Все карты были спутаны. Наступило время подсчитывать не месяцы и недели, а часы и минуты. Теперь, как никогда ранее, он чувствовал себя за все в ответе. Пусть Трубецкой и приехал из Киева, пусть он и именуется диктатором, но можно ли оставаться спокойным, ждать чужих решений, если знаешь, что во главе общества человек, чьим всегдашним желанием было оттянуть, отдалить день решительных действий.
Лежа в постели, в жару, почти потеряв голос, он пытался привести к согласию и наиболее разумному решению товарищей. День и ночь они собирались у его постели. Единство казалось почти недостижимым. Якубович кричал, сверкая выпученными глазами:
— Надо разбить кабаки! Вы не знаете солдата! Солдату нужны сбивающие с ног средства, и тогда он совершит невозможное. Это я вам говорю! Мой опыт! Чернь должна опьяняться! Они бросятся в бездну, если мы захотим!
И кротчайший Оболенский, неспособный и мухи обидеть, но готовый согласиться с любым энтузиастом, кричал:
— Золотые слова! Чернь должна опьяняться!
Ему вторил Каховский, сумрачно повторяя:
— Крови бояться не должно. Без крови не обойдешься.
— Что они говорят! — всплескивал короткими ручками Торсон. — Это же вандалы! Мы хотим справедливого и мудрого строя, а сами…
— Политика политикой, — также мрачно и веско перебивал его Каховский, и губа его оттопыривалась брезгливо и надменно: — Политика — когда-нибудь, а сейчас рубиться надо.
— В крайние минуты истории только крайности приведут к цели, — говорил Александр Бестужев, не любивший Якубовича, но сейчас захваченный его пылом.
Ничуть не поддаваясь этой свирепой якобинской атаке, бледный и подавленный, Трубецкой развивал самый умеренный план, говоря, что солдат надо вывести на улицу и идти от казармы к казарме, присоединяя новые полки. И, только убедившись, что воинство достаточно велико, повернуть на Сенатскую площадь.
И совсем новую идею предложил Штейнгель. Он полагал, что армия должна присягнуть императрице Елизавете, вдове покойного Александра.
— Можно даже надеяться, что впоследствии она сама откажется от правления и введет республиканское, особливо если ей будет предложено приличное содержание, воздвигнут монумент, поднесут титул Матери Свободного Отечества, ибо чего ей более желать, кроме славы?
— Это невозможно! — выкрикнул Николай Бестужев.
— Почему же? Вспомните-ка, как матушка Екатерина взобралась на престол.
— Екатерина сама хотела этого и сама готовила переворот. А что скажет бедняжка Елизавета? Она же ни сном ни духом… Вы потащите ее принимать присягу в папильотках!
И спор потонул в выкриках Якубовича:
— Смерть вырвала у меня Александра! Но еще жива династия Романовых. Я рассчитаюсь с ней. На фонарь!
Более всех шумели он и Щепин-Ростовский, пока еще не член тайного общества. Его привел Мишель Бестужев, чтобы проверить, испытать, как он будет себя вести, узнав о предстоящем. Эффект был неожиданный. Его так захватило общее воодушевление, что он кричал, размахивая руками, бил ногами, казалось, от него летели брызги и пена. Шума он производил не менее Якубовича. Рылееву с трудом удалось ненадолго усмирить это бурление. Он хотел напомнить о великой цели предстоящих событий, о том, во имя чего собравшиеся будут рисковать и жизнью, и свободой. Он напомнил о главном — о любви к отечеству.
Все притихли, пораженные не только тем, что он говорит, а тем, как говорит. Лицо его, бледное, даже зеленоватое, истощенное болезнью, казалось, светилось лунным светом. Голос звучал негромко и проникновенно, призывая слушавших вернуться памятью к тому, ради чего они здесь собрались.
Когда он кончил, все молчали. А потом снова раздались отчаянные выкрики, фантастические предложения, нестройный галдеж.
Рылеев подошел к Мишелю и Сутгофу, тихо переговаривавшимся в сторонке, положил руки им на плечи.
— Мир вам, люди дела, а не слова. Вы не беснуетесь, как Якубович и Щепин, но в вас-то я уверен. Вы сделаете свое дело.
— Меня смущают все эти хвастливые выходки, бравады. Особенно Якубович, — сказал Мишель. — Вы поручили ему поднять артиллеристов, Измайловский полк и повернуть с ними ко мне. И тогда уже с Московским полком идти на Сенатскую площадь. Я уверен, что он этого не выполнит, а ежели и выполнит, то опоздает. А промедление, когда энтузиазм солдат возбужден, может все испортить.
— Но можно ли предполагать, чтобы храбрый кавказец…
— Храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика. Я приведу своих солдат, а остальные пусть присоединяются ко мне на площади.
— Я знаю, что солдаты твоей роты пойдут за тобой на край света. А другие роты?
— Последние дни мои солдаты усердно работали в других ротах, а ротные командиры дали мне слово, что не остановят своих солдат, ежели они пойдут. А что скажете вы? — спросил Рылеев у Сутгофа.
— То же, что и Мишель. За свою роту я отвечаю, а как поведут себя остальные, — бог весть.
Этот короткий деловой разговор в углу шел под шум и выкрики, казавшиеся сейчас Рылееву полным пустословием. Как зыбко все! Самые верные и честные ручаются только за свои роты, а нужны полки. Кто в этом виноват? Покойный император? Поспешил покончить счеты с жизнью и этим напакостил на прощанье. По городу ходит довольно беззубая эпиграмма: «Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге». Не смешно, но верно…
Щепин-Ростовский, брызгая слюной в лицо Якубовичу, самозабвенно вопил:
— Ату его! Улепетнул покойничек!
И в ответ рычал Якубович, страшно скаля зубы:
— Не на этом, так на том свете, но он от меня не уйдет!
Смотря на утомленное, презрительное лицо Трубецкого, Рылеев думал, что этот осторожный, уклончивый человек, верно, винит его за весь ералаш, за все нелепые предложения, за все недостоверные посулы, за хвастовство и браваду Якубовича, мельтешение Щепина и будет потом винить за исход дела. И вдруг неожиданная мысль, острая, как удар в сердце: бедная Наташа, ведь она не знает, что и ее судьба висит на волоске…
Надо, однако, принимать окончательное решение. Побоку все завиральные идеи! К делу!
И опять начались словопрения…
И все же в этом хаосе разноречивых предложений, суждений и планов был единодушно выработан план действий, распределены роли, твердо назначен день выступления — четырнадцатое декабря.
Утром тринадцатого декабря Рылеев примчался к Оболенскому, чтобы договориться о последних подробностях предстоящего выступления на Сенатской площади.
Разговор еще не успел начаться, как в комнату вошел Яков Ростовцев, приятель Оболенского и сосед, живший на верхнем этаже. Похожий на лунатика, шагающего наугад по карнизу высокого дома, бледный, с расширенными зрачками, растрепанными, свисающими на лоб волосами, со взглядом, устремленным в одну точку, но как бы невидящим, он поразил Рылеева так, что он запнулся на полуслове. Несколько секунд длилось молчание.
Этого молодого человека Рылеев видел не раз у Оболенского, но близкого знакомства между ними не было, хотя подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Ростовцев был причастен и к литературе, уже напечатал трагедию «Князь Дмитрий Пожарский» и статью в защиту поэтической школы Жуковского. Разговоры он вел всегда либеральные, но литературные вкусы его были чужды. Чрезмерно аккуратный, припомаженный вид, нервическое заикание, делавшее его речи еще более сантиментально-восторженными, как-то не располагали к приятельству.
Сейчас, после мгновенной паузы, все с тем же отсутствующим видом, он приблизился к Оболенскому, протянул ему какой-то конверт и сказал:
— Господа! Я подозреваю, что вы намерены действовать против правительства. Дай бог, чтоб я ошибся. Свой же долг я исполнил. Вчера я был у великого князя Николая Павловича. Все меры против возмущения будут приняты. Ваши покушения будут тщетны! — вдруг выкрикнул он последнюю фразу и продолжал: — Будьте верны своему долгу — и вы спасены! Я не назвал имен!
Все это он прокричал, уже не заикаясь, почти что нараспев.
Оболенский, страшно побледнев, протянул дрожащей рукой конверт Рылееву, и тот начал читать вслух:
— «Ваше императорское высочество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить вас наедине, наконец принял дерзость писать к вам…
Для вашей собственной славы, погодите царствовать! Противу вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России!..
Всемилостивейший государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким — казните меня! Я буду счастлив, погибая за вас и за Россию, и умру, благословляя всевышнего! Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем: пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и в моих собственных!..
Вашего императорского высочества,
всемилостивейший государь,
верноподданный Иаков Ростовцев.
12 декабря 1825 года».
Рылеев остановился и посмотрел на Ростовцева взглядом, в котором тому почудился смертный приговор. Он схватил его за руку и прошептал:
— Не чита-та-тайте даль-ше. Я все скажу.
Оболенский крикнул:
— Да что же дальше-то, коли ты уже подписался!
— Мой разговор с великим князем. Я записал его.
Рылеев снова взялся за записи:
— «В. князь: Я от тебя личностей ж не ожидаю. Но как ты думаешь, нет ли против меня какого-нибудь заговора?
Я. Не знаю никакого. Может быть, весьма многие питают неудовольствие против вас, но я уверен, что люди благоразумные в мирном воцарении вашем видят спокойствие России. Вот уже пятнадцать дней, как гроб лежит у нас на троне и обыкновенная тишина не прерывалась; но, ваше высочество, в самой этой тишине может крыться коварное возмущение!
В. князь: Мой друг, может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей, — и не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а тому, кто нас выше! Мой друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность!»
— Этих слов я не мог выдержать! — с каким-то всхлипыванием прервал чтение Ростовцев. — Я открыл ему все, что я знал о вашем завтрашнем выступлении. Но я не назвал ни одного имени! Ни одного!
Схватившись за голову, Оболенский заметался по комнате. Полы его халата развевались, задевая низкий столик, летели на пол бумаги, перья, звякнул разбившийся стакан. Он бормотал почти беззвучно:
— Погибло! Все погибло! Убить тебя мало…
И, остановившись перед Ростовцевым, схватил его за плечи, не помня себя, тряс, вопрошая:
— С чего ты взял, что мы собрались действовать? Что тебе в голову взбрело! Ты изменил моей дружбе! Во зло употребил доверенность! Эка важность — не назвал имен! Великий князь знает наперечет всех либералов и искоренит нас всех до единого! — он передохнул, выпустив из рук позеленевшего Ростовцева, и заговорил зловещим шепотом: — Но ты должен погибнуть раньше всех. Ты будешь первой жертвой!
Оцепеневший Ростовцев все так же, держа руки по швам, смотря прямо в глаза Оболенскому, говорил:
— Если ты считаешь себя вправе мстить мне, отмщай сейчас. Я говорил то, что почитал своим долгом. Я говорил перед богом и государем!
Рылеев, повернувшись к Оболенскому, крикнул:
— Ростовцев не виноват, что думает иначе, чем мы! Это его право. Да, он обманул твое доверие, но какое право имел ты быть с ним откровенным? Кто более виноват? Он поступал по долгу своей совести, решившись идти к великому князю, он рисковал своей жизнью, а придя к нам, — рисковал вдвойне. Ты должен оценить его благородство.
Оболенский слушал его с лицом просветленным и, как всегда воспламеняясь от чужого огня, подбежал к Ростовцеву, заключил его в свои объятия, но сказал:
— Обнимаю его от всей души, но хотел бы задушить в своих объятиях!..
Спустя час забежавший к Рылееву Штейнгель застал его в мрачности и злобе. Он показал письмо Ростовцева и проговорил:
— Добрейший Оболенский раз в жизни пришел в ярость и был прав. Он сказал: «Убить тебя мало». Верно. Ростовцева надо убить.
— Избави тебя бог от такой глупости! Убить лучшего друга великого князя! Завтрашнего императора! Костей не соберешь.
— Думаешь, Николай займет престол? — спросил, помрачнев, Рылеев и, сделав пренебрежительный жест, как бы отмахнувшись от надоедливой мухи, добавил: — Ты прав. Черт с ним. Пусть живет. Не время сводить личные счеты.
Проводив Штейнгеля, Рылеев отправился к Николаю Бестужеву. Он молча показал и ему письмо Ростовцева.
Читая письмо, Бестужев изредка покашивался на Рылеева. Тот сидел, опершись локтями на стол, уронив голову на руки. Поза безнадежного отчаяния. Таким Николай его еще никогда не видел.
— Послушай! — сказал он, кончив читать. — Но тут ничего не сказано о существовании тайного общества, не названо ни одно лицо! Правда, говорится, что какие-то силы могут воспротивиться его воцарению, но все так туманно… Ты уверен, что в этой записи ничего не убавлено против устной беседы?
— Оболенский ручается за искренность Ростовцева. Зачем, говорит, ему надо было бы показывать это нам?
— Затем, что некоторые предусмотрительные люди одновременно ставят свечки господу и сатане, не зная заранее, чья возьмет. Оболенский по доброте душевной готов верить всему. Ростовцев может и написать что угодно, и скрыть, что ему захочется. Но если даже он и не обманул вас, то все-таки у него сказано о злоумышлении. И ежели сейчас у Николая так много хлопот, что некогда путем расспросить доносчика, то после вступления на престол он не преминет расспросить его поболее — и наша песенка спета.
— Ничто не помешает ему и сегодня приказать тайной полиции прибрать нас к рукам.
— Ошибаешься. Сейчас мы стоим на том, что присягали Константину и не хотим переприсяги. Пока-то мы еще ничего не совершили! И если он прикажет нас схватить, а Константин еще официально не отрекся и вдруг вовсе не отречется, какими глазами он будет смотреть на брата?
— Итак, ты думаешь, мы заявлены?
— Непременно. И будем взяты после присяги.
Рылеев провел рукой по лбу, будто отгоняя какую-то настойчивую мысль, твердо сказал:
— Предвижу, что успеха не будет. Но потрясение необходимо. Тактика революции в одном слове — дерзай! И, ежели не будет удачи, мы своей неудачей научим других.
В эту ночь он не мог сомкнуть глаз. Надо было отбросить все мелкое, беспокоящее, досадное, хлопотное. Заставить себя забыть и все тревожащее по-крупному — донос Ростовцева, сомнения Мишеля Бестужева в готовности Якубовича прийти на площадь, угроза, нависающая над ними после разговора Ростовцева с великим князем, — кто поручится, что завтра поутру тайная полиция не придет за ним? Рассуждения Николая Бестужева, конечно, логичны, но когда было видано, чтобы русское правительство руководствовалось логикой?
Но хватит терзаться. Все это побоку! Сейчас выстроить в стройный ряд все, что предстоит сделать завтра, дать себе отчет, ради чего и как это будет сделано.
Первая забота — вынудить Сенат отказаться от присяги Николаю. Многие не понимают, как это важно. Не понимают и почему следует идти на Сенатскую площадь. Не лучше ли на Дворцовую? Простецы. Ведь для простого народа Сенат значит поболее государя. А Сенат должен будет утвердить манифест, уже вчерне написанный Штейнгелем. Манифест уничтожает крепостное право, дает равные права всем сословиям, слагает подушные подати и недоимки, вводит новый суд, новое устройстве армии и призывает созвать учредительное собрание для избрания нового правительства и окончательной выработки новых законов.
Что из того, что к новому революционному устройству будет призывать старая заржавленная машина Сената. Зато народ будет ощущать, что все произведено под видом законности. В этом же манифесте сказано и о временном правительстве, которое будет управлять страной те несколько месяцев, какие понадобятся для созыва Великого собора. Если же кто будет вопрошать, почему не просят у царя конституцию, на это прекрасный ответ дан во введении к манифесту:
«Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставя Россию в бедственном положении. В завещании своем наследие престола он предоставил Николаю Павловичу. Но великий князь отказался, объявив себя к тому не готовым, и первый присягнул императору Константину I. Ныне же получено известие, что и цесаревич решительно отказывается. Итак, они не хотят и не умеют быть отцами народа».
Раз форму правления набирает учредительное собрание — быть ли России республиканской или монархической, — идея цареубийства и тем более истребления царской фамилии отпадала. Следовало арестовать царскую фамилию и претендента на престол и держать их под арестом до решения Великого собора.
Захватить царскую фамилию можно только во дворце. Занять Зимний должен был Якубович и морской офицер Арбузов, лейтенант Гвардейского экипажа. Они должны возглавить Гвардейский экипаж и его силами занять дворец. Против отказа от цареубийства на всех предварительных совещаниях возражал Каховский. «Помяните мое слово, господа, будете раскаиваться», — мрачно твердил он. В глубине души Рылеев и сам считал цареубийство неизбежным.
И все же на совещании он присоединялся к большинству. А после, раздираемый противоречивыми чувствами, накануне самого дня восстания, снова и снова уговаривал Каховского взять на себя акт величайшего самопожертвования.
Еще недавно, вспоминая свою встречу с Пестелем, он думал, что не годится в политики, слишком прост и искренен, не лицемерен. Никогда не сможет пожертвовать увещаниями совести ради цели, пусть и самой высокой. А сегодня… Сегодня поутру уговаривал снова и снова убить царя. И знал про себя, но умалчивал, что это будет акт личный. Участники переворота с отвращением отрекутся от убийцы. Еще не прикоснувшись к власти, он уже способен стать выше совести и чести. Тяжко… Но не он ли написал об отчизне: «…ее спасая от оков, я жертвовать готов ей честью»?
Четырнадцатого декабря, когда рано поутру к нему приехал Николай Бестужев, он был уже готов к отбытию и почти спокоен, как может быть спокойна стрела на излете.
— Что ты намерен сейчас делать? — спросил он Николая.
— Ехать, как условились, в Гвардейский экипаж.
— Прекрасно. Сейчас у меня был Каховский с твоим братом Александром и дал нам слово выполнить свое обещание. Я сказал ему все. С этой минуты мы его не знаем и он нас не знает. Пусть делает свое дело, как сумеет. Я был с ним честен, — он глубоко вздохнул, добавил: — Я же еду сейчас в Финляндский полк и лейбгренадерский. Если они выйдут на площадь, я стану в ряды солдат с сумой через плечо и ружьем в руках.
— Как? Во фраке?
Как видно, Рылеев не подумал об этом и, помолчав, сказал:
— А может, надену русский кафтан, чтобы сроднить солдата с поселянином в самом первом акте борьбы за всеобщую свободу.
— Не советую. Не думай, что это примут за патриотический поступок. Солдаты этих тонкостей не поймут и скорее всего двинут тебя прикладом и выкинут из армейских рядов. Никто не посочувствует этакому благородному, но неуместному маскараду. Время национальной гвардии еще не пришло.
— Пожалуй, это слишком романтично, — согласился Рылеев. — Надо проще, без затей…
Он умолк на полуслове. Какими пустяками занята голова в такую минуту. И это после бессонной ночи с размышлениями о самом главном.
— А может, все-таки мечты наши сбудутся? — вдруг встрепенувшись, сказал он и, обняв Бестужева, добавил: — Пошли!
Уйти было не так легко. В коридор выбежала Наталья Михайловна и, когда Бестужев попытался с ней поздороваться, схватила его за руку, заливаясь слезами, шептала:
— Оставьте моего мужа! Не уводите его… — И вдруг громко крикнула: — Я знаю! Он идет на погибель!
В два голоса Рылеев и Бестужев успокаивали ее, говоря, что им не угрожает никакая опасность. У Рылеева было мелькнула мысль сказать ей всю правду, но он тут же понял, что это было бы слишком холодно для ее сердца, и продолжал робко и неуверенно повторять фальшивые слова утешений. Не слушая, она не сводила с него горестный, испытующий взгляд огромных черных глаз, и голос его слабел, становился все более неуверенным. Вдруг она крикнула отчаянным, диким голосом:
— Настенька! Иди, проси отца за себя и за меня!
Рыдая, маленькая Настенька кинулась обнимать колени отца, а мать почти в беспамятстве упала к нему на грудь.
Рылеев отнес ее на диван, молча вырвался из ее объятий и убежал.