил отец и продолжил: - Статика большинства не позволяет мне согласиться с этим. Истины нет. Истину ищут! Понял? Искать истину... Само слово "истина" - означает "искание". Искание, движение, сомнение, убегание, мелькание... Никакой остановки. Я это уяснил и нахожусь в вечном движении. Ни за что не цепляюсь. Цепляние - смерть! Смерть мысли, смерть чувства, смерть тела,- он остановился и заплакал. Слезы потекли по дряблым щекам. - Как я один буду жить? А? Где моя Анна Федосьевна? В морге лежит. Ты не бросай меня. Как я буду ее хоронить? Я ничего не знаю. Деньги нужны, у меня их нет. Может, у нее где были? Поищу...

Бутылка была пуста и при взгляде на нее у отца погрустнели глаза. Беляев поднялся из-за стола, сказал:

- Мне пора домой. Ты сейчас ложись. Отдохни. И не пей ты больше!

- Что пить? Откуда я возьму? Посиди еще. Не бросай, а то я с ума сойду. - И вдруг закричал пронзительно: - Что говорил Заратустра?

Беляев не мог уже этого выносить. Все эти безудержные, торопливые монологи отца, оторванные от жизни, ничего не привносящие в жизнь, не просто раздражали Беляева, а усиливали неприязнь к этому человеку. Хотелось бросить все и бежать.

- Что говорил Заратустра?! - вопил отец.

- На подъем пошел?

Отец качнулся к сыну, обхватил его костлявыми руками и поцеловал, затем всхлипнул и зарыдал на его груди. Состояние духа Беляева было угнетенное и томило такое чувство, словно на него вылили ведро помоев. Ему хотелось заступиться и за Христа, и за евреев, и за русских обломовцев, и за всех людей, потому что все они сейчас казались Беляеву необычайно хорошими, а этот человек, по названию отец, - отребьем. Ему стало ясно, что какие бы умные мысли ни высказывал пьяница, все они будут неприятны, все они будут пьяными истинами, которым грош цена. Ему было ясно, что отец неисправим, что он тяжело болен, и это еще сильнее угнетало его, потому что он понимал, что отец теперь не отстанет от него и превратится в обузу, в крест, который Беляеву нужно будет тащить. Никогда ранее он не смог бы подумать о том, что на его собственную внутреннюю свободу, на его собственный мир посягнет отец, как представитель враждебного внешнего мира.

Вдруг отец отстранился, посерьезнел и, положив руку на сердце, сел к столу.

- Недобор, - сказал он совершенно трезвым голосом. - Я знаю, у тебя есть еще выпивка. Дай. Мне сто пятьдесят не хватает до нормы.

- Да на! Пей! - вскричал Беляев, сбегал к вешалке и притащил вторую бутылку.

- Вот это сын!

Отец сам разлил водку, звякая бутылкой о стопки.

- Будем здоровы! - сказал он.

- Будем здоровы, - мрачно сказал Беляев, но выпил даже с удовольствием. Ему казалось странным, что все вокруг клянут вино и никто не выступает в его защиту. Лично Беляеву выпитое доставляло удовольствие и выхилы отца не представлялись уже такими вызывающими. И еще одну важную деталь он заметил в себе, от водки по всему телу пробегала какая-то сладострастная дрожь и ему хотелось женщину. Он даже втайне подумывал организовать эту женщину на ночь (выписать Валентину), но отец препятствовал. Беляев поглядывал на поблескивающий, как льдинка, циферблат часов и думал, что еще успеет позвонить ей. Шел девятый час вечера.

Заратустра неподвижно и долго смотрел в пустоту. Потом сказал:

- Продолжим о вечном.

Беляев рассмеялся.

- Ты посмотри, как это они хитро все придумали! А? Сами, ведь, знали тайну. Потянули на саму церковь: колокола - оземь, попов - в зону... А в те храмы, что остались, - своих поставили, чекистов. Почему? Да потому что знали, как разваливать Рим, но знали также, как Рим созидать!

Теперь по всему было видно, что отец пребывал на вершине блаженства. Хотя спуск с этой вершины был неминуем.

- ...пустили свой гипноз: коммунизм, равенство... Это они четко знали, что нужно пускать гипноз словесный. Партия передового отряда пролетариата... И стадо пошло! Двинулось, затопало копытами, затоптало по пути и честь, и совесть, и частный капитал... Так что Христа написали для своей власти. Заметь, не уничтожили совсем церкви, оставили, потому что смотрели далеко за горизонт. Мол, оставим на всякий случай нашего раскольника, может быть, еще пригодится! Умно, ничего не скажешь.

Тут Заратустра замолчал, закурил, не спеша заткнул бутылку пробкой, которую достал из ящика стола, и убрал бутылку в шкафчик. Он это проделал довольно-таки быстро и уверенно, видимо, почувствовав, что сейчас его развезет. И действительно, минут через пять он просто упал с табурета на пол и Беляев отволок его, как мешок с цементом, на кровать, где несколько часов назад лежала покойная. Раздевать он его не стал, только снял ботинки и повернул на правый бок, лицом к стене.

Глава Х

Сергей Николаевич делал свое дело: Беляева вызвал секретарь парткома Скребнев.

- Садитесь, - сказал он.

Беляев сел. Огромный стол, с полировкой, портрет Ленина за спиной секретаря, полки с трудами классиков марксизма-ленинизма, коричневый сейф. В углу - круглый столик на изогнутых ножках, на нем хрустальный графин на хрустальном подносе и хрустальные длинные стаканы.

Скребнев курил сигарету, щурился и некоторое время молча перебирал бумаги, затем, взглянув на Беляева, сказал:

- Через неделю - отчетно-выборное собрание. Будем рекомендовать вас в члены парткома, в сектор по работе с комсомолом. Требуется ваше согласие.

Скребнев был в спортивной куртке, без галстука, волосы торчали в разные стороны, хотя было заметно, что недавно эти волосы, какие-то непокорные, причесывались влажной расческой.

Никакой неожиданности для себя в этом предложении Беляев не услышал.

- Принимаю предложение! - сказал Беляев с улыбкой, а про себя подумал о прямо противоположном.

- Тем более, на вашем факультете нашли листовки против ввода наших войск в Чехословакию... Вы прекрасно знаете студенческую атмосферу. Надо поработать, разъяснить, выявить писак этих листовок...

- Выявим. Мои ребята уже занимаются.

- Отлично. Я вас включаю в список выступающих. Надо как следует поклеймить чехословацких изменников, недобитую буржуазию...

- Поклеймим, - сказал Беляев.

- Отлично. Тезисы выступления мне покажете.

- Обязательно!

Скребнев протянул руку Беляеву.

В комитете комсомола Беляев нашел завсектором печати Берельсона, единственного еврея на весь комитет.

- Надо осудить чехословацких империалистов,- сказал задумчиво Беляев.Скребнев дал указание.

- Понял! - сказал аккуратненький, с тонким горбатым носом Берельсон и поправил галстук на крахмальной сорочке.

- Текст дашь мне завтра.

Берельсон открыл блокнот и что-то записал в нем.

- Понял! - сказал он.

Беляев было пошел, но остановился, обернулся и сказал:

- Напишешь от первого лица. Я буду выступать.

Улыбка Берельсона была беспредельной и обнажала груду искривленных, росших один на одном зубов.

Беляев шел по длинному коридору и думал, что только так и нужно вести себя в этом "дружном коллективе". Под этим он понимал очень многое.

С кафедры он позвонил Пожарову на работу, в Академию народного хозяйства, куда тот распределился, и спросил, нашел ли он для него книжника.

- Коля, - кричал в трубке Пожаров, - я тебе такого гениального еврея нашел, у которого есть все!

- Прямо-таки все?

- Все!

На кафедру зашел Сергей Николаевич. Пиджак расстегнут, в карманчик голубого жилета, в тон костюму, тянется золотая цепочка к часам. Он обнял Беляева, когда тот положил трубку, отвел к окну и сказал:

- С тебя пузырь. Скребнева только что видел. Ты не подведи, Коля.

- За кого ты меня принимаешь. Выделено ему уже двадцать соток. В Жаворонках. Как встречусь с одним человеком, так Скребневу и объявим. Пока не болтай.

- Понял, - сказал Сергей Николаевич.

Беляев поймал такси и через десять минут, подхватив Пожарова у метро, был на Пятницкой. Болтая о дачных делах, дворами прошли к средневековым палатам. Во дворе снег был бел и чист, не то, что на улице. Несколько дней стояла оттепель, хотя шел декабрь. Под аркой располагалась железная, недавно выкрашенная зеленой краской дверь. Сбоку был звонок. Пожаров позвонил. Через некоторое время загремели какие-то замки и задвижки, и дверь открылась.

- Проходите, - деловым тоном сказал пожилой, грузный человек.

Он закрыл за вошедшими сначала железную дверь, затем вторую деревянную, белую с бронзовой ручкой.

Небольшая комната со сводчатыми высокими потолками была книжным складом. Книги стояли на стеллажах, лежали стопами на столах, под столами, на полу, в маленькой подсобке, где был пришпилен западный лаковый плакат с голой девицей. На торцах стояков и полок кнопками были прикреплены многочисленные фотографии.

- Это - Николай, - пробасил Пожаров, снимая с головы шапку.

- Иосиф Моисеевич Эйхтель, еврей, - представился хозяин. - Прошу располагаться. Итак? Книжки?

- Да, - сказал Беляев, вешая свое потертое драповое пальто и кроличью шапку на вешалку.

Пожаров стоял в дубленке.

- Нет времени. Борис Петрович ждет.

- Давай, гони! - сказал Беляев. - Вечером сообщишь. Чтобы бумаги были готовы.

- Они уже готовы, - сказал Пожаров и вынужден был беспокоить Иосифа Моисеевича, чтобы тот его выпустил.

Когда двери вновь были закрыты, Иосиф Моисеевич сел за невысокий столик в прорванное старое кресло, закурил и предложил Беляеву садиться напротив, в такое же видавшее виды кресло.

- Итак? Книжки? - повторил вопрос Иосиф Моисеевич.

- Да.

- Голые девочки, тысяча способов любви?

- Это я предпочитаю на практике, а не по картинкам, - сказал Беляев.

- Я, представьте, тоже, - сказал Иосиф Моисеевич. - Девочками располагаете?

- В каком смысле?

- В прямом.

- В институте хватает.

- Студенточки?

- Именно.

Глаза Иосифа Моисеевича вспыхнули.

- Люблю молоденьких. У меня тут все условия, - сказал Иосиф Моисеевич, встал и приоткрыл дверь в еще одну комнатку, где стояла кровать, над которой на полке располагалась батарея импортных напитков, разных там джинов, бренди, виски... Другая стена была заклеена плакатами со смачными голыми девочками.

- Хотите коньячку? - вдруг спросил Иосиф Моисеевич.

- Не откажусь.

- Это мне нравится.

- Что?

- Что не отказываешься. Ты заметил, что я перешел на "ты"?

- Заметил.

- Переходи и ты на "ты". Зови меня просто - Осип. Как Мандельштама.

- Хорошо, - согласился Беляев. - Ося, у тебя есть кофе?

- Вот так. Просто Ося! Прямее связь. Точнее. Без интеллигентского мазохизма.

Коньяк был налит в рюмки, кофе варился на плитке. Выпили.

- Ты заметил, Коля, что я не подал тебе руки, когда ты вошел?

- Заметил. Я сам не всем протягиваю.

- Правда? - глаза Иосифа Моисеевича блестели.

- Правда.

- Так вот, Коля, люди по большей части - свиньи. Это не значит, что ты свинья. Но не следует каждому подавать руку. Люди обожают, когда с ними обращаются грубо, но без хамства. И не надо называть их по отчеству. Попробуй того, кого ты величал полным именем, просто окликнуть, например, Ивана Петровича, который на тридцать лет тебя старше, - Ваней. Просто крикни ему - Ваня! И это сработает. Будут знать, с кем имеют дело. Со своим человеком!

Иосиф Моисеевич собрался налить по второй, но Беляев категорически отказался.

- Кофе, - сказал он.

- А второзаконие?

- Кофе! - настоял Беляев.

- Ты обаятельный парень, - сказал Иосиф Моисеевич. - Если есть обаяние, то оно неистребимо.

- Ты тоже, Ося, ничего! - с едва заметным оттенком надменности проговорил Беляев, принимая чашку кофе.

На столике появились "Мишки" и бисквиты. Вследствие скрытности Беляева и способности иметь внешний вид, не соответствующий тому, что было внутри него, о нем в большинстве случаев слагалось неверное мнение: и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было отрицательным. Он всегда чувствовал мучительную дисгармонию между "я" и "не-я". Он был трудный тип, и переживал жизнь скорее мучительно, чем как везунчик. Он просто понял, что основная линия поведения среди людей, завистливых и любознательных, должна быть ориентирована на закрытость "я". Трудное переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым. Таковыми его делает практическое отстаивание своей независимости, своей судьбы.

- Меня интересует все, что связано с христианством, - сказал Беляев.

- В богословие ударился?

- В коммунизм, - твердо, без иронии сказал Беляев.

Иосиф Моисеевич расхохотался так, что затрясся его жирный живот.

- Ося, зачем ты назвался евреем вначале?

- Это данность. Я - еврей. Об этом сразу и сказал, чтобы отбросить всякий нездоровый подтекст.

- Я же не назвался русским?

- Это по тебе, Коля, и так видно! - И вновь расхохотался.

- И что же ты увидел в русском лице? Иосиф Моисеевич щелкнул пальцами, причмокнул губами и сказал:

- Отсутствие легкости. Какая-то вечная забота на челе. А это признак не совсем верной ориентации в жизни. Впрочем, это - тема трудная... Итак, христианство. Библия есть?

- Она-то в первую очередь и нужна.

- Вот тебе Библия! - он достал откуда-то из-за толщи книг небольшую книжечку в мягком переплете. - Бумага папиросная, издано в Дании. Правда, дорого.

- Ничего.

Далее пошли одна за одной ложиться на стол книги Штрауса, Ренана, Флоренского, Владимира Соловьева, Филона, Иосифа Флавия... А Беляев все говорил - беру.

- Денег не хватит! - смеялся Иосиф Моисеевич.

Когда скопилась гора книг и поиски были закончены, Беляев спросил:

- Сколько?

Иосиф Моисеевич не спеша сел к столу, достал из ящика счеты и принялся стучать костяшками.

- Две семьсот! - подытожил он.

- Согласен, но со скидкой, - сказал Беляев, улыбаясь. - Как оптовый покупатель.

- У тебя, Коля, есть коммерческая жилка. Что ж, - задумался хозяин. Десять процентов могу дать.

- Пятнадцать.

- Одиннадцать.

- Пятнадцать.

- Двенадцать.

- Съеду на четырнадцать, - сказал Беляев, - И соглашусь напоследок выпить рюмку коньяку!

- Черт с тобой! Так, две семьсот минус четырнадцать процентов...

- Триста семьдесят восемь... Я должен - две триста двадцать два, - в уме быстро решил задачу на проценты Беляев.

Иосифу Моисеевичу осталось лишь проверить эти данные на счетах. Беляев отсчитал двадцать сотен, двенадцать четвертаков, два червонца и два рубля.

Иосиф Моисеевич упаковал книги в удобный сверток с веревочной ручкой. Беляев оделся и после этого опрокинул прощальную рюмку.

- Не забудь, Коля, про девочек! - бросил с порога хозяин.

- Со скидкой сто процентов?

- Сто не сто, а пятьдесят дам!

Вечером, когда Беляев дочитывал первую книгу Бытия Моисея, зашел Пожаров. От него приятно пахло морозцем, на шапке искрился снег. Он принес документы на участок для Скребнева.

- Есть предложение от Бориса Петровича, - расстегнув дубленку и садясь на стул, сказал Пожаров.

- Ты проработал?

- Нет, пока черновой вариант. Беляев вспылил:

- Я же сказал, не тащить мне сырые варианты.

- Чего ты орешь? Надо вместе покумекать. Есть возможность купить деревню...

- С крестьянами? - спросил Беляев.

- Там пять человек на всю деревню. Десять домов. Конечно, старых, венцы подгнили, но...

- Без крыш, без окон, без дверей?

- Что-то вроде...

- Дубина ты, Толя! Втягиваешь вечно... Кто их будет ремонтировать?

- Ремонт не нужен. Ничего не нужно. Нужен кирпич. Там председатель ставит дом для старых колхозников на центральной усадьбе... А эта деревенька-в лесу... Понял! Покупателей я нашел. Из Союза художников... Они уже проект ляпают, говорят, как в Архангельском будет... Правда, далековато от Москвы, но это их вопрос.

- Где?

- На Оке. Мещера.

- Хорошие места, - одобрил Беляев. - Расклад предварительный есть?

- Прикинул. Наварим штук десять.

Пожаров поднялся, прошелся по комнате, затем подошел к письменному столу, полистал Библию.

- Дашь почитать?

- Прочту, дам. Хочешь чаю?

- Нет. Пойду домой. Устал как собака... Никак не пойму, - вдруг сменил тему Пожаров, - куда эти долбоносы танки повели? Жалко чехов. Блеснул луч надежды и... Дегенераты!

- Хуже! - воскликнул Беляев.- Когда же этот концлагерь развалится? Ты посмотри на Политбюро! Урод на уроде, двух слов связать не могут. Все "бабки" на танки угрохали и довольны!

- Чехи же приличнее во много раз нас живут. И если бы не танки, зажили бы еще лучше. Вообще, не понимаю, как можно жить без частной собственности! Нет, соцсистема никогда работать не будет!

Осудив ввод советских войск в Чехословакию, приятели расстались. Беляев сел читать Библию.

На другой день Берельсон притащил на кафедру тезисы доклада, отпечатанные на машинке. Беляев пробежал текст, абсолютно мертвый, и для проформы сделал пару замечаний.

- Не "советские войска", а "доблестные советские". Понятно?

- Понятно, - закивал Берельсон.

- И не "Л. И. Брежнев", а "Леонид Ильич Брежнев". Понятно?

- Понятно! Это проникновеннее, - догадался Берельсон.

- Ну, вот видишь, соображаешь... Ведь в каждом выступлении главное проникновенность, - менторским тоном сказал Беляев.

- Да, пропаганда должна быть понятна массам, - сказал Берельсон.

Беляев видел, что Берельсон врет, откровенно, нагло, так, что и бровью не ведет, и понимал, что тот далеко пойдет во все нарастающей игре в коммунизм.

Положив тезисы в папочку, Беляев направился в партком. Скребнев сидел не в кабинете, а в зале заседаний парткома под портретом Брежнева. Перед Скребневым на столе лежали яркие билеты на детскую Новогоднюю елку. Скребневу было лет сорок и звали его, выучил Беляев, Владимиром Сергеевичем.

Беляев быстро подошел к нему и, не дожидаясь приглашения, сел на стул сбоку.

- Владимир, - и сделал паузу, затем без отчества, но пока на "вы": - я тезисы выступления по вашей просьбе подготовил.

- Молодец, Коля! - Этот сразу же перешел на "ты". А почему, спрашивается? Как старший к младшему?

Скребнев взял текст, пробежал глазами и, как Беляев перед Берельсоном, сделал пару замечаний.

- Здесь вот вместо "коллектив института" - "весь коллектив". Понимаешь?

- Понимаю.

- А вот здесь надо вставить слово "теснее", а то у тебя просто: "сплотимся вокруг Центрального Комитета". Понятно?

- Понятно! Конечно, с "теснее" будет убедительнее!

Довольный Скребнев тут же отпустил.

- Беляев нашел Сергея Николаевича, передал ему оформленные документы на участок. Он мог сам, напрямую, отдать их Скребневу, но субординация не позволяла. Сергей Николаевич сунул бумаги во внутренний карман пиджака и побежал в партком.

В коридоре встретилась Валентина, накрашенная больше обычного. Видимо, накануне выпивала.

- Привет! - сказала она.

- Привет!

- Чем занят?

- Разработкой вяжущих элементов для бесшвейного скрепления блоков под нагрузкой, - сказал Беляев. - Устраивает?

- Нет. Чего не звонишь, не заходишь?

- Дел много.

- Завел себе, наверно, кого-нибудь! - захохотала Валентина, так что затряслась ее огромнейшая грудь, и тронула Беляева рукой ниже пояса.

- Что ты! Некогда, - отшутился Беляев. - В аспирантуру готовлюсь. Да, вспомнил он. - Тут один очень ценный человек спрашивал, нет ли у меня девочек.

У Валентины расширились глаза.

- Что за человек? - спросила Валентина.

- Пожилой еврей.

- Нет, я евреев, тем более пожилых, не люблю. Да у них хвостик с пальчик! - вновь захохотала Валентина.

- Речь не о тебе, - успокоил ее Беляев. - У тебя там в архиве вечно пасутся какие-то бэ.

- Сам ты - бэ! Хорошие девчонки...

- Вот собери мне этих хороших и мы съездим к Осипу...

- Когда?

- Хоть завтра.

- Будет сде! - захохотала Валентина и пошла к себе, покачивая необъятными бедрами.

Студенты бродили по коридору, и Валентина быстро исчезла в их толпе. Из толпы же выплыл Баблоян, инженер научно-исследовательского сектора, заметно пополневший за последнее время.

- Здорово!

- Здорово!

- Нашел я место, - сказал Баблоян. - В Москве, в зеленой зоне. Комар не пролетит, не то, что бутылка! Вот телефон, - добавил он и протянул Беляеву бумажку.

Беляев наплел Баблояну когда-то, что ему нужно место для одного знакомого инженера, сильно пьющего, в каком-нибудь курортном санатории, с присмотром, с курсом анонимного антиалкогольного лечения.

- Сколько? - спросил Беляев.

- Три сотни.

Они отошли на лестницу, где было меньше народу, и Беляев отсчитал Баблояну тридцать червонцев.

- Там знают, что Беляев придет от Сурена Ашотовича.

- Понятно.

С кафедры Беляев сразу же позвонил в это заведение, назвал себя и через минуту другой голос сказал, что его ждут в любое время. Теперь оставалось поймать отца, отвезти и сдать. Нужен был отец, которого неделю уже не было дома.

Наверно, пьянствовал с Филимоновым. Отыскался он лишь на третий день. За это время Беляев успел раздобыть кирпич для Мещеры, побывать с девочками и Валентиной у Осипа, закрыть хоздоговор по своей кафедре и прочитать до конца Ветхий Завет.

Ситуация с отцом была та же, и теми же были возгласы: "Похмели!" Беляев сразу же купил водку, как будто был готов похмелять отца всю жизнь.

- Ты урод и тебя надо выправлять, - сказал Беляев, когда Заратустра набрал форму.

- Да, надо завязывать, - неожиданно просто согласился отец. - Чувствую, еще один такой запой, и я концы отдам.

Он вскипятил чайник и достал бритвенные принадлежности. Он весь зарос седой щетиной. Беляев сказал о санатории. Заратустра положил бритву на край раковины, но она со стуком соскользнула вниз. Он подхватил ее довольно быстро и теперь уже не выпускал из рук, пока намыливал помазком щеки.

- Тебе же лучше будет. Захвати свои переводы.

- Надо, Коля. Душой понимаю, что надо, но...

- Что но...

- Ни поможет, - сказал Заратустра.

- Посмотрим, Отдохнешь, как человек, на лыжах походишь. Там лес. Кормят замечательно.

Отец оперся руками о края раковины и чуть подался грудью вперед, не сводя глаз с эмалевой белизны.

Когда он побрился, то попросил налить еще стопочку, совсем немножко, для храбрости. Беляев незамедлительно исполнил просьбу. Затем отец закурил. Он сидел на табурете совсем неподвижно. Делал частые затяжки. Уже маленький окурок дотлевал в его пальцах и обжигал их.

Отец как бы не замечал этого, затем загасил о край пепельницы. И тут же достал из пачки другую сигарету.

- Я заметил, - сказал он, - что в моей жизни есть закономерная ритмичность...

- Подъемы и спуски?

- Да, что-то в этом роде. - Заратустра обдумал сказанное и затянулся сигаретой, затем негромко добавил: - Одновременный страх - и перед жизнью, и перед смертью.

- Потому, что третьего, самого главного, нет.

Отец посмотрел на сына.

- Чего? - спросил отец.

- Деловой пружины.

- Наверно, ты прав.

- Ты - флюгер своего настроения.

- Флюгер?

- Да.

- Что ж, и это, по-видимому, верно. Но я ненавижу обыденность.

- Живи в экстазе дела. Ты же знаешь языки. Да я тебя завалю работой! Заведись в этой работе. Пей ее и похмеляйся ею.

Отец улыбнулся. Несколько секунд он просидел, глядя на дымящую сигарету. Затем сказал:

- Мне будет ужасно плохо завтра...

- Ничего. Настройся. Переболей. Я тебе книги буду приносить. Да ты не представляешь, куда ты едешь! Ты едешь в фешенебельный отель, а рассуждаешь, как о тюрьме. Будь свободен. Собирай вещи. Все точно так, как в дом отдыха.

- Я там никогда не был.

- Привыкай.

- Ладно, - сказал отец и начал собираться в дорогу.

Беляев молча наблюдал за ним и думал, что, в сущности, отец оставался вечным юношей. Это его постоянный возраст. Он был мечтателем и врагом действительности. И страдает он от недостатка мудрости, которая, обычно, в его годах приходит. Так как жизнь есть прежде всего движение, то и главное в ней - изменение во время движения, собственного изменения - хотелось бы к лучшему, - и изменения окружающих. В связи с движением и изменением происходят переоценки. Может быть, теперь отец займется переоценкой собственной жизни.

Заратустра собрал свой чемоданчик. На лбу у отца выступила легкая испарина, очевидно, оттого, что в квартире довольно-таки сильно топили батареи, или от выпитой водки. На лицо отца легла печаль.

- Ты молодец! - сказал Беляев. - Я думал, будешь упрямиться.

- Чего упрямиться, я не бык, я ведь и сам решил тормознуться.

Отец надел свое видавшее виды пальто. Наверно, он изредка спал в нем или на нем. Когда он поднял руку за шапкой, Беляев заметил, что под мышкой у него большая дыра. Пришлось пальто снимать и Беляев вооружился иголкой с ниткой.

Отец оделся.

- Ну что, все? - спросил он.

- Поехали, Заратустра.

- Ты знаешь, почему я, главным образом, согласился? - вдруг спросил отец. Беляев пожал плечами.

- Из-за тебя, Коля.

Слезы выступили на глазах отца.

- Самое тяжкое в жизни - это разочарование в людях, - сказал он. - Не буду оригинальным, но скажу, что они познаются в беде. Я думал, сначала, ты такой, как все... А ты не бросил меня. Поддержал.

- Это лирика, - оборвал его Беляев. - Пошли!

Отец потоптался на месте, посопел, кашлянул и сказал:

- С Богом!

Глава XI

Новый, 1970-й, год Беляев решил встречать в одиночестве. Он купил маленькую елку. Когда ее ставил, сосед, Поликарпов, позвал его к телефону. Звонил Герман Донатович, расстроенный, сказал, что мать попала в больницу. Утром Беляев купил фруктов и поехал к ней. Мать лежала в гипсе.

- В воскресенье, в два часа дня я пошла в магазин, - сказала мать, с улыбкой оглядывая сына, и продолжила: - хотела купить что-нибудь к обеду. Шел снежок, я не обратила никакого внимания. И вдруг на Арбатской площади, почти около часов, поскользнулась и упала. Чувствовала сильную боль в правом бедре. Для меня было ясно, что со мной случилось что-то серьезное. Милиционер вызвал "скорую", и меня в беспомощном состоянии отвезли в Первую Градскую больницу. В восемь тридцать очутилась на койке в травматологическом отделении. Давление было 240 на 120.

- Вероятно, с испугу?

- Наверно. До того как попасть в палату, мне пришлось ждать очереди в приемном покое на рентген, потом раздеваться, облачаться в казенное белье, и на таратайке я очутилась в операционной, где мне наложили шину - проткнули кость и на иголке укрепили вроде подковы.

- Как твое самочувствие сейчас? - спросил Беляев, оглядывая мать. Несмотря на то, что она лежала в постели, лицо и губы были подкрашены.

- Ничего, - сказала она. - Но вначале была подавлена мыслью, что жизнь каждого человека - нечто такое, могущее каждую минуту оборваться. Гермаша почти каждый день навещает. Все охает. Теперь столько забот пало на него.

Мать задумалась, потом, словно что-то вспомнив, тихо сказала:

- Мы, наверно, уедем.

- Куда? - удивился Беляев.

- Во Францию...

Беляев вздрогнул и не нашелся, что сказать. В этом, разумеется, он не усматривал ничего особенного, но все же его это резануло.

- Ты не рад? - спросила мать.

- Вы вправе поступать так, как вам заблагорассудится.

Мать рассеянно перевела взгляд на потолок.

- Невозможно уехать из этой страны, - сказала она. - Столько мук! Гермаша с ног сбился. На работе у него скандал. Не хотят отпускать.

- А у тебя?

- Я пока молчу. Но предвижу бурю. Исключение из партии...

- Вступишь во французскую компартию, - пошутил Беляев.

- До Франции еще добраться нужно... Говорят, сначала через Австрию, потом через Израиль... В общем, не знаю.

- Что вы там будете делать?

- Гермаша сможет опубликовать свою книгу.

- Он ее закончил?

- По-моему, нет. Да и когда теперь этим заниматься? Сплошные нервы! сказала мать и приложила ладонь к щеке.

Наступило молчание. Оба выдержали паузу без малейшего нетерпения или чувства неловкости. Можно было подумать, что у матери, которая все еще держала руку у щеки, сильно болит зуб, но выражение ее лица никак нельзя было назвать страдальческим.

- Как у тебя дела в аспирантуре? - спросила она.

- Нормально.

- Трудно?

- Нет.

- А ты бы поехал во Францию? - вдруг спросила мать.

- Чего я там забыл! - грубовато сказал Беляев.

- Прекрасная страна, - мечтательно произнесла она.

- Не знаю.

Он вернулся домой в каком-то всклокоченном состоянии. С одной стороны, он признавал за матерью полную свободу, но с другой... Было что-то в этом противоестественное для него.

Он никуда не хотел идти. Он хотел наряжать свою елку. Хотел запечь в духовке своего гуся с яблоками. Он подметил одну особенность: оттого, как он встречал Новый год, зависел весь год. Он не хотел, чтобы в его жизнь лез внешний мир, и одиночество в новогоднюю ночь сулило ему надежду на свободу от внешнего мира на год.

На большой кухне с кафельным полом было две плиты. У одной хозяйничала соседка, другая была свободна. Шел седьмой час вечера, и если сейчас поставить гуся, то он к двенадцати, на маленьком огне, как раз будет готов.

На кухню зашел другой сосед, Поликарпов. Он пользовался той плитой, на какую нацелился и Беляев.

- Хорош гусь! - сказал Поликарпов. - Ставь, я сверху мясцо жарить буду. Купил в кулинарии антрекоты.

- В нашей? - услыхав, спросила соседка.

- В угловой.

- А-а...

Беляев принялся за дело. Он хорошо очистил гуся, выпотрошил и обмыл под струей воды. Шею отрубил, крылья отрезал до первого сустава, а ножки, желтоватые, что свидетельствовало о том, что гусь молодой, - до колен. Затем натер со всех сторон пупырчатую нежную кожу солью. Крылышки и бедрышки связал. Разогрел духовку. Выбрал яблоки средней величины, кисло-сладкие (покупал специально для этой цели на Центральном рынке, где, впрочем, брал и гуся), с чистой кожицей. Набил брюшко гуся этими яблоками, зашил его нитками. Положил гуся на противень спинкой вниз и поставил в духовку, убавив огонь до минимума.

Вернувшись в комнату, достал елочные игрушки и бережно стал ими украшать елку. Форточка была приоткрыта и было приятно ощущать морозное дыхание улицы. Когда елка была наряжена и зажглись лампочки на ней, Беляев погасил верхний свет и минуту стоял в полумраке, любуясь вечными огнями. Затем подошел к письменному столу, включил настольную лампу, убрал со стола все лишнее: карандаши, кнопки, рейсфедер, линейку, скрепки, пишущую машинку... Пространство стола стало пугающе огромным. Это был старый стол, добрый друг, могучий, дубовый, двутумбовый, по пять ящиков в каждой тумбе. За этим столом Беляев рисовал в раннем детстве свои первые картинки, пачкал пальцы фиолетовыми чернилами, сидя над, прописями в первом классе...

И елка, и тишина, и одиночество - все радовало Беляева. Он бережно положил перед собою тяжелую книгу и принялся читать. Это был Флоренский. "Столп и утверждение истины". Сначала Беляева отталкивал магизм этой книги, какое-то первоощущение заколдованности мира, вызывающее пассивное мление. Но потом это же впечатление и затянуло. В нем было что-то соблазняющее и прельщающее, как в тихо падающем новогоднем снеге, как в пустынной заснеженной аллее...

Он не искал никакого ответа в книге, он для себя четко уяснил, что все ответы мнимы; нет ответа о смысле жизни, потому что сам вопрос об этом просто-напросто глуп. В книгах теперь его интересовало другое: процесс. Умение автора вовлечь в этот процесс читателя, как река увлекает щепку. И тогда реальный мир исчезает, и ты живешь в другом, идеальном мире. Тут была, конечно, для Беляева кое-какая разгадка: многие так увлекались идеальным миром, что абсолютно разочаровывались в реальном мире, клеймили его и наглухо прятались от него, показывая свою полную неспособность творить свою судьбу в живой жизни.

Для перехода в идеальный мир нужна соответствующая обстановка. Тихая комната, свет настольной лампы, а за нею полумрак, и в углу - елка с самоцветами лампочек. Можно отвести глаза от текста и пробежаться глазами по корешкам книг, плотно стоящих на полках, высящихся от стола до потолка, потянуться, вспомнив о жарящемся на кухне в духовке гусе, улыбнуться самому себе, встать, пройти из угла в угол по комнате, беспричинно погладить бронзовый бюстик Пушкина, сдуть с него пыль, прилечь на диван, удобно положив ноги на валик, вновь встать, заглянуть в холодильник, где стоят несколько бутылок заиндевевшего шампанского, отщипнуть кусочек сыру, и вновь ходить, и вновь неспешно перебирать в уме разные мысли, останавливаться на полумысли, на какой-нибудь Франции, перескакивать оттуда во времена Христа, переносить Христа в зимнюю Москву, поставить его где-нибудь в ЦУМе, босого, в хитоне, пусть порезонерствует, поучит москвичей, в лучшем случае пятнадцать суток схлопочет, никому не нужны вечные истины, но всем очень надобен хлеб насущный, всем нужны деньги, но мало кто умеет их делать, и само понятие "делать деньги", подсудно в этой стране...

Голод давал о себе знать, потому что Беляев специально с утра ничего не ел, а нацелился на гуся.

Он так и сказал себе, что съест гуся без гарнира, так, немножко зелени прихватит. И уже сейчас, за каких-то три часа до Нового года, он уже готов был вонзиться зубами в этого гуся. От этого предчувствия во рту появлялась сладкая слюна, и всего Беляева охватывала предпраздничная дрожь.

У него не было телевизора и он не хотел его иметь. Не было по той же причине радио. Была "Спидола", но мать ее забрала. И телевизор, и радио род вмешательства, причем довольно бесцеремонного, внешнего мира в твой особый, единственный, неповторимый мир. Если бы сейчас по Москве ходил и проповедовал Иисус, то, вероятнее всего, он догадался бы использовать современные средства коммуникации. Библия - телевидение времен Римской империи! Идеологичность библейских текстов неоспорима:

"И Я устрою место для народа Моего, для Израиля, и укореню его, и будет он спокойно жить на месте своем, и не будет больше тревожиться, и люди нечестивые не станут более теснить его, как прежде...", "И кто подобен народу Твоему Израилю, единственному народу на земле, для которого приходил Бог..." Да, не умрут евреи от скромности, думал Беляев. Чем меньше народ, тем самомнительнее. Даже неприятно. Миллион Израилев на территории России по площади поместится! Однако в Евангелии от Матфея, правда, по отношению к людям, а не к нациям, сказано: "Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится"...

Размышляя за и против, Беляев ходил не спеша из угла в угол полутемной комнаты, затем пошел на кухню, где свет был погашен и стоял необычайный аромат жарящегося гуся. Беляев включил свет, открыл духовку, взял тряпку, чтобы не обжечь руки, и выдвинул противень. Поверхность гуся со всех сторон зарумянилась. Беляев на минуту задвинул противень, налил полстакана воды из чайника, вновь выдвинул противень и осторожно вылил воду на гуся. Пар еще не успел подняться, как духовка была закрыта.

Беляев повторял про себя: "Кто возвысится, тот унижен будет. Кто унижен будет, тот возвысится. Кто возвышает себя, тот унижен будет, а униженный возвысится, а возвысившийся - унизится..." Ему казалось это какой-то морской волной, приливами и отливами, возвышениями, унижениями, возвышениями... Вот оно равенство: всех подравнять, кроме Христа, сына Давидова и избранного народа его. Но что-то тут не вязалось: по всей просвещенной Европе неужели не нашлось ни одного Беляева, который бы засомневался в священности библейских текстов. Нашелся, конечно нашелся, товарищ Беляев! Нашелся, да еще какой - Адольф Хитлер! Именно "Хи", а не "Ги". И чем это кончилось, известно...

В коридоре показался сосед Поликарпов со своим мясом на разделочной кухонной доске.

- С наступающим! - приветствовал он.

- И тебя также!

Поликарпов остановился.

- Слушай, Колька. Я тебе не хотел раньше срока говорить... К февралю мне квартиру дают. Понял?

У Беляева мгновенно улучшилось настроение, хотя и без того: с гусем, с Христом, да с елкой, да в одиночестве! - было прекрасное.

- Понял! - воскликнул он.

Поликарпов ткнул его кулаком в бок и пошел на кухню. А Беляев завелся. Флоренский встал на полку. Христос поставлен в угол до выяснения. Итак, у Поликарпова двадцать метров на четверых: он, жена, старуха, его мать, и сын в армии. Дадут ему двухкомнатную. Впрочем, одернул себя Беляев, что он за Поликарпова беспокоится. Поликарпов останется с Поликарповой. А Беляев с кем? Положим, сейчас здесь мать прописана. И им, как разнополым, дадут эту двадцатиметровку. А могут и не дать. Соседка Рогачева - одна. А вот Моисеевых - трое. Трое, но все женщины, и дома не бывают. Бабка прописана тут, а живет на Плющихе с дочерью, а тут - две ее других дочери. Но живут где-то у мужей, а за площадь держатся. Конечно, правильно они делают, что держатся. Но и Беляев держится. Однокомнатную он бы давно себе сообразил. Но, спрашивается, зачем торопиться. Эта квартира должна быть его! Есть разница: с одной стороны Неглинка, а с другой - какое-нибудь Бирюлево-товарная?! Но дело даже не в этом. Если бы в Бирюлево-товарной стоял этот великолепный, семнадцатого века двухэтажный особняк, то Беляев бы и из Бирюлева не поехал. Вот в чем дело. Это сейчас кажется - коридор обшарпанный, обои засалились и оборвались, пол скрипит, двери износились... А пройтись здесь с бригадой, да паркет новый положить да люстры подвесить в коридоре и в комнатах поярче... Резиденция патриарха будет, а не квартира! Неужели этот Поликарпов сам не смекает, что ему бы здесь расшириться? Наверно, не смекает. Их тянет в новую квартиру. А что это такое, Беляев прекрасно знает:

бетономешалка! Здесь же кирпичная кладка на яйце!

Поговаривают, из центра выселять все равно будут. Но если покрутиться, постараться - не выселят. И тут - мысль в голову: позвонить Лизе. Без какой-то связки! Хотел ведь быть один. Хотел, но жизнь продиктовала свое.

Он набрал номер.

Загрузка...