- Попросите, пожалуйста, Лизу, - не услышав еще, кто взял трубку, сказал Беляев в волнении.

- Это я... Коля?

- Да. С наступающим! - выпалил Беляев.

- Тысячу лет тебя не слышала! - порадовалась Лиза. - Где ты, в компании? С кем? Комаров где? Пожаров?

- При чем тут Комаров с Пожаровым?

- Ты где?

- А ты? - издевнулся Беляев.

- Как где? Дома...

Пауза длилась чуть дольше ожидаемого.

- Я развелась, ты знаешь?

И у Беляева отдалось в голове: знаешь, аешь, аешь, ешь...

- Нет, конечно. Могла бы позвонить!

- Это мужчине нужно делать, - пропела Лиза, и он на расстоянии увидел ее влажные губы, и ему ужасно захотелось ее.

- Я один.

- Один?

- Да, Лиза. Я один. И - гусь в духовке. Такой огромный, с яблоками... Я боюсь, что не осилю его... Приходи помогать? А?

- Подожди!

Она, по-видимому, положила трубку и побежала совещаться с матерью, или с сыном? Сколько ему, интересно? Года три?

- Я приду через полчаса, - вновь услышал он голос Лизы.

- Молодец!

- Уложу Колю и приду. А то он без меня плохо засыпает.

У Беляева сердце ушло в пятки.

- Кого ты уложишь? - спросил он.

- Колю...

- Его Колей зовут?

- Колей... Жди! - и сказав это, повесила трубку. И даже частые гудки были очень приятны Беляеву.

Он что-то замурлыкал себе под нос и побежал в комнату накрывать на стол. А кто всему виной? Какой-то сосед Поликарпов! Беляев тщательно выбирал из нескольких, а потом и расстилал скатерть. Ему казалось, что он готовится к самому торжественному событию в своей жизни, и без того полной событиями, которые, накладываясь одно на другое, и составляют эту жизнь, поскольку не может же так быть, чтобы жизнь шла без событий. Наблюдая за собой как бы со стороны, Беляев догадывался, что и самое торжественное событие уйдет в прошлое, стушуется и, быть может, именно от этого чувства эфемерности любых событий в нем и разгоралась всегда радость сердца, потому что за любым из событий следовало новое, и это новое, неизвестное всегда придавало его жизни огромный смысл. Но также он уже знал и то, что очень сильно обжигающее, слишком быстро забывается. Или точнее так: что очень сильно обжигает, то слишком быстро забывается. Помнится долго лишь то, что построено по принципу айсберга: событие отдаляется, а ты видишь все новые и новые глубины в нем.

Раздался звонок в дверь. Беляев бросился открывать. Лиза вошла шумно и бойко:

- Ой, держи скорее, а то уроню!

Беляев подхватил огромный, со сковороду, сверток. То был домашний пирог, открытый, с малиновым вареньем, с румяной решеткой из сдобного теста. От него пахло счастливым детством.

Лиза была в состоянии подчеркнутой веселости. Быть может, когда шла сюда, то лицо ее было задумчиво и строго. Но перед самой дверью она сосредоточилась, растянула рот в улыбке и только тогда позвонила. А может, просто была весела весь день в предчувствии праздника. Что за идиотский праздник? Улыбаются, смеются, забывают горести и обиды, хором думают о счастье. С ума сойти можно, что за праздник! Зима, елка, год позади, год впереди. Торжественное ожидание, что вот-вот что-то произойдет замечательное. Вряд ли сыщешь по всей стране человека, который бы так или иначе не отметил Новый год. Уму непостижимо! Выпиваются моря шампанского и других напитков. Наверно, в новогоднюю ночь в стране столько выпивших, сколько произведено стаканов... фужеров... бокалов... рюмок... стопок...

Лиза сняла пальто, расправила и без того прямые плечи (осанка балерины), спросила:

- Как я тебе в новом платье?

Беляев увидел что-то в высшей степени оригинальное, темно-синее, с чем-то белым и красным, сущий цветник, вызывающе красивое.

- Ты прекрасна! - с долей патетики сказал Беляев. - Именно в этом платье завершается круговорот годовой жизни, если у круга можно найти начало или конец...

Лиза зажмурилась и подставила щеку для поцелуя. Потом она села на диван, положила ногу на ногу, распустила "молнию" на сапоге, сняла его, затем теплый носок, и надела на маленькую ножку черную, лаково поблескивающую туфлю на высоком тонком каблуке. Поставила ногу на пол и потопала этой туфелькой. То же самое было проделано с другой ногой. Глаза Лизы заблестели вдохновением, лицо зажглось, она достала из сумочки зеркальце и, когда подносила его к лицу, заметила в нем отражение горящей елки.

- Какая маленькая! - воскликнула Лиза, останавливая на елке свой взгляд.

Она вошла и не заметила елку, подумал Беляев. Она сильно волновалась, когда вошла, поэтому не заметила елку. В Новый год многие не замечают елку. Чувствуется, что должна быть елка и все. Скорее замечаешь обратное, когда елки нет. А тут елка, как и положено, стояла. А то, чему положено быть, никогда не замечаешь. Не замечаешь батарею, не замечаешь утро и солнце, не замечаешь воду в кране, газ в плите, не замечаешь снег, стул, диван, шкаф, ложку... Не замечаешь, что у человека два глаза, у кошки - хвост, у стен уши, у дна - покрышка, у лампочки - спираль, у человека - скелет...

Беляев рассмеялся и побежал на кухню за гусем. Лиза тоже непринужденно засмеялась, как будто увидела скелет Беляева, убежавшего без него на кухню. Она встала, подошла к письменному столу и полистала книгу, не вглядываясь в строчки. Книга была старая и в ней было много страниц, а переплет был кожаный, или под кожу, с глубоким тиснением. Затем обвела взглядом книжные полки. Она протянула руку и пальцем с длинным алым ногтем провела по корешкам, как по зубьям расчески. И отошла, заложив руки за спину. Затем приблизилась к столу, взялась за края скатерти распахнутыми руками, дунула на нее и встряхнула.

Беляев внес пышущего на большом блюде гуся.

- Ой! - воскликнула Лиза. - Какая прелесть!

- Для тебя старался.

- Не ври!

- Какой резон мне врать? Старался для тебя. Когда покупал этого гуся, то думал о тебе. Думаю, куплю гуся и приглашу Лизу. Зажарю его в духовке и приглашу, - посмеиваясь, говорил Беляев.

- Нет, правда?

- Правда.

Лиза захлопала в ладоши.

- У меня дело к тебе есть, - сказал вдруг Беляев.

- Какое?

- Давай распишемся!

- Шутишь? - Пришла она в себя.

- Нет, говорю серьезно.

Они накрывали на стол, потом сели за него.

- Шутишь? - пришла она в себя.

- Нет, говорю серьезно.

Они накрывали на стол, потом сели за него.

- Ты хочешь сказать, что мы будем мужем и женой? - спросила она.

- Разумеется.

Выпили по рюмке коньяка, проводив старый год. Некоторое время просидели в тишине, позвякивая вилками о тарелки.

Вдруг Беляев взглянул на часы, сорвался с места, достал из холодильника шампанское и начал скручивать с него проволочку, срывая попутно серебристую фольгу. Раздался глухой шлепок, пробка полетела к елке, брызнула пена и газированная светло-янтарная жидкость наполнила два хрустальных фужера. Все так знакомо, и все так ново!

- С Новым годом! - воскликнул он и подмигнул Лизе.

- С Новым счастьем! - отозвалась она, розовея. Видно было, что ей крайне льстило и это приглашение, и, главным образом, предложение о законном браке.

- Ты много читаешь? - спросила она.

- Достаточно.

- Все подряд?

- Практически. В самом чтении нет никакого смысла, есть лишь увлекающий в иной мир процесс...

- Разве могут книги быть без смысла?

- Могут. Все книги без смысла. Но многие из них увлекают процессом, читаешь, читаешь и зачитываешься, потом бросишь и забудешь.

- Да, я тоже плохо помню содержание книг.

- Не стоит этим себя утруждать. Забывчивость присуща человеку. Но чем меньше напрягаешься, тем легче запоминаешь. Но помнишь до поры до времени. А потом - затмение.

Они немного помолчали, затем Лиза сказала:

- Верка родила второго ребенка!

- Она давно замужем?

- Давно. Отличная девчонка, жаль Пожаров не разглядел ее.

- А я тебя?

Лиза опустила глаза в тарелку.

- А девочку она назвала Варей.

- Хорошее имя... Ты работаешь?

- Да. В одной воинской части.

Беляев округлил глаза.

- И там - казарма, солдаты? Танки-пулеметы?

- Нет, что ты, - улыбнулась Лиза. - Институт один.

- И что же ты там делаешь?

- Начальник участка оперативной полиграфии, - чуть-чуть гордо сказала Лиза, отпила из рюмки глоточек коньяку и взяла лимон.

- Ксероксы?

- Есть ротапринты, есть и ксероксы... Книжки по вязанию делаю в свободное время... Разные выкройки. Подруги просят.

- Ты вяжешь?

- Научилась. Но не очень люблю. А вообще, успокаивает.

- Все женщины вяжущие так говорят. Семечки тоже, говорят, успокаивают. Грызешь, плюешь шелуху на пол и успокаиваешься.

- Ну и сравнение у тебя.

- А что?

- Кто же сейчас грызет семечки?

- Я не грызу.

- И я!

Оба рассмеялись. Беляев встал, зашел к Лизе со спины и обнял ее. Она вздрогнула и закрыла глаза. Он склонился и нашел ее губы.

- Какой у тебя сладкий рот! - сказал он. Лиза засмеялась звонко и тоже встала.

- Как хорошо! - мечтательно сказала, часто дыша, Лиза. - Как я люблю Новый год, снег, мороз!

- И я люблю.

- Поцелуй меня, - сказала она и вновь закрыла глаза.

Он взял ее голову в свои ладони и поцеловал бережно, как ребенка. В ее присутствии он принадлежал себе как бы наполовину. Находясь в одиночестве, он полностью уходил, погружался в себя, спадало нервное напряжение, которое постоянно в нем возникало, когда рядом с ним находился кто-то, пусть даже мать. Он понимал, что в одиночестве та энергия, которая уходила на оборону себя от окружающих, полностью переключалась на внутреннюю работу, а физиологически он расслаблялся.

Это чувство было неподконтрольно. По-видимому, в человеке заложен инстинкт некой самообороны, или встроены в него некие локаторы, которые при обнаружении излучения поля другого человека, дают команду всему организму быть настороже. Но и настороженность бывала в Беляеве разных качеств. Примитивно эту настороженность можно определить как положительную и отрицательную.

И теперь с Лизой, хотя он внешне старался казаться раскованным, нервное напряжение не покидало его, хотя доставляло Беляеву определенное удовольствие, потому что положительное нервное напряжение кроме удовольствия вряд ли могло вызвать что-нибудь иное. И он понемногу стал догадываться, что жизнь состоит из энергетических напряжений разных качеств и оттенков. Человек же по своей ипостаси не электрическая батарея, где есть четко выраженные плюс и минус.

Иногда нервное напряжение было таких сложных свойств и оттенков, что казалось - перемешались приязнь и неприязнь, симпатия и антипатия, радикализм и консерватизм, любовь и ненависть. Обладая минимальными способностями самоанализа, человек может легко уловить в себе эти клубки чувств, эти сгустки психологической неуравновешенности.

Баланс чувств практически невозможен: постоянно довлеет либо, грубо говоря, хорошее, либо плохое. Время от времени Беляеву удавалось разгадывать причины перепадов настроения и по ним достаточно конструктивно определять свое отношение к людям. Но бывали случаи сложные, клинические, не поддававшиеся диагностировке, как это было в случае с Лизой. Умом Беляев понимал, что по всем параметрам в нынешнем своем положении она ему была не пара, однако... "Когда Иисус окончил слова сии, то вышел из Галилеи и пришел в пределы Иудейские, за Иорданскою стороною. За Ним последовало много людей, и Он исцелил их там. И приступили к Нему фарисеи и, искушая Его, говорили Ему: по всякой ли причине позволительно человеку разводиться с женою своею? Он сказал им в ответ: не читали ли вы, что Сотворивший в начале мужчину и женщину сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. Они говорят Ему: как же Моисей заповедал давать разводное письмо и разводиться с нею? Он говорит им: Моисей, по жестокосердию вашему, позволил вам разводиться с женами вашими; а сначала не было так; но Я говорю вам: кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние и женится на другой, тот прелюбодействует, и женившийся на разведенной прелюбодействует", - читал Беляев у Матфея. "Опять собирается к Нему народ; и, по обычаю Своему, Он опять учил их. Подошли фарисеи и спросили, искушая Его: позволительно ли разводиться мужу с женою? Он сказал им в ответ: что заповедал вам Моисей? Они сказали: Моисей позволил писать разводное письмо и разводиться. Иисус сказал им в ответ: по жестокосердию вашему он написал вам сию заповедь; В начале же создания, Бог мужчину и женщину сотворил их. Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. В доме ученики Его опять спросили Его о том же. Он сказал им: кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует от нее; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует", - поведал Беляеву Марк. "Всякий разводящийся с женою своею и женящийся на другой прелюбодействует; и всякий женящийся на разведенной с мужем прелюбодействует", - узнал он от Луки. А Иоанн взял все это и перечеркнул: "Тут книжники и фарисеи привели к нему женщину, взятую в прелюбодеянии, и, поставивши ее посреди, сказали Ему: Учитель! эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: Ты что скажешь? Говорили же это, искушая Его, чтобы найти что-нибудь к обвинению Его. Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания. Когда же продолжали спрашивать Его, Он восклонившись сказал им: кто из вас без греха, первый брось на нее камень. И опять, наклонившись низко, писал на земле. Они же, услышавши то и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Он сказал ей: женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи! Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши".

Обоюдоострый меч! На все случаи жизни. Была бы жизнь, и были бы действия, а судия найдется,

- Ты о чем-то думаешь, - спросила Лиза.

- Я думаю о тебе, - сказал Беляев.

- И что ты обо мне думаешь?

- Что ты седьмой лепесток розы! - воскликнул он и, подумав, начал: Потому что совершенны небо и земля и все таинство их. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, и почил в седьмой день, и благословил Бог этот день, и освятил его... А перед тем, в шестой день, Бог сотворил человека по образу Своему, мужчину и женщину. И прекрасна была женщина, как роза, и ты - среди пышных лепестков женских - седьмой лепесток, как седьмой день, в который Бог любовался созданиями своими...

- Это ты сейчас придумал? - спросила Лиза, чувствуя прилив сильного, какого-то экзальтированного чувства к нему.

Глава XII

Лиза засмеялась, взяла его руку и прижала к своей щеке.

- Ты меня любишь?

- Люблю! - не задумываясь, выпалил он.

- Не верю!

- Что сделать для того, чтобы ты поверила? Лиза, не мигая, уставилась на Беляева, губы ее открылись и меж белых зубов показался нежный язычок.

- Не нужно верить, - сказала она. - И так все видно. Любви не скроешь. Глаза все говорят.

- Верить все-таки нужно.

- Не знаю.

Он погладил ее руку, потом чуть сжал ее пальцы.

- Поцелуй меня, - попросила она.

Он различил в поцелуе вкус ее губ. Когда Лиза вдыхала в себя воздух, у Беляева возникало ощущение холода, а при выдохе он чувствовал струю теплого воздуха.

Ее губы пахли снегом.

- О чем ты думаешь? - спросила она.

- О тебе, конечно.

- Почему "конечно"?

- Потому что - о тебе.

- Мне приятно, что ты думаешь обо мне. А что ты думаешь обо мне, интересно?

- То, что ты мне нравишься.

- Нравишься или люблю?

- Скорее, люблю.

- Зачем ты все время произносишь лишние слова?

- Какие?

- Ну, эти "конечно", "скорее"? Неужели ты не можешь обходиться без этих лишних слов?

- Конечно, могу.

- Опять?

- Что "опять"?

- Да это твое "конечно"!

- Ладно, не буду.

- Скажи просто - не буду. Без "ладно".

- Не буду.

Он обнял ее и привлек к себе.

- Ты мне родишь ребенка? - вдруг спросил он.

- Так сразу?

- Безотлагательно. Желательно, завтра же. Учащенный ритм их дыханий слился воедино.

- Это невозможно, потому что должно пройти девять месяцев...

- Ты согласна родить? - повторил он свой вопрос.

- Хочу!

Он был с нею чрезвычайно нежен, но и в этой нежности Лиза ощущала свою подчиненность, которая, впрочем, доставляла ей определенное удовольствие, чисто по-женски. Может быть, умом она бы не желала быть зависимым человеком, но женская природа делала ее таковой, помимо воли, помимо рассудка. Так! Он слишком сильно, до режущей боли, сжимал ее груди, мял их в каком-то диком экстазе, мял ее всю, вгрызался так, словно она была гранитная, придавал ее ногам, рукам, всему телу какие-то немыслимые положения, от которых и у него, и у нее просто захватывало дух, как будто они, свившись в клубок, летят в пропасть, но вдруг у них вырастали крылья, и падение, стремительное падение оканчивалось взлетом, неимоверными взмахами крыльев, и начиналось плавное парение, после чего начинался стремительный набор высоты, они перелетали через скалы, чтобы с каким-то трагически-радостным криком вновь ощутить сумасшедшее падение, столь молниеносное, что, казалось, еще одно мгновение и они насмерть расшибутся о скалы, но у самого дна ущелья они ухитрялись делать мертвую петлю и выходить из пике, дабы набирать новую высоту, недостижимую в представлении и достижимую в решительном действии, действии, которое опрокидывало все теоретические знания о любви, все описания эротических состояний, поскольку если бы люди довольствовались только теориями в этой области, то они бы никогда не стали людьми в полном смысле этого слова, потому что человек прежде всего существо рождающее, а не погребающее. Хотя тут же в голове Беляева пронеслось, что человек - это то и другое: и рождающее, и погребающее, и, возможно, воскресающее.

Она надела его рубашку, пришедшуюся ей почти что до самых колен, и села к столу. Беляев обвязался полотенцем и тоже сел. Лиза налила по рюмке коньяку. Они с радостью выпили, чтобы утолить жажду и набраться сил. Лиза шелестела фольгой шоколада, ломала его тонкими пальцами с алым маникюром и кормила Беляева. Он, как тихое животное, жевал и постанывал от удовольствия. Затем он стал ломать шоколад и кормить Лизу. И она, подобно бессловесному животному, жевала и постанывала. Шоколад они заедали яблоком и лимоном.

- Ты не можешь сказать, с каких лет ты помнишь себя? - спросил Беляев, любуясь жующим красным ртом Лизы.

- Не помню.

- А я помню себя, наверно, с момента зачатия! - вдруг выпалил он. Какое-то странное чувство темноты первой памяти иногда возникает во мне. Это я бы назвал - темной памятью. Как будто бы я был свидетелем своего зачатия...

- Невероятно! - улыбнулась Лиза, губы ее становились коричневыми от шоколада, изредка она облизывала их языком.

- Это странное чувство, которое приходит ко мне довольно-таки часто. И я со стороны вижу мою мать и моего отца. И у меня возникает немножко медицинское чувство. Знаешь... когда у кого-нибудь рана, или человеку делают операцию, все твои чувства как бы атрофируются, остается лишь одно брезгливая необходимость. Понимаешь?

- Понимаю.

- И вот я думаю, что наш ребенок видел нас с тобою, и что у него сейчас возникло это чувство брезгливого безысхода... Его вроде бы нет, ребенка нет, и в то же время он уже есть, присутствует, сейчас выйдет и с ужасом спросит: что вы делали в постели? Почему так это по-животному, так дико, так варварски. Как вы могли при мне выставить напоказ все свои члены, все свои мерзкие места? И что мы скажем с тобою в ответ?

- Ты говоришь черт знает что! Ты нарушаешь всякую последовательность! Ребенок со временем сам догадается, что для чего у него существует. Об этом не говорят. Мне, как и любой женщине, каждый день нужно подмываться, но я же не говорю об этом во всеуслышание! И тебе с медицинской точки зрения, вдруг смело сказала она, глядя прямо ему в глаза, - нужно каждый день мыть с мылом свой орган! Но мыть и говорить - совершенно разные вещи. Ты должен каждый день принимать ванну, но не говорить об этом. Это великое ханжество, по-моему, присущее только русским, с презрением говорить о любви.

- Ты для меня сделала откровение! - изумился Беляев, теряя всякую надежду на новое возбуждение. - А ты - не русская?

- Русская! И считаю, что все проблемы деторождения, извращений, уродств идут от этого, от фанатического отвержения любви... Вся литература провоцирует к этому... За неудачной любовью-стреляться, после измены - в реку! Переоценка такой обычной вещи, как любовная жизнь, недопустима, - это уже говорила не просто Лиза, а мать, мудрая женщина. - Без любовной жизни нет этой самой жизни, нет ее полноты! Это же элементарная физиология, как то, что мы едим, что, случается, заболеваем, да так, что не контролируем свои физиологические отправления. Да как я у Кольки возьму ползунки и скажу ему, что ты негодяй наделал, испачкал все штаны. Да он ничего не поймет! Будет прыгать в своей кроватке, стоять у бортика, держаться за него и прыгать... Два зуба вперед! И протянет еще ручонкой мокрую пеленку!

Беляев с некоторым испугом слушал ее, сжимался и понимал, что эта женщина его вещью никогда не будет. Но ведь было, было ощущение вещи!

- И к тебе, Николай, пришла, потому что ты мне мил, потому что я хочу отдавать тебе все! Поэтому у нас может что-то склеиться. Не хочу вспоминать своего мужа. С ним ничего не склеивалось. Я хотела, а он спал рядом. Я тебе сознаюсь, Коля, раз уж ты решил на мне жениться, что я любвеобильная, люблю любовь любить, и говорю тебе об этом прямо. Если мы этот вопрос не решим, то остальное - мельтешенье! - она взяла бутылку и налила себе, а затем ему. Это и есть - любовь, это и есть - семья! Нужно бежать домой для того, чтобы встретиться с тем, с кем ты нетерпеливо хочешь броситься в постель, чтобы любить, и доставлять друг другу удовольствие. Ты мне его, любимый, доставляешь!

Она встала. Незастегнутая рубашка разошлась. Беляев увидел впадинку между грудями, живот... Лиза подошла к нему, взяла в руку край полотенца, закрывавшего бедра Беляева, и одним движением сдернула его. Только теперь Беляев догадался, что Лиза была пьяна. Да и он ощущал легкое опьянение.

- Ох, как же я люблю тебя, любимый, - забормотала Лиза, взяла его за руку и потянула.

Он ощутил прикосновение ее губ к своему плечу, и вместе с ней зарылся в снежной белизне простыней и пододеяльников... Он гладил волосы Лизы, гладил ее спину и восхищался ею, ее смелостью, ее прямотой и беспощадной жизненной логикой.

Крылья ангелов подхватили их, как снежные звездочки, и понесли в круговерти метельных снов, свершающихся наяву.

Он открыл глаза, и увидел, что уже утро, что за окном светло и что в комнате горит свет. Лиза спала. Ее волосы разметались по подушке, губы были приоткрыты, она улыбалась во сне. Некоторое время Беляев неотрывно смотрел на нее и любовался ею. Она была тревожно-очаровательна. Он тихо встал, потянулся, выключил свет, погасил гирлянду на елке. Открыл бутылку шампанского, початую, в которой оставалось чуть меньше половины, налил себе полфужера и с удовольствием выпил. Затем надел трусы и накинул старенький халат, в котором еще когда-то ходил на уроки труда в школе, и который ему был сильно мал.

Сходил на кухню, поставил чайник и все думал о том, что говорила Лиза, какая она стала опытная и другая. Он немного побаивался теперь ее, но эта же боязнь толкала его к ней. Соседи уже пробудились, шастали по квартире, кто-то сидел в уборной, Поликарпов брился в ванной. Беляев попробовал свою щетину ладонью и тоже решил побриться. Когда он это проделал следом за Поликарповым и вернулся в комнату со вскипевшим чайником, Лиза еще спала. Беляев сел за письменный стол, открыл книгу, но не читал, а лишь рассматривал черные знаки, их начертание, расположение на полосе, отбивку абзацев, пробелы между строками. Затем встал, подошел к Лизе, глаза ее не открылись. Она со сладкой улыбкой шевелнулась как бы во сне и повернулась на спину. Беляеву показалось, что она проснулась, но не хотела показывать это и не открывала глаз.

- С добрым утром! - сказал он.

- Приляг! - с ленивой страстью шепнула она. Они привели себя в порядок в первом часу дня.

Лиза подкрасила губы и оделась. Они вышли на улицу. У подъезда Беляев, чуть не упал, поскользнувшись, и шапка упала с его головы. Надевая ее, он сказал:

- Смогу ли я съехать с бульвара?

- Ха-ха-ха! - громко рассмеялась она. Маленького Колю она вывела в шубке, подпоясанной армейским широким ремнем.

Беляев склонился к нему, рассмотрел синие глазищи.

- Мой папа офицей! - прокартавил Коля, ударяя по снегу лопаткой.

- Офицей! - переспросил Беляев, подлаживаясь под ребенка.

- Фицей, фицей, - согласился Коля, укоротив слово еще и на "о".

Лиза в глазах Беляева теперь окончательно и бесповоротно заматерела, как колхозница на скульптуре Мухиной.

Беляев перехватил у нее веревку санок. Они пошли на бульвар. Прохожих еще было немного. Видимо, спали, отходили после праздничной ночи. Был морозец, светило солнце. И была напряженность в душе Беляева от появления в поле его действия нового человека, пусть маленького, но все-таки. И этот маленький был более независим, чем большой Беляев. Маленький не вникал в тонкости переживаний Беляева. Да и, разумеется, не мог вникнуть в силу ряда объективных причин, одна из которых бросалась в глаза - его трехлетний возраст. Видимо, думал Беляев, он в своем возрасте владел абсолютной свободой. Конечно, внешний мир его связывал. Но он этого не понимал. Он обладал внутренней свободой. Не обременен был условностями человеческого общежития.

А свобода - это воздух. Воздух может быть жарким, а может быть холодным. Стало быть, свобода включает в себя разное, от плюса до минуса. Далее Беляев не стал думать на эту тему, потому что об этом можно думать всю жизнь.

- Тламвал! - воскликнул Коля, увидев дребезжащий трамвай.

- Трамвай, - поправила Лиза.

- Трамвал! - твердо сказал Беляев и засмеялся. Маленький Коля тоже засмеялся. Ему понравилось, что Беляев его поддержал и не стал поправлять,

- Тламвал! - звонко крикнул Коля и шлепнул лопаткой по санкам.

- Трамвай!

- Трамвал!

Все дружно рассмеялись.

Они вышли на бульвар и остановились внизу спуска, чтобы мальчик сам мог кататься, не развивая большой скорости и не улетая далеко.

- Он упрямый, - сказала Лиза. - Не хочет говорить правильно, а ты ему потакаешь...

- Он не хочет быть правильным, потому что он свободен, - сказал Беляев, наблюдая за тем, как мальчик съезжает с небольшой горы.

- Не поняла?

- Люди сами для себя написали столько правил, что заковали себя в цепи... Мораль, право, этикет... А ребенок всего этого не знает. Поэтому он свободен...

Зимнее солнце блестело над бульваром. От заснеженных черных деревьев на снег ложились четкие тени. На черной ограде сидела ворона, нахохлившись. Казалось, что она наблюдала за Беляевым и Лизой. День был белый и немного грустный. В душе появилось странное чувство, сходное с чувством утраты. Конечно, это утрата: год ушел, улетел, скончался. Новый год празднично-похоронный праздник, догадался Беляев. Поэтому он начинается за здравие, а кончается за упокой.

Румяные яблоки щек мальчика, блюдца голубых глаз.

Лечу с горы, качу с горы!

Беляев что-то забормотал себе под нос.

- Что ты? - заметив шевеленье его губ, спросила Лиза.

- Послушай, - сказал он и прочитал:

Людей теряют только раз, И след, теряя, не находят, А человек гостит у нас, Прощается и в ночь уходит.

- Я знаю, сколько требуется денег для ведения хозяйства, - начал он, но споткнулся, понимая, что пошел не туда в этот праздничный, первый день Нового года.

- Сколько? - с язвительным подтекстом спросила Лиза, но Беляев уже, как говорится, поставил другую пластинку.

- Давай выпьем за понимание того, что мы не должны отравлять друг другу жизнь расспросами!

И еще раз налил. Он поднес рюмку к ее рюмке, посмотрел Лизе в глаза, улыбнулся и подмигнул. Они выпили.

Лиза выглядела рассеянной.

- Так, - сказал Беляев, - обиделась.

- Ничего я не обиделась. Наверно, устала. Он взял нож с тяжелой мельхиоровой ручкой, потом взял яблоко, посмотрел на него, покрутил в руке, потом разрезал и половину протянул Лизе. После этого сосредоточенно стал чистить мандарины и разламывать их на дольки.

- Я многое в своей жизни связываю с тобой, - сказал он глухо. - Тебе, я чувствую, не чужда практичность. Где бы ты хотела жить? Конечно, со мной?

- Надо подумать...

- Думать некогда. Нам нужно идти в загс. Мы должны думать о будущем сейчас, в эту минуту. Ты согласна?

- Согласна, - чуть бодрее ответила Лиза. - Но что за спешка?

- Что? - спросил он, встал, взял ее за руку и потянул из комнаты: Пойдем, посмотрим.

Они вышли в коридор, и Беляев говорил об этом огромном коридоре, затем показал Лизе кухню, пятнадцатиметровую, потом ванную, предложил заглянуть в туалет с трехметровым потолком... В общем все, что составляло коммунальную квартиру, с ее хламом, велосипедами и корытами на стенах, с сундуками и корзинами вдоль них, с коммунальным телефоном, с выбитым паркетом, с гудящим счетчиком электроэнергии...

- Стоит побороться за эту квартиру? - с каким-то азартом шептал Лизе Беляев.

Она пожимала плечами и говорила:

- Наверно, стоит.

- Дурочка, это все будет наше! - восклицал он.

- Наше? - переспрашивала Лиза, как глухая, пытаясь вникнуть в ход рассуждений Беляева. - Но здесь же так грязно... Какая-то казарма...

- Мы ее превратим во дворец!

- Вряд ли, - сказала она, когда они вернулись в комнату. - Куда денутся эти соседи? Ты что думаешь, они так просто тебе освободят эту квартиру? Жди!

- Я ждать не буду, я буду действовать!

- Каким образом?

- Увидишь!

Глава XIII

Лицо Комарова сияло радостью, он держал граненый стакан в перепачканной нитрокраской руке, но пить не спешил, потому что предыдущий стакан уже вызвал в нем эту радость. Вельветовая кепка-шестиклинка с пуговкой лежала на ящике, и Беляев видел появившиеся залысины на его голове. Они сидели в гараже, в котором Комаров красил, как он говорил, старую галошу. То была списанная из такси "Волга", многая из тех, что уже прошли через руки компаньонов.

- А может, махнешь грамм сто? - спросил Комаров.

- С какой стати? - буркнул Беляев. - И тебе не советую увлекаться.

Комаров почесал голову с редкими волосами, выдохнул с шумом и залпом выпил полстакана водки. Взял с газетки, расстеленной перед ним на ящике, соленый огурец и закусил.

- Вчера так наврезались, что не помню, как домой явился, - сказал Комаров, шмыгая носом. От выпитого выступили слезы на глазах.

- Зря ты слез с машины, - сказал Беляев. - Сопьешься.

- Я?

- Ну не я же!

- Это мы еще посмотрим!

Беляев рассматривал старую, битую машину, вздыхал и морщился. Ему не верилось, что из нее что-нибудь выйдет. Собственно, сейчас это был голый каркас, остов, без стекол, без дверей...

- Да не бери ты в голову, - сказал Комаров. - Будет как новая!

В гараже сильно пахло нитрокраской и у Беляева начинала побаливать голова. Он уже сожалел о том, что приехал. Но не приехать было нельзя, потому что Комаров все время кормил по телефону обещаниями. Беляев вышел на воздух. У гаражей снег был притоптан, видны были следы протекторов машин. Сразу же от гаражей начинался овраг, поросший кустарником. Сейчас овраг был занесен снегом и казался девственно чистым. За оврагом, на холме, стояла какая-то деревенька, из некоторых труб над крышами вился дымок. Одна часть неба была в плотных облаках, на горизонте совсем лиловых, другая - сияла голубизной в солнечном свете. Было холодно и у Беляева мерзли ноги, хотя он был в меховых сапогах.

Из гаража вышел заметно повеселевший Комаров. Беляев, взглянув на него, стал ругать себя за то, что привез водку.

- Что у тебя вообще там случилось, на работе? - спросил Беляев.

- Пошли они в рай! - отчеканил Комаров. - Возить их еще! Морды в телевизор не помещаются! Ненавижу! - заскрипел Комаров зубами. - Две извилины в мозгу, а подавай им черную "Волгу", икру и судаков в сметане!

- А все же? - пропустил это мимо ушей Беляев.

Комаров усмехнулся, махнул рукой, показывая всем своим видом, что прошлое его теперь меньше всего интересует. Не получив ответа, Беляев не стал настаивать на нем.

- Одолжи рублей двести, - вдруг выпалил Комаров и уставился на Беляева, поблескивая глазами.

- У меня нет денег, - сказал Беляев.

- Врешь!

- Сделаешь машину, получишь!

- Ах, вон ты как заговорил! - психанул Комаров и исчез в гараже.

Говорить сейчас с ним было невозможно, и бросать его здесь, в гараже было нельзя. Комаров, выпив еще, вышел через пару минут и сказал спокойнее:

- Аванс ты можешь выдать?

- Не здесь... Давай, закрывай ворота и поехали отсюда! - сказал довольно-таки нервно Беляев.

- Никуда я не поеду! Мне красить нужно тачку... Поеду я! Жди! Через пару часов ребята подойдут, помогут... Егор...

Беляев, поглядывая на заснеженный овраг и на далекую деревеньку, прохаживался у ворот гаража. Снег похрустывал под ногами.

Комаров, в подтверждение того, что ему надо красить машину, включил установку, взял в руку пульверизатор, нажал на курок и черная краска направленной пылью легла на крыло машины.

- Видал? - сквозь смех сказал Комаров. Однако тут же качнулся и чуть не обдал струей Беляева, который успел сверху положить свою руку на руку Комарова с пульверизатором и нажать вниз. Струя покрасила земляной пол. Беляев тут же выключил установку.

- Закрывай, поехали отсюда! - крикнул он.

- Сказал, что никуда не поеду!

Беляев понял, что тут нужно действовать хитростью, поэтому лобовую атаку прекратил, даже налил себе грамм пятьдесят. Комаров воспрянул духом и поддержал. Чокнулись, выпили.

- Вот это по-деловому. А то жмешься, как этот...

Теплая волна на мгновение подхватила Беляева, подержала немного и отпустила. Комаров опустился на ящик и принялся рассказывать анекдоты, но они не трогали Беляева, он лишь из вежливости смеялся. Вообще он не любил анекдоты, не запоминал их и сам не мог рассказывать. Для этого нужен был какой-то особый, как считал Беляев, дар, простонародный, просторечный. В анекдотах и анекдотчиках он видел пониженный интеллектуальный уровень, чуждый серьезному человеку. А Комаров, закончив один анекдот, тут же начинал другой:

- Приходит Петька к Василию Ивановичу...

Беляев за компанию смеялся.

- Опять приходит Петька...

Беляев усмехался.

- И опять приходит Петька и говорит...

Штук сто этих анекдотов, наверно, выпалил Комаров и, довольный собою, отыскивал в голове все новые и новые. Беляеву это порядком надоело. Он стал догадываться, что люди праздные знают неимоверное количество анекдотов. По-видимому, анекдот - явление типично советское.

- Жрать охота, - досказав последний анекдот, вдруг сказал Комаров. Аппетит пробудился.

Он с грустью посмотрел сначала на остатки водки в бутылке, затем на последний огурец на газете. Прежде чем выпить, он помыл руки в бензине и протер их концами. Пальцы у Комарова были длинные и тонкие. Взяв бутылку, он вздохнул, поделил поровну между своим стаканом и стаканом Беляева, и тут же выпил. Огурец он, сморщившись, разломил пальцами, и когда Беляев жевал его, то чувствовал привкус бензина.

Вдруг у Комарова на лице возникло какое-то мученическое выражение, он схватился за живот и согнулся в пояснице.

- Опять желудок, - простонал он.

Беляев взволнованно смотрел на него.

- Что, плохо? - спросил он.

- Сейчас пройдет, - сказал Комаров. - Собака! Не болит - не болит, а потом как схватит! Через минуту он выпрямился и сказал: - Кажется, отпустило...

- Тебе пить нельзя, - сказал Беляев, сочувственно глядя на него.

- Мне много чего нельзя. Меня из-за этого в армию не взяли, мне острое есть нельзя, мне пить нельзя...

Он встал и походил по гаражу, сгибаясь и разгибаясь на ходу.

- Это оттого желудок заболел, что водка кончилась! - засмеялся он, каким-то странным образом трезвея. - Я заметил за собой эту вещь: как выпивка подходит к концу, так настроение падает и желудок начинает ныть. Вчера я, наверно, полтора литра один водки засадил... Сам удивляюсь, куда влезает?! Только сейчас более или менее в себя пришел... Кутнуть хочется! Так надоела однообразная жизнь. Дома - стоны, крики, писки. Светка грызет, а сама работу не ищет. Уволилась и говорит, что ей дома больше нравится. Сидит с детьми... Ну, готовит там, стирает... Это хорошо. А где взять денег? Раньше хоть она стольник приносила, а теперь? - вопросил он и без перехода: - Дай пару сотен, а? Она себе сапоги купила, да мне шапку. Но я шапку принципиально не надел. Говорю, пока самовольничать не кончит. Без толку. Кричит, визжит...

- Ладно, пошли отсюда!

- Дай пару сотен! Будь другом...

- Зачем тебе?

- В семью.

- Вот Светке я и дам.

- За кого ты меня принимаешь? Мне самому нужно.

- Пошли, пошли, там разберемся, - сказал Беляев, не обращая внимания на уговоры. - Лева, ты слышишь меня? Собирайся, закрывай гараж. Послезавтра доделаешь...

- Завтра! - уверенно отчеканил Комаров и принялся протирать очки о полу куртки.

Беляев хмыкнул, подумал и сказал:

- Завтра ты похмеляться будешь...

Лицо Комарова расплылось в улыбке.

- А ты психолог, Колька! Так поддержи! Запил я, сознаюсь. А что вы все разбежались по углам? Бросили Левку, а? До Пожарова не дозвонишься, вечно где-то шляется. Ты постоянно занят. Я понимаю: аспирантура-купюра, диссертации-ассенизации, доценты-проценты... Но Левку-то помнить надо? Я спрашиваю? Надо или нет?!

- Надо, надо. Пошли!

- Куда пошли? Сбегай за бутылкой, здесь еще врежем. Здесь нас никто не потревожит. Смотри, - он обвел рукой довольно-таки просторный гараж, апартаменты!

Беляев опустил глаза в пол и задумался. Через некоторое время, стараясь быть мягче, он сказал:

- Ладно, слушай меня. Сейчас мы отсюда уйдем, я позвоню на кафедру, чтобы меня подменили, а то у меня в два часа лекция, мы возьмем тачку, заедем к моей жене, заберем кое-что, потом перехватим Пожарова и пойдем в кабак...

В знак согласия Комаров упер руки в боки и закружился в цыганочке.

Беляев помог ему вскоре закрыть тяжелые железные ворота. Когда они шли по тропинке к дороге, Беляев спросил:

- Ты где-нибудь оформлен?

- Сторожем на Делегатской. Сутки дежурю, трое свободен.

Комаров шел впереди в своей кепочке-шестиклинке на морозе, ссутулившись, засунув руки в карманы зябкой куртки на ватине. На ногах его были войлочные ботинки на "молниях", как боты. У углового дома стояла телефонная будка с разбитыми стеклами. Пока Беляев дозванивался до института и отпрашивался, Комаров придерживал дверь, чтобы будка проветривалась.

В такси запах был не лучше, казалось, что в нем возили прокисшую квашеную капусту.

- Шеф, тормозни у шашлычной, - сказал Комаров. - Тут по ходу справа должна быть шашлычная.

- Зачем тебе? - спросил Беляев удивленно.

Комаров рассудительно объяснил, привалившись к Беляеву:

- Когда пьешь, то нельзя делать больших перерывов. Нужно как бы держаться всегда на поверхности. Вот представь. Ты плывешь по реке, а тебя тянет ко дну, но ко дну тебе идти не хочется... Ты гребешь, или переворачиваешься на спину, в тебе воздух, ты шевелишь руками и ногами. В общем, держишься на поверхности. Так и во время пьянки. Нужно все время держаться на поверхности, а то утонешь. Понимаешь, очень мерзко становится на душе, когда кайф выходит. Мы договорились, что сегодня гуляем. Завтра я отхожу. Послезавтра - заканчиваю тачку. Ясно, казалось бы. Поэтому через равные интервалы сегодня я должен заправляться, как автомобиль...

И он пустился в объяснения насчет автомобиля и того, сколько ему необходимо горючего для нормальной работы. И так далее. У шашлычной он закричал:

- Стоп!

Беляев расплатился.

- Зачем отпустил? - укорил его Комаров. - Потом будем дергаться, ловить...

- Ничего, подергаемся... Но в этой тухлой машине я ехать не мог.

- Я и не заметил, что она тухлая, - сказал Комаров.

За столик в шашлычной садиться не стали, а прошли прямо к стойке, где светились ряды бутылок.

- По сто пятьдесят коньячку? - спросил Комаров, поблескивая очками.

- Бери.

- На что?

- Ты заказывай, я заплачу, - сказал Беляев.

Толстая буфетчица презрительно посмотрела на Комарова, на его красный нос и сказала:

- Хоть бы кепку снял!

- Сама такая! - пошутил Комаров.

- В одежде обслуживать не буду! - уперлась буфетчица.

Пришлось идти в гардероб. Посетителей было немного. Разделись. Взяли по сто пятьдесят коньяку и пару шашлыков, сели к окошку, у тюлевой занавески.

- Ну, за что выпьем? - спросил радостный Комаров.

- За то, чтобы ты не пил.

Комаров скорчил дурацкую физиономию и всем видом показал, что он обиделся.

- Как ты не понимаешь, Коля, что нельзя в процессе напоминать об этом. Что толку говорить больному, который прикован к постели, что он больной. Ну, подойди к нему, он еле дышит, а ты ему еще ляпни: вы тяжело больны! Что за бред. Давай выпьем за веселье, за хорошее настроение, за то что еще один год подходит к концу... Сегодня какое число? - вдруг спросил он.

- Девятое декабря, - подсказал Беляев.

- Вот, девятое декабря 1971 года, нам по двадцать пять... Мне меньше чем через месяц стукнет двадцать шесть, все хорошо. И особенно мне хорошо сейчас, в этот момент, когда в стакане коньяк, когда я знаю, что не потону, когда ты, Колька, рядом со мной, когда все мысли - в сторону! Замечательно, просто замечательно. Мы всем тачки сделаем! Будь спок! Я навострился красить будь здоров! Но, понимаешь, мне самому тачка нужна. Чего я сторожем сижу у этих недоделанных? Пусть сами себя сторожат. Знаешь, сидишь иногда там, грустишь, тоска дикая, денег нет, курить хочется, выпить хочется, а не на что. Разве это жизнь?

- Ладно, давай выпьем за хорошее настроение, - прервал его Беляев. Может быть, ты прав. Всему свое время.

Они выпили и с удовольствием съели горячий, довольно-таки сносный шашлык из свинины. Настроение самым заметным образом улучшилось, и уже самому Беляеву не хотелось, чтобы это настроение проходило. Следующее такси было новое, но и на нем не доехали до Лизиной работы, а тормознули у ресторана.

- У нас спецобслуживание! - преградил им дорогу швейцар и захлопнул перед носом стеклянную дверь.

Беляев быстро показал ему через стекло десятку. Дверь послушно открылась. Было два часа дня, на улице еще поблескивал под солнечными лучами снежок, на душе было хорошо и хотелось кутить. Разделись, взяли номерки, заказали триста коньяка и по котлете "по-киевски".

- Мне нужна тачка, - говорил мечтательно Комаров. - Ты сделаешь мне тачку?

- Подожди, будет тебе тачка.

- А ты что, сам не хочешь тачку? - спрашивал Комаров.

- Пока не хочу. Зачем выделяться.

- Нужно какое-нибудь дело провернуть, - после выпитого, вновь размечтался Комаров. - Надоело безденежье.

- Это я должен тебе дело придумать?

- Я вообще... На тачках много не заработаешь. Ну, что мы две-три машины в год толкаем? Разве это заработок.

- А ты думай, - сказал Беляев, ковыряя вилкой котлету.

- Я думаю...

- Что-то плохо думаешь, что без денег ходишь, бычки в гараже подбираешь... Лучше ты завязывай с этим делом. Возьмем, так и быть, тебе тачку...

- Точно?

- Точно. Будешь меня возить.

- Это другой разговор, Коля. А то бросили меня совсем. И оформи меня куда-нибудь.

- Подумаю. Ты только, - он хотел сказать не пей, но решил не портить Комарову настроения, - Светке позвони, скажи, что сегодня придешь поздно.

- Потом позвоню...

- Нет, ты сейчас позвонишь и скажешь, что придешь поздно.

- Я не хочу портить себе настроение, - сказал убежденно Комаров. Понимаешь, когда пьешь, нельзя делать то, что может испортить настроение. Нужно держаться на поверхности. А ты все время меня толкаешь ко дну. Позвони сам, но так, чтобы я об этом не знал. И чтобы ее реакции не услышал.

Вышли из ресторана в прекрасном настроении. Комаров стал поджидать такси, а Беляев в это время дозванивался до Светы. Когда она сняла трубку, он спросил:

- Как у Левы дела?

- Пьет.

- Он сегодня пьет со мной, чтобы больше не пить, - сказал Беляев.

- Так он и послушает тебя, - сказала Света.

- Я прошу тебя об одном: не кричи на него. Сегодня поздно я его привезу. И пусть он проспится как следует. А утром приготовь ему горячий завтрак и поставь четвертинку водки.

- Чтобы я! - закричала Света.

- Слушай меня. Прошу тебя, сделай как я говорю, а там посмотрим. Ты можешь это сделать для меня?

- Для тебя - могу.

- Тогда разговор исчерпан! - И повесил трубку в самом хорошем расположении духа.

Комаров стоял у края дороги и махал руками. Такси не было видно.

- Позвонил? - спросил он с улыбкой.

- Все в порядке.

- Что она сказала?

- Ты же сам сказал, чтобы я не портил тебе настроение. Я говорю, все в порядке, значит, все в порядке! - сказал Беляев и увидел свободное такси.

Через минут двадцать они были на Бауманской, на работе у Лизы. Лиза почувствовала запах водки и недовольно спросила:

- По какому случаю?

- Комарова из запоя вывожу, - сказал Беляев, принимая огромную спортивную сумку через прилавок проходной, где дежурил старый сверхсрочник. - Здесь заказы, - сказала для пущей важности Лиза, кивая на сумку.

- Хорошо, - сказал Беляев, передавая сумку Комарову.

- Что-то не заметно, чтобы Лева был сильно пьян, - сказала Лиза.

- А я и не пьян! - сказал Комаров и пошел на улицу, чтобы не светиться.

- За Сашкой, значит, мне в сад идти? - спросила Лиза и прикусила губу.

- Лиза, делай то, что я тебе говорю. Я буду поздно.

- Почему?

- Я же тебе говорю, что вывожу из запоя Комарова!

- Он же нормален.

- Это тебе так кажется.

На улице стемнело, когда к метро "Таганская" подъехал на такси Пожаров. Сунули в машину сумку, сели сами и поехали в "поплавок" у Краснохолмского моста. Деревянный плавающий ресторан был заснежен и освещен несколькими фонарями. Окна светились. Слышалась музыка. Беляев с Комаровым вышли, а Пожаров поехал, с сумкой, чтобы освободить ее и через полчаса вернуться на этом же такси...

Комаров с повышенным жизненным тонусом выбрал столик с чистой скатертью и сел у окна. Заказали цыплят табака, но пока они жарились к приходу Пожарова, попросили принести закусок и выпивки.

Едва успели выпить по второй рюмке и закусить лаковыми влажными маслинами, явился Пожаров. Щеки его пылали с мороза. Он был подтянут, чуть-чуть полноват, в дорогом костюме и в галстуке. Когда он садился и поправил рукава пиджака, мелькнули золотые запонки. От Пожарова приятно пахло цветочным одеколоном. Он извлек из внутреннего кармана бумажник и передал Беляеву тысячу рублей сотнями. У Комарова от этого свело челюсть. Он хотел что-то спросить, но не мог. Лишь после очередного тоста, спросил:

- На чем сделали "бабки"?

- Да так, - махнул рукой Беляев. - На Солженицыне.

- А, понятно, - сказал Комаров, хотел попросить свои двести, но передумал, потому что и эта просьба, как он теперь понимал, входила в перечень закрытых для хорошего кайфа тем.

Пожаров только что сбыл оптом десять ксерокопий, переплетенных, с романа А. Солженицына "В круге первом", которые изготовила Лиза.

- Надо еще столько же, - сказал Пожаров, принимая от Беляева свою сотню комиссионных.

- Сделаем, - сказал Беляев.

- Роман, конечно, что надо! - сказал Пожаров и его глаза засветились. Идет наотлет. Свою бы типографию завести! - мечтательно воскликнул он и добавил: - Но прокурор не позволяет.

Все рассмеялись.

- Странно, как это раньше все, кому не лень, имели свои типографии. Сами писали, сами печатали, - сказал Пожаров. - Пушкин печатал свой "Современник", Достоевский печатал свои "Бесы", и, к тому же, сам продавал. К нему приходили на квартиру покупатели и спрашивали: здесь продают "Чертей"?

- Было время! - воскликнул Комаров, наливая всем коньяк.

- У меня такое впечатление, - начал Беляев, - что все мы преступники. Ходишь и чувствуешь, как на тебя давит невидимая сила. Это нельзя, то нельзя! А представьте: у нас свой кирпичный завод, своя лесопилка, своя типография, своя ферма, свой транспорт... Кому бы мы мешали? Им! - он кивнул наверх. - В нашей стране на одного работающего, из ста, девяносто девять управляющих. Недаром система так строилась. Работай, Иван, я тебя прокормлю! Никто не считает собственную прибыль, потому что она изымается бандитским способом в бюджет... И этих бюджетников миллионы. Они отбирают то, что не заработали. Мол, армию надо содержать, а сами себе все гребут!

- Это правильно, - подхватил Комаров, уже заметно захмелевший. - В российском Совмине такие хари, ну такие хари!

Комаров поднял тонкий белый палец и погрозил кому-то. Пожаров как бы незаметно достал расческу и причесался. В некоторых местах у него появились седые волосы и от этого прическа его стала еще красивее.

Подали цыплят. Выпили под них и с аппетитом съели. Потом официантка сообщила, что привезли живых лещей, и спросила, не приготовить ли.

- Съедим по лещу! - крикнул Комаров.

Пока ждали леща, взяли еще пару бутылок коньяку.

- Пей, Лева, - говорил Беляев. - Пока через край не польется!

Комаров перегнулся через стол и громко сказал Пожарову:

- Толик, я вчера один полтора литра водки выпил!

Лещи были великолепны, хрустела кожица, сочилось жиром нежное розоватое мясо.

Пожаров, по-барски развалившись на стуле, сказал:

- Прекрасный вечер!

Голова Комарова медленно клонилась к столу. Беляев потрогал его за плечо.

- Который час? - спросил Комаров.

- Одиннадцатый, - сказал Беляев.

- Отвезите меня домой! - твердым голосом приказал Комаров.

Беляев подозвал официантку и расплатился, после чего попросил с собой пару бутылок водки. Просьба была исполнена за приличные чаевые.

Уличные фонари голубоватым светом освещали сугробы. Беляев чувствовал, что сильно выпил. Когда он увидел такси, побежал к нему через сугроб, поскользнулся и упал в него. Вставать не хотелось, потому что ноги словно налились свинцом. Пожаров протянул ему руку, отпустив Комарова, который тут же упал в этот же сугроб.

Таксист, грубый старик в очках, сначала не хотел сажать пьяных, но Беляев сказал, что заплатит три счетчика.

Сначала поехали отвозить Комарова. Таксист ждал на улице, а Пожаров с Беляевым тащили отключившегося Комарова наверх. Света злобно всплеснула руками, но, увидев однокашников, смирилась и даже предложила чаю. Беляев передал ей бутылку водки и напомнил:

- Обязательно горячий завтрак и четвертинка водки!

Пожаров уже распаковывал Комарова, не понимавшего где он и что с ним. Потом его уложили на диван.

Когда ехали к себе, Пожаров спросил:

- Чего это вы завелись?

- Так надо, Толя, - твердо сказал Беляев.

Они распрощались. Придя домой, Беляев застал Лизу за чтением. Маленький Саша спал в своей кроватке, Коля - в своей. Беляев пошел в другую, бывшую поликарповскую, комнату, разделся и, не умываясь, лег, повернулся лицом к стене и тут же заснул.

Глава XIV

Время шло к обеду, за окнами совсем стемнело, а Скребнева все не было. Утром Беляев забегал в партком, спрашивал у секретарши, старой сутулой девы, будет ли Скребнев. Она как всегда и как на всех презрительно взглянула на Беляева и сказала, что он звонил из дому и сказал, что ему нездоровится, но что он к обеду постарается быть. Она говорила нехотя, через губу, считая себя пупом парткома, и ее, надо заметить, многие побаивались. Очень она любила слово "коммунист". Она и Беляева называла "коммунист Беляев".

- Коммунист Беляев, остановитесь, - сказала она, когда он уже хотел убегать и дернул ручку двери, но при этом оклике остановился. - Вы должны постричься! Что это такое, вы заросли, как девчонка. Вы же член парткома, коммунист Беляев! Должны подавать положительный пример молодым коммунистам-студентам!

Она стояла у своей пишущей машинки, уперев в нее указательные пальцы. Голос у нее был отвратительный, голос коммунальной склочницы. Всю жизнь она проработала секретарем-машинисткой в райкоме партии, убрать ее оттуда на пенсию не удалось, и Скребнев согласился, дабы улучшить отношения с райкомом, взять ее в свой партком. Если раньше в парткоме можно было встретить праздношатающихся секретарей партбюро факультетов, кафедр, членов парткома, которые заходили сюда потравить анекдоты, покурить и просто потрепаться о том или другом, то теперь здесь даже пепельниц не было. Все было вылизано, появился огромный аквариум с рыбками, целый ботанический сад на подоконниках, на столиках и этажерках, а в углу - разлапистая пальма в кадке. Эту пальму особенно любила старуха, она ее с собою перевезла из райкома и каждый день теперь крутилась возле нее с влажной тряпочкой, протирая листья, которые в свете многоярусной люстры, в стиле церковных, сияли восковой зеленью.

Все ее ненавидели, а Скребнев оправдывался тем, что она прекрасно ведет делопроизводство. Каждая бумажка теперь знала свое место, пробивалась дыроколом и вставлялась в скоросшиватель. Она потребовала завести ей диктофон, записывала все заседания парткома, за день их перестукивала, редактировала и изготавливала протоколы. Раньше протоколы помещались на одной страничке, теперь же они были минимум на пяти.

- Коммунист Беляев, обязательно зайдите в парикмахерскую! - повторила она и ее понесло: - Вы посмотрите на студентов! В грязных джинсах, патлы свисают на плечи, да еще носят крестики на шее! Вы можете себе представить!

Беляеву, как последнему дураку, приходилось делать скорбную физиономию и выслушивать эту дребедень. И сорваться сразу было неудобно: стук пойдет на весь институт. Наконец он уловил паузу и резко выскользнул в коридор, плотно прикрыв за собой тяжелую дверь, обитую дерматином, с красной табличкой "Партком".

Стало уже совсем темно, когда Беляев вышел на улицу. Было холодно. И пока он ловил машину, защипало нос и щеки. Да еще вдобавок оставил на кафедре перчатки, пришлось часто перекладывать кожаную папку из руки в руку, чтобы свободную засовывать в карман.

Дорога вся обледенела, вчера была сильная оттепель и шел, кажется, даже дождь, а сегодня с утра подморозило. Таксист ехал медленно и все время трепался про хоккей. Он ненавидел ЦСКА и всю дорогу обзывал их то "конюшней", то "конями".

Скребнев жил в новой кооперативной башне на Ленинградском шоссе. У "Сокола" Беляев попросил таксиста тормознуть и сбегал за бутылкой коньяка в гастроном. На всякий случай. Еще неизвестно, что за болезнь у Скребнева. Россия поголовно впала в какую-то перманентную пьянку, подумал Беляев, может быть, и Скребнев вчера врезал больше нормы.

Скребнев жил на тринадцатом этаже и лифт, казалось, поднимался целую вечность. Прежде чем позвонить, Беляев принял вид независимый и неспешный. Открыл сам Скребнев в домашнем махровом полосатом халате. Вид у него был неважный.

- Коля! - сказал Скребнев, оживляясь. - Рад тебя видеть! Входи! Ты, наверно, закоченел? Мороз сегодня.

Беляеву показалось, что Скребнев и вправду был рад его видеть. Вообще Скребнев к нему относился хорошо. По крайней мере, Беляеву так казалось.

- Привет, Володя! - сказал Беляев. - Что с тобой случилось? Мы же договорились, что ты подпишешь сегодня бумаги.

- Давай-ка сначала твое пальто и шапку, - сказал Скребнев.

Он повесил их в шкаф в прихожей. Беляев посмотрел на себя в зеркало и пригладил волосы ладонью. Может быть, действительно постричься, подумал он.

- Радикулит прихватил, - сказал Скребнев и для пущей важности потрогал себя за поясницу.

Беляев достал из кармана брюк бутылку, протянул ему.

- Это что? - удивился Скребнев.

- Коньяк, - сказал Беляев небрежно. - С морозу хорошо!

Грудь у Скребнева была нараспашку, волосатая, прикрытая майкой. Незаметно глаза его посветлели, и он пошел впереди Беляева в комнату, сверкая голыми пятками. Он был в шлепанцах. Ноги были тонкие и жилистые.

- Я вообще-то не слишком люблю болеть, - сказал Скребнев, ставя бутылку на журнальный столик и доставая из горки пару хрустальных рюмок, - но сегодня, представляешь, Коля, подняться не мог, как будто кол проглотил. Вон, - кивнул он на кровать, - мешком с песком греюсь.

Беляев подошел к кровати, взял этот самый мешочек, тяжелый и еще горячий. Стало быть, Скребнев действительно приболел, а может, причиной болезни...

- Садись вон туда, в кресло, - сказал Скребнев.

Беляев сел в мягкое, с валиками, кресло, а Скребнев побежал на кухню за закуской. Беляев обвел взглядом довольно-таки большую комнату. На стене ковер с вычурным узором, какой-то тусклый пейзаж - среди берез стоит лось. Над письменным столом теснились на двух застекленных полках книги. Бросились в глаза "Справочник партийного работника" и собрание сочинений Всеволода Кочетова. Беляев поморщился от этого сочетания.

Скребнев отварил несколько сосисок, принес к ним горчицу и черный хлеб.

- Замечательно! - сказал Беляев, откручивая пробку с коньяка. - Сегодня так и не удалось пообедать.

- Я щи могу разогреть, - сказал Скребнев и сел в другое кресло, напротив.

Не спеша налив коньяк в рюмки, Беляев сказал:

- Мне еще на завод надо попасть, а потом в министерство, - он взглянул на свои часы: была половина пятого. - Так что - к делу, - сказал он, чокаясь со Скребневым.

Скребнев с удовольствием опустошил рюмку, намазал хлеб горчицей и наколол на вилку сосиску. Беляев горчицу мазал прямо на сосиску. Горчица была свежая и пробила до слез, что было очень приятно. Давно Беляев не пробовал такой простоты, как сосиски с горчицей и черным хлебом. Лиза покупала только белый хлеб, да и он сам предпочитал белый.

После второй рюмки Беляев раскрыл свою папку и протянул на подпись Скребневу документы. Скребнев полистал их и спросил:

- Коля, я что-то не пойму, за какие шиши они нам триста тысяч отвалят? Не понимаю.

- Чего ж тут непонятного?! - удивился Беляев, наливая по третьей рюмке. - Так у них эти деньги срежут. Понимаешь, Вова! Срежут! Что были они, что не были! А по этим бумагам - у нас с ними хоздоговор!

- Это за твои вяжущие наполнители триста тысяч?! - поразился Скребнев. - Когда ты мне говорил об этом месяц назад, я думал, ты дурака валяешь. Ты ж за день придумал эти вяжущие...

- Разве день не может стоить триста тысяч?

- Конечно, нет.

- Ошибаешься, Володя! Ты вчитайся в договор, вчитайся!

Скребнев вновь зашелестел бумагами, приговаривая: "м-да, м-да, м-да".

- Хорошо. А юридически тут все в норме? - на всякий случай спросил он.

- Слушай, Володя, за кого ты меня принимаешь? Независимый эксперт смотрел из Академии народного хозяйства!

- Так-так, - почесал затылок Скребнев и подозрительно внимательно посмотрел на почти что опустевшую бутылку. - Ну и сколько мне тут перепадет? - в заключение спросил он.

- Как полноправному участнику разработки - пять тысяч.

Скребнев даже привстал немного.

- Ты что?! Да в институте меня сгноят. Ни в коем случае! Это ты себе можешь столько взять, а, - он сделал паузу, - потом мне отдать.

- Не понял? - сказал Беляев, хотя все прекрасно понял.

- Чего тут понимать! - грубо сказал Скребнев. - Меня вообще из списка участников вычеркни. Ясно?

- Ясно, - под дурака работал Беляев, не ожидавший от Скребнева такой прыти, и спросил: - А что с ректором?

Скребнев выпил свою рюмку, понюхал черного хлеба и сказал:

- Ректора тоже вычеркни... Серегу, - он имел в виду Сергея Николаевича, - тоже долой... Что у тебя молодежи, что ли, нету?

Беляев сделал вид, что наконец-то догадался, куда клонит Скребнев, и радостно сказал:

- Конечно! Так и сделаю. У меня молодежи много: Манвелян, Баблоян...

- Во-во! Главное, чтоб надежные были... А то бывает... Ну, сам знаешь. Так что этот листочек я подписывать не буду, - он отцепил и отдал Беляеву список участников хоздоговора.

- А его и подписывать не надо. Он идет как приложение. Я сейчас же перебью на заводе.

Беляев сунул Скребневу ручку и тот поставил свой автограф в бумагах.

- Может, список тогда расширить. Загнать в зарплату тысяч пятьдесят? спросил Беляев.

- А что скажет бухгалтерия?

- Что она может сказать. "Бабки" не бюджетные. Собственные. Напишу человек пятьдесят - вот и зарплата!

- У тебя столько людей найдется?

- Найдется. Я же без студентов - никуда! - сказал Беляев. - То одному помогаю, то другому. Я не забываю, как трудно было учиться. Да-а, проговорил он и вдруг спросил: - Я слышал, ты, Володя, на докторскую хочешь пойти?

- Да надо. Вроде с кандидатской семь лет прошло. Пора.

Скребнев выпрямился в кресле, сел поудобнее, взял сигарету, закурил.

- Если нужно, - сказал Беляев, - то я расчеты за месяц сделаю.

- Какие расчеты?

- Твоей докторской.

- Серьезно, Коля?

- Я не люблю трепаться.

- Может, ты мне и тему подберешь? - спросил Скребнев как-то извинительно. - Понимаешь, старик, за этой парттекучкой некогда настоящей наукой заниматься... Ты выбери что-нибудь такое, чего еще не было... Найди какую-нибудь щель, а?

Беляев разлил остатки коньяка, причем большую часть влил в рюмку Скребнева.

- Зачем щель, - сказал Беляев. - Я что-нибудь тебе придумаю по арочным перекрытиям с привязкой к реализации... По бетонам повышенной прочности...

Он это назвал потому, что подобные предложения уже поступали с ЖБИ. Там у них что-то не клеилось. Предложили хоздоговор. Можно было убить сразу двух зайцев: и хорошо заработать, и докторскую Скребневу параллельно настрочить. Но главное, что в этой теме привлекало Беляева, в институте был специализированный совет по бетонам, и тему нужно было брать такую, чтобы защищаться у себя в институте.

- Заодно и твою кандидатскую толкнем, - вдруг сказал Скребнев. - Как у тебя с ней дела?

- Осталось переплести и сделать золотое тиснение на папке, - сказал Беляев, подспудно ждавший этого от Скребнева.

На защиту была живая очередь. В этой очереди Беляеву нужно было ждать еще год. И вот Скребнев сам дал понять, что позаботится о том, чтобы Беляев проскочил пораньше. Замечательная прозорливость у Скребнева! Теперь важно было, чтобы он не забыл об этом.

- Через неделю предзащита, - сказал Беляев, - может быть, меня выслушают?

Скребнев почесал волосатую грудь и сказал:

- Я скажу Горелику.

У Беляева заметно улучшилось настроение. Горелик был ученым секретарем совета. С ним Беляев пару раз говорил сам, но без толкача это было впустую.

- Скажу Горелику, - повторил Скребнев. - Он кого-нибудь перенесет, а тебя поставит. Может же, в конце концов, кто-нибудь заболеть, а?! - и засмеялся, и сквозь смех добавил: - Я же взял и заболел. Ноет поясница, черт бы ее побрал! Говорят, пчелы помогают от радикулита?

- Это чтобы они кусали?

Какую-то чушь спросил Беляев и сам удивился этой чуши, но Скребнев вполне серьезно ответил:

- Жалили. Они жалят и подыхают. Беляев увидел этих несчастных пчел на теле Скребнева, увидел как они подлетают к его больной пояснице, жужжат крыльями, садятся и кусают.

- А чем они кусают? - спросил он.

- Они не кусают, - растолковал Скребнев. - Они жалят. В заднице у них такое острое черное жало. Выпускают это жало вместе с ядом. Вот этот-то пчелиный яд и лечит. Черт, наверно, спина подходит, как на дрожжах пирог.

- Это очень больно?

- Не пробовал. Но один раз можно боль перетерпеть, чтобы потом всю жизнь не болеть.

Когда Скребнев говорил о боли, то лицо у него было суровое, с нависшими бровями, придававшими выражение сторожевой лохматой собаки. И осанка у него в этот момент была внушительная, несмотря на то, что он был худощав и жилист. Он сидел, подперев щеку кулаком, задумавшись, и машинально крутил вилку другой рукой.

- Плохо, что теперь мало пасек, - сказал он медленно и тихо, покачивая головой и не глядя в глаза Беляеву, - очень плохо. Да и вообще ничего в деревне не осталось. Какие-то трактора, комбайны, масштабы, гектары... А вот такого маленького, как пчелиный улей, не стало совсем. Есть еще, может, где-нибудь, но что это для нашей страны в сравнении с мировым капитализмом? Пустой звук. А я любитель природы. Люблю яблоневый сад, люблю вишни. Вообще люблю покопаться в огороде. Если бы каждый имел свой огород, то было бы сытнее жить.

- Это верно, - согласился Беляев, обнаруживая в Скребневе мужицкую закваску.

- У меня дед был, - продолжал Скребнев тихо и с расстановкой, - так сам умел плести корзины. Помню летом, в детстве, я с этими корзинами раков ловил. Нырял с корзиной, а в нее тухлятину какую-нибудь положишь, вот раки в корзину и наползали.

- Много?

- Мно-ого! - протянул, увлекаясь, Скребнев. - А то еще за налимами нырял. Они по норам прячутся. Скользкие, заразы! Вообще, хорошо в деревне. Почему она распалась, не пойму. Хотя, с другой стороны и понимаю, что большевички постарались!

Он это сказал так, как будто сам не был большевиком, тем более секретарем парткома большого института. Это сильно удивило Беляева, но он пропустил это как бы мимо ушей.

- Город, как капкан, заманил всех, - сказал Скребнев и вдруг встал и сменил тему: - Слушай, Коля! Брось ты на сегодня дела. У меня кое-что еще выпить есть. Давай посидим как люди, а?

Беляев с сожалением посмотрел на часы, подумал и сказал:

- Действительно, чего я в конце работы попрусь? Завтра с утра все и сделаю.

Чего не сделаешь, если секретарь парткома просит.

- Ты хоть разомнись, - сказал Скребнев, - посмотри квартиру. Скоро жена придет с работы. Ужин нам фирменный заделает.

- Может, еще сбегать? - с некоторым сомнением спросил Беляев.

- У меня есть, - сказал Скребнев и, когда они вошли в другую комнату, Беляев увидел в баре батарею изысканных бутылок. - Вообще я не люблю пьянок, но застолья люблю. Между прочим, никогда не похмеляюсь. Дед научил. Похмелка - вторая пьянка! Кто этого не понимает, спивается. Подумаешь, голова утром болит. Поболит и к обеду перестанет, - засмеялся Скребнев, скинул халат и принялся надевать рубашку и брюки, хорошо отглаженные.

В этой комнате стоял старинный книжный шкаф и в нем репертуар был другой: серия "Литературные памятники", "Большая библиотека поэта", Стендаль, Томас Манн, Гете, Чехов, Достоевский... И Беляев догадался, что в эту комнату партноменклатура доступа не имела, а, может быть, и имела, только доверенная.

- Что мы будем пить? - спросил Скребнев, осматривая бутылки.

- То же, что и пили, - сказал Беляев.

Скребнев взял бутылку марочного армянского коньяка и заодно прихватил магнитофон со столика. Он поставил кассету Высоцкого и, когда хриплый голос огласил комнату, в которой они сидели, стал сам подпевать ему.

В меня влюблялася вся улица

И весь Савеловский вокзал...

И глаза его в этот момент были грустными. У Беляева было какое-то двойственное настроение, после выпитого он как бы воодушевился, повысился жизненный тонус, но, с другой стороны, он чувствовал в себе какое-то преступное бездействие, и то, что он мог провернуть сегодня, приходилось откладывать на завтра. Из всех мыслей, лениво бродивших в его голове, только одна не раздражала его: нужный человек Скребнев и нужно посидеть у него. Может быть, это сидение, на первый взгляд бездеятельное, стоило с виду результативного мельтешения. С ним это часто бывало, когда он вдруг спохватывался и ловил себя на том, что делает что-то в высшей степени бессмысленное, ненужное, тратит даром время, нервничал, но спустя некоторое время, догадывался, что это - сама жизнь. В ней не может быть чего-то такого важного, что бы шло в ущерб неважному. Сколько в жизни времени вылетает на сон, но не станешь же злиться на этот сон, что он помешал твоей карьере?!

Высоцкий пел про муромские леса, и на одной его едкой фразе Скребнев засмеялся от удовольствия, на глазах у него даже выступили слезы, и, чтобы скрыть их, он, не вставая с места, потянулся за спичками, которые лежали на краю стола.

- Здорово! - сказал Скребнев, закуривая.

- Да, - согласился Беляев, продолжая ощущать в себе некую неудовлетворенность.

Вообще Беляеву почти что не было знакомо чувство душевного спокойствия. Может быть, это спокойствие возникало в нем только в периоды самой напряженной деятельности, когда он как бы забывал сам себя. В эти забвенные минуты, требовавшие от него всех его сил в преодолении опасностей и трудностей, ему некогда было осознавать наслаждение существованием. Лишь потом, на досуге, он мог вспоминать эти моменты душевного подъема и благополучия.

Выпили по две рюмки коньяка без закуски. Беляеву хотелось есть, и он все поглядывал на Скребнева, что, может быть, тот догадается принести что-нибудь. Но он блаженно покуривал в кресле и слушал Высоцкого. Беляев тоже закурил. В этот момент хлопнула дверь, послышались шаги и голоса, и в комнату вбежала жена Скребнева в норковой шубе, веселая и симпатичная. Следом заглянула в комнату шестилетняя дочь, крикнула:

- Привет! - И исчезла.

- Скребнев! - воскликнула жена, называя мужа по фамилии почему-то.- Как тебе не стыдно поить гостя без еды! Это сущее безобразие! В холодильнике все есть, а он сидит курит... А я себе рюмочку поставлю! - переменила тон жена и выхватила из горки хрустальную рюмку. - Плесни мне, Скребнев!

Выпив, она умчалась на кухню. Через минуту крикнула Скребнева. Он, потирая руки, поднялся, и за ним на кухню пошел Беляев. Он вызвался чистить картошку. Скребнев колотил специальным молотком мясо. Жена резала соленую рыбу.

- Я взяла два билета в Большой, - сказала жена, продолжая улыбаться. Есть же такие легкие женщины, все время смеются, улыбаются, говорят весело, с подъемом, как будто они в самом деле рождены на этот свет для счастья.

Через полчаса все сидели за большим столом, с чистой скатертью, с цветами в вазе, с большими плоскими тарелками перед каждым, с двумя ножами и двумя вилками, это, видимо, жена так любила сервировать, с множеством тарелок, тарелочек, розеточек с хреном, маслинами, красной икрой, с фужерами и рюмками.

- Я люблю, когда на столе тесно! - воскликнула жена, когда Скребнев наливал в рюмки коньяк.

- Кто же этого не любит, - сказал он. - Все любят полную жизнь!

- Нет, не скажи, - возразила жена. - Есть такие скупердяи, сами над собой издеваются, копят, жалеют деньги. Да вон, моя тетка, ужас! Никогда на стол ничего не поставит. Все жалуется на мужа. А он полковник, зарабатывает хорошо...

- А те, кто не зарабатывают, - сказал Беляев, - любят еще более полную жизнь.

Жена удивленно посмотрела на него, видимо, не понимая этого высказывания, но переспрашивать не стала, а протянула свою рюмку и чокнулась сначала с Беляевым, а затем с мужем.

- У нас вообще не сформировано отношение к деньгам, - выпив, продолжил Беляев. - Мы получаем не то, что заработали, а то что нам пожаловали. Как прежде жаловали господа своим крепостным. Поэтому к жалованию и не может быть иного отношения как лишь к средству существования. Если бы мы распоряжались всей суммой заработанного, то мы бы смотрели на деньги иначе. Поскольку деньги должны работать. Они же у нас не работают. Вот мы заключаем договор с заводом, получаем прибыль более ста тысяч рублей...

- Триста, - поправил Скребнев.

- Триста - это вал. Прибыль будет где-то порядка ста тысяч. Я же учитываю издержки. Зарплата идет в издержки...

- А, понятно, - сказал Скребнев, разрезая кусок горячего жареного мяса.

- Так вот, если бы мы с Володей, - он кивнул на Скребнева, распоряжались этой прибылью, мы бы, видимо, не стали проедать эти сто тысяч, а пустили бы их в дело, в оборот, чтобы они дали нам на первый случай прирост в двести тысяч, на второй - в пятьсот, на третий - в миллион... Вот в чем дело. Отсюда вытекает, что мы с Володей и еще человек десять сделали такую прибыль. Спрашивается, нужно ли держать в институте пятьсот нахлебников с разных кафедр, из научных секторов и так далее?

- Студентов кто-то должен учить, - сказала жена.

- Правильно. Учить нужно, - сказал Беляев. - Но не так, как мы это делаем сейчас. Учить их нужно в деле, чтобы каждый с первого курса знал, какую долю прибыли формирует его учение... Деньги, как река, двигающая мощные лопасти турбин, вырабатывающих энергию...

- Коля, хорошо сказал! - отозвался Скребнев. - Выпьем за реку!

Беляев быстро съел свое мясо с картошкой. Жена, заметив это, спросила:

- Добавить?

- С удовольствием! - с радостью согласился Беляев и добавил: - С утра не обедал...

Когда жена ушла на кухню за добавками, Скребнев сказал:

- Но это капитализм, Коля.

- А что такое капитализм, социализм, феодализм, коммунизм? Что это такое? - довольно громко и резко заговорил Беляев. - Это тавтология, пустой звук, лозунги... Есть живой человек, и у него есть интересы. Так было и так будет. Интересы движут людьми. Все стремятся к полной чаше, ты сказал. Так вот - полная чаша - это и есть основной интерес. Как добиться этого? Либо что-то произвести и продать, либо купить и продать, либо оказать услуги. Деньги - это всего лишь товар. Ты бумажки есть не будешь, не будешь жевать червонцы и стольники. Владея этим товаром, ты можешь поменять его на что-то. Вот в чем дело... Тебя что, Вова, социализм породил? Тебя самым обычным образом родила мать. И ты запросил еды, а не коммунизма! Ты индивидуален, частей. Твоя стихия, как и моя, как и любого человека - частная жизнь и частная собственность. Вот, как хорошо, когда у тебя квартира. Так ты брось ее как коммунист! Отдай ближнему!

- Ну, уж, отдай... Это ты перехлестнул!

Вошла жена и поставила перед Беляевым тарелку с дымящейся картошкой и сочным куском мяса.

- Благодарю! - сказал Беляев, хватаясь за нож и вилку.

- Скребнев, как твоя поясница? - спросила жена.

- Побаливает, - сказал он, - но меньше.

- А ну-ка, ложись на диван! - скомандовала жена.

Скребнев прошел к дивану и лег вниз животом. Жена вытащила рубашку из брюк, оголила поясницу и часть спины мужа и принялась энергично массировать.

- Коля, иди помогай! - позвала она Беляева, когда руки ее устали, и она покраснела.

Беляев с удвоенной энергией принялся массировать поясницу Скребнева, так, что тот застонал.

- Сильнее! - подзадоривала заметно захмелевшая жена.

Беляев сбросил пиджак и принялся как настоящий банщик колдовать над Скребневым: то он колотил по телу лежащего ребрами ладоней, то щипал кожу, то энергично растирал.

- Коньячку, коньячку плесни! - кричал разгоряченный Скребнев.

Жена исполнила пожелание, набрала в рот из рюмки коньяку и прыснула на поясницу. А Беляев с новой энергией продолжил массаж.

Глава XV

Второго февраля семьдесят второго года мать с Германом Донатовичем улетали в Израиль. Накануне они пришли в гости с цветами и тортом, возбужденные, с горящими глазами. Мать принялась тискать полуторагодовалого Сашу, щекастого, пухленького, подвижного. А он показывал бабушке, как умеет забираться на ярко раскрашенную лошадь-качалку с визгом:

- А коня!

Лиза, несколько смущаясь своего большого живота, - она была на шестом месяце беременности, - надела просторный фартук с оборками, чтобы скрыть разросшиеся свои формы. Лиза не соглашалась с Беляевым, который говорил ей, что в период беременности она необыкновенно очаровательна и спокойна.

- Ты хочешь, чтобы я каждый год ходила с брюхом? - с улыбкой спрашивала Лиза. И он ее целовал.

- Вы идите в ту комнату, а мы тут с Лизонькой пошепчемся, - сказала мать, с любовью оглядывая Лизу.

Герман Донатович с Беляевым послушно перешли в другую комнату.

- Как ваш Христос? - сразу же спросил Беляев.

Герман Донатович сел на диван, положил ногу на ногу, пригладил редкие волосы ладонями.

- Он не мой, он общий, - сказал Герман Донатович.

- Я именно о вашем спрашиваю.

Герман Донатович как-то нервно рассмеялся. Он то укладывал руки на колени, то сцеплял их на груди, то клал на диван.

- Откровенно говоря, в последнее время совершенно некогда было заниматься. Эта нервотрепка с выездом, с ОВИРом меня доконала, откровенно говоря. Это какой-то сущий ад, откровенно говоря.

- То есть вы ничего нового не написали?

- Кое-что сделал, но мало. Не столько, сколько рассчитывал. Теперь все надежды на Париж. А туда мы попадем только месяца через два-три...

- И все-таки, меня интересует, как вы будете трактовать чудеса?

- Так же, как и все прочее. С помощью науки.

- Например? - допытывался Беляев. Герман Донатович улыбнулся, сцепил пальцы перед собой и сказал:

- Если хорошенько подумать, то в догматах христианской религии я не нахожу ничего произвольного и случайного. Все подчиняется строгим всеобъемлющим законам мироздания. Сюда же включаются законы трансфизического и физического миров.

- Это все понятно. Вы скажите насчет конкретных чудес... Хотя бы о... Беляев подскочил к стеллажу и выхватил с полки Библию. Он открыл Евангелие от Матфея. - ... о непорочном зачатии... "Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святого", - прочитал он.

- В женском организме, - начал Герман Донатович, - каждая соматическая клетка содержит двадцать три пары хромосом. А у мужчин имеются лишь двадцать две пары... Беспорочное зачатие-это трансформация в лоне Девы Марии гена икс одной яйцеклетки в ген игрек, с последующим слиянием одной из яйцеклеток с вновь образованной клеткой... Этот процесс в телесных тканях шел под трансфизическим воздействием и сопровождался образованием и организацией оболочки души, куда была введена эманация духа Бога-Сына. Естественно, это объясняет чудо лишь в самых общих чертах...

Беляев рассмеялся.

- Такой схоластики я от вас, честное слово, не ожидал. Вы совсем преклонились перед авторитетом слова. Вас слово замучило! А не было ли там офицера?

Герман Донатович удивленно посмотрел на Беляева.

- Какого офицера? Тогда офицеров не было...

- Ну, не офицера, а, положим, римского легионера или самого Пилата?

- Коля, это кощунственно!

- Что значит кощунственно? Ничего кощунственного нет. С таким же успехом я могу считать своего Кольку произведением Духа Святого! Лучше бы вы не чудеса объясняли, а попытались проанализировать силу воздействия текстов на людей. Пророк в отечестве гоним? А почему, вы не задумывались? Да потому, что он контра! Он против! Он за развал того, что есть. Это идеалист живущий мечтой, и ничего не создающий сам. Ладно, примем на веру, что он там в пустыне всех накормил хлебами. Так это взмахнул рукой - и хлеба посыпались. Но с тех пор что-то больше никого не появляется, чтобы хлебами с небес обеспечил. Он страстно, с упоением боролся с властью Рима, а заодно и с Синагогой, которая власть эту поддерживала. Спрашивается, стали бы его терпеть? Конечно, нет. Он же не призывал работать на себя, а стало быть, и на других, богатеть, наслаждаться жизнью и жить по законам морали, то есть не мешать друг другу и не насиловать. Смириться, верить в чудесное, раздавать последнее, стремиться к равенству. Это чудесное - огромная натяжка всей Библии. Все чудеса в ней - сплошное дилетантство. Зато идеологии там напихано по горло!

- Круто ты, Коля!

- Круто?! - вскричал Беляев. - А для чего вы едете в Израиль?

- Через Израиль, - поправил Герман Донатович.

- Хорошо, через Израиль... А я бы на вашем месте походил бы в рубище по Палестине, повторил бы голодный путь Иисуса. Не хочется, хочется комфортно пожить, книжечку пописать, по Парижу погулять... Слабо это! Слабо! Книжечку надо было здесь писать! И разложить и богоизбранный народ, и Христа, и Будду, и Магомета, и Юлия Цезаря, и Ивана Грозного, и Хитлера, и Сталина... По-моему, они все карты из одной колоды! Магисты, гипнотизеры, пастухи, насильники. Если Христос такой хороший, что он всех пугает? Не уверуешь, сгоришь в геенне огненной!

- Почему все это вызывает у тебя такую неприязнь? - спросил Герман Донатович.

- Потому что это второй мир. Есть два мира. В первом - я живой, действующий, работающий, любящий свою жену, своих детей... Во втором слово, живопись, кино, скульптура. То есть я хочу сказать, что второе вымысел! Вот и все. Но это второе, обладая магическими качествами, убивает живую, настоящую жизнь. Мы можем двести часов подряд вести спор, но на двести первый побежим в булочную. И булку не Христос пошлет, а с хлебозавода фургон привезет. Только и всего. Банально, но в этом жизнь. В Библии много этой жизни. Великолепна Нагорная проповедь. Но она только проповедь. Не больше. Мы всю жизнь слушаем проповеди, а в малом и жизненном оказываемся беспомощными. Я смотрю на Христа не с позиции какой-то абстрактной вечности, не объективно, потому что я не знаю, что такое объективность; я смотрю на него с позиции самого себя. Только так. И делаю вывод: в других я могу чтить только самого себя. Я не могу перестать быть самим собой, и никто не может меня переделать в кого-нибудь... Для умеющего рассуждать человека самое приятное свойство Бога: правосудие. Вот что! Люди хотят, чтобы где-то над ними витал арбитр. Но где был арбитр, когда миллионы гибли в зонах?! Почивал на лаврах? Да еще дикари, собирая урожай, призывали своих колдунов или жрецов, которые первым делом прославляли могущество и совершенство великого духа, а затем внедряли мысль, что они сами посланцы этого духа! И первая забота у этих жрецов была противопоставить вымысел - реальности и освободить таким образом своего Бога от неизбежной смерти! Раз мы умираем, то хоть вымысел наш пусть будет бессмертным! Вот в чем дело, вот где собака зарыта. В с л о в е! И слово действительно стало бессмертным. А все мы, в том числе и я, попадаем в знаковую систему и только таким образом, входя в эту систему, становимся бессмертными! - воскликнул с жаром Беляев.

Герман Донатович с любопытством смотрел на него и не знал, чем возразить. Всякие там кощунства, богохульства были стары как мир и на Беляева не действовали. Самое удивительное, думал Герман Донатович, Беляев гнул свое очень логично и не традиционно. Но и Герману Донатовичу не хотелось быть традиционалистом. Он тоже вносил новизну.

- Одно другому не противоречит, - сказал Герман Донатович. - Ты рассматриваешь слово, а я то, что стоит за словом, потому что слово есть средство...

- Конечно! Но оно-то и включает в себя все бессмертное: Библию, Платона, Данте... А вы - о засохшей смоковнице!

- А что? Ведь смоковница засохла по слову Спасителя, так как под напором трансфизических частиц были вытеснены соки из каналов и межклеточных полостей дерева.

- Вы видели эту смоковницу?

- В атласе растений.

- Сами вы атлас. Вы реанимируете то, что не требует реанимации. Реанимируют живое! Живое! Поймите. А слово - бессмертно. То есть у него нет смерти. Слово "смоковница" бессмертно, как и слово "Христос"! Не трудитесь напрасно. Вы посмотрите на себя: у вас лысина уже, бородка седая, плечи опущены... Может ли с вас художник нарисовать Бога?

- Ну уж, прямо!

- Так вот Аполлона художник создает не с реального человека, с мельчайшими его подробностями, а с человека представляемого. То есть без волосатых ног, с венами, мозолями, кривыми пальцами, жилами, без дряблого и большого живота... То есть без подробностей. Художники, изображающие богов, избегают деталей, которые слишком напоминают человеческую природу. Красота, примитивно понятая, отбрасывает человеческие подробности. Говорят, Аполлон красив. А я не люблю его именно из-за этой нечеловеческой красоты. Все ищут красоту каким-то привычным способом, как счастье. Красота без человеческих подробностей погубит мир, потому что она убирает то, без чего нет живого человека - некрасивых с точки зрения моралиста подробностей. Перечислять не буду. Вы их без меня у себя насчитаете с десяток. Красота ничего общего не имеет с обыденной жизнью. Красота, таким образом, то же, что и слово. Своя знаковая система, вторая реальность.

- А иконы?

- Лики и только. Да, многие ничего. Но я не люблю эту живопись. Вообще не люблю примитивизма!

- Ты не прав, Коля, - мягко сказал Герман Донатович. - Все дело в том, что я в своей работе доказываю, что чудотворные иконы обладают трансфизическим уплотнением, постоянно связанным с мощами святых и образующим каналы, по которым происходит истечение Божественной благодати и помощи.

- А по мне, так проистекает не благодать, а ленивая инерция, отсутствие смелости смотреть правде жизни в глаза. Объединяющей идеи еще нет на земле, но она будет. И будет без всякой сусальной атрибутики, без этих килограммов золота, драгоценных камней, звезд, пятиконечных и шестиконечных, крестов, серпов и молотов, полумесяцев... Она будет написана на самой примитивной пишущей машинке. И назовут ее по-человечески просто: права человека! И все! Без смоковниц, без церковного театра, свечей и всяких ладанов...

- Человек сам по себе - традиция. И ему дана вера в Бога и возможность совершения добрых дел, угодных Богу. Поражать зло. Все, отрицающие Бога, отрицают и человека. Человек без души - некая мыслящая материя, которую следует расценивать с точки зрения ее полезности или вредности. Поэтому стало возможным лишение людей элементарных гражданских прав, попирание их достоинства, их истребление в любом...

Но Беляев нервно прервал:

- Раз стало возможным это, то Бога просто не существует! Вы сами постоянно это доказываете, Герман Донатович! Как же вы не врубитесь в это! Если бы Бог блюл справедливость, то поражал бы палача еще прежде, чем он занес топор над жертвой! Вот в чем парадокс!

- Никакого парадокса нет, потому что без Бога жизнь человека бессмысленна и бесцельна. Совершенно невозможно тогда объяснить все потенциальные способности человека и его стремление ввысь. А красота, которую ты, Коля, недооцениваешь, есть отсвет Бога, разлитый в Его произведениях!

От избытка чувств и под влиянием напористости Беляева говорил Герман Донатович певучим голосом. Он был так растроган доказыванием, как ему казалось, очевидного, что глаза его подернулись влажной пленкой и щеки порозовели. На душе его было и неспокойно, и грустно, и радостно. Он думал о том, как часто приходится встречаться в жизни с людьми, которые упорно не хотят принять на веру основополагающие истины. Хотя сами эти люди и разговоры с ними превращались в воспоминание и теряли для него свое реальное значение, а по прошествии двух-трех лет и образы этих людей тускнели в сознании наравне с вымыслами и легендами. И он уже видел перед собой не реальную природу, людей, животных, а какие-то муляжи, смотрел на них как на Божественную продукцию. Сразу прослеживал последовательность: стол сделан человеком, дерево создано природой, природа создана Богом. И сам себе тайно задавал вопрос: ну и что из этого вытекает? Ничего, кроме констатации. И тут же начинал доказывать сам себе с позиции Бога, то есть осмеливался как бы забираться на Божественный престол и влезать в саму Божественную оболочку, логичность предложенной последовательности и заложенный в ней смысл. Конечно, огромную веру в него вселила жена, мать Беляева, она говорила ему, что с первых же дней знакомства он поразил ее своею оригинальностью, умом, добрыми умными глазами, целеустремленностью в жизни, что она полюбила его страстно и глубоко. Благодаря ей, он уверовал в то, что его труд окончательно расставит многое в религии по своим местам, даст исчерпывающую картину Божественной вселенной и всему мирозданию.

Беляев для Германа Донатовича был трудным собеседником, отрицающим то, что по сути нельзя было отрицать. И от этого внутренне Герман Донатович злился, даже отчасти презирал Беляева за невежество и апломб, но внешне старался держаться в рамках. Говорил ли в Германе Донатовиче книжный разум, или сказывалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает жить людям, но только доводы и упрямство Беляева казались ему притворными, несерьезными, и в то же время какое-то чувство возмущалось в нем и шептало, что все, что он слышит от Беляева, с точки зрения Бога, не представляет никакого интереса. Но он злился на себя и винил за то, что не может пробить стену непонимания, хотя в минуты одиночества ему представлялось это не стоящим большого труда. И с глубоким сожалением Герман Донатович прибег к самому шаткому, на его взгляд, доказательству.

- Человек, Коля, принимает любую теорию, когда она становится для него несомненной. Он к ней приходит с помощью размышлений, открытий, озарений, переживаний, которые помогают ее приятию. Это означает, что и вера, и знание построены на одном фундаменте. И для веры, и для знания фаза принятия обязательная, но с некоторыми различиями. Знания требуют объективной проверки, хотя кое-что принимается как априорное утверждение. В религии проверка требует большой подготовленности богословов. Остальным достаточно прислушаться к авторитетному слову церкви. Сознательно вера приходит, когда приняты как истины объекты, отличающиеся сложностью. В число таких объектов входит Бог и весь трансфизический план жизни. Непосредственное их восприятие требует особой духовной одаренности. Большинство людей не обладает такими способностями. Человек может приобщиться к трансфизической реальности, встав на путь веры. Одни принимают веру в Бога, благодаря системе отточенных доказательств. Другие - по причине ударов судьбы. У многих вера зиждется на иррациональном начале, но ее приятие часто определяется рядом ясных положений рациональной природы. Рационализм может оказать помощь людям, получившим безбожное воспитание и сбившимся с пути веры. Мой рационализм помогает прийти к вере.

- Ну, приехали! - воскликнул Беляев. - Поверь мне, говорит мошенник, что я тебе достану партию автомобилей и проведи предоплату в сто процентов! Так по-вашему?

- Бог - не мошенник! - певуче возразил Герман Донатович, хотя в душе у него громыхали электрические разряды.

- Да я не о Боге, черт возьми! - возмутился непониманием Беляев. - Я о принципе! Вы начинаете анализировать то, что не предназначено для анализа. Вот в чем дело. Вера - само по себе слово, говорящее о неаналитичности! Вы можете поверить мне, что у меня есть сто тысяч наличными? - вдруг спросил Беляев.

Герман Донатович туманно взглянул на него и сказал:

- Не могу. Потому что в этой стране такие деньги заработать нельзя. Тем более, вам, Коля!

- А я вам, Герман Донатович, доказываю обратное... Идите сюда!

Беляев порывисто вытащил из-под письменного стола коробку из-под импортного сливочного масла, хорошую картонную коробку. Герман Донатович встал с дивана, подошел и с недоумением уставился на коробку. Беляев открыл ее. Сверху лежали химикаты в пакетиках для проявки пленки и фотопечати. Вытащив их на стол, Беляев поднял почти что со дна газету, под которой, плотно притертые друг к другу, лежали банковские упаковки сторублевых купюр. Десять пачек.

- Считайте! - воскликнул Беляев.

Обалдевший Герман Донатович для убедительности взял одну пачку, прочитал на упаковке:

"10. 000 руб.", повертел в руках и с каким-то странным вздохом положил на место.

- Невероятно! - прошептал он.

- Но факт, как говорят в таких случаях. А ведь вы мне сначала не поверили. И это - жизнь, Герман Донатович! И вы, подозреваю, пишете свой труд, чтобы получить свой гонорар. Уже, догадываюсь, не в рублях, а во франках. И предъявить доказательства о существовании Бога вы мне не сумеете. И это факт. А поверить я и без вашего труда могу. И это тоже факт! отчеканил Беляев и быстро накрыл пачки газетой, засыпал химикатами, закрыл коробку и бросил ее под стол.

- Невероятно! - повторил Герман Донатович и поковылял к дивану.

- Только, я надеюсь, у вас хватит ума не говорить об этом маме?

- Что за вопрос... Конечно, - пробормотал Герман Донатович, с трудом выдерживая натиск охвативших его чувств.

Беляев без труда заметил эту перемену в Германе Донатовиче и ему показалось, что с горя он осунулся и сузился в плечах. Беляев уже не злился на него. Он понимал, что творится у Германа Донатовича на душе. Беляеву еще раз пришлось убедиться на опыте, как мало зависит человек от теорий, которым он поклоняется и которые проповедует. Потому что в критические моменты жизни действуют не теории, а живые люди, люди, которые сначала изобрели колесо, потом деньги, а уж потом Бога единого. Конечно, Беляев против воли высунулся со своими тысячами, и даже теперь сожалел об этом, но ярче урок он вряд ли мог преподнести Герману Донатовичу. Жаль, что Беляев неосознанно причинил ему жестокое, как это было заметно, страдание. Рассекретив свои сто тысяч, он чувствовал, что как бы потерял что-то очень дорогое, близкое, чего ему уже не найти.

Герман Донатович, не имея теперь силы вести беседу о Боге и быть откровенным, ходил мрачно из угла в угол, молчал или же говорил что-то незначительное.

- Во Франции зима другая, - сказал он, останавливаясь у книжного стеллажа и рассматривая книги.

- Во Франции и вера другая.

- Как другая? То же христианство.

- Другая. Вы о филиокве слышали? - спросил Беляев. - А если слышали, то должны понимать, что другая.

Герман Донатович с большим удивлением посмотрел на Беляева и сказал:

- Не думал, что ты осведомлен и об этом.

- Филиокве - и от Сына... Не только от Бога-Отца, но и от Сына исходит Святой Дух. Наш Символ веры - Троица, а они еще добавили к нему это филиокве! Что еще раз доказывает самое что ни на есть человеческое происхождение Бога. То есть, человек сам Его создал и сам в Него уверовал. Остается ответить - для чего?

Беляев как-то решительно махнул рукой и замолчал. Показывая всем видом, что ему надоело толочь воду в ступе, он подошел к стеллажу и, кивая на него, сказал:

- У меня три полки на эту тему. Так что ваш трактат я бы исполнил месяца за три.

Послышались шаги, дверь открылась, вошла Лиза, веселая, румяная, за нею в комнату вбежали Коля и Саша.

- Папа! - воскликнул Саша и обхватил ногу Беляева.

- Он "ласточку" делал! - сказал Коля, возбужденный и вспотевший.

- А ну, покажи! - попросил Беляев. Саша выбежал на середину комнаты, расставил руки в стороны и откинул полную ножку в зеленых ползунках назад. Все захлопали ему.

- Я еще не так могу! - крикнул Коля и тут же бросился на пол и сделал кувырок через голову.

- И-и-а-а! - засмеялся Саша.

Лиза сложила руки на большом животе и смеялась. Потом она сказала:

- Пойдемте обедать. Все на столе.

Герман Донатович облегченно вздохнул, как после нудной и тяжелой работы. А в голове все свербила навязчивая мысль: "И как этому сопляку, этому мальчишке удалось заработать такие деньги?!" К этой мысли примешивалась другая, более обидная, что ли: "Почему я, отсидевший в лагерях более десяти лет, ничего не имею и занимаюсь только возвышенными, не дающими дохода вопросами?!" И ответить себе не мог.

Жена взглянула на его удивленное, испуганное лицо и поняла, что у них произошел спор.

- Какой замечательный борщ у Лизы! - похвалила она.

Герман Донатович рассеянно улыбнулся и сел за стол.

Сашу посадили в высокий детский стул, подвязали на шею передник и придвинули к столу. Он радостно схватил ложку и с размаху ударил по тарелке с борщем. Брызги полетели в разные стороны.

- И-и-а-а! - победно кричал Саша, оглядывая всех округленными веселыми глазами.

Сашин передник, скатерть, рубашка рядом сидящего Коли, пиджак Германа Донатовича покрылись бордовыми пятнами. Лиза подбежала к Саше, выхватила его из стула, отняла ложку, шлепнула по попке и повела в угол. Саша вопил и упирался.

- Будешь так себя вести?! - спрашивала Лиза, склонившись над ним.

- Не бую! - сквозь слезы пообещал Саша и был водворен на место.

- Ты что, дурак? - спросил у брата Коля.

- Я мая тива дью, - пробормотал Саша и стал неумело подносить ложку ко рту.

- Коля! - сказала мать Беляева. - Так нехорошо говорить.

- А чего он! - надул губы Коля. - Всю рубашку обрызгал.

- Наступило на некоторое время молчание. Все сосредоточенно ели борщ.

- Берите салат, - сказала Лиза.

- Спасибо, - сказал Герман Донатович.

- Очень вкусно! - сказал Беляев, отставляя глубокую тарелку.

- Вы бы купили себе телевизор, - сказала мать.

- Он портит детей, - сказала Лиза.

- А маленький Коля сам еще не читает? - спросил Герман Донатович.

- Я буквы знаю! - сказал Коля.

- И я бувы заю! - захохотал Саша.

Вдруг Лиза шумно вздохнула и сказала:

- Франция...

Беляев, улыбаясь, передразнил:

- Америка...

Мать посмотрела на сына, и на ее лице появилась грустная улыбка, возникающая при расставании, когда все слова сказаны и остаются одни чувства, тревожащие душу. Волнение не позволяет ни на чем сосредоточиться, поскольку этот мир становится прошлым, ненастоящим, он уменьшается в размерах и в своем значении, превращается просто в какой-то пустяк, о котором и думать не следует. Взгляд души устремляется в будущее, представления о котором окрашиваются в неопределенные радостные тона, но никак не могут принять конкретных очертаний, которые можно бы было сравнить с чем-нибудь хорошим в этой жизни.

Глава XVI

То, что он ходил по реке, придавало ему определенную уверенность в непотопляемости. Разумеется, это была до некоторой степени условность. Но разве вторая реальность - не условность? Иногда приходилось верить во вторую реальность больше, чем в первую и, казалось бы, единственную. Вот длинный дом, тянущийся до самой Трубной площади, когда-то в его комнатах "без денег, без родных и... без будущего" жил студентом Сергей Васильевич Никитин чеховский Учитель словесности. Представитель второй. реальности: проверить невозможно, был ли он на самом деле или это сам Чехов жил в номерах Ечкина, которому принадлежал дом? Дом и Ечкин - из первой реальности. Река тоже из первой, но можно отнести ее и ко второй, поскольку река вроде бы есть, но одновременно и нет. Она где-то в трубах, под улицей.

Улицы возникали на местах былых дорог, а эта, пожалуй, единственная в своем роде, возникла над рекой. Какая-то Венеция в Москве! Сначала и было как в Венеции: был канал. Но река мелела и распространяла такие миазмы, что, в конце концов, ее пришлось упрятать с глаз долой.

Снег валил целую неделю, и теперь на Неглинке у тротуаров возвышались сугробы, в которых буксовали машины. Некоторые машины, хозяева которых к ним давно не прикасались, заваленные снегом, сами превратились в сугробы. Беляеву нравился заснеженный пейзаж с детства любимой улицы. Переулок, где стоял его дом, стекал к Неглинке.

Он уже минут пятнадцать ожидал Комарова, но того все не было. Беляев смотрел за машинами-такси, именно на такси обещал приехать Комаров, но все они проскакивали к Трубной или к центру. Беляев переминался с ноги на ногу между сугробами близко от проезжающих машин. Вдруг перед самым носом затормозил армейский зеленый фургон, едва не задев Беляева открывшейся дверью. И Беляев увидел Комарова, сидящего на переднем сидении рядом с шофером.

В машине было прохладно и пахло бензином. По полу под ногами Беляева катались какие-то ржавые трубы. Беляев сидел на жестком боковом сиденье за спиной шофера, держался за невысокую перегородку, отделявшую места шофера и Комарова от небольшого обшарпанного салона. Комаров назвал эту машину "буханкой". Машина рычала, гремела, скрежетали шестерни коробки во время переключения передач и сильно свистели колодки при торможении.

Комаров продолжал начатый до появления Беляева разговор с шофером.

- Ну а ты что? - спрашивал шофер, хохоча.

- Я молчу, делаю вид, что ничего не знаю.

- А он?

- Он говорит - ты же меня за водкой послал!

- А ты что?

- Я говорю, что подошел к дверям и жду!- смеялся Комаров.

- Ну, а он? - спрашивал, продолжая хохотать, шофер.

- Где, говорит, коробка?

- Ну, а ты?

- Я, говорю, не знал, что это твоя коробка!

- А он что?

- Он кричит, зачем я ушел из двора от черного хода...

- Ну, а ты?

- Взял бутылку водки и положил в карман. А про коробку с вином, говорю, не знаю!

Машина остановилась перед светофором. Комаров обернулся, блеснул очками на Беляева и сказал:

- Взгляни вон назад под сиденье! Беляев посмотрел и увидел коробку с надписью "Винплодэкспорт".

- Это ты про нее рассказываешь? - спросил он.

- Ну! Утром пошел для того хмыря, к которому едем, доставать водку. Прихожу к магазину полвосьмого. Закрыто. Ждать некогда. Пошел со двора. Стоит какой-то алкаш с этой коробкой. Я к нему. Говорю, возьми у грузчиков бутылку водки. Он говорит, покупай всю коробку вина. Я говорю, мне водка нужна. Дал ему деньги. Он, ничего не говоря, шнырь в подвал. Я стою, жду. Потом взял его коробку и в беседку оттащил, под лавку. А сам снаружи к магазину... Выносит этот алкаш бутылку. Нет ни коробки, ни меня. Он на улицу. Я стою как ни в чем не бывало...

- А он что? - спросил шофер.

- Где, говорит, коробка?

- А ты?

- Не знаю, где твоя коробка, говорю. Там, говорю, какие-то типы подходили. А я сразу сюда вышел, говорю. Он побежал во двор, а я ноги в руки, обежал дом с другой стороны и из-за угла наблюдаю. Вижу, он пометался у черного входа и опять - на улицу. А я с этой стороны к беседке, схватил коробку, тяжелая, черт, десять бутылок, и дворами на соседнюю улицу. А тут "буханка" едет.

- Ну, ты даешь, Лева! - усмехнулся Беляев. - Не стыдно алкашей грабить?

- Да он сам эту коробку наверняка спер в магазине! - оправдался Комаров.

- Конечно, спер! - подтвердил шофер. Время от времени он как бы оборачивался к Беляеву, вернее, показывал оборот, - Беляев замечал лишь его ухо и щеку с небритой щетиной.

Остановились у Даниловского рынка. Расплачиваться пришлось Беляеву, так как у Комарова больше не было денег. Тут у рынка их должен был встретить некий Володя, как сказал Комаров. Коробку с вином он поставил на снег и все время на нее поглядывал. Комаров был в своей видавшей виды потертой куртке. Через некоторое время он стал ежиться в ней от холода. Поглядывая на него, Беляев подумал о том, что привычка к вещам может быть у некоторых людей маниакальной. И эта маниакальность сопровождается еще неким странным представлением о моде. Например, считается, что парням не пристало ходить в пальто, особенно в зимнем с меховым воротником, какое было теперь на Беляеве. Самое обыкновенное длинное драповое пальто с ватиновой простежкой, с черным котиковым воротником. Говорили, что в таких пальто ходят только пенсионеры. Действительно, оно выглядело мешковато и старило Беляева. Но ему в нем было тепло и удобно. А Комаров в угоду моде сутулился в своей куртке, полагая, что он не изменяет молодежным принципам. На самом деле он выглядел жалко, как ощипанный цыпленок. Длинные ноги в узких брюках были открыты и мерзли. Да к тому же Комаров не носил нижнего белья, что тоже считал привилегией своего двадцатисемилетнего возраста. Стыдился как огня этого белья, стыдился - в смысле боялся. Сохранялась таким образом какая-то придуманная честь молодого мужчины. Хотя Беляев тоже не любил нижнее белье, состоящее из кальсон и рубашки, но тренировочные брюки обязательно надевал и чувствовал себя превосходно. То есть, не растрачивал энергию на преодоление холода. А по Москве бегали Комаровы в холодных курточках и без шапок в двадцатиградусный мороз, гордясь мнимой своей закалкой. Правда, на Комарове сейчас была меховая шапка.

- Где этот хмырь! - сказал Комаров, пожимая плечами.

- А ты здесь с ним договорился встретиться? - спросил Беляев, чувствуя, что у него начал мерзнуть нос.

- Где же еще? - сказал Комаров и перешел на другую тему: - У Светки бабка в деревне умерла. Мы ездили на похороны. Вся деревня упилась в доску. Я тоже окосел, хотя пил немного... Знаешь же, что я теперь не похмеляюсь. Зарезали целого теленка. Ели-пили три дня... Но дело не в этом. Дом теперь на Светку записали. Я литр председателю поставил и справку оформил. Дом, конечно, плохой... Фундамент уполз в землю, нижние венцы сгнили, задний двор, где раньше скотину держали, рухнул...

- Ремонтировать нужно, - сказал Беляев.

- Вот я к этому и клоню... А где взять денег? Все время со Светкой занимаем! До получки не дотягиваем...

И Комаров пошел распространяться о трудном житье, проклинать всех и вся, на что Беляев заметил:

- Не вижу конструктивных идей!

- Где я их возьму? - огрызнулся Комаров.

- Соображать нужно. Голова на плечах есть.

- Я соображал. Малярничал, думал, что Борода поможет заказами! Но тоже умным оказался. Сам красит, а мне не дает. Больше убытков, чем заработка...

- И не будет, если ты в сторожах будешь ходить! На что ты надеешься?

- На что, на что... Вот возьмем тачку, тебя буду возить, халтурить буду...

- Лева, какая-то странная вещь происходит, - сказал Беляев. - Мы начинали в равных условиях. Но ты все время побираешься...

- Побираюсь?! - перебил Комаров. - Да у меня так жизнь сложилась... Двое детей, Светка не работает... А я, как этот!

- Как Калигула! - засмеялся Беляев.

- Кто это?

- Да был один такой тип в Риме! Промотал все родительское состояние и вечно побирался. Когда у него родилась дочь, он потребовал от римлян подношений на ее воспитание и приданое. В первый день нового года он встал на пороге своего дворца и собирал монеты в подол. Все же император! Люди шли и бросали ему в подол деньги. Представляешь сценку! Какие у него были возможности заработать "бабки", а он побирался! Да еще как! Ввел огромное количество налогов, обирал всех. Особенно ненавидел людей предприимчивых. Он потребовал от них, чтобы они в своих завещаниях делали его сонаследником. Конечно, Калигула был чокнутым...

- Почему?

- Он своего коня сделал консулом! Четыре года он проматывал римские богатства. Рабам разрешил выступать с любыми обвинениями против своих господ и...

- Вон он идет! - перебил Комаров, кивая на парня в такой же короткой куртке, в какой и он сам был.

Тот подошел, по-деловому поздоровался и извинительно сказал:

- Машина не заводилась. Полчаса крутил ручкой...

Перешли через дорогу к его машине. Это был старенький "Москвич". Комаров нес свою коробку с вином, поглядывая под ноги, боясь поскользнуться и разбить вино. Володя-шофер заинтересованно следил за коробкой, но лишних вопросов не задавал, потому что был не уверен в своем "Москвиче", который, пока он ходил на ту сторону за приятелями, заглох и теперь было неизвестно, заведется ли он или нет. На всякий случай, еще до того, как заводить ключом, он склонился к сиденью, достали из-под него заводную ручку и протянул ее Комарову, поставившему коробку с вином на заднее сиденье и теперь готовому покрутить эту ручку.

Машина была не прогрета, в ней было попросту холодно. Беляев это сразу почувствовал, когда сел на переднее сиденье. Володя включил зажигание, Комаров сделал несколько оборотов ручкой, машина вздрогнула, словно испугалась, и заработала. Через Серпуховку по Тульской улице выехали на Варшавское шоссе, там свернули на Каширское. Как раз на повороте заметили разбитую "Волгу", врезавшуюся в самосвал, который в довершение к этому повалил бетонный столб. Рядом толпились люди, стояли милицейская машина и "скорая" с помятой дверью.

- Третья! - сказал Володя.

- Что? - спросил сзади Комаров.

- За сегодняшний день - третью аварию вижу... Когда выехали за кольцевую, Беляев спросил:

- Доедем?

- Она разогреется... Не подведет...

Свернули на второстепенную дорогу и поехали через заснеженный лесок. Ни встречных, ни попутных машин не было. Через несколько поворотов показался глухой зеленый забор, окончившийся въездными решетчатыми воротами, которые были открыты, и "Москвич" свободно въехал на какую-то территорию. Свернув к двухэтажному современному строению, остановился. Сразу же бросились в глаза новые красные "Жигули", приткнутые носом к стене, без номеров, лишь к заднему стеклу изнутри был прилеплен иногородний транзитный номер на бумаге. У Комарова алчно засветились глаза, еще до того, как он вышел из "Москвича", этот блеск заметил Беляев, когда к нему обернулся, чтобы посмотреть на реакцию Комарова. Ему было важно увидеть реакцию Комарова, почувствовать его психологическое состояние. Да и сам Беляев при виде новой машины несколько заволновался, поскольку...

Вышли из "Москвича" и тут же бросились осматривать новый "Жигуль" пожарного цвета, а может быть, цвета гвоздики или цвета любви. Кому как нравится. Каждый сравнивает с тем, что ему нравится. Были времена, когда мода была на черный цвет. Москву бороздили мрачные черные машины, все под одну гребенку. Теперь же в автостроении появилось некое разнообразие, пусть скудное, но все же... Красный, желтый, голубой...

- Полный атас! - сказал Комаров и покачал головой. Теперь улыбка не слетала с его губ.

- Аппарат что надо! - сказал Володя-шофер, посредник, и направился в здание за хозяином машины.

Шел пока наружный осмотр машины, ключей от нее у Володи не было, он должен был привести хозяина с этими ключами.

- Надо брать! - воскликнул Комаров.

- Не спеши, - спокойно сказал Беляев, в общем-то, завидуя радости Комарова и злясь на эту радость. На пальто человек не может заработать, а тут на машину губы раскатал.

Появился Володя, но не с хозяином, который был пока занят, а с его представителем, грузным человеком в каракулевом "пирожке". Он открыл машину, подняли капот и крышку багажника: все сияло новизной, блестела медь контактов, пахло краской, каждое номерное клеймо было отчетливо видно. Комаров с восторгом сел за руль, машина легко завелась, он дал назад, проехал несколько метров по площадке, развернулся и остановился у ног Беляева.

- Ну как? - спросил грузный в шапке- "пирожке", когда Комаров вышел из машины.

- Да-а, - протянул с улыбкой блаженства Комаров,- умеют итальянцы работать!

- Тогда надо обговорить, - сказал грузный. Беляев подошел ближе и все стали в кружок.

- Хозяину - семь кусков, кусок - мне, и полкуска - Володьке, - сказал помощник хозяина, кивая на шофера.

- Так же не договаривались! - вскричал Комаров. - Называли же шесть с половиной!

- Мало ли что было вчера. Тут грузины узнали - отрывают за девять!

- Подумаем! - мрачно сказал Беляев и отошел в сторону. Комаров пошел за ним. А грузный с Володей отправились за хозяином.

- Ну наваривают! - процедил со злостью Комаров.

Беляев строго уставился на него и сказал:

- Сколько раз вам, балбесам, повторять, что варианты нужно прорабатывать!

Комаров с испугом взглянул в глаза Беляеву, опасаясь, что тот сейчас даст отбой и сделка не состоится.

- Надо брать все равно, - сказал неуверенно Комаров.

- Бери! - крикнул Беляев. - Есть у тебя восемь с половиной тысяч?! Бери! Привыкли за чужой счет банковать! Пошли отсюда!

Комаров вцепился в рукав зимнего пальто Беляева и взмолился:

- Коля, возьми, гадом буду, отработаю!

Теперь Беляев отчетливо понял, что это было колоссальной ошибкой, что он пообещал Комарову купить машину. Беляев не предполагал, что Комаров посягнет на новую машину, речь шла просто о машине, наподобие тех, которые сбывали из такси. Проще говоря, Беляев был теперь поставлен в ситуацию, из которой был только один выход, чтобы Комаров понял, как тяжело даются идеи, - отказать. Конечно, Беляев несколько сгущал краски, но вывод он сделал правильный, поскольку - уступи сейчас, завтра Комаров сядет на шею и Беляев же будет виноват. Да, серьезное упущение он допустил, когда пообещал машину. Но она была обещана в то время, когда Комарова нужно было вытаскивать из трясины. И, возможно, это обещание послужило неким стимулом к выправлению ситуации. Словом, сначала Беляев решил окончательно отказаться, но когда Комаров взмолился, он крепко задумался, как быть.

- Ты что, Коля, не веришь мне?!

- Верят в Бога!

- Мне?! - задыхаясь, переспросил Комаров.

Загрузка...