- Нет вопросов!
Комаров все время улыбался, даже если он хотел выглядеть серьезным. Его серьезность, даже если она возникала, была с оттенком улыбчивости. Это
у Беляева никогда такого выражения по укоренившейся внутренней привычке не было. Характерное для него выражение - недовольство, холодность. К такому человеку и подходить-то непросто, не то что задавать вопросы. Губы плотно сжаты, даже поджаты, а когда Беляев о чем-либо напряженно думал, то они, сжатые, вытягивались вперед, как у утенка.
- Кто сегодня играет? - спросил Борода.
- Во что? - удивленно спросил Беляев.
- В шайбу.
- Конюшня со "Спартаком", - сказал Комаров.
- Не скучно будет дежурить. Я старый ящик притащил в каптерку. Теперь как в кино, механики, слесаря, шоферня глазеют.
Когда Борода вышел у своего таксопарка, Комаров, поправляя очки на переносице мизинцем, спросил:
- Куда прикажете, шеф? - и заржал.
- Поедем в институт за елками, - сказал Беляев.
Снег белел в свете фонарей, на некоторых площадях переливались огнями огромные елки. Казалось, в самом воздухе витал праздничный, предновогодний дух. Уютно было сидеть в машине, смотреть по сторонам: на светящиеся гирлянды над улицами, на витрины магазинов, на яркие фонари, на прохожих, на потоки машин, на многочисленные горящие окна домов.
- Чего ты, Коля, сказал "за елками"? Несколько елок, что ли, будем брать?
- Две. Одну я обещал, завезем.
- Понятно. Я уже своим поставил, - сказал Комаров. - С Бородой на "УАЗике? > сгоняли за город, я местечко знаю, и срубили пять елок.
- На такой мелочи залететь можно, - сказал Беляев.
- А на чем нельзя не залететь?
- Тоже верно, - согласился Беляев.
- У нас на любой ерунде залететь можно. Подъехали к институту и остановились перед тяжелыми воротами и калиткой в них во двор. Грузовик с елками стоял у институтских боксов. Люди толпились, сверяли свои фамилии в списках, получали елки, связывали их. Предпрофкома Брусков, в телогрейке, раздавал команды. Увидев Беляева, бросил громко девушке со списком:
- Беляев, партком!
- Две? - спросила девушка.
Студенты поковырялись в елочных завалах в длинном кузове и сбросили Беляеву пару густых, сочных елок с одурманивающим запахом хвои.
- Сумасшедшие елки! - воскликнул Комаров, разматывая веревочную бухту для их обвязки. Он, слегка прищурившись, посмотрел на Беляева, как бы оценивая его положение в институте, и улыбнувшись, вполне оценил это положение.
Брусков, продолжая отдавать команды, подошел к Беляеву и спросил:
- Шоколадные конфеты в коробках нужны?
- Ассорти? - спросил Беляев.
- Первоклассное! - сказал полнощекий Брусков. - Если берешь, то зайдем ко мне.
Вынесли елки к новокупленной "Волге", Комаров стал пристраивать их на крыше, а Беляев побежал в профком.
На лестнице встретил - по пословице: "На ловца и зверь бежит" - Афика Аллахвердиева, с черным "дипломатом" в руках, в отличном костюме, с серебром на висках аккуратной прически и с тонкой полоской усиков над верхней губой.
- Афик, есть машина, - сразу сказал Беляев.
У Аллахвердиева вспыхнул взгляд.
- "Волга"?
- Не просто "Волга", а сарай. Аллахвердиев непонимающе пожал плечами.
- Зачем "сарай", мне "Волга" покупать хотел!
- Ты не знаешь, что такое "сарай"?
- Я не знаю такой "сарай".
- А еще машину хочешь! - подзадорил его Беляев.
- Я хочу машина "Волга", - сказал растерянно Аллахвердиев, произнося название как "Вольга".
- А сарай брать не будешь?
- "Сарай" я не буду.
- Может быть, возьмешь сарай? Аллахвердиев с непониманием смотрел на Беляева.
- А какой "сарай" марки? - вдруг хитро спросил Аллахвердиев.
- Сарай марки "Волга"!
- Это другая "Волга", не такая "Волга"? - осторожно спросил Аллахвердиев, пытаясь вникнуть в стиль разговора Беляева.
- Другая! Это - "Волга"-пикап! Аллахвердиев изумленно возвел очи к потолку.
- Так бы и говорил! - воскликнул он. - Такой "Волга" я только мечтал! На дачу ездить прекрасно!
- Где у тебя дача?
- На берегу Каспия. На Апшероне.
- Не дурно ты, Афик, там устроился!
- Приезжай, гостем будешь. Вино, шашлык, море! Сколько?
- За сарай?
- За "сарай"! - засмеялся Аллахвердиев, обнажая золотые коронки справа и слева.
- Двадцать, - спокойно решил проверить платежеспособность Аллахвердиева Беляев.
- Много.
- Как хочешь, - сделал движение по лестнице Беляев, сказав это довольно равнодушно.
- Подожди. Новый "сарай"?
- Почти новый.
- Какие километры? - спросил Аллахвердиев.
- Десять тысяч.
- Хорошо. По рукам! - сказал Аллахвердиев. - Когда смотреть буду, когда покупать буду?
- На следующей неделе.
У Брускова в профкоме высились коробки с конфетами, тюки с заказами, на спинке стула висел костюм Деда Мороза, а на столе лежали яркие билеты на Елку в Кремль.
Беляев молча достал из бумажника сотню, бросил ее на стол и сказал:
- Пять коробок конфет и пять билетов в Кремль.
Из глушителя комаровской "Волги" шел дымок. Беляев взглянул на елки, надежно привязанные к крыше (Комаров догадался пропустить веревки через салон, потому что багажника-решетки на крыше не было), открыл заднюю, пока еще дырявую дверь, и положил сверток с конфетами на заднее сиденье. Сам сел рядом с Комаровым впереди.
- Куда изволите, шеф?
- Домой, - сказал Беляев и некоторое время внимательно смотрел на Комарова.
И Беляеву хотелось думать, что Комаров - человек преданный, терпеливый, достаточно честный.
Комаров тронул машину, а Беляев спохватился:
- Через Пятницкую!
- Понятно, шеф! - отозвался бодро Комаров, причем слово "шеф" он произнес с едва заметным уважением, не как бывший однокашник, а как человек, принятый на работу, пусть и неофициальную.
Иосиф Моисеевич с какими-то ребятами выгружал из "Москвича" пачки с какими-то книгами. Увидев елку, Иосиф Моисеевич возликовал. Комаров пронес его елку в квартирку и, еще до того, как поставить ее в угол, обвел зачарованным взглядом книги.
- Никогда не видел столько книг. Как в книжном магазине! - сказал он Беляеву с чувством.
- Молодому человеку нужны книжки? - спросил Иосиф Моисеевич.
Комаров помялся, ему хотелось что-нибудь из книг приобрести, но у него не было денег. Беляев сам отобрал ему на свой вкус Кафку, Селинджера, Платонова, несколько детских книг и, расплачиваясь, спросил:
- Осип, что это у тебя была за книжка в газетной обертке, которую ты прячешь в сейфе?
- Какая книжка? - удивился Иосиф Моисеевич.
- Ну, та, которую ты в прошлый раз доставал из сейфа?
- Не помню, - сказал Иосиф Моисеевич. - В другой раз поищем. А что была за книжка?
- Я же говорю, она была обернута газетой.
- Черт, у меня много книг, которые я обертываю газетой. Ладно, как-нибудь в другой раз выясним.
- А это что ты разгружаешь? - спросил Беляев, кивая на пачки, хотя на них были этикетки и он мог сам нагнуться и прочитать.
- Швейцер, "Культура и этика".
- Не слышал. Интересно?
- Феноменально! - сказал Иосиф Моисеевич.
- Можно экземплярчик?
- Четвертак.
- Нет вопросов.
Комаров шепнул Беляеву на ухо:
- Возьми и мне.
Беляев удивленно посмотрел на него и так же шепотом спросил:
- Зачем тебе "Культура и этика"?
- Пригодится.
- Тогда можно парочку, Осип?
- Для тебя, Коля, все можно! В машине, когда ехали к Беляеву, Комаров сказал:
- Здорово у тебя схвачено все!
- Что "все"?
- Ну, на работе, и у этого еврея.
- Лева, где прошел Беляев, там еврею делать нечего! - рассмеялся Беляев.- Надо преодолевать комплекс неполноценности и крутиться так, чтобы у евреев только глаза мелькали от недоумения! Комплекс из себя выколачивать нужно! Ты понял меня?
- Понял. Но не слишком-то выколотишь этот комплекс. У них все везде схвачено!
- А ты - перехватывай. Вон Борода тачки перехватил! Схватите все тачки! Я схватил стройматериалы, еще кое-что. Не зевай! Действуй на опережение! И учись у евреев.
- У них научишься! Жди. Они все в секрете держат!
- Не скажи. Их нужно уметь к себе располагать. И вообще не делать из них культ.
В переулке было безлюдно. Комаров ехал медленно и через приспущенное стекло было слышно, как скрипит снег под колесами. Комаров держал елку на плече, как полено, когда они остановились перед новой, поблескивающей лаком, дверью квартиры Беляева. На одной створке был вделан "волчок". Беляев открыл сначала один замок, потом второй, а затем уж и третий специальным ключом, похожим на напильник с зазубринками и согнутым на конце. Отворив внешнюю дверь, сунул ключ в скважину внутренней, такой же новой, двери. Сразу же послышались детские голоса и, когда Комаров втащил елку в прихожую, ярко вспыхнула в ней люстра с подвесками, и Саша с Мишей подбежали к елке и захлопали в ладоши от восторга.
Комаров прислонил елку к стене, на которой в багетовых рамках висели масляные картины Коли, которого дома не было, учившегося в художественной школе. Паркет блистал под ногами золотистыми оттенками. Комаров раздевался и снимал ботинки, глядя на себя в огромное, из антиквариата, зеркало, двухметровое, от пола почти что до потолка. Вдоль другой стены высились книжные полки, застекленные, набитые книгами.
Из дальней комнаты показалась Лиза, с книгой в руках. На ней было просторное домашнее платье, несколько скрывавшее беременность.
- Елка, Лева! - оживилась она после чтения. Комаров надел шлепанцы и с чувством музейного посетителя стал ходить по прихожей, оглядывая ее. Все в ней было основательно, добротно, ново. Двери в комнаты поражали своею старинностью и белизной, на которой очень дорого смотрелись бронзовые тяжелые ручки в виде львиных голов.
- Дворец! - произнес с придыханием Комаров, несколько лет не бывавший в этой квартире.
- Брось ты! - сказал Беляев, поднимая трехлетнего Мишу над собой и сажая его на шею.
- Мама! Мы будем сегодня наряжать елку?! - восторженно спросил Саша, с осторожностью притрагивающийся к елочным веткам.
- Как папа решит, - сказала Лиза и спросила у вошедших: - Вы голодны?
- Как звери! - сказал Беляев, снимая Мишу с плеч и ставя его возле Саши. - Сейчас мы с дядей Левой поедим, а потом займемся устройством елки. Да, ребятки? - обратился он к детям.
- Да, да, да, да, да, да! - затараторил Саша весело, и Миша стал вторить ему и прыгать.
- Новый год, Новый год, он подарки принесет! - скандировал пятилетний Саша.
Комаров с Беляевым прошли в его комнату, в которой преобладали книги.
- Неужели ты все прочитал? - спросил Комаров.
- Нет, - усмехнулся Беляев, - я их держу для звукоизоляции и вместо обоев. Прекрасный интерьер?!
- Черт, столько книг?! Когда ты успел их накупить! - выражал удивление Комаров, садясь в кресло. - Ну и терпение у тебя! Из одной комнаты сделал квартиру. Потрясающее терпение! А я дурак послушал Светку, поехал в двухкомнатную. Кухня - пять метров, прихожей - ноль, двоим не разойтись, комнаты проходные... Надо было мне, как и тебе, ждать.
- Ждать, терпеть - это исключительные качества, - сказал полушутливо Беляев, - и ими обладают единицы. Человек всегда торопится. Конечно, торопиться нужно, смерть каждого поджидает, но торопиться нужно с умом. В терпении торопиться. Понимаешь?
- Не очень.
- Ну, взять, например, книгу. Объемный роман. Допустим Томаса Манна "Иосиф и его братья", - Беляев обвел глазами стеллаж и с трудом вытащил два полных тома романа. - Ставишь себе задачу за две недели прочитать эти два тома...
- За две недели? Да ты что... Тут полгода нужно колупаться!
Беляев смерил его скептическим взглядом.
- Поэтому ты и ютишься в "хрущобе"! Вот тебе для проверки торопливого терпения. От доски до доски прочитать роман, последовательно, не глотая страниц, не пропуская. Нужно проверять себя. Для этого книги-замечательные тренажеры.
- Но невозможно осилить за две недели эти два кирпича!
- Ты спешишь, не начав читать. Давай прикинем, - сказал Беляев, смотря, сколько страниц в обеих книгах. - Так. Тысяча четыреста страниц. - Он взял из стола микрокалькулятор и стал считать. - Две минуты на страницу. Это будет... две тысячи восемьсот минут. Делим на шестьдесят... Получаем сорок шесть и шесть в периоде. Короче, сорок семь часов. Теперь посмотрим, сколько страниц нужно читать в день. Делим сорок семь на четырнадцать. Получаем... три, запятая, триста пятьдесят семь... Округляем, три с половиной часа. Комаров безрадостно вздохнул.
- Нет, это не для меня. - Он взял книгу, полистал. - Да и текст сложный... Ну, что это такое:
"Я тоже сподабливался кой-каких откровений, когда был моложе, и то, что я увидел во сне, когда против своей воли уехал из Беэршивы и, не подозревая того, набрел на известное место и на известный подступ, может, пожалуй, потягаться с тем, что показали тебе"? Как будто человек не может сказать попроще! Выпендривается этот Манн, как муха на стекле, вязью какой-то занимается!
- Это было его задачей... Где-то в конце второго тома он сам об этом говорит. - Беляев заглянул в книгу. - Вот... "разработать до мелочей изложенное вкратце". Короче, Манн коротенькую легенду из Книги Бытия раздул на тысячу четыреста страниц!
- Зачем?
- Затем, чтобы ты, балбес, погрузился в мир мыслей, в эпоху, в другие измерения. И чтобы выковал свое терпение.
- Ты сам-то прочитал эту словесную эквилибристику?
- Последовательно, страница за страницей - нет...
- Ну, а мне говоришь...
- Но очень детально просматривал. Меня не интересовал Иосиф, меня интересовал сам Манн, его взгляд на библейские события.
Комаров встал, показывая всем своим видом, что его это абсолютно не волнует.
В комнату вбежал Миша, но сразу же остановился, смущаясь постороннего дяди. Комаров приветливо раскинул руки в стороны, присел и заулыбался. Маленькие детские ручки потянулись к нему, крепенькие, полненькие ручки с грязными ноготками. Миша был любитель поползать по полу, под столами и под кроватями. Однажды он заснул под кроватью и его долго искали. Комаров втащил его к себе на колени и стал тискать, качать, щекотать, нюхать детское тельце, целовать маленькие, пытливо-разбойничьи глазки, только что ставшие познавать мир.
Миша потащил за руку Комарова в свою комнату, устланную красным мохнатым синтетическим ковром, по которому были разбросаны яркие пластмассовые кубики. Миша пришел в неописуемый восторг, когда Комаров в мгновение ока выстроил из этих кубиков башню.
Глава XXII
В комнате было темно, когда Беляев обнял Лизу и привлек к себе.
- Осторожно, - сказала она.
- Я хочу осмотреть твой животик, - сказал Беляев, потянулся рукой к розетке и включил елку.
И в темноте вспыхнула елочная гирлянда, целые созвездия. Лампочки, снабженные прерывателем, мигали, целые кучки вспыхивающих и гаснущих огоньков. Лампочки были всех цветов - и зеленые, и красные, и лиловые, и желтые... Казалось, что в комнату залетело множество фосфоресцирующих бабочек. Они вспыхивали то на одной, то на другой мохнатой ветке, выхватывая из тьмы блестящие елочные украшения.
- Как красиво! - прошептала Лиза.
- Очень красиво, - согласился Беляев, лаская ее.
- Ты меня любишь?
- Да.
- Между нами - третий, - сказала она. - Осторожно.
- Я всегда люблю тебя осторожно. На потолке от елочных лампочек был цветастый луг: с травой, цветами, бабочками.
- Когда ты молчишь, о чем ты думаешь? - спросила она.
Он сжимал в своей руке ее руку.
- Когда я молчу, я чаще всего ни о чем не думаю. Вернее, о чем-то думаю, но точно не могу сформулировать - о чем.
- Странно. У меня такое же бывает. Вроде бы думаю, а о чем - не знаю.
- Общие места.
- Да.
- Но много есть в жизни такого, о чем не хочется думать, - сказал он. Это - запретные темы.
- Первый раз от тебя слышу о запретных темах.
- Их много и лучше о них не думать, хотя можно и думать.
- Например?
- Что тебе говорить, ты сама знаешь... Есть вещи, о которых начинаешь думать, и все становится бессмысленным...
- Молодец! Ты умный, и ты не думай о плохом.
- Стараюсь. Но елка!
- Что елка?
- Елка - самая страшная вещь! Запретная тема! А мы ее ставим каждый год.
- Почему "запретная"?
- Сигнал смерти...
Потом они лежали и смотрели в радужный от свечения елочной гирлянды потолок.
- Вот и еще один год прошел, - сказала Лиза, прерывисто дыша.
- Нам будет по тридцать! - с грустью сказал Беляев.
- Как много...
- И как все быстро совершается, - сказал он, стараясь не смотреть на Лизу, потому что после этого ему всегда было как-то неловко смотреть на нее.
- А откуда у Левы появилась машина? - вдруг спросила она.
- Тебе это очень нужно знать?
- Да нет, не очень, но все же... Ты можешь не говорить, я сама знаю... догадываюсь. Напрасно ты это сделал.
- Что сделал?
- Купил ему машину.
- Почему ты думаешь, что это я купил ему машину?
- Не притворяйся, я все знаю и все вижу. Ты с утра до ночи бегаешь, работаешь, а он... Он очень хитрый парень. Вот увидишь, что он тебя рано или поздно бросит.
Беляев едва слышно рассмеялся.
- Это может быть только наоборот - я его могу бросить.
- Тебе так кажется. Ты думаешь, что он тебя будет возить? Ты для этого покупал машину?
В душе Беляева шевельнулась некая тревога. Не оттого, что Комаров может увести машину и сам исчезнуть, а то, что Лиза читала его мысли, его жизнь. Это было неприятно. Чувство, похожее на ревность, возникло в нем.
- Да, я покупал машину для того, чтобы везде успевать.
- Почему ты себе... нам машину не купил? - спросила Лиза и в ее голосе послышалась обида.
- Потому что рано еще мне машину иметь! - достаточно грубо ответил Беляев, чтобы поставить Лизу на место.
- А Левке не рано?
Это был весомый аргумент, о котором почему-то Беляев не подумал, и этот аргумент с новой силой резанул его.
- Машина куплена для работы, - сказал он растерянно.
- И оформлена на него?
- Да никуда он не денется! - огрызнулся Беляев.
- Когда денется, будет поздно, - сказала Лиза. - Тебе нужно самому ездить. Послушай меня, купи себе машину и откажись ты от Левкиных услуг. Он как пиявка будет сосать тебя. Это такие люди, которые просто так не отвяжутся.
- Ты себе противоречишь, - сказал Беляев. - То ты говоришь, что он меня бросит, то - не отвяжется!
- Он тебя бросит тогда, когда поймет, что взять с тебя будет больше нечего.
Беляев пошевелил рукой, придавленной полным лизиным бедром, освободил эту руку и положил на ее гладкое и горячее бедро сверху, чтобы затекшая рука отошла.
- Ты думаешь, что наступит время, когда с меня нечего будет взять? усмехнулся Беляев.
- Со всеми такое время наступает, - сказала Лиза и внезапно с чувством добавила: - Зачем ты держишь деньги в этой чертовой коробке!
Беляев испуганно вздрогнул.
- В какой коробке?
- Не прикидывайся дурачком! Мишка залез к тебе под стол, пока я была на кухне, и выволок эту коробку! Разбросал фотохимикаты, а потом принялся за деньги! Хорошо, что я вовремя зашла в комнату! И хорошо, что ни Сашка, ни Колька не видели этих пачек! Господи, откуда ты набрал столько денег?!
У Беляева перехватило дыхание и он минуту лежал в полной растерянности. Потом стал мучительно соображать, что ответить Лизе. Она ведь довольно часто повторяла, что ей не хватает денег на хозяйство, а он с завидной регулярностью отвечал, что у него нет денег. Вариантов ответа было два:
либо сказать, что эти деньги не принадлежат ему, что выглядело бы достаточно глупо, поскольку кто бы ему дал такие деньги, допустим, на хранение;
либо рассказать о своей коммерческой деятельности и в этом случае как бы полностью впустить Лизу в свою жизнь. Он выбрал второе, разумеется, после некоторых колебаний.
- Я догадывалась, - резюмировала Лиза после услышанного откровения Беляева. - Но я не могла предположить, что у тебя такой талант! Теперь я понимаю, почему ты медлишь со всякими покупками, с той же машиной, например. Ты не хочешь показать окружающим, что ты не такой как они? Теперь я понимаю. Ты создаешь иллюзию, что очень медленно скапливаешь деньги, хотя бы на ту же квартиру.
- Квартира не стоила больших затрат, - сказал он.
- Конечно! - воскликнула Лиза. - Я - бесплатная, мои дети - бесплатные! А что, если я потребую с тебя по десять тысяч за каждого ребенка?
Беляев приподнялся на локте и заглянул в глаза Лизы. Они были злые. Но и Беляев ощетинился.
- А за Колю сколько ты мне дашь?! За то, что ты повела себя тогда с этим офицером как проститутка!
- Я - проститутка?! - почти что задохнулась в крике Лиза.
- Ты!
Лиза наотмашь ударила его по лицу и вскочила с постели, голая, с большим животом, она зачем-то метнулась к елке, затем вернулась к кровати, надела ночную рубашку и сказала:
- Мне до визгу надоело твое вранье! Откуда ты такой жлоб выискался?! Что ты хочешь с этими деньгами делать?!
Беляев, стиснув зубы, дрожал в гневе.
- Исчезни! - прошипел он.
- Нет уж, теперь я не исчезну, - ехидно произнесла Лиза. - Куда мне теперь с этой оравой исчезать? Скорее ты исчезнешь. Я схожу в институт, поговорю, как это они такого типа в парткоме держат!
Беляев вскочил в бешенстве с кровати, сжав кулаки.
- Замолчи, убью!
- Убей! - крикнула Лиза и подставила лицо. - У тебя силенок не хватит убить! Ты же трус! Каким же надо быть подлым человеком, чтобы иметь такие деньги и жене ни копейки не давать. Я едва свожу концы с концами. Хорошо, что моя мама помогает, а то бы совсем... А тебе наплевать на всех!
- Мне наплевать? А эту квартиру я для кого делал? А дети, что, чужие у меня?
- Я не уверена, что ты не ходишь по блядям! - крикнула Лиза.
Беляев пораженно смотрел на нее, дивясь столь не свойственной Лизе лексике. Он явно недооценивал ее, считая, что ей многое в жизни неведомо. Как он глубоко заблуждался! В мгновение ока Лиза ему раскрыла глаза.
Она повернулась и вышла из комнаты. Беляев удрученно заходил по комнате, собираясь с мыслями и успокаиваясь. Он поглядывал на огоньки елки и как бы пугался этих огоньков, которые каждый год манили его в год будущий, который тоже имел окончание такими же огоньками на такой же елке. Сколько можно повторений, словно вопрошал Беляев, а ему из угла кто-то отвечал: "Сколько нужно, столько и будет, деточка!" Черт, откуда взялось это "деточка"? Кто-то большой и суровый следил за ним из угла, и был так страшен в своей несгибаемой воле, что Беляев испуганно смирился с тем, что количество повторений в жизни не будет зависеть лично от него, Беляева, и что этими повторениями будет руководить некто, хотя и догадывался Беляев - к т о, но не мог даже про себя произнести это имя.
Обнаружив, что он бродит по комнате голым, Беляев запел "Утро красит нежным светом", подошел к кровати и сел. Посидев некоторое время, наблюдая за мигающими огнями елки, он лег и укрылся одеялом. Не идти же за Лизой, не уговаривать же ее! Сама придет.
- А кто ты, собственно, такой, чтобы к тебе приходили? - услышал он вопрос из угла. - Почему ты думаешь, что к тебе будут приходить? Ты должен уяснить одну простую мысль, что сам по себе ты никому не нужен. Приходят не к тебе, а к твоим деньгам. Помни это. Хорошенько помни и не переоценивай себя.
- И даже Лиза ко мне не придет? - спросил Беляев.
- Даже Лиза.
- А дети? Дети придут?
- И дети не придут.
- Я не верю этому! - вскричал Беляев и увидел, что в комнату вошла Лиза.
Она успела переодеться и была теперь в голубом платье, том, которое нравилось Беляеву. Лиза включила верхний свет.
- Ты долго будешь валяться?
- Что, уже утро?
- Уже утро.
- А почему на улице темно? - спросил он, глядя на темную щель в занавесках на окне.
- Потому что зимой светает поздно, - сказала Лиза. - На вот, почисть. Она протянула ему корзинку, доверху набитую ложками и вилками, золотисто поблескивающими. Он взял ложку, тяжелую, с вензелями на ручке, совершенно новую ложку и недоуменно уставился на нее. Что же тут чистить? Это же только что купленная ложка. Да притом не обыкновенная, а золотая. На обороте широкой ручки Беляев разглядел выдавленную пробу.
Беляев положил ложку в корзинку и вдруг увидел на своей руке, в которой он держал ложку, золотой отпечаток. Неужели она так пачкается? Он взял вновь ту ложку и увидел на ней отпечатки своих пальцев, то есть в том месте, где были отпечатки, не было золота, а был простой металл. Беляев торопливо принялся перебирать все ложки и вилки, лежавшие в корзинке. И со всех них слезала золотистая краска. Беляев догадался, что это, видимо, Коля так пошутил, покрасив ложки и вилки золотистой краской, но сам золотой порошок развел не на лаке, а на воде, как акварель, вот она и пачкается. А к чему тогда проба золота?
Пока он думал над этим, в комнату вошел Пожаров с подносом в руках.
Беляев ошалело взглянул на него и воскликнул:
- Толя, такие дела! Золото смывается! Пожаров держал в руках увесистый поднос, серебристо поблескивающий, на котором дымилась гора раскрасневшихся раков. Усы и клешни, хвосты и панцири были влажными, словно покрытые лаком.
- Это Колька лак вместо ложек на раков пустил? - спросил Беляев, радуясь появлению Пожарова.
- Какой лак? Это я в Елисеевском схватил вчера. Думаю, на Новый год в самый раз закуска будет!
- Слушай, Толя, мне однажды снились раки... А сны сбываются?
- На то они и сны, чтобы сбываться! - захохотал Пожаров голосом того, из угла.
Он поставил поднос на стол.
Беляев, забыв о нем, стал оттирать тряпкой ложки и вилки. Тряпка становилась золотой, и руки становились золотыми. Беляев вышел из комнаты и остановился у зеркала в прихожей. Он голый стоял перед зеркалом и вдруг стал натирать себя золотой тряпкой. Лицо, руки, шея, грудь становились золотыми. Тряпка была неистощимой. Она увеличилась в размерах, превратившись в целое полотенце. Беляев натер и спину, и ноги.
Он весь был золотой.
Приняв позу Аполлона, он долго любовался собою застывшим в зеркале. И волосы были золотыми! И золотыми были ресницы, и, казалось, глаза стали золотыми! И ногти на руках и на ногах были золотыми! И священный для Беляева символ оплодотворяющего или рождающего начала был золотым! И волосы вокруг фаллоса были золотыми! Мраморному Аполлону далеко было до золотого Беляева!
Но близко до золотого... осла, подумал Беляев, стараясь стереть с себя теперь краску, но она не стиралась.
- Ничего себе костюмчик, - сказал после того, как нагляделся на Беляева, Пожаров. У него в руках был кухонный молоток для отбивки мяса.
Беляев продолжал стоять в позе Аполлона.
- Ну-ка, мы сейчас попробуем, ты ли это или только статуя с твоего изображения? - сказал Пожаров и резко ударил молотком по фаллосу, который с металлическим лязгом отвалился и со звоном упал на мраморный мозаичный пол.
Беляев вышел из комнаты и подошел к своей скульптуре. Нагнулся, поднял то, что упало и ахнул. Это был его самый натуральный, с живой кожицей, нежной, как лепесток розы, символ.
- Как же мне теперь жить?
- Тебе жить незачем! - сказал Пожаров, поднимая и бросая Беляева на горку раков. И пока Беляев летел, успел заметить себя со стороны, каким он вдруг стал красным, усатым и хвостатым. Он был самым большим раком, самым красным, самым сочным, с самыми большими и с самыми острыми клешнями.
- Я в Елисеевский заходил, но раков не видел, - сказал Беляев.
- В рыбном отделе, - сказал Пожаров, поднимая Беляева и переламывая его пополам.
На белую скатерть брызнула кровь.
- Что это?! - вскричал Беляев.
- Это вино, - сказал Пожаров.
- Это же моя кровь!
- Твоя кровь белого цвета! - воскликнул Пожаров и расхохотался.
- Почему "белого"? - испуганно спросил Беляев.
- Потому что ты Снеговик!
Господи, подумал Беляев, почему же он вдруг превратился в Снеговика? Так холодно крутом, так снежно, так метельно, так вьюжно... И так одиноко!
Он пошевелил рукой, Лизы рядом не было. Елка светилась и за окнами был рассвет. Одеяло сползло на пол, он лежал раскрытым и дрожал от холода, хотя в комнате было довольно-таки тепло. Это всегда так во сне бывает холодно, если раскрываешься, подумал он. Во сне организм охлаждается. Состояние было не из приятных. Он был на грани сна и яви. Вспомнился Лизин крик. Реальный крик. И пожаровский басовитый хохот. Нереальный хохот. Но и то, и другое Беляев слышал!
Прежде чем натягивать трусы, Беляев с каким-то страхом осмотрел себя: не стал ли он золотым и осталось ли на месте т о, что со звоном упало на пол?
Затем он оделся и тут же полез под письменный стол за коробкой, в которой, действительно, все лежало не так. Подумав, он достал со дна три пачки, сунул поспешно, оглянувшись, их в карман домашних брюк, и стал думать, что делать с коробкой, в которой этих пачек под химикатами год от году становилось все больше. Наконец, ничего не придумав, он сунул коробку опять под стол.
В шкафу он нашел розовую ленточку, перевязал ею пачки из кармана, вновь сунул их, перевязанные, с красивым бантом, в карман и пошел искать Лизу. Она спала на диване, укрытая пледом, в комнате Миши. Беляев тронул Лизу за плечо. Она медленно открыла глаза и уставилась на Беляева с некоторым остатком вчерашней враждебности.
- Это тебе к Новому году, - сказал Беляев, протягивая ей тридцатитысячный подарок.
Лиза смотрела на связанные пачки и никак не могла спросонья понять, что это.
- Это тебе, - повторил Беляев. Лиза села на диване и поспешно прикрыла оголившиеся ноги.
- Что это? - никак не могла сообразить она.
- Подарок... От меня... Деньги...
Лиза осторожно, не веря себе, взяла пачки и прижала их к груди. Глаза ее стали чистыми и веселыми.
- Мне?! - воскликнула она.
- Тебе.
Она торопливо развязала бантик и поочередно осмотрела каждую пачку, шевеля губами и шепотом прочитывая: "Десять тысяч...", "Десять тысяч...", "Десять тысяч..."
- И это все - мне?
- Ну, а кому же? Конечно, тебе.
- Дай я тебя поцелую, - сказала она и протянула к нему обнаженную руку.
Он склонился к ней, и она с каким-то крепко-благодарным жаром расцеловала его.
- Пойдем, пойдем, а то Мишку разбудим! - прошептала она.
Они вышли на кухню. Беляев взял электрическую мельницу, собираясь смолоть кофе, но тут же вспомнил про коробку.
- Лиза, - сказал он. - Раз уж у нас вышло такое...
- Какое?
- Сама знаешь... То я доверяю тебе быть хранительницей всех средств. Убери куда-нибудь коробку, чтобы дети о ней и слыхом не слыхивали.
Он поставил кофемолку и пошел с Лизой к себе в комнату, где стояла елка.
Но здесь произошло маленькое событие, которое отвлекло на некоторое время ее и Беляева от проблемы коробки. Дело в том, что Лиза, нагнувшись под стол, ударилась коленом об угол стула, который был выдвинут из-под стола, но не отодвинут дальше, чтобы можно было свободно залезать под стол. Ударившись, Лиза вскрикнула, привстала и положила руки на плечи Беляеву.
- Поцелуй мое колено! - простонала Лиза и вместе с обнимающим ее Беляевым пошла к кровати.
Она легла, а Беляев прикоснулся губами к полноватому колену, а затем спросил:
- Здесь больно?
- Больно.
- А здесь?
- Немножко.
Он поцеловал ее чуть выше колена.
- Нет, там уже не больно, - прошептала она.
- А здесь?
- Здесь щекотно...
- А здесь?
- Целуй.
- А здесь?
- Целуй крепче!
Колено уже было забыто, было забыто все, потому что их захлестнула страсть.
Светлая комната стала светлее, и ангелы зашелестели белыми крылами своими, создавая эффект метели.
- Вот чем иногда кончается ушиб колена, - рассмеялась она.
- Мне приснился жуткий сон! - вдруг сказал он.
- Какой?
- Смешно сказать...
- А ты скажи.
- Мне приснилось, что я стал статуей, как Аполлон, и что у меня один варвар (он не назвал - кто), ты представляешь, отбил молотком то, что тебе так нравится.
- Ха-ха-ха! - залилась смехом Лиза. - Как бы я жила без этой радости?! Ты бы меня обрек на вечное монашество.
У Беляева мелькнул образ Валентины...
Коробку Лиза унесла к себе.
Потом, когда они пили кофе на кухне, туда прибежал босиком, в одной рубашонке Миша, весело подняв руки, закричал:
- Дей Моез!
- Где Дед Мороз? - удивленно, вскинув брови, спросила Лиза.
- Там! - выкрикнул Миша, указывая на окно, которое, как и из комнаты, выходила на улицу.
Беляев выглянул в окно, но никого не увидел, зато услышал звонок в дверь. Он пошел открывать, а Лиза быстро умыла и одела Мишу. Со звонком в коридор высыпали Коля и Саша. А Беляев впустил в квартиру настоящего Деда Мороза.
Беляев совсем забыл, что с месяц назад записался в профкоме на "Деда Мороза". Это был Зайцев с кафедры математики, широкоплечий, пузатый ассистент, с голосом дьякона. Следом за Дедом Морозом вошла Снегурочка, Шиманская, лаборантка с сопромата.
Дети радостно-испуганно застыли у стены. За спиной Деда Мороза был огромный мешок, на руках - красные рукавицы, в одной руке был толстый, суковатый посох, обмотанный серебристой лентой фольги.
- Я из лесу вышел, был сильный мороз! - прогудел Дед Мороз, не найдя более лучшего приветствия, чем это.
- Гляжу, поднимается медленно в гору! - издевательски-весело отозвался Беляев, поднимая Мишу на руки.
- Здравствуйте, детки! - сказал, подмигивая Беляеву, Дед Мороз, проходя в большую, Белявскую, комнату, где сияла своею красою наряженная елка.
Дед Мороз вновь подмигнул Беляеву и тот догадался поставить Мишу перед елкой, а сам незаметно пробраться к розетке у кровати. Коля и Миша, раскрыв рты, смотрели на Деда Мороза и Снегурочку.
- Снегурочка! - обратился к ней Дед Мороз.
- Да, дедушка.
- Начнем праздник для детей?
- Начнем, дедушка! - весело пропищала Снегурочка, потому что у лаборантки Шиманской был известный на весь институт своей писклявостью голос.
- Раз, два, - начал басом Дед Мороз, и Снегурочка поддержала: - Три! Елочка - гори!
- ... гори! - хором поддержали дети, и Беляев
ткнул штепсель в розетку.
Елочная гирлянда вспыхнула и замигала.
- Ура-а! - крикнул Саша.
В это время Снегурочка шепталась с Лизой, как приготовить праздничный пирог. После этого Дед Мороз со Снегурочкой вручили подарки детям. Дед Мороз на ощупь брал в мешке подарок и, прежде чем его вытащить, спрашивал:
- Кому? - спрашивал, как какой-нибудь рыбак при дележке улова.
- Мне! - все вместе кричали дети. Когда дети ушли к себе потрошить подарки, Беляев достал бутылку коньяка.
- Я только рюмочку! - взмолился Дед Мороз. - А то, пока всех обойду, повалюсь с катушек! Итак уже мы со Снегурочкой врезали грамм по триста!
- Что-то незаметно! - рассмеялась Лиза.
- Быстро на воздухе выветривается, - неопределенно-рассеянно сказал Дед Мороз, освобождая пальцами рот от ваты усов и бороды.
- Холодно на улице? - спросила Лиза.
- Да, ничего... - сказал Дед Мороз, опрокидывая рюмку.
- А вы, Николай Александрович, неплохо живете! -воскликнула выпив, Снегурочка, обводя рукою комнату, но словно охватывая этим жестом всю квартиру.
- Столько лет бились! - сказала твердо, оценив ситуацию, Лиза.
- Конечно, у вас дети, - вздохнула, словно позавидовала, Снегурочка, отламывая кусочек от большой плитки шоколада, и добавила с чувством: - Везет же людям! Дети, огромная квартира!
- Да-а, - промычал Дед Мороз, с подозрительной жаждой поглядывающий на бутылку.
Беляев перехватил этот взгляд и налил всем, кроме Лизы.
- С наступающим! - сказал он, слушая, как мелодично гудит хрусталь, после того, как он чокнулся с Дедом Морозом и Снегурочкой.
- С новым счастьем! - сказала Снегурочка. Лиза посмотрела на нее и сказала:
- Мы ведь с Николаем Александровичем с комнаты начинали. С этой вот комнаты. - Притопнула ногой легонько по паркету Лиза.
- Вы такая молодая и уже трое детей! - продолжала восхищаться Снегурочка.
Беляев энергично налил по третьей рюмке.
- Если бы не было детей, не было бы квартиры. Если бы не были мы в свое время рождены, не было бы ничего! - философски воскликнул он и поднес свою рюмку к рюмке Деда Мороза.
Тот помешкал, затем весело сказал:
- Ну, дай Бог, не последняя! - и швырнул жидкость в распахнутую пасть.
- И все-таки, - продолжала Снегурочка, обращаясь к Лизе, - как вам это удается?
Лиза пожала плечами, а Снегурочка грустно взглянула на ее живот.
Глава XXIII
Совершенно очевидно, что Скребнев заимел какой-то зуб на Сергея Николаевича, иначе бы он не завел с ректором разговор об этом при Беляеве. Едва успели убрать портрет в траурной рамке бывшего завкафедрой Пачкова из фойе, как Скребнев вызвал Беляева и спросил его мнение о кандидатуре на так внезапно освободившуюся должность.
- Двух мнений быть не может. Сергей Николаевич, - сказал он, даже и не пытаясь в уме выбрать еще кого-нибудь.
- Угу, - хмыкнул Скребнев, но ничего более не добавил, а предложил зайти с ним к Яковенко, ректору.
Краснолицый и седовласый Яковенко восседал в своем могучем, ленинском, кресле за огромным (откуда только такие берутся, как из горьковского кабинета в доме Рябушинского!) столом, стоящим отдельно в просторном, как зал, кабинете. Перед столом располагалось два кресла-близнеца из того же гарнитура, что и ректорское кресло, но несколько поменьше.
- Здравствуй, Павел Семенович! - опережая Скребнева, произнес Беляев грубовато, пожал мягкую ладонь ректора и сел без приглашения в кресло, закинув ногу на ногу.
Скребнев как будто этого не заметил и опустился в кресло напротив. После паузы зачем-то подмигнул Беляеву, мол, поддержи, и завел разговор о вакансии.
- Я думаю, что Серега справится, - сказал Яковенко. - Да и докторская у него на подходе. Пошевелившись в кресле, Скребнев сказал:
- Я ничего не имею против, но...
- Что "но"? - перебил Яковенко, припадая на стол.
- Боюсь, не потянет...
У Беляева от изумления расширились глаза, и он весь как-то напружинился. Заиграли желваки на щеках и спина стала прямой, как доска. И в этом напряжении он казался еще более подтянутым в своем с иголочки костюме, в выглаженной Лизой вечером белоснежной сорочке, в идеально завязанном темно-синем галстуке.
- Я этого не боюсь, - сухо проронил сквозь зубы Беляев и взглянул на ректора.
Тот пожал плечами и, подумав, спросил:
- Что-то у тебя есть?
Скребнев еще раз незаметно подмигнул Беляеву и сказал:
- У нас у каждого что-нибудь есть... Дело не в этом. Мне кажется, что Серега не потянет.
- Почему "не потянет"? - удивился Яковенко и откинулся к спинке кресла.
Беляев чмокнул губами и медленно проговорил, вполне восприняв подмигивание Скребнева:
- Вообще-то стоит подумать.
Он это сказал, не понимая, куда клонит и что хочет Скребнев, но сказал, чтобы не расходиться во мнении со Скребневым. Тут нужно было четко определиться в расстановке сил. А силы были таковы, что Яковенко был в предпенсионном возрасте, в последнее время почти что отошел от дел, появлялся в институте редко, причем с подозрительно красным лицом. Волевых качеств у Яковенко явно недоставало и он более делал вид, что руководит, чем руководил огромным институтом. Оба проректора были уже в пенсионном возрасте и держались только потому, что когда-то в конце двадцатых годов создавали институт, и ныне никому не мешали. Силу набирала младая поросль, и в особенности, Скребнев, которого недавно на районной отчетно-выборной партийной конференции избрали в бюро райкома КПСС.
- Ладно, вы там думайте, - сказал Яковенко. - Потом доложите.
Выйдя из кабинета, в коридоре, Беляев спросил:
- Володя, чего ты темнишь? Бляха-муха, надумал чего-то и меня в дурацкое положение ставишь! Скребнев по-приятельски обнял Беляева.
- Коля, запомни одно из важнейших правил партийного работника: никогда не выдавай информации, в которой ты сам еще не уверен!
Этому, конечно, Беляева учить не стоило. Но то, что именно его хотел обойти Скребнев, его уязвило.
- Слушай, ты мне доверяешь, Володя? - напрямую спросил Беляев, убирая с плеча руку Скребнева.
Скребнев молчаливо вновь подмигнул ему и сказал:
- Пошли ко мне, потолкуем.
В коридоре разговаривать, действительно, было неудобно, потому что в нем было людно, несмотря на то, что шли лекции. Хлопали двери лабораторий и кафедр, студенты, сотрудники, преподаватели, свободные от занятий, ходили туда-сюда, обязательно раскланиваясь со Скребневым и Беляевым, институтскими партийными боссами. По одной стороне шел ряд широких окон, за которыми падал медленный пушистый снег. Даже одной минуты взгляда на него было достаточно, чтобы успокоиться или задуматься. Если между собой люди так или иначе переходят на "ты", то с природой они вечно остаются на "вы".
Людочка, секретарша, печатала на машинке. Увидев Беляева, сказала, что ему звонила жена и просила ей перезвонить. Беляев кивнул и вошел следом за Скребневым в его кабинет и плотно закрыл за собою дверь, защелкнув английский замок.
- Коля, - начал сразу же Скребнев, - нужен какой-нибудь компромат на Серегу.
- Ты спятил! Это же наш кореш! - воскликнул Беляев, усаживаясь напротив Скребнева у стола.
Волнение охватило Беляева, поскольку он не ожидал, что Скребнев возьмет так круто. Против Сергея Николаевича, с которым он живет и на кафедре, и в парткоме душа в душу!
- Так надо! - твердо сказал Скребнев.
- Что он тебе сделал?
- Лично мне - ничего.
- А кому?
- Вот это я у тебя хочу спросить.
- У меня? - поднял брови Беляев.
- Я же говорю, дай на него компромат!
- Никак не пойму. Ты что, от него избавиться хочешь?
- Иначе не получится.
- Почему?
- Ну, потом как-нибудь расскажу, - сказал, чуть порозовев, Скребнев, погремев коробком спичек, проверяя, есть ли в нем спички, и закурил.
- Что-то никак не врублюсь, - сказал, разводя руками, Беляев.
Скребнев встал и заходил по кабинету.
- Какое тебе, Коля, дело! Ты можешь для меня, как для друга, это сделать или нет?!
Беляев стал понемногу соображать и догадываться, что между Скребневым и Сергеем Николаевичем что-то произошло на личной почве, поэтому резко прекратил вопросы и, подумав еще некоторое время, сказал:
- Хорошо. Но кого ты мне сунешь в шефы?
- Это твоя прерогатива, - спокойно сказал Скребнев и вдруг нервно почти что крикнул: - Мне нужно убрать этого пидора!
Но тут же Скребнев взял себя в узду, сел и, как ни в чем не бывало, сказал:
- Поясница опять болит.
Беляев никак не мог прийти в себя от "прерогативы" в подборе кандидатуры на избрание на должность заведующего кафедры. Сначала никто ему не шел на ум, но затем он кое-что начал придумывать. Разумеется, продать эту должность нужно было как можно дороже. Это для Беляева была аксиома, как для Скребнева было аксиомой то, что Сергея Николаевича не должно быть в институте.
Беляев думал о разных вариантах, а перед глазами возникала смазливая и бойкая жена Скребнева. Ну, Серега!
- Ладно, уберем, - сказал Беляев, как о решенном, придвинул к себе телефон и позвонил домой.
Подошел сначала Саша, потому трубку взяла Лиза.
Она волнуясь, сказала:
- Звонил твой Заратустра, сказал, что умирает. Положив трубку, Беляев заметно помрачнел.
- Что-нибудь случилось? - заметив эту резкую перемену, спросил Скребнев.
- Да так, ничего, - сказал Беляев, тупо глядя на страницу перекидного календаря с жирной цифрой "семь" посередине, над которой маячил месяц "декабрь", первый месяц шестидесятого года Великой Октябрьской социалистической революции...
Беляеву сразу же стало ясно, что отец сорвался и теперь, на выходе из запоя, лежит трупом и подыхает. Беляев даже ни на минуту не позволил себе усомниться в этом. Нет характера у отца, думал он, а есть какие-то всплески, похожие на характер. Беляев думал о том, что в этой волчьей жизни нужно быть волком, что нужно выковывать свой характер, не подпускать к себе людей, не доверять им, держать их все время на дистанции, потому что, как только подпустишь, они сразу же начинают лезть в душу или залезать на голову. Эта человеческая особенность неискоренима и с ней бороться можно только по-волчьи.
Беляев набрал номер Комарова.
- Лева, звоню из парткома, - сказал Беляев.
Скребнев уставился, не моргая, на Беляева, но тот больше ничего не говорил, а только, прикрыв трубку ладонью, слушал, так что Скребневу ловить было нечего. С того конца провода Комаров сам говорил наводящими вопросами:
- Понял. Подъезжать сейчас? Понял. Через пятнадцать минут буду. Остановлюсь, где обычно.
- Давай, - сказал Беляев и положил трубку. Снег медленно падал на мокрый асфальт. Даже было жалко этот чистый снег, что он так бездарно заканчивал свое прекрасное парение. На капоте машины он сразу же таял, и от капота поднимался белесоватый пар.
- Только хотел пойти по магазинам, как ты позвонил, - сказал Комаров, когда Беляев сел рядом и захлопнул дверцу.
- По магазинам будешь после работы ходить! - урезонил его мрачный Беляев. - Прямо! - добавил он.
Комаров тронул свою зеленую клячу и поехал по улице прямо.
- Направо! - отрезал Беляев.
Комаров, поджав губы, поняв, что шеф не в духе, свернул направо. Комаров хотел спросить о зарплате, которую Беляев выплачивал ему каждое десятое число, но промолчал, чтобы не навлечь на себя гнева.
- У магазина остановись! - рявкнул Беляев и, как только машина остановилась, вышел, сильно хлопнув дверью.
В грязном винном отделе пахло чем-то тухлым, толкались в очереди то ли газосварщики, то ли каменщики, не уступая друг другу. Всего-то было человек пятнадцать, а подняли такую бучу, что казалось сейчас глаза друг другу выцарапают. Стоял мат-перемат в облачности пьяного дыханья. Пока длилась эта потасовка, Беляев поднял доску прилавка и быстро прошел в подсобку.
- Что у вас там происходит?! - ревизорским голосом сказал Беляев и тут же бросил на стол перед толстухой в плюшевом черном жакете, надетом поверх белого халата, "лиловенькую" бумажку: - Четыре штуки по пять двенадцать! почти что приказал он и раскрыл портфель.
Толстуха протянула руку к ящику с водкой и по одной уложила в портфель четыре бутылки, затем выдвинула ящик стола и смахнула в него этот четвертак.
- Ни здрастье вам, ни до свиданья, - сказала толстуха, - ходят, как эти!
- Будешь, как этот! - огрызнулся Беляев и вышел.
Увидев грозного Беляева, продавщица крикнула в зал:
- Угомонитесь, черти!
Один тип в пластмассовой каске, проводив взглядом Беляева, крикнул, перекрывая голос продавщицы:
- Мент переодетый пошел! Тихо, а то наряд пришлет!
А Беляев в это время был уже в овощном отделе. Он купил квашеной капусты и килограмма три соленых огурцов.
Комаров стоял у машины и бросал снег в лобовое стекло, по которому скребли щетки, очищая его от грязи. Вся машина была черна от этой грязи. Чистый снег Комаров брал с карниза витрины магазина.
- Прыскалки не работают, - сказал Комаров, когда поехали.
От впереди идущих машин на стекло летели брызги и стекло быстро загрязнялось.
- Почему прыскалки не работают? - раздраженно спросил Беляев.
- Черт их знает, - сказал Комаров.
- Перед выездом надо машину готовить!
- Смотрел, - протянул Комаров, - но ничего не нашел. Там дырочки - с гулькин хвост. Засорились, наверно.
Стекло уже сплошь усеялось грязью. Ничего не было видно. Комаров поправлял очки, нагибался, выискивая щель, как танкист.
- Включи щетки!
- Они размажут все, хуже будет.
- Включи!
Комаров нехотя включил щетки. Они пошваркали грязь из стороны в сторону и словно покрасили стекло краской. Ничего совсем не стало видно.
- Я же говорил! - сказал Комаров. Темнело. Зажглись фонари. Комаров осторожно, включив левый указатель поворота, остановился. Улица была с односторонним движением. Включив щетки, он выскочил из машины, нашел чистого снега и стал бросать на стекло. На нем быстро образовались два прозрачных веера.
Тронулись, но через километр стекло опять забрызгалось.
- Ну, ты и мастер! - психанул Беляев. - Тормози и открывай капот!
Комаров послушно исполнил приказание.
- Как у тебя действует система орошения? - спросил Беляев, заглядывая под капот.
- Там груша в салоне, жмешь на нее ногой, создается в бачке давление и по трубкам вода прыскает на стекло, - объяснил Комаров.
- Пневматическая?
- Пневматическая, - согласился Комаров, засовывая руки в карманы куртки. На голове Комарова была старая вельветовая, коричневая, кепка-шестиклинка с пуговкой. А вид у него был - ленивого школьника, который только перед учителем кое-как себя держит, а так бы - плюнул на все и ушел.
- Давай проволочку! - приказал Беляев.
- Где я тебе ее возьму?
- Где хочешь! - сказал Беляев. - Смотри в бардачке, в багажнике!
Комаров так же лениво, не вынимая рук из кармана, пошел в машину. Через минуту принес проволочку. Беляев просунул ее сначала в один канал прыскалки, затем в другой.
Комаров сел за руль, понажимал на грушу. Вода не лилась. Тогда Беляев посмотрел на полиэтиленовый бачок, есть ли в нем вода. Вода была. Он пошевелил подходящие к бачку резиновые шланги, затем снял с бачка крышку и обомлел.
- Голову тебе, Лева, нужно оторвать! Смотри! Комаров, все еще держа руки в карманах, вернее, постоянно их туда засовывая, склонился, блеснув очками, к бачку. На дне лежал короткий шланг, трубочка, которая должна была быть надета на носик внутренней стороны крышки, чтобы вода под давлением воздуха шла через эту трубку в носик, из которого по длинным шлангам к прыскалкам.
Комаров виновато запустил пальцы в воду, достал трубочку...
Сели в машину, тронулись. Вода вовсю брызгала на стекло, щетки дружно, вправо-влево, начищали веера прозрачности.
Оставив машину у подъезда, Беляев поднялся к квартире отца. Дверь была предусмотрительно не заперта. Как и ожидал Беляев, Заратустра крестом лежал на кровати и тихо стонал. В комнате был спертый воздух, и Беляев сразу же открыл форточку. В момент открывания форточки, взял себя в руки, отбросил мрачность и прочие волчьи замашки, весело запел вполголоса:
На Волге широкой, на стрелке далекой...
- Ко-оля, это-о ты-ы? - стонущим, срывающимся голосам спросил Заратустра, боясь пошевелиться.
Не отвечая, Беляев быстро разложил огурцы и капусту по тарелкам, налил пару рюмок водки и, прежде чем подносить отцу, чокнулся с его рюмкой и выпил сам, крякнув и с хрустом откусив половину крепкого пупырчатого огурца.
Он протянул рюмку отцу, глаза которого сразу же вспыхнули. Он попытался подняться, даже оторвал голову от подушки, но она так сильно задрожала, что отец бессильно уронил ее опять на подушку. Беляев, улыбаясь, обхватил отца, посадил, чувствуя, как содрогается все его тело, и подоткнул сзади подушкой. Руки отца ходили ходуном. Чтобы не пытать судьбу, Беляев прижал к себе голову Заратустры, немного запрокинул ее и вылил водку в дрожащий рот. Сам же быстро сходил на кухню, отыскал какой-то таз и вернулся как раз вовремя, чтобы поймать этим тазом желчную струю из отцовского рта.
- У-у-у! - выл отец и, вибрируя всем телом, блевал желчью в таз.
Беляев вооружился полотенцем, вытирал рот отца. Затем принес граненый стакан и налил сразу в него две третьих объема. Взял тарелку с капустой и слил из нее рассол в рюмку. Вооружившись стаканом и рюмкой, подошел к отцу, локтем прижал его голову, чтобы не трепыхалась, и приставил стакан к его губам. Отец жадно и с омерзением выцедил все до донышка. Беляев быстро влил в рот рассол, от остроты которого отец даже всхлипнул.
Как бы вальсируя, Беляев пошел к столу, напевая:
Свиданье забыто, над книгой раскрытой...
Обратно, вальсируя, Беляев подошел к отцу с великолепным огурчиком. Отец с чувством, молча, принялся закусывать, а минут через десять подтягивал сыну:
Ой, летние ночки, буксиров гудочки...
Ровно через полчаса после прибытия Беляева Заратустра был одет, обут, руки не дрожали, глаза сияли, в зубах была сигаретка. Напевая, отец с сыном спускались к машине.
У самой машины дружно, на весь переулок, допели:
На Волге широкой, на стрелке далекой Гудками кого-то зовет пароход. Под городом Горьким, где ясные зорьки, В рабочем поселке подруга живет...
Комаров ошалело смотрел на парочку, затем догадался выскочить из машины, открыть двери и усадить певцов на заднее сидение.
- Куда, шеф? - спросил Комаров, усевшись за руль.
- Рублевское шоссе!
Отец резко повернулся к сыну и застыл с широко открытыми глазами в позе непонимания. Еще мгновение до этого лицо отца было оживленно, с улыбкой на губах, а теперь эта улыбка, пойманная за хвостик, затвердела на вопрошающей ноте. Только пошло все в гору и вдруг - торможение! Затем отец пошевелился, улыбка спрятала хвостик, взгляд потух, и он сказал:
- Понял. Швартуемся в порту равноапостольных истин. Буду слабым и нищим, пусть мне подают и сострадают сильные.
Отец откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Поза эта словно говорила о том, что он не хочет возвращаться из сферы веселья в сферу томления духа.
Почесав затылок, Комаров включил приемник и стал крутить ручку настройки. Беляев вдруг услышал обрывок голоса диктора: "...рил Заратустра", но Комаров крутил дальше.
- Верни Заратустру! - сказал Беляев с тревогой в голосе, как будто кто-то специально подсмотрел за ним и отцом и дал в эфир что-то такое про Заратустру.
Комаров послушно восстановил низкий мужской голос в приемнике.
- ...лько слов о симфонической поэме Рихарда Штрауса "Так говорил Заратустра", - говорил диктор. - Это единственное в своем роде произведение не только в творчестве Рихарда Штрауса, но и во всей истории музыки. Впервые философское сочинение стало объектом музыкальной интерпретации...
- О! Что говорил Заратустра?! - вдруг закричал отец.
- Да подожди ты! - осадил его Беляев.
- Обращение к "Заратустре" было, вероятно, притягательным для композитора в силу новизны и оригинальности музыкальных задач. Подобный замысел способен был отразить и характерные тенденции в настроениях немецкой интеллигенции. Интерпретируя Ницше на свой лад, Штраус постарался придать ряду отвлеченных и иносказательных образов вполне реальный, земной характер, что послужило только на пользу музыке...
Комаров проскочил мимо ресторана "Прага" и помчался по Калининскому проспекту.
Пошел снег.
Нью-йоркский симфонический оркестр заиграл.
Из тишины вдруг вырвались пронзительные, предупреждающие о конце вечности трубы. Их дикий, какой-то звериный выкрик так потряс Беляева, что он похолодел и дыхание перехватило. Призывные голоса труб завораживали на фоне гулкого баса.
Дикие нью-йоркские небоскребы, шагнувшие в Москву, на Калининский проспект, глядели сквозь снеговую завесу звериными светящимися очами. И казалось, что вопли труб идут изо всех окон и дверей, придавая какую-то немыслимую торжественность искусственным сооружениям города посреди доисторической темной природы, оклик которой проклевывался сквозь нарастающий гром барабана в минорном аккорде всего оркестра.
Беляев взглянул на отца. Отец смотрел, не мигая, в потолок машины, и на глазах его от дивной музыки показались слезы, поблескивающие в полумраке, как росинки в лунном холодном свете.
После паузы вступили скрипки и виолончели.
Умиленный великой музыкой, Заратустра тихо, чтобы музыка была слышнее его пьяного голоса, сказал:
- Я спустился с горы я увидел в лесу отшельника. Я спросил у него, что он делает, и он ответил мне, что возносит молитву Богу. Я был поражен. Этот старик не знает, что Бог мертв.
- Бог "мертв"? - спросил Беляев.
- Бог не просто мертв, Бог - разложившийся труп, - вторя скрипкам и виолончелям, в которые уже вмешивались потихоньку духовые, медные и деревянные, сказал мелодично Заратустра. - И я тому свидетель. Ни помощи, ни поддержки, ни утешения я не получал от него. Поэтому я плюю всем богам в лицо, особенно тем, которых придумали евреи, эти тараканы цивилизации, которые ползут только туда, где есть чем поживиться.
Тема отца звучала тихо, робко - у виолончелей и контрабасов пиццикато. Засурдиненные валторны как бы напоминали о людском помрачении в религии.
- Я говорю вам, не верьте презирающим жизнь на словах, а на деле хватающим из нее все, что попадется под руку. Не верьте им с Христами и Буддами, они придумали их, чтобы сделать вас слабыми, чтобы вы поверили в то, что к вам кто-то придет и подаст. На словах вам это скажут, а на деле подойдут и ткнут еще ногой, чтобы вы поскорее свалились в пропасть!
Пронзительные скрипки славили человека, плюнувшего в лицо Богу. Бог умер сразу же, как только появился отец-хулитель, бесстрашный человек, лишенный предрассудков. - Бог есть у того, кто хочет иметь Бога. Бога хочет иметь неудачник. Имеющий Бога - слаб. Место Богу - на кладбище, в больнице и в инвалидном доме. Когда-то душа была шестеркой у намалеванного на стенах храмов Бога, душа - гонительница тела, - говорил отец умиленно и уверенно, укладывая свою речь в такт музыке, овладев кантиленой, - душа - это жалкое ничто, смотрела на тело с презрением, так я, пьяный, бессильный, смотрю на работающего человека с презрением, о, будь проклята душа, которая умерла вместе с Богом и хулителями Бога. Сама душа была кровожадной, истязала тело, хотела, чтобы оно было тощим и постоянно голодным. Но на самом деле она, несуществующая, хотела сделать несуществующим тело. Миллионы тел должны были по замыслу Бога подохнуть, чтобы расчистить, - говорил Заратустра, - земные просторы для евреев, не имеющих ничего против сильного тела... своего и прелюбодеяний с обрезанием...
Комаров сидел весь внимание, пытаясь под симфоническую, нелюбимую, музыку постичь бред отца Беляева.
- Что говорил Заратустра?! - вдруг дико завизжал отец, так что не подготовленный для этого Комаров, втянул голову в плечи, но как профессиональный шофер не изменил параметров работы машины.
- Альзо шпрах? (Так говорил? /нем./) - откликнулся Беляев.
- Их бин хойте Заратустра! (Я сегодня Заратустра! /нем./) - вопил отец. Но вдруг контрапунктально тихо прошептал: - Срочно налей!
Беляев тут же извлек из портфеля джентльменский набор богоборца и богохульника: стакан, бутылку и огурец.
Лишь только легкий звон горлышка о граненый стакан нарушил девственную красоту скрипичной темы.
- Нох айн маль!(Еще один раз! /нем./) - прошептал отец и выпил.
Глава XXIV
Пожаров, Комаров и Беляев закрылись в комнате на ключ. Беляев просил Лизу не беспокоить их, потому что у них очень важное дело. У Комарова за плечами был рюкзак, принявший квадратную форму от коробки, помещенной в него.
Пожаров бросил шапку на диван, туда же полетели шарф и дубленка. Он потер руки и стянул с плеч Комарова рюкзак. Пока Беляев и Комаров раздевались и столь же небрежно бросали одежду на диван, хотя вполне могли бы раздеться в прихожей, как положено, но излишняя поспешность не позволила им это сделать, Пожаров расстегивал кожаные ремешки рюкзака и развязывал узел веревки.
Беляев подошел к окнам и плотно задвинул занавески, словно кто-то мог заглядывать в эти окна с соседней крыши, белой от снега, обильно валившего весь божий день.
Пожаров осторожно вытащил коробку из рюкзака и бережно передал ее Беляеву, который поставил коробку на стол и раскрыл клапаны, которые были закрыты лепесток под лепесток. Комаров дышал ему в затылок, Пожаров нависал над столом с другой стороны. Коробка была набита деньгами, но не теми, которые любил Беляев, а сплошь трояками и пятерками, даже рубли желтели в море зелени и голубизны, как первые одуванчики на траве при голубом небосводе.
- Ну и Шарц! - прогудел Пожаров. - Наверно, на вокзалах побирался. Где он столько набрал этой рвани!
- Все затертые какие-то бумажки, - сказал Комаров, хватая трешку и глядя через нее на свет.
- Итак, - сказал Беляев и, мрачновато взглянув на Комарова, выхватил у него трояк и бросил в коробку. - Комаров считает... рубли, Пожаров - трояки, а я - пятерки.
Беляев стал быстро раскидывать деньги на большом столе в три кучи: рубли к рублям, трешки к трешкам, пятерки к пятеркам. Комаров сгребал порученные ему рубли в охапку и переносил их в кресло, где решил разместиться для счета. Пожаров сдвинул одежду на край дивана и бросал трешки на него. Руки Беляева сновали как у опытного картежника, глаза горели, как, впрочем, они горели у Пожарова и Комарова.
Беляев ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, Комаров стянул через голову свитер, Пожаров сбросил с плеч потертый замшевый пиджак.
- Целый год собирал! - воскликнул Пожаров.
- Пятый пункт и не то заставит делать! - сказал бодро Беляев, не давая себе передышки - мятые деньги так и разлетались по кучам из коробки.
Вдруг Комаров прямо на лету поймал трешку, планировавшую в его рублевую кучу.
- Этого нам не надо! - крикнул он, переправляя ее Пожарову.
- Ас виду - жалкий профессоришка, - сказал Пожаров, бегая глазами от коробки к своей куче и обратно.
- Скребнев меня чуть не повесил, когда я ему сказал, что нашел Шарца. Сказал, что нам своих жидов неизвестно куда девать, а я ему еще одного тащу. Говорю, если хочешь русского бесплатно, пожалуйста. Нет, говорит, бесплатно даже мухи не летают.
Комаров на мгновение оторвал глаза от своей кучи, поправил очки в позолоченной оправе и спросил:
- А кто мухам платит?
- Мухам платит бляха! - захохотал Беляев. Пожаров достал расческу, причесал свои темные, поредевшие, с проседью волосы, главным образом он это сделал по привычке, чем по необходимости. Время от времени Пожаров бросал взгляд на книжные полки и стеллажи, прочитывая названия и авторов по корешкам, а затем вновь с выражением особого, напряженного внимания следил за сортировкой.
- Профессор, а сидел на полставке. Понятно, докторской не было, дали профессора по совокупности...
- Или заплатил, - вставил Комаров, равнодушно уже взирая на деньги, и чувство первоначальной алчности испарилось из его глаз начисто.
- Скорее всего, - сказал Пожаров.
- Как же ты его все же расколол? - спросил Комаров.
- Я и не колол. Чего тут колоть! Спрашивал у всех, не хочет ли кто занять должность завкафедрой. Ну, какой дурак откажется. Все соглашались. А я им говорю, что, мол, одно условие есть. А условие, ясно, не выдавал. В общем, элементарно, как в букваре.
Комаров сгреб очередную кучу и перенес ее в кресло, после чего несколько размялся, помахав руками, нагибаясь к полу, отчего выбилась сзади из брюк рубашка.
- Три бутылки выдул на Новый год, - сказал вдруг Комаров.- Светка сначала к соседке вышла после двенадцати, ну я махнул стакан сразу. А под гуся, сами знаете, как слону дробинка. Пришла, я с ней тост маханул еще раз за ушедший семьдесят шестой, год тридцатилетия. Светка уткнулась в телик да и заснула. Ну я по-тихому выдул еще пару бутылок...
- Врешь! - засмеялся басом Пожаров. - Чтоб махом столько выпивахом? Смерть починаху быти!
- Слушай, Толя, гадом буду, чтоб я скурвился, три пузыря засадил. Сам себе не верю. И утром не похмелялся. Закусывал, как Александр Македонский. Так голова поболела утром немножко - и все! Пошел со своими в лесочек погулял, потом пришел, Светка обедом накормила, я книгу в зубы и на диван. Десять строчек прочитал и захрапел! Блаженство!
- Это он, - кивнул Беляев на Комарова, - характер выковывает!
- Да таких, как я, раз, два и обчелся!
- Это точно! - пробасил Пожаров. - Я больше трехсот грамм перестал употреблять. Я со своей махнул бутылку шампанского и бутылку коньяка. Я себя изучил, как больше трехсот граммов засажу, так наутро башка раскалывается.
- Вот уж липа! - воскликнул Беляев. - Не может у тебя после трехсот граммов болеть голова!
- Коля, я тебе говорю!
- Значит, у тебя давление, - сказал Беляев, беспрестанно раскидывая из коробки бумажки: синие, зеленые и желтые.
-Слушай, откуда у тебя "Шарп"? - вдруг спросил Пожаров, разглядев на одной из средних полок между книгами двухкассетник.
- Взял по случаю, - неопределенно ответил Беляев, не собираясь рассказывать, что это мать прислала из Парижа.
- В комке? - спросил Пожаров.
- В комке, - чтобы отвязаться, кивнул Беляев.
- Ты же был убежденный противник всякой радиотехники, - сказал Пожаров, перенося очередную кучу трешек на диван.
- Ты тоже был противником женитьбы, однако повесил себе хомут на шею и дочку родил! - проговорил Беляев и собственный голос, как иногда бывало с ним, показался ему ехидным и придирчивым.
На Беляева вдруг накатила мрачная волна, он с тревогой посмотрел сначала на Пожарова, потом на Комарова и подумал о том, что наверняка они ему подложат какие-нибудь гадости в дальнейшем, потому что нельзя было с ними сближаться в этом деле, а он сблизился. Может, он уже свихнулся на доверии к ним? Конечно, с виду было все как надо: и Комаров, и Пожаров были с ним заодно, но... Очевидно, он уже начал терять бдительность, когда погнался за этими пятьюдесятью тысячами Шарца за должность заведующего кафедрой. Конечно, и Скребнев хорош, позарился на двадцать тысяч! За эту двадцатку готов был не только Шарца, но и саму Голду Мейер посадить на кафедру. И черт дернул Беляева пообещать Скребневу двадцать тысяч! Но, с другой стороны, за червонец вряд ли бы Скребнев взял Шарца. За червонец можно было бы и русского найти. Стоило только поискать. Афик готов был за сотню прикатить в Москву! Та еще публика! Деньги мешками таскают! Если память Беляеву не изменяет, Афик именно в мешке принес ему деньги за "Волгу" - "сарай", правда, в полиэтиленовом. Впрочем, это закрытая тема.
- Включи маг, - исключительно от скуки однообразной работы попросил Комаров.
Беляев подошел к стеллажу, нажал клавиши "Шарпа". Среди тишины комнаты пропели призывно трубы, ударил барабан, подтянул орган, полились звуки скрипки и виолончели.
- Ну вот, завел! - огорчительно произнес Комаров.
- Что это? - спросил, прислушиваясь, Пожаров.
Комаров опередил Беляева:
- Какая-то капуста!
- Эх, неуч! Сам ты капуста. Это Рихард Штраус "Так говорил Заратустра"!
- Понятно, - сказал Пожаров, внимательно прислушиваясь к свободолюбивой музыке.- Сбросим всех богов, и сами станем богами?
Беляев промолчал, продолжая раскладывать деньги по кучам.
- Господи, да будет ли им когда-нибудь конец?! - взмолился Комаров, относя очередную партию рублей в кресло.
- Будет! - твердо сказал Беляев.
- Вон, еще почти что полкоробки!
- Разгребем, - сказал Пожаров, отошел от стола, сел на диван и стал внимательно слушать музыку. - Хорошо звучит, - через минуту сказал он, с некоторой завистью глядя на "Шарп".
- Да, звук хороший, - сказал Беляев.
- Заведи чего-нибудь наше! - попросил Комаров.
- Что "наше"?
- "Битлов", Высоцкого, - сказал Комаров.
- Не держим,- сказал Беляев. - "Битлы", Высоцкий это не "наше" теперь, - торопливо добавил он. - "Наше" теперь это! - кивнул он на кассетник - Привыкай!
Комаров почесал лоб, склонил голову набок, как голубок.
- По-моему, я где-то эту симфонию уже слышал...
На Беляева накатила какая-то грусть.
- Не мог ты этого слышать никогда! - сказал Беляев, потому что наши оркестры "Заратустру" Штрауса не играют!
- Значит, перепутал, - согласился Комаров безобидно.
- Угу, - промычал Беляев, ускоряя темп раскидки купюр.
Коробка пустела.
- Вообще, Ницше потрясающей смелости человек! - сказал Пожаров и спросил: - Коля, у тебя курить можно?
- Нет!
Пожаров огорченно вздохнул, понес деньги к дивану и сказал:
- Ладно, перетерпим!
Наконец коробка опустела. Беляев внимательно осмотрел ее и убрал со стола. И сам без остановки стал быстро пересчитывать пятирублевые бумажки. Отсчитав первые сто пятирублевок, сходил к письменному столу и достал из ящика черные аптечные резинки.
- Это ж сколько резинок понадобится? Беляев в уме что-то прикинул, затем сказал:
- Примерно, двести...
Комаров как-то нервно рассмеялся.
- Резинок не хватит, - сказал он.
- Хватит, - успокоил его Беляев. - Полный ящик! Все предусмотрено заранее. Идем по расписанию.
- Пока прокурор не остановит! - пошутил как обычно Пожаров голосом дьякона.
Комаров оживился и неожиданно сказал:
- Вспомнил! Когда отца твоего возили в больницу, слышал этого Заратустру по приемнику!
- Может быть, - сказал Беляев, не желая развивать тему отца, и прикрикнул на Комарова: - Считай в темпе! Сегодня еще кое-что нужно обменять!
Комаров приставил стул к креслу, сел на этот стул и стал пересчитывать рубли. После пятой пачки он сказал:
- Опухнуть можно! Это ты так быстро считаешь, Коля, а у меня так не получается.
- Получится, не отвлекайся!
- Выруби музыку, я сбиваюсь! - сказал Комаров, шмыгая носом и обиженно глядя на Беляева сквозь поблескивающие стекла очков.
Беляев обхватил резинкой десятую пачку пятерок, сходил к стеллажу и выключил магнитофон. Наступила тишина, лишь шелестели бумажки в руках добровольных кассиров-инкассаторов. Шевелились губы, нашептывая: "восемьдесят восемь, восемьдесят девять..."; "семнадцать, восемнадцать...";
"тридцать три, тридцать четыре...". Разговоры были невозможны, ни о чем другом, кроме счета, думать было нельзя, иначе сразу же сбивались, а сбиваться и начинать пересчитывать начатую пачку заново было неохота. В маниакальной сосредоточенности головы были склонены к денежным кучам, откуда отбирались одна к другой, по рисунку, бумажки, складывались в пачки, пересчитывались и на цифре "сто" обжимались резинкой. У Беляева каждая пачка равнялась пятистам рублям, у Пожарова - трехстам, у Комарова - ста.
Только теперь Комаров понял, что у него самый минимальный удельный вес.
- Сколько рублей должно быть? - спросил он, запаковав очередную пачку.
Не глядя на него, Беляев цыкнул, чтобы тот молчал до окончания счета начатой Беляевым пачки. Закончив восемьдесят третью пачку, Беляев сказал, заглянув в шпаргалку, которую, при встрече, сунул ему Шарц:
- Рублевых должно быть восемьдесят пачек, столько же трояков, моих тридцать шесть. Как раз полтинник получается...
- Э, себе меньше взял! - с ехидством бросил Комаров.
- Ты работай! С каждой пачки имеет десять процентов и еще рассуждает.
- Ты же восемьсот обещал! - воскликнул Комаров, не сообразив сразу, что десять процентов от рублевых пачек и составит эти восемьсот. Потом, видимо, смекнул и быстро продолжил работу.
Пожаров, казалось, весь ушел в дело. Он перевалил уже за сорок пачек, ухитряясь некоторые составлять за тридцать секунд. Беляев же одну махнул за рекордные пятнадцать секунд. С этой целью на столе перед ним лежали наручные часы, которые он снял, с секундной стрелкой. Но все равно работа заняла без малого три часа. Теперь предстояло обменять сорок пачек пятирублевок на сто или пятидесятирублевки, чтобы отвезти Скребневу. В худшем случае могли быть двадцатипятирублевки.
- Ну, Шарц! - воскликнул Пожаров, разминая уставшие пальцы. - До копейки точен, собака!
Беляев молча стал складывать пачки в коробку. Сначала пошли рублевые. У Комарова вновь засветились глаза. Желтые "рэ" легли двумя рядами на дно коробки: сорок на сорок. Беляев полностью закрыл ряд, подумал с минуту, и затем восемь пачек поднял и передал Комарову; тот заулыбался, благодаря. То же произошло с трояками: восемь пачек, то есть десять процентов от двадцати четырех тысяч, получил Пожаров. СОРОК пачек пятирублевок сунули в полиэтиленовый пакет. Затем прибрались в комнате и пошли на кухню перекусить. Ели стоя, наспех, колбасу с хлебом, запивая чуть теплым чаем. Под ногами вертелись дети Беляева, но на них, в азарте, никто внимания не обращал. Лиза вошла на минуту с Юрой, десятимесячным, на руках, чтобы показать его, все сделали вид, что обрадовались, но тут же заспешили в комнату, оделись, прихватили вещи и бросились вниз, к машине.
На улице было темно, горели окна и фонари, и из одного окна летела песня Высоцкого:
Дай рубля, прибью а то,
Я добытчик, али кто?
А не дашь, тогда пропью долото!
- Здорово! - воскликнул Комаров, прислушиваясь.-Долото пропьет... Здорово! Надо же придумал: пропью, говорит, долото! Это уж, значит, все пропито, одна работа осталась, но и ей, из-за вшивого рубля, наступит крышка... Долото пропьет! Лихо! - закончил восторг Комаров, заводя машину. Но мотор сразу не хотел схватывать.
- Замерзла, собака! - воскликнул заметно повеселевший Комаров.
- Давай, крутану, - сказал Пожаров.
- А чего? Крутани, - согласился Комаров, извлекая из-под сиденья заводную ручку.
После того как Пожаров энергично сделал несколько оборотов коленчатого вала, машина сразу же завелась и через минуту в салон пошел теплый воздух от печки.
- Трапеция ни к черту! - сказал Комаров. - Вообще, все рулевое нужно перебирать. В теплый бы гараж заехать.
- Заедем! - сказал Беляев. - Тормози у первой сберкассы!
Беляев сунул Пожарову шесть пачек пятирублевок. Пожаров отправился на разведку один. Минут через десять вышел довольный - операция удалась, выдали "стольниками", тридцать штук. Дело пошло. После нескольких сберкасс и касс магазинов, когда оставалось десять пачек пятирублевок, Беляев сходил сам и силой убеждения обменял в один присест у симпатичной девушки пять тысяч.
- В Гагры еду отдыхать! - для пущей важности сказал Беляев.
В машине было тепло и уютно. Но Беляев уловил некоторое изменение в поведении Комарова и Пожарова. По всей видимости, в его отсутствие они успели перемолвиться.
Первым начал Пожаров:
- Старик, у меня гарнитур на подходе...
- Ну и что?! - сразу же насторожился Беляев.
- Что-что "что"? Мало чего-то ты мне дал.
- Ма-ало?! - растянул Беляев. - А я считаю, что много. Хорошо, ты нашел покупателя. Ну и что? Ты место нашел ему?
- Я не спорю... Но ты, посмотри, сколько ты себе наварил, и сколько нам дал?
- Себе ты лихо наварил! - поддержал Пожарова Комаров.
Беляев не стал разглагольствовать, он решил пойти обходным путем. Он сказал:
- Опять, друзья, начался счет чужих денег! Опять коммунизм вам покоя не дает! Почему вы смотрите в чужой карман, а?! А вы знаете, сколько мне еще отваливать ректору, проректору и в конкурсную комиссию?
Ребята поутихли. Подействовали слова Беляева, хотя никому, кроме Скребнева, он ничего не обещал и не был должен. Но он уже завелся.
- Да у меня только семь двести останется! Тройной коэффициент. У Комарова - восемьсот. Умножаем на три - две четыреста. Еще - на три - семь двести... Да и - накладные расходы! Вот и все дела несчастного христианина!
- Чего-то ты не договариваешь, - вдруг осмелился сказать Комаров, глядя на Беляева непроницаемым взглядом.
Беляев вдруг зевнул, не открывая рта, подрагивали лишь ноздри.
Комаров еще некоторое время смотрел на него, но Беляев молчал, и Комаров понял, что на этом беседа на финансовые темы исчерпана. Для молчания Беляеву хватало упрямства. Для дальнейших расспросов Комарову такого упрямства недоставало. Пожаров в этой ситуации оказался нейтралом.
Он сказал:
- Хотелось бы сходить в Большой на балет. Помолчали.
- Чего ты там забыл? - спросил Комаров.
- Изящество, - сказал Пожаров. Комаров тронул машину.
- Я не люблю балет, - сказал он.
- А что ты любишь? - спросил Пожаров. Беляев вновь зевнул, но уже с открытым ртом.
- Футбол, - сказал Комаров.
- Я тоже люблю футбол, - сказал Пожаров. - Но я люблю и балет.
- Нет, балет я не люблю.
- Тебя никто не заставляет его любить.
- Все равно меня никто не заставит любить балет.
- Для этого нужно созреть, - сказал Пожаров.
- Значит, я никогда не созрею, - сказал Комаров.
Беляев сидел на переднем сиденье прямо и весьма сурово смотрел вперед, поджав губы. Ему хотелось подключиться к разговору, но он упрямо молчал, наказывая этим молчанием друзей, как бы становясь, как он считал, выше них.
- А ты хоть раз был на живом балете? - спросил Пожаров.
- Нет, и не буду. Пожаров вздохнул.
- Коля, а ты как относишься к балету? - спросил он у Беляева.
Беляев молчал. Подождав некоторое время, Пожаров протянул:
- Да-а... короткое замыкание! Тут хочешь приобщить их к прекрасному, а они как бараны... А хорошо сходить в балет! Побриться, надеть выходной костюм с галстуком, прийти в Большой... Ярусы, партер, золото, люстра! Прекрасно. Зрители приподняты, нарядно одеты, от женщин терпко пахнет духами... Свет гаснет. Оркестр пробует струны, занавес, освещенный рампой, волнуется... Нет, ничего вы, ребята, не понимаете...
На сей раз и Комаров не отозвался, он только хмыкнул и прибавил скорости машине. Пожаров возвел глаза к потолку и задумался. Беляев сидел все так же прямо и смотрел вперед.
- Ты чего, обиделся? - вдруг спросил у него Комаров.
Беляев молчал, просто-таки дал себе обет молчания, решил ни слова с ними не проронить, и уйти, не попрощавшись.
Так он решил! Круче с ними, круче, обрывать всяческие поползновения в казну!
- А я бы съел сейчас килограмм сыру! - ни с того ни с сего сказал Комаров. Пожаров сказал:
- Вот она вся твоя сущность, Лева!
- А что? Вот хочу сыру килограмм! Знаешь, мечтаешь иногда так, а придешь домой, суп там, картошка, а на сыр сил не хватает! А сейчас специально ничего есть не буду, кроме сыра. Специально заеду в молочный, куплю полголовы сыра, принесу домой и буду есть. Без хлеба. Возьму длинный нож, нарежу себе ноздреватых ломтей и буду есть. Ничего больше из еды трогать не буду. Зверски хочу сыра! Швейцарского! Он немножко твердоват, и когда его нарежешь, то испарина на ломтиках появляется. Великолепный, жирный сыр, и ноздреватость у него такая... крупная...
Пожаров сравнительно мягко заметил:
- Объешься и впредь на сыр смотреть не сможешь. Так я на яйца смотреть не могу, объелся в детстве, и когда кто-то мне предлагает съесть яйцо или при мне готовит эти яйца, то меня чуть не тошнит...
- Останови машину! - сказал со злобой Беляев. Комаров послушно перестроился и подъехал к тротуару. Беляев вышел, ни слова не говоря, сильно хлопнув дверью.
Глава XXV
25 декабря 1978 года Беляев купил елку. Событие достойное быть отмеченным в анналах частной истории: тридцать вторая елка Беляева с момента появления его на свет.
Лиза - тридцать вторая елка.
Коля - одиннадцатая.
Саша - восьмая.
Миша - шестая.
Юра - вторая.
Отец - пятьдесят седьмая елка...
Мать прислала из Парижа открытку. У нее была пятьдесят пятая елка. Герман Донатович напечатал какой-то отрывочек из своей работы в "Русской мысли". Беляев бегло просмотрел ксерокопию этого кусочка, куда-то сунул его и забыл о нем. Ничего нового в кусочке не было.
Зато новым был Заратустра: год не пил. У него появилась какая-то жажда чтения. Он щелкал книги как орехи. Беляев приносил все новые и новые книги, в основном, изданные на Западе.
- Послушай, - сказал отец и надел очки. - Я вывел новую формулу творчества.
- По-моему, вы свихнулись на новизне, - сказал Беляев.
- Кто это "вы"?
- Да этот, Герман, там в Париже тоже озабочен новизной...
- Плевать я хотел на всяких там германов! Я говорю о себе.
- Ну-ну...
Отец снял очки, встал из-за стола и заходил из угла в угол. Через некоторое время он воскликнул:
- Крыса вылезла из норы со стаканом и с книгой Чехова! Уселась эдак на порожке и выпила стакан!
Беляев усмехнулся, представив крысу со стаканом, да еще с книгой.
- Крыса сказала: "Запойный писатель Чехов!"
- Чехов не пил.
- Не перебивай Заратустру! Писать нужно запойно! Крыса это поняла. Сначала появляется предчувствие. Идешь себе по улице, снежок сыплет и солнце светит. Один край неба темный, со снегом, другой - чистый, голубой, с солнцем. А у тебя на душе предчувствие, такое легкое, поэтичное: а не выпить ли рюмку? Знаешь, ведь, все наперед, что будет, а предчувствие томит душу. Знаешь, что будет начало, будет процесс, будет конец и будет выход, а тормознуть себя не можешь. Крыса свидетельствует!
- Фу! Почему крыса?
- Да потому, что я увидел крысу!
- А слона ты не мог увидеть?
- Мог бы, но не увидел. Я увидел крысу, причем довольно симпатичную. Повторяю: со стаканом и с книгой. Чехова.
- Чехов и стакан - вещи несовместные!
- Совместные, если хорошенько подумать... Крыса сидела на порожке норы и листала книгу Чехова. А в этой книге - весь Чехов. Ну, шрифт там был такой мелкий, что только крыса своими маленькими глазами могла его разобрать. В одном томе весь Чехов. Бумага тонкая-претонкая, как в Библии... Сидит крыса на порожке, читает Чехова и говорит: "Запойный писатель Чехов!" Все в нем есть: и предчувствие, и начало, и процесс, и конец, и выход. Вы-ыход! Ты понимаешь! Это же самое невозможное! На выходе-то все и рушатся! Не могут выйти сами! Я раньше сам выходил, а ты вот меня толкнул вовне. Я уже падение. Сам должен выходить! Если сам выходишь, то ты пьяница. А если не можешь сам, то алкоголик! Смекнул, в чем разница? Запой - это акт творческий. С полным циклом: предчувствие, начало, процесс, конец, выход. Алкоголик тонет в самом процессе. Не дотягивает ни до конца, ни до выхода. Его нужно силой выводить. А это уже не творческий акт. Пробиться в запредельность позволяет только запой. А вся классическая литература запредельная литература, и, стало быть, запойная! Вот, что я хочу сказать. Причем, я это вывел не каким-то там логическим путем. Ты знаешь, логику я презираю. Логика - наука для заземленных алкоголиков. Таким образом, все люди делятся на пьяниц и алкоголиков. Пьяниц - единицы, алкоголиков - все оставшееся население. Я, разумеется, выражаюсь фигурально, образно, так сказать. Я вообще все вижу в образах. Вдруг увидел эту крысу, вылезающую из норы со стаканом и с книгой. Даже золотое тиснение на книге увидел и прочитал: "А. П. Чехов"! И серенькую шерсть на крысе увидел, и усики, и зубки, и всю остроносую мордочку, и лапки с коготками! Вот как! А не просто словами помыслил. Я тебе скажу, что я не умею мыслить словами. Слова как-то пропадают. У меня все идет в картинках, цветных. И сам я там, в этих картинках. Иногда вижу самого себя со стороны. И слова слышу, которые сам произношу. И запахи ощущаю, и вкусы различаю...
- Одним словом, бред, - сказал Беляев.
- Вот-вот, но в бред могут выйти единицы! У бреда свои законы.
- У бреда нет законов, потому он и называется бредом.
- Э, тут ты ошибаешься. После начала идет процесс. И куда он ведет? В запредельность. Ну, можно сказать, в бред. Бывает бред закрытый, это когда ты один ему свидетель. Ты в бреду, и бред с тобою, в тебе. Без свидетелей. Ты ходишь, видишь, что я лежу пьяный на диване. И все! Больше ты ничего не видишь. Тебе неприятно лицезреть меня. Кто я? Для тебя - кто я? Пьяная свинья в лучшем случае. Скотина. А тебя для меня нет. Ты - из другой реальности. Я лежу крестом на диване, но меня нет. Я с крысой читаю Чехова! Я сначала ее испугался, а потом, ничего, разговорился. И как точно она все формулировала. Запойно, говорит, писать нужно! Это ж значит писать, как быть в бреду. Не быть здесь, но быть там. Быть, как вот с тобой сейчас. Все в полном порядке: ты здесь - живой, а там - крыса живая. Когда я ее погладил, то ощутил тепло ее тела своими пальцами. Живая - никаких сомнений. Полная реальность, не эта - другая. Вот что такое запой. Со всеми чувствами своими, со всею жизнью своей ты переходишь в другую жизнь, в запредельность. Высшая степень таланта - попасть в запредельность без вина. Все как в запое, но без самого пития. Особое состояние психики. Тут логикой ничего не добьешься. Были такие мастера, которые гениальность хотели купить логикой. Пустая трата времени. Все белыми нитками шито! Пример? Щедрин. Дикой бездарности человек. Дичайшей. Газетный фельетонист. Логист.
- Это ты слишком, - сказал Беляев. - Салтыков-Щедрин хороший писатель...
- Что-о? Хороший писатель? Ха-ха-ха!
- Он весь наш маразм изобразил...
- А вот тут-то ты его сам ниспроверг. Почему? Да потому что Щедрин как раз и не умел изображать. Нет у него картин, не запойно он писал. Для него запредельность неведома. У него здешняя сатира. Здешняя. Все строит на логике и на этом самом... как его... подтексте. Мол, высмею этого, похохочу над тем. Вот тебе и весь Щедрин. Щедрин - это сатирический Чернышевский. Обличители! Все это мертво! Было - сиюминутно. Для таких же, как они, интересно. Хватали - читали.
- А я считаю, что литература должна быть политически оппозиционной властям.
- Серьезно? Вот это да! Не думал, что ты так примитивно мыслишь, не думал. А кому оппозиционней "Вий"?! Коля, политики приходят и уходят, коммунизм начинается и кончается, а крыса со стаканом вечна! Образно говорю. Поэтому мне крыса сказала, что Чехов запойный писатель. Потому что никакой Щедрин в подметки Чехову не годится, никакой Солженицын не стоит "Палаты № 6"! Беляев даже привстал со стула.
- Ну ты даешь! Да Солженицын гениальнейший писатель! Это же... Да он...
- В бред он не выходит! Не выходит он в бред. Нет у него запредельности, кишка тонка. Это Чернышевский наших дней!
Беляев расхохотался от явного несогласия.
- Значит, у тебя получается, что только тот, кто выходит в бред и называется настоящим писателем?
- Точно так.
- Давай проверим?
- А чего тут проверять. Тут все ясно.
- А Пушкин? Где у него бред?
- Да, хотя бы, в "Пиковой даме"... А вообще, Пушкин - весь запредельность. Запойно писал... Ты не подменяй понятия. Бред в моем понимании, то есть в понимании запредельного человека, вернее, человека, который проникал, попадал в запредельность, жил в запредельности, так вот, бред в моем понимании - это нечто другое, чем ты думаешь. Ко мне в комнату въезжал самосвал, и я его разгружал! Все это - закрытый бред, то есть, мой бред, никому не известный. А бред Пушкина - высочайший бред. Открытый нам бред. Вот тебе одна из тайн творчества. Начало, после предчувствия, процесс, конец и выход - открываются всем через знаковую систему! Нам известен запой "Пиковой дамы", "Евгения Онегина", Болдинской осени... Никакой логики, полнейшая свобода, запредельность!
- Ты не горячись. Я понимаю, о чем ты говоришь. Ты говоришь о том, что эти вещи написаны на одном дыхании, на вдохновении...
- Не совсем так. Вдохновение без запредельности - это не то! Понимаешь, Щедрин тоже писал на каком-то вдохновении. Здесь именно нужен запой. От предчувствия - до выхода. Понимаешь, ведь читаешь Пушкина и часто слезы наворачиваются на глаза... Это как раз от той боли выхода, перед которым были глюки...
- Галлюцинации?
- Конечно! Не испытавший этого никогда не поймет смысла творчества. Никогда не отличит настоящего от подделки!
- Ты так говоришь, как будто сам что-нибудь написал.
Заратустра надел очки, подошел к столу и вытащил из ящика довольно толстую папку. Мимоходом взглянул на сына и развязал тесемки.
- Написал! - воскликнул он.
Беляев во все глаза уставился на папку. Но отец не спешил ее открывать. Он сел и положил локти на эту папку.
Под окнами остановились какие-то старухи, их не было видно, но отчетливо слышались их голоса. Одна громко говорила:
- Вербное воскресенье это от вербы... Вторая:
- Под Пасху, что ли, оно бывает? Вы в каком доме живете?
- В угловом...
И ушли, и голоса исчезли.
Отец сказал:
- Никто не знает об этом прорыве в запредельность. Единицы. Гоголь гений запредельности. Запойный писатель!
- Здесь я с тобой согласен. Гений Гоголь! Я очень люблю "Мертвые души",- сказал Беляев.
- Нам кажется, что мы управляем собою. Да, только кажется. Особенно этим остолопам непьющим. Я ненавижу непьющих людей. Это душевные кастраты. Они ничего не понимают. Веруют в реальность. А ее нет. Это обман, фикция, иллюзия. Вроде бы она есть, но ее нет. А Гоголь есть при полном своем отсутствии. Вот что значит запредельность. Ты посмотри, как он весь цикл проводит! И предчувствие, и начало, и процесс, и выход! Какая боль в выходе, как его корежит, как ломает, как тошнит и печень выворачивает, как горло перехватывает предынфарктное состояние, как затихает сердце, как дрожат руки и все тело! Гений! Он из запредельности выходит. С полным видением другого мира, но не закрытого, а открывающегося нам с гробами летающими, с носом гуляющим, с чертями, с Плюшкиными и Ноздревыми, с несущимся в русской тройке Чичиковым! И как они все интересны читателю! Как будто читатель сам впадает в запой: от предчувствия до выхода, до болезненного страдания.
- Иначе тогда писать было нельзя, - задумчиво вставил Беляев.
- Никогда нельзя писать иначе, кроме как запойно!
- Я имею в виду другое. Коммерцию, что ли. Все они: и Пушкин, и Гоголь, и особенно Достоевский знали, что, черт с тобой, без запредельности книгу не продать... Они и искали эту запредельность, эти летающие гробы, этих сумасшедших германнов, этих раскольниковых! Коммерция не позволяла писать уныло! Одни названия чего стоят! "Мертвые души"! "Идиот"! "Бесы"! Сами писали, сами печатали, сами продавали! Достоевский тираж "Бесов" из типографии к себе на квартиру привез. По объявлению приходили за книгой и спрашивали: "Здесь "Черти" продаются?"!
- А что ты думал, - поддержал Заратустра, - запой многого стоит! Такие муки испытать, такой восторг вместе с муками, такой перелет в запредельность, - и не продать задорого?! Дудки! О Достоевском уж не говорю - это великий мастер запоев. Как начнет пить, так до последней точки, до инквизиторов допивался, до мальчика у Христа на елке!
Беляев взглянул на развязанную папку, спросил:
- Так что же ты сам написал? Отец убрал локти с папки, но положил на нее кисти рук.
- Не торопи. К этому нужно подготовиться.
- Про крысу, что ли? - начал гадать Беляев.
- Нет, про крысу там нет ничего.
- Странно. Я думал, там будет действовать крыса.
- Почему ты так подумал?
- Потому что ты начал про крысу со стаканом...
- Запредельность, Коля, не значит сюрреализм! Сюрреализм слишком примитивен для запредельности. Сюр - это механическое, тутошнее искусство,
- Что-то я тебя перестаю понимать. Ведь, по-твоему, запредельность, это "Вий", "Черный монах"... В общем - великий вымысел... Вымысел, который реален в пределах произведения... Рама, а в нее вставлена картина... "Бурлаки на Волге"... А лучше - Евангелия. То есть диалектика с чудесами... Можешь изменять жене, а можешь не изменять. Все равно простится после покаяния. Антилогичная логика в пределах запредельных Евангелий!
Отец тотчас отреагировал:
- Выход, выход есть в Евангелиях!
Беляев оживился. Подумав, сказал:
- О, я вижу прогресс в постижении библейских текстов! Ты же отвергал Христа...
- И сейчас отвергаю! Но не отвергаю текста. Текст-то они по всем моим тайнам творчества сделали! И предчувствие, и процесс, и конец, и выход! А каков выход? Великолепен! Улет! Вот тебе и еврейские космонавты. Я бы вместо Гагарина запулил туда какого-нибудь еврея! Пусть бы своего Яхве-Иегову поискали!
Беляев рассмеялся.
- А чего? Вместе с их ковчегом Божим запулил бы на корабле "Восток"! Для сверки, мол, библейских текстов. Устроил бы я им паралипоменон!
- Первую или вторую книгу?
- И первую, и вторую!
Беляев вновь рассмеялся и сказал:
- Заратустра, ты как Иов на гноище с Господом споришь!
- Я со всеми спорю. Ибо Заратустра не признает авторитетов! Никаких! Авторитет авторитарен, поэтому тоталитарен, и поэтому же соподчинен! Ловишь мысль мою? Лови! Библия - книга. Так? Так! Имеет форму - бумагу, переплет. Равна другим книгам! Содержание? Не соподчиняется. Равнозначно. Идеологизировано? Вот тут, братец, и пошло соподчинение. Для непьющих! Я же эту магию разгадал и не поддаюсь! Не попадаюсь в сети!
Заратустра энергично жестикулировал, и глаза его горели.
- Рассмотрим вариант номер один. На берегу реки в плохую погоду двое в трусах, черных, до колен, и в кирзовых сапогах. Мокрые, только что вылезли из воды, которая с них стекает струями. Рядом стоят корзины с раками. Эти двое ловили раков. И наловили. Небо пасмурное, темное, низкое. Берег рыжий, одна глина, она налипает к подошвам, ноги трудно оторвать от земли. Возникает вопрос: что они будут делать с раками?
Отец уставился на сына.
Беляев несколько растерялся и даже слегка побледнел.
- Варить? - вопросил он.
- Рассматриваем вариант номер два. В одной из корзин сверху лежу я живой, в тине, зеленоватый рак. Ты следишь за ходом мыслей? Итак, я- рак. Меня поймали и посадили в корзину. Меня могут сварить, отдать на корм свиньям, а могут и выбросить обратно в реку. Но моя рачья воля тут ничего не решает. Я вижу двоих гигантов - Богов - в трусах и кирзовых сапогах, но помочь себе ничем не могу. Хотя знаю, что эти в трусах - промежуточные Боги. По рачьему учению я знаю, что есть Боги и над этими промежуточными Богами. Возникает вопрос: кто же эти Боги? Или так, вернем в единственное число: кто этот Бог?
Беляев молчал, смотрел в пол.
- Этот Бог - я! Поэтому тут же рассматриваем третий вариант. Начальник лагеря капитан Артемьев - алкоголик. Морда всегда красная. Любит закусывать вареными раками. Вечером поставил сплетенные зэками из ивняка корзины с приманкой - тухлой бараниной, утром, после стакана, в трусах и кирзовых сапогах залез в реку и вытащил полные корзины с раками. Когда их вытащил, то один рак на глазах Артемьева вылез из корзины и превратился в человека в трусах и сапогах. Превратился в меня. Я стою рядом с Артемьевым, дрожу от холода и смотрю на корзину с раками, а Артемьев безумными глазами смотрит на меня. Потом, стуча зубами, спрашивает: "Беляев, ты что, в бега ударился?" Я отвечаю: "В какие такие бега?", когда он меня корзиной поймал. Артемьев не слушает, нагибается к куче своей формы, поднимает портупею, из кобуры достает наган, толкает ногой корзину, раки расползаются, а он начинает стрелять по ним. После первого же выстрела я сам превратился в рака, и так как стоял близко к воде, сразу же и пополз к ней. Когда уже клешней коснулся воды, Артемьев оглянулся и крикнул: "Беляев, где ты?!" "Вот он я!"-сказал я, появляясь из-за занавески с тазом вареных красных раков. Артемьев сунул наган в кобуру" а я в испуге увидел в полу несколько дырок от пуль...
Беляев поежился и спросил:
- Это на самом деле было?
- А я откуда знаю? Мы неделю с Артемьевым пили! Сами ли мы ловили раков, или кто принес - ничего неизвестно. Но я помню, что вроде бы мы в реку с ним лазали... Однако дырки от пуль - полнейшая реальность. Артемьев сказал, что раки поползли по полу и он их "того"!
Беляев каким-то странным голосом спросил:
- Какова доля перехода твоего сознания в мое? Отец остановился и удивленно воззрился на сына.
- Не понял, - сказал отец и закурил.
- Я хочу понять, перешло ли твое подсознание в меня по наследству... То есть, переходит ли по наследству впечатление от жизни?
- Если я прорвался в запредельность, то, видимо, эта запредельность и есть генетический код, который существует помимо нашей воли. Этот иномир, в который входит и управление нашим развитием, и не только физиологическим, несомненно, передается из рода в род.
- Это я и хотел услышать, - сказал со вздохом Беляев.
Отец задумчиво выпустил струйку дыма.
- А вот тебе эпилог, - сказал он. - Конец Артемьева на третий день после его исчезновения. Артемьев был прямой, как бревно. Обледенел в своей длиннополой шинели и в сапогах. Отмщение зэков было элементарно: Артемьева поставили на бочку у стены, как памятник. Полчаса простоял. Но и этого достаточно. Потом уж конвоиры его сняли с постамента и унесли... Когда он исчез, была оттепель, за арматурным цехом Артемьев, пьяный в дым, споткнулся (так я предполагаю), упал в яму с водой и утонул. Ночью ударил мороз...
Отец побарабанил пальцами по папке с развязанными тесемками.
- При тебе он в раков стрелял? - все же спросил Беляев.
Отец вдруг с какой-то брезгливостью посмотрел на сына и сказал:
- Слушай, ты притворяешься или на самом деле тупой?! Он людей при мне расстреливал!
На глазах у Заратустры выступили слезы. И Беляеву стало ясно, что отец страдал от воспоминаний, и от своей жизни, и от запредельности.
За окном залаяла собака, потом все стихло.
- Происходит какой-то беспримерный сдвиг во времени, и события не выстраиваются в логическую цепь, - сказал отец, немного успокоившись. Ошибка не познавших запредельность посредственностей заключается в том, что они все хотят выстроить в затылок, в эту самую логическую цепь. А ее нет и быть не может, поскольку этим миром правит мир запредельности...
- Но разве история не есть построение событий и человеческих судеб в затылок?
- Конечно, Гоголя нельзя поставить раньше Пушкина в житейски историческом понимании. Но в понимании запредельном - можно. Тут все и сокрыто. Запредельность с позиции обывателя - ненужная вещь, болтовня, картинки, видения. Но обыватель пушкинской поры рассеялся в прах со своей тихой практичностью, а Пушкин в запредельности!
Отец говорил и время от времени посматривал в окно.
- Как ты противоречишь себе! - воскликнул Беляев. - Ты отвергаешь Христа, а сам генерируешь те же идеи... загробности... жизни за гробом! Пусть это называется у тебя запредельностью, но суть, согласись, та же. Жертвовать собственной жизнью, благополучием ради неизвестной вечности. А ты не думал, если уж ты отвергаешь Христа, что, возможно, жизнь-то наша конечна и неповторима, и ничего за гробом не будет, ничего, потому что только в тебе и есть вечность, и со смертью твоей твоя вечность обрывается?!
- Обрывается. Я об этом и говорю. И надо знать это всем. Ничего потом не будет... Ты меня уводишь в сторону. Я же твержу о запойности творчества, а ты о вечности! Вечность - это схоластика, а запойность - реальная запредельность, в которую ты переходишь в своей собственной жизни, самовольно пробиваешься на второй этаж двухэтажного сознания! А там капитан Артемьев раков расстреливает и памятником самому себе становится, там самосвалы заезжают в комнату, там крыса со стаканом читает Чехова, и ты садишься рядом с нею на порожке, заглядываешь в текст и читаешь:
"Когда прохожие спрашивали, какое это село, то им говорили:
- Это то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел".
Ты понимаешь, какая чертовщина - сижу на порожке с крысой и этот текст читаю. Отчетливо напечатанный на тонкой бумаге текст! Запредельный реализм! Крыса тут и воскликнула, что Чехов запойный писатель. И дьячок-то запойный! Крыса коготками страницы перевертывает...
Беляев кашлянул и как-то насупившись, медленно, подумав, сказал:
- По-моему, ты переоцениваешь Чехова. Он же придумал себе некий стереотип и гнал свои романные рассказы по нему! Эксплуатировал один и тот же прием. А большие вещи делать не мог. Слабенькое, короткое дыхание...
Отец прервал его:
- Э, брат, да ты, я смотрю, ничего в запойности не понимаешь! И скидку на возраст не могу тебе дать, ты уже достаточно взрослый, самостоятельный...
Отец в задумчивости почесал подбородок, затем надел очки, взглянул на папку, подумал, завязал тесемки и сунул папку в стол. Посидев некоторое время молча, он снял очки, положил их на байковую тряпочку возле стакана с карандашами, вздохнул, встал и вышел из комнаты.
Беляев взглянул на часы, можно было уже ехать в институт, но он медлил, потому что чувствовал, что ему в эти минуты не хочется уходить от отца, ему было интересно с отцом, и об этом он сейчас подумал и невольно улыбнулся, и как бы машинально перебирал в памяти людей, близких и далеких, с которыми бы ему было так же интересно, как с отцом, и как Беляев ни старался перебирать далеких и близких, на ум ему никто не пришел, разве что Осип-книжник.
Отец вернулся и сел на место. В глазах его была печаль.
- Я люблю Родину, - вдруг тихо сказал. - Люблю Россию.
Беляев сразу же отвлекся от всех своих мыслей, как будто этих мыслей и вовсе в нем не было. Вот уж чего не ожидал услышать он от отца. В кругу Беляева о Родине, о России говорить стыдились, как о чем-то пошлом, придуманном.
- Ты удивлен? - спросил отец, видя вопрошающий взгляд сына.
- Представь себе, да.
- Понимаю. Для тебя жизнь - вечность. Для меня - прошлое. Это и понятно. Когда-то в юности и для меня жизнь была вечностью. Я люблю Россию не так, как ты думаешь. Я люблю ее, как самого себя. То есть, уточняю, я люблю ее, как свой эгоизм, как свою богоизбранность.
Беляев усмехнулся, но не стал прерывать отца.
Отец же, помолчав, продолжил:
- По натуре своей я очень стеснительный человек. Особенно свою стеснительность я ощущал в детстве. Вдруг ни с того ни с сего краснею. Постоянно умилялся чем-нибудь, например одуванчиками, когда они желтые, такие первые на бульваре цвели. Сорву такой одуванчик и вдруг кто-то из прохожих замечает это. Ну, просто так замечает, не делает никаких замечаний, мимо проходит, а я со стыда сгораю.
Он замолчал, и в его глазах показались слезы умиления. Но через минуту он вскочил из-за стола и буквально переменился, вскричав:
- Что говорил Заратустра?! Беляев вздрогнул, но тут же машинально ответил:
- Так!
- Именно! Так говорил Заратустра! Сейчас-то я понимаю, почему я такой придавленный. Я придавлен Родиной, которая есть я! Из крепостного права - в большевизм. Никогда я не был свободен и горд! То татарское иго, то болота и леса, то беззакония князей... Ты помнишь, мастерам глаза выкололи, сволочи! И крепость!
Отец нервно ходил из утла в угол и весь как-то дергался.
- И тут меня спас Заратустра! Переступить тут нашу сволочь надо! Переступить через самого себя. Но не в сторону, мол, делай все, что захочешь. Э, тут подвох для умников! Хотя я на них плевал, на всю эту интеллигентскую шантрапу. Они-то во всем и виноваты, из их среды вся эта сволочь руководящая выходила и молчала! А Заратустра спас меня от стыда моего холуйского! И теперь я свободен! Рабство свое генетическое переступил...
- Окончательно? - вновь усмехнулся Беляев.
Отец на некоторое время замялся.
Наступило молчание.
За окнами залаяла собака. Отец прислушался к ее звонкому, с хрипотцой, лаю и молчал до тех пор, пока лай не смолк.
- Вопрос, достойный обсуждения, - сказал он, смягчаясь.
- Давай обсудим, - согласился сын.
- Неуверенность в себе и колебания, действительно бывают. В трезвом виде, - теперь уже отец усмехнулся. - Вот хочу, чтобы и в трезвом колебаний не было. А так придавлен страхом. До сих пор боюсь домоуправа, милицию, суд, прокуратуру, ЦК КПСС, советские профсоюзы... и другого человека. Вдруг да подойдет и ограбит! Вот в чем дело. Так в России издревле! Страхом задавленная страна!
Беляев прервал отца:
- Я думаю, ты глубоко заблуждаешься... Ну, то есть смотришь со своей колокольни. Да в России было и есть столько бесстрашных людей. Не буду перечислять, сам знаешь. Вот даже по себе сужу, хотя я и твой сын, но страха у меня нет. Кого бояться? Себе подобных? Перебьются! Пусть они меня боятся! Твой страх, теперь я понимаю, происходит от безделья, от невовлеченности в жизнь...
- Не правда! - вскричал отец. - Это я-то невовлеченный? Да я в лагерях полжизни провел!
- Да ну и что! - заорал сын и встал. - Ты был пассивен. Тебя и посадили! Но были же те, которые сажали!
- Ты хочешь сказать, что я...
Беляев взмахнул рукой и крикнул пронзительно:
- Молчи! Ты думаешь, только тебе позволено говорить! Что ты всю жизнь даешь себя объезжать?! Тебя же равные объезжают, а ты им дорогу даешь. А по какому праву?! Они что, не так ли, как и ты родились? Да плюнь им в рыло! "Кто такой?" - спроси. И лезь сам. О, это я понял! Дорогу им давать не собираюсь! Кто-то залез во власть, а я буду сокрушаться, что он меня угнетает? Не выйдет! - сын погрозил пальцем перед глазами отца. - Я сам полезу, и долезу! Вот все, что я думаю о любви к Родине! Поэтому про эту любовь помалкиваю, и душу я им никогда не открою!
Беляев сел, а отец как-то сокрушенно отошел к окну.
- Я-то думал, ты такой, как я, - сказал отец.
- Такой же, - успокоил его сын, - из того же теста, только позиция у меня другая.
- Какая же?
- Я высказал ее тебе только что. Бесстрашная!
- Ого!
- Да! Стеснение побоку! Нужно смело входить в любое учреждение, как к себе домой, смело, и смотреть людям прямо в глаза! Сразу о тебе скажут - ты человек смелый и честный, тебе нечего скрывать! И смотреть нужно так неотрывно, чтобы тот опускал глаза! Вот он опустит глаза и подумает, что ты о нем что-то знаешь!
- Умно! - вдруг похвалил отец. - Летит коршун над землей, взмахивая крыльями, и вдруг останавливается в небе, словно задумавшись о скуке жизни...
Беляев, изредка заглядывая в бледно-голубые глаза отца, вдруг сообразил, что глаза у них с отцом разные. У отца - голубые, у Беляева карие.
- Интересно, - сказал Беляев, - почему я родился не с голубыми, как у тебя глазами?
- Что? - как бы выходя из задумчивости, переспросил отец.
- Я говорю, у тебя голубые глаза, а у меня карие. Почему?
- А, да... материнские у тебя глаза, - сказал отец. - Видно, и манера жить у тебя материнская, - добавил он.
- Что значит "манера"?
Отец каким-то пронзительным, новым взглядом, взглянул на сына и, чуть помедлив, сказал:
- Еврейская манера!
Беляев усмехнулся, как бы давая понять этой ухмылкой, что он давно избавился от предрассудков и стоит в своем интеллектуальном развитии выше национальных проблем. Но отец, не обратив внимания на эту ухмылку, продолжил:
- Между прочим: некоторые факты биографии твоей матери... Ты, короче, должен знать, что твоя мать - еврейка!
Беляев продолжал бы по инерции усмехаться, но против воли по телу его пробежал холодок. Овладев собой, он сказал:
- Расскажи, пожалуйста...
- Что тут рассказывать! Она не Семеновна, а Самуиловна, и девичья фамилия ее-Фидлер! А папаша ее - Самуил Израилевич - работник НКВД! Так-то...
Наступило молчание.
Беляев смотрел в пол, усмешка его застыла на
губах.
- Что-то я не совсем понимаю, - растерянно сказал он.
- Тут и понимать нечего! - вскричал отец, но тут же преобразился, вскочил из-за стола, обнял голову сына и прижал ее к своей груди.
Прошла, наверно, минута.
- Старый дурак! - сказал с чувством отец. - Зачем я тебе это рассказал! Черт с ней, с дурой, уехала - скатертью дорожка.
Беляев высвободил голову из объятий и тихо сказал:
- Национальность - это условное, то есть, собственно, вымышленное понятие. Его эффект заключается в поддельном почтении или ненависти... Правильно, что рассекретил. Правильно. Я какими-то новыми глазами увидел мать... И себя.
- Что ж делать! - вздохнул отец. - Узнал, так узнал, ну, и Бог с ней. Ты-то мой сын. Беляев Николай Александрович. Русский. В паспорте русский. Лицо - русское. А что глаза... Так у русских любые глаза бывают, как и у евреев. Я даже допускаю, что евреев можно считать людьми.
Беляев опять усмехнулся.
- Почему же она мне не сказала об этом?
- Зачем? - пожал плечами отец. - Она штучка та еще!
- Для тебя она "штучка". А для меня же - мать!
- Она как мать тебя и оберегала.
- Ты думаешь?
- Тут и думать нечего, - сказал Заратустра, - Удивительной хитрости, ловкости и дальновидности женщина! Впрочем, дело прошлое, а ты - плюнь и разотри! Я не говорил, ты - не слышал. Вот и вся песня. Самое главное в человеке - это умение держать в себе. У каждого свои тайны, которые он никогда, ни при каких обстоятельствах не откроет другому, такие тайны, которые даже в исповедь не помещаются, поэтому исповедь и невозможна, и этот Руссо - просто идиот!
Глава XXVI
С чего начинается преследование? С того, что ты замечаешь преследователя. Солнечный день.
Снег поблескивает.
Настроение самое замечательное.
В этот момент Беляев оглянулся и заметил идущего за ним человека в пыжиковой шапке. Через некоторое время еще раз оглянулся. Пыжиковая шапка следовала неотступно. В глазах Беляева образы стали двоиться и тени походили на нечто такое, чего на свете не бывает.
Презрительная улыбка пыжиковой шапки, надменное выражение и вся его плотная фигура, двоясь и мелькая, нагнетали страх на Беляева.
Психологию страха Беляев исследовал довольно подробно, но вот когда страх коснулся его самого - растерялся. Что делать? Идти, не останавливаться! Может быть, это просто туда же следующий человек.
Тогда нужно, для проверки, изменить маршрут.
Беляев свернул в не нужный для него переулок. Пройдя метров десять, оглянулся. Преследователь шел за ним.
Беляев подумал о том, что существенно, исходя из ситуации, время, в течение которого уяснялись им первоначальные впечатления.
Беляев спешил вперед и думал, что можно все-таки сделать неожиданный маневр, махнуть в один из знакомых с детства дворов, а там через внутренний подъезд опять выскочить в переулок. Он даже поумерил шаг, чтобы как следует обдумать этот маневр.
Он свернул в другой переулок и шел уже по теневой его стороне, как бы отгородившей его от счастливого солнечного зимнего дня. И тут же прибавил шагу к знакомой подворотне, нырнул во двор и вскочил в подъезд, а там уже и в переулок.
Беляев оглянулся, преследователя не было видно. Но через некоторое время, когда Беляев еще раз оглянулся, тот появился. Волнение охватило Беляева. Он пошел быстрее, почти что побежал, ноги сами несли под горку, но заснеженная пыжиковая шапка преследователя не отставала. Беляев резко остановился, а преследователь тут же свернул во двор. Беляев стоял на месте и смотрел в то место, где только что находился преследователь.
Никого не было.
Постояв еще немного, Беляев продолжил движение к Цветному бульвару, на ходу перебирая в голове судорожные мысли о причинах преследования, но ни на одной из этих мыслей не мог сосредоточиться, поскольку, оглянувшись, увидел пыжиковую шапку. Беляев даже сделал попытку пойти навстречу преследователю, но тот, моментально это почувствовав, пошел назад.
Не преследовать же преследователя!
Выйдя на Цветной, Беляев заметил остановившийся на остановке троллейбус, бросился к нему и успел вскочить на подножку. Двери за спиной захлопнулись, и Беляев облегченно вздохнул. Он доехал до угла Цветного бульвара и Садового кольца, вышел и осмотрелся. Пока он так осматривался, метрах в ста остановилась черная "Волга" и из нее, как ни в чем не бывало, вылез обладатель пыжиковой шапки. У Беляева душа ушла в пятки. А преследователь сделал вид, что никакой Беляев его не интересует: он стоял в позе человека, собирающегося переходить дорогу, вот только транспорт сейчас пропустит и пойдет на ту сторону, взгляд преследователя был обращен в сторону Центрального рынка.
Беляев, забыв страх, пошел прямо на преследователя, но тот, не боясь машин, поспешил на ту сторону, добежал до черной ограды бульвара, перемахнул через нее, как прыгун в высоту, и остановился в снегу. Черная "Волга", громко газанув, умчалась из-под носа Беляева. А он смотрел на преследователя и не знал, что ему делать. Преследователь же оказался любителем деревьев: снял перчатку и гладил, внимательно разглядывая кору, ствол дерева.
У Беляева учащенно билось сердце и было такое состояние, как будто он попал в чужой город, где у него не было ни родных, ни друзей. Краем глаза Беляев заметил приближающийся к остановке троллейбус, но всем видом своим показывал, что ему нет никакого дела до этого троллейбуса. Преследователь тем временем уперся почти что в ствол в разглядывании фактуры коры. Тимирязев да и только! Сволочь, даже и не смотрит на Беляева! Может быть, у него на затылке глаза?!
Едва троллейбус успел остановиться и открыть двери, выпуская пассажиров, как Беляев рванулся к нему, вскочил на площадку, протиснулся к заднему стеклу. Троллейбус тронулся. Преследователь перелезал через ограду, но транспортный поток был столь интенсивен, что ему пришлось ожидать его окончания.
Фигурка преследователя быстро уменьшалась, поскольку троллейбус стремительно пересек Садовое кольцо и устремился к Театру Советской Армии.
Беляев решил не выходить из троллейбуса, сделать на нем круг: доехать до Останкино и обратно. Но уже где-то на Трифоновской передумал, вышел и стал голосовать такси. Машина не замедлила явиться, Беляев сел и, когда таксист поехал, стрельнул у него закурить.
У театра Беляев попросил свернуть на Селезневку. Когда свернули, он оглянулся и посмотрел через заднее стекло: так и есть - следом шла черная "Волга". Спина похолодела. Где-то у 2-го линейного отделения ГАИ Беляев еще раз посмотрел назад: "Волга" исчезла. У Беляева отлегло от сердца. Мало ли черных машин в Москве!