Малерб

Франсуа де Малерб родился в Кане, в Нормандии, около 1555 года. Он происходил из рода Малерб Сент-Эньян, который после завоевания Англии герцогом Вильгельмом прославился более там, нежели у себя на родине, где он настолько захудал, что отец Малерба был всего лишь асессором в Кане. Сей асессор незадолго до смерти перешел в протестантство; сына его, коему было в ту пору только семнадцать лет, это так сильно огорчило, что он решил покинуть родные края и последовал за Великим приором[95] в Прованс, где тот был губернатором, и оставался при нем до самой его смерти. Этот Великий приор был побочным сыном Генриха II и братом графини Ангулемской, вдовы маршала де Монморанси…

В бытность свою в Провансе Малерб добился расположения дочери некоего президента парламента в Эксе Кариолиса, вдовы советника того же парламента, и женился на ней. Он имел от нее несколько детей, в том числе дочь, умершую пяти или шести лет от оспы, девочку, от которой он не отходил до самой ее смерти, и сына, убитого, к несчастью, в двадцатидевятилетнем возрасте, о чем мы расскажем в дальнейшем.

Самым примечательным событием в его жизни было то, что во время войн с Лигой[96], он и некто Ла-Рок, который с приятностью писал стихи и умер, находясь в свите королевы Маргариты, гнали г-на де Сюлли целых два или три лье, да так усердно, что тот никогда этого не забывал; сие обстоятельство, по словам Малерба, и было причиной того, что он никогда не мог добиться чего-либо существенного от Генриха IV с тех пор, как г-н де Сюлли стал во главе финансового ведомства.

Однажды во время дележа захваченной добычи некий капитан грубо обошелся с Малербом. Принудив его с собою драться, Малерб сразу же пронзил ему грудь шпагой и сделал его небоеспособным.

После смерти Великого приора (Великий приор, побочный сын Генриха II, был убит неким Альтовити, капитаном галерного флота, в прошлом корсаром, после того как Приор похитил знатную девицу, красавицу де Рье Шатенеф, на которой собирался жениться Генрих III. Именно она сказала как-то Альтовити, пусть, мол, он говорит за себя вместо того, чтобы говорить за другого. Генрих III считал его шпионом при Великом приоре, который, узнав об этом, отправился к Альтовити с намерением вызвать его. Смертельно раненный Принцем, Альтовити нанес ему удар кинжалом, от коего тот умер. Правда, уже мертвому Альтовити была нанесена добрая сотня ударов, ибо люди губернатора набросились на него.) Малерб был послан с двумя стами пехотинцев для обложения города Мартиг[97], в ту пору пораженного какой-то заразною болезнью; испанцы осаждали его с моря, а провансальцы с суши, дабы воспрепятствовать распространению болезни. Они столь тесно обложили город, перекрыв все пути сообщения, что вынудили последнего оставшегося в живых горожанина водрузить черный флаг на стене крепости, прежде чем сняли осаду.

Имя и заслуги Малерба стали известны Генриху IV благодаря лестному отзыву о поэте кардинала дю Перрона: однажды на вопрос Короля, не перестал ли он писать стихи, Кардинал ответил, что с того времени, как Король оказал ему честь, призвав к участию в делах государства, он совсем прекратил занятия поэзией, да и нет более смысла ею заниматься с тех пор, как появился некий нормандский дворянин, ныне живущий в Провансе, по имени Малерб.

Поэту было тридцать лет, когда он написал стихотворение, обращенное к дю Перье и начинающееся словами[98]:

Ужели, дю Перье, вовек ты безутешен?

(Однажды Великий приор, который имел честь писать дрянные стихи, обратился к дю Перье: «Вот сонет; если я сознаюсь Малербу, что его написал я, он скажет, что стихи никуда не годятся; скажите, что это вы их сочинили». Дю Перье показывает этот сонет Малербу в присутствии Великого приора. «Этот сонет, — говорит Малерб, — выглядит так, как если бы его написал Великий приор».)

Первые стихи его были беспомощны: некоторые из них я видел, в том числе элегию, начало коей звучит так:

Свой лик явила смерть, и Женевьевы нет.

Могильным сном объят ее весны расцвет.

Он был не так уж талантлив; поэтом сделали его склонность к размышлению и понимание искусства. На окончательную отделку стихов ему требовалось время. Рассказывают, будто он три года работал над одой для первого председателя суда в Вердене по случаю кончины его жены и будто Председатель успел уже жениться вторично, прежде чем Малерб вручил ему эти стихи.

В одном из своих писем Бальзак[99] приводит слова Малерба, что, написав сто строк стихов или два листа прозы, сочинитель должен десять лет отдыхать. Бальзак рассказывает также, что, исправляя одну только строфу, Малерб извел полстопы бумаги. Речь идет об одной из строф оды к г-ну де Бельгарду; начинается она так:

Так человек срывает розы,

А жизнь все близится к концу.

Король припомнил, что говорил ему в свое время кардинал дю Перрон; последний часто поминал Малерба г-ну дез Ивето, бывшему в ту пору наставником г-на де Вандома. Г-н дез Ивето не раз предлагал Королю вызвать Малерба: они были из одного города. Но Король был бережлив и не отваживался на сей шаг, опасаясь расходов на новую пенсию. Это и послужило причиною того, что Малерб попал на прием к Королю только через три или четыре года после того, как дю Перрон о нем рассказал, и то благодаря случаю. Малерб приехал в Париж по своим личным делам; г-н дез Ивето уведомил об этом Короля, и он тотчас же послал за поэтом. Произошло это в 1605 году, когда Король готовился к отъезду в Лимузен. Он заказал Малербу стихи по случаю этой поездки; тот их написал и поднес Королю. Начало этого стихотворения таково:

О боже благостный, ты нашим внял мольбам…

Король нашел стихи замечательными и пожелал удержать Малерба у себя на службе; но из бережливости, а вернее — из непонятной мне скаредности, он повелел г-ну де Бельгарду, в ту пору первому камер-юнкеру, держать Поэта при себе, пока он, Король, не зачислит его в штат своих пенсионеров. Г-н де Бельгард назначил Малербу тысячу ливров жалованья, предложил ему свой стол и взял на себя расходы по содержанию для него лакея и лошади.

Здесь-то Ракан, который был в то время камер-пажом г-на де Бельгарда и начал уже заниматься стихосложением, познакомился с Малербом и извлек из этого знакомства столь великую пользу, что ученик сей почти сравнялся с учителем.

После смерти Генриха IV королева Мария Медичи назначила Малербу пенсию в пятьсот экю, и с той поры Поэт перестал быть на содержании г-на де Бельгарда. После этого он работал очень мало: остались лишь оды, посвященные Королеве-матери[100], несколько стихов к балетам, несколько сонетов покойному Королю[101], Герцогу Орлеанскому и некоторым частным лицам, а также его последние, написанные незадолго до смерти, стихи на осаду Ларошели.

Что до его внешности, он был высокого роста, хорошо сложен и по природе своей столь привлекателен, что про него, как и некогда про Александра Великого, говорили, будто даже пот его пахнет приятно.

Говорил он резко, разговаривал мало, но ни одного слова не произносил зря. Иногда он даже был груб и неучтив: примером может служить случай с Депортом. Ренье как-то привел его на обед к своему дяде; оказалось, что кушанье уже на столе. Депорт принял его как нельзя более учтиво и сказал, что хочет подарить ему экземпляр своих «Псалмов», только что вышедших из печати. С этими словами он собирается встать, чтобы тут же подняться за книгой в свой кабинет. Малерб грубо говорит ему, что он эту книгу уже видел, так что подниматься за ней не стоит труда, и что суп его, надобно думать, лучше его «Псалмов». Обедать он, однако, остался, но обед прошел в молчании, после чего они расстались и с той поры больше не виделись. Это привело к ссоре Малерба со всеми друзьями Депорта, и Ренье, который был приятелем Малерба и которого тот ценил за его обличительные стихи наравне с древними авторами, написал на него сатиру, начинающуюся так:

Рапен, придворный шут, и т. д.

Депорт, Берто и даже дез Ивето находили недостатки во всем, что он писал. Его это ничуть не трогало, — он говорил, что стоит ему взяться за критику, и он только из их ошибок составит целые тома — потолще, нежели их книги. Он особо выделял Депорта, заявляя, что уж из его ошибок можно составить книгу, превосходящую по толщине все его стихотворные сборники.

Дез Ивето сказал ему, что в стихе «И вот прелестница мне в том не отказала» три слога «мне в том не», стоящие подряд, весьма неприятны на слух.

«Но вы-то, — возразил Малерб, — вы же ведь поставили подряд: не том мне том». — «Я? — переспросил дез Ивето, — вы не сможете это доказать». — «Разве не вы написали, — отозвался Малерб:

В огне том мне томиться..?»

Из всей этой стаи стихотворцев он ценил одного Берто, да и то не слишком. «Берто — говорил он, — постоянно хнычет; в его стансах хорош только фасад, а для того, чтобы придумать концовку поострее, об первые три стиха делает совершенно невыносимыми».

Он совсем не любил греков, в частности открыто объявлял себя врагом несуразиц Пиндара.

Вергилий не снискал его одобрения. Многое он осуждал. Между прочим, стих, где сказано:

Euboicis Cumarum allabitur oris[102]

казался ему нелепым. «Это все равно, — говорил он, — как если бы кто написал: «На французских берегах Парижа»». Не правда ли, прекрасное возражение!

Стаций представлялся ему значительно выше. Из других авторов он ценил Горация, Ювенала, Овидия и трагика Сенеку.

Итальянцы были ему не по вкусу; он говорил, что сонеты Петрарки написаны на греческий манер, точно так же как эпиграммы м-ль де Гурне. Из всех итальянских сочинений он признавал лишь «Аминту» Тассо.

Почти ежедневно, под вечер, у себя в комнате Малерб вел небольшие поучительные беседы с Раканом, Коломби, Туваном, Менаром и некоторыми другими. Однажды какой-то житель Орийака, где Менар был председателем суда, постучался в дверь и спросил: «Не у вас ли господин Председатель?». — Малерб порывисто, по своему обыкновению, встает и говорит провинциалу: «Какого председателя вам нужно? Знайте, что здесь председательствую только я».

Ленжанд, который все же был довольно учтив, никак не желал мириться с замечаниями Малерба, говоря, что он тиран и подавляет чужой ум.

Генрих IV показал как-то Малербу поднесенные ему стихи. Начинались они так:

Пусть будет повсечасно

Верна удача вам,

Пусть слава громогласно

О вас твердит векам.

тотчас же, не читая дальше, перевернул эти стихи так:

Носите повсечасно

Булатный ваш клинок

И помните: опасно

Скакать вам без сапог.

Засим он откланялся, так и не выразив своего мнения каким-либо иным образом.

В другой раз Король показал ему первое письмо, которое Дофин, впоследствии Людовик XIII, написал отцу. Заметив, что Дофин подписался Loys без и, Малерб задал Королю вопрос — действительно ли Дофина зовут Loys, а не Louys[103]. Король осведомился, почему он об этом спрашивает. «Да потому, что он подписался Loys, a не Louys». Послали за тем, кто обучал молодого принца письму, дабы наставник указал принцу на ошибку, и Малерб после утверждал, будто это его, Малерба, заслуга, что Дофина зовут Louys.

Когда в Париже были созваны Генеральные штаты[104], между Духовенством и Третьим сословием возник большой спор, послуживший поводом для знаменитой речи кардинала дю Перрона. Поелику спор этот все разгорался, епископы пригрозили покинуть заседание и подвести Францию под Интердикт[105]. Г-н де Бельгард боялся отлучения от церкви; желая его утешить, Малерб сказал, что это могло бы оказаться ему весьма на руку, ибо, став черным, как все отлученные, он получит возможность открыто красить себе бороду и волосы.

В другой раз Малерб сказал г-ну де Бельгарду: «Вы усердно ухаживаете за дамами, по-прежнему ли вы свободно читаете с листа?». На его языке это означало: быть всегда готовым к услугам дам. Г-н де Бельгард ответил утвердительно. «Право, — заметил Малерб, — этому я завидую больше, нежели тому, что вы герцог и пэр».

Поднялся горячий спор между теми, кто живет по ту сторону Луары, и теми, кто обитает по сю сторону реки; спорили о том, что правильнее: une cueiller или une cueillere[106]. Король и г-н де Бельгард, принадлежавшие к первым, стояли за cueillere, говоря, что поскольку слово это женского рода, ему надлежит иметь женское окончание. Вторые ссылались не только на обычай, но и на многие примеры, заявляя, что perdrix[107], met[108] mer[109] — слова женского рода, а окончание у них тем не менее мужское. Король спросил у Малерба, какого мнения держится он. Поэт, по своему обыкновению, привел ему в пример крючников Пор-о-Фуэна; и так как Короля это не очень-то убедило, Малерб сказал ему приблизительно то, что некогда было сказано одному из римских императоров: «Как бы всевластны вы, государь, ни были, вы не в силах ни отменить, ни утвердить слово, ежели оно узаконено обычаем».

Кстати, однажды г-н де Бельгард послал к Малербу спросить, как лучше говорить: depense или же dependu. Поэт тотчас же ответил, что depense слово более французское, а что pendu, dependu, rependu и все производные сего низкого слова скорее присущи речи гасконцев[110].

Около 1615 года, (Он был уже весьма пожилым, когда умерла его мать; он долго сомневался, уместно ли ему надевать траур, говоря: «Я склонен не делать этого. Недурным сиротинкою я бы выглядел, не правда ли?». В конце концов он все-таки облачился в траур.) когда Малербу было уже более пятидесяти восьми лет, он потерял свою мать; и так как Королева оказала Поэту честь, прислав к нему одного придворного, дабы его утешить, Малерб заявил оному, что у него нет другого способа отблагодарить Королеву за доброту, как молить бога о том, чтобы Королю привелось оплакивать ее кончину в столь же пожилом возрасте, в каком ему, Малербу, ныне приходится оплакивать смерть своей матери.

Однажды в салоне у Королевы[111] не помню уж кто именно из мужчин, разыгрывавший из себя человека весьма добродетельного, стал расхваливать Малербу находившуюся тут же на правах фрейлины Королевы-матери маркизу де Гершевиль; (Так как наследство рода Ларош-Гийонов, одного из самых именитых во Франции, перешло в женские руки, наследница, вместо того чтобы выйти замуж за одного из сватавшихся к ней знатных сеньеров, отдала руку своему соседу — дворянину, г-ну де Сийи, который принял фамилию Ларош-Гийонов. Сын этого дворянина женился на девице из рода де Понс, это и есть г-жа де Гершевиль, Она овдовела совсем молодою, оставшись одна с сыном, покойным графом де Ларош-Гийоном. Генрих IV, будучи в Манте, расположенном неподалеку от этого поместья, упорно ухаживал за г-жою де Ларош-Гийон, женщиной красивой и порядочной. Он убедился, что она весьма добродетельна (см. «Любовные проказы Алькандра») и, в знак уважения к ней, сделал ее фрейлиною Королевы-матери, сказав при этом: «Вы всегда были дамой, чья честь заслуживает особого почтения; будьте же почетной дамою при Дворе». Побыв некоторое время вдовою, эта дама вышла замуж за г-на де Лианкура, первого шталмейстера Малой конюшни, и из ложной скромности стала называть себя г-жою да Гершевиль, ибо г-жою де Лианкур звали в ту пору г-жу де Бофор. Граф де Ларош-Гийон умер бездетным, и г-н де Лианкур, доплатив нужную сумму деньгами, приобрел поместье Ларош-Гийон по условиям брачного контракта, оговоренным матерью покойного графа.) рассказав ему про ее жизнь и про то, как она отвергла любовные домогательства покойного короля Генриха IV, сей дворянин, указывая на Маркизу, закончил свой панегирик словами: «Вот, сударь, к чему приводит добродетель». Малерб, нимало не колеблясь, указал ему на жену коннетабля де л'Эдигьера и сказал: «А вот, сударь, к чему приводит порок».

Желая проучить своего слугу, Малерб прибегал к довольно забавному способу. Поэт выдавал ему на день десять су, что по тем временам было вполне прилично, и платил двадцать экю жалования; а когда слуга, бывало, его сердил, он выговаривал ему в таких выражениях: «Друг мой, гневить хозяина значит гневить бога; а чтобы испросить у бога прощения, надобно поститься и раздавать милостыню. Посему из того, что вам причитается, я удерживаю пять су, которые, заботясь о вас, раздам бедным во искупление ваших грехов».

Ничего так не любил Малерб, как говорить самым близким друзьям — Ракану, Коломби, Ивранду и другим — о своем презрении ко всему, что ценится в свете. Он не раз заявлял Ракану, который происходил из рода де Бюэй, что хвастаться своим старинным дворянством неразумно; что чем оно стариннее, тем сомнительнее, и что достаточно одной похотливой бабы, чтобы испортить чистоту крови Карла Великого или Людовика Святого; что иной раз тот, кто воображает, будто ведет свой род от сих славных мужей, происходит, быть может, от какого-нибудь лакея или скрипача. (Во дворец Рамбуйе привели однажды какого-то фокусника, который безо всякой боли вывихивал людям руки и ноги, а затем вправлял их. Ловкость его испробовали на лакее. Глядевший на все это Малерб сказал фокуснику: «Вывихните мне локоть». Боли он не почувствовал. Потом локоть ему вправили так же безболезненно. «И все-таки, — заметил он, — умри этот человек, пока у меня так вот был вывихнут локоть, все бы стали кричать, что я безрассудно любопытен».) Завидев издали покойного Короля, который в ту пору был еще очень юн, он говорил иногда: «Взгляните на этого мальчишку, вокруг него теперь все суетятся; а вильни, зачиная его, Королева задом вкось, и он остался бы на простыне комочком слизи, от которого стошнило бы горничную, делающую постель».

Он и себя не щадил в том искусстве, в котором блистал, и нередко говорил Ракану: «Видите ли, любезный друг мой, коли нашим стихам суждено жить после нас, мы можем рассчитывать лишь на то, что о нас станут говорить как о двух искусных стихослагателях, кои весьма опрометчиво провели жизнь за столь мало полезным и для себя и для людей занятием, вместо того чтобы всласть повеселиться да подумать о том, как сколотить себе состояние».

Он испытывал глубокое презрение к людям вообще и, напомнив в двух-трех словах о смерти Авеля[112], добавлял: «Недурное начало, а? Их на земле всего только трое или четверо, а они уже друг друга убивают; что же после этого мог ожидать от людей господь, ради чего он так старался их сохранить?».

Он говорил обо всем весьма простодушно; он не очень-то почитал науки, особливо те, что служат для услады, к числу коих он относил и поэзию. И когда однажды некий стихоплет[113] стал жаловаться ему, что вознагражден бывает лишь тот, кто служит Королю как воин или как советчик в важнейших делах, и что слишком суровы к тем, кто искусен в изящной словесности, Малерб возразил, что глупо заниматься рифмоплетством, ожидая от него чего-либо, кроме собственного развлечения; и что искусный поэт не более полезен для государства, чем искусный игрок в кегли.

В пору заточения принца Конде, на другой день после того как принцесса, супруга его, разрешилась двумя мертвыми детьми по причине угара в своей комнате в Венсенском лесу[114], Малерб зашел к Хранителю Печати г-ну дю Вэра и застал там одного из своих приятелей, провинциального советника, весьма опечаленным. «Что с вами?» — спросил он приятеля. «Могут ли порядочные люди веселиться, когда мы только что потеряли двух принцев крови?». Малерб ему на это ответил: «Ах, сударь, сударь, не подобает вам так кручиниться: старайтесь лишь хорошо служить, в хозяевах у вас недостатка не будет».

Отправляясь однажды на обед к человеку, который его долго об этом упрашивал, Малерб увидел у входа в дом слугу, стоявшего с перчатками в руках; было одиннадцать часов утра. — «Кто вы, друг мой?» — спросил Малерб. — «Я, сударь, повар». — «Боже правый! — воскликнул Поэт, поспешно ретируясь, — я не могу обедать у человека, чей повар в одиннадцать часов утра стоит на улице, собираясь уходить».

Когда Малерб с покойным дю Мутье и Раканом посетили Картезианский монастырь, дабы повидать там некоего отца Шазре, им сказали, что их не допустят до беседы с оным, пока каждый из них не прочтет «Отче наш»; после этого явился отец Шазре и принес свои извинения, сказав, что не может беседовать с ними. — «Прикажите вернуть мне мое «Отче наш»», — сказал Малерб.

Как-то Ракан застал его за подсчетом пятидесяти су. Он складывал монеты в кучки: десять, десять и пять, затем снова десять, десять и пять» «К чему это?» — спросил Ракан. «Дело в том, — отвечал Малерб, — что мне в голову запал известный станс:

Сколько терний, Любовь…

там идут два полных стиха и полустих, потом снова два полных стиха и полустих».

Однажды за обедом у г-на де Бельгарда подали фазана вместе с головой, хвостом и крыльями; Малерб взял оные и швырнул в камин. Дворецкий сказал ему: «Но его ведь могут принять за каплуна». — «Черт возьми! — возразил Малерб, — так подвесьте ему уж лучше надпись, чем все это дерьмо!».

Как-то он снял с камина решетку, которая изображала толстых бородатых сатиров. «Проклятие! — вскричал он. — Эти жирные подлецы греются в свое удовольствие, а я помираю с холоду!».

Раз к Малербу приехал один из его племянников после девятилетнего пребывания в коллеже. Малерб захотел, чтобы тот ему истолковал два-три стиха Овидия, от чего юноша пришел в большое замешательство. Дав ему промямлить добрых четверть часа, Поэт сказал молодому человеку: «Послушайте, племянничек, будьте отважным воином; ни на что другое вы не способны».

Некий дворянин, родич Малерба, был обременен детьми. Поэт выразил ему по этому поводу сочувствие. Тот ответил, что для него дети никогда не могут быть в обузу, лишь бы они стали порядочными людьми. «Никак не соглашусь с вами, — ответил Малерб, — я предпочту съесть каплуна вдвоем с каким-нибудь вором, нежели с тринадцатью капуцинами».

На следующий день после смерти маршала д'Анкра[115] он спросил г-жу де Бельгард, которую застал собирающейся к мессе: «Как, сударыня, неужто еще осталось о чем-нибудь просить у Господа бога после того, как он избавил Францию от маршала д'Анкра?».

В тот год, когда праздник Сретения пришелся на пятницу, Малерб рано поутру, часов в семь или восемь, решил поджарить остаток бараньего окорока, припасенного им еще с четверга. Входит Ракан и восклицает: «Как, сударь! Вы едите мясное, а ведь Владычица наша уже восстала с ложа своего!». — «Вы шутите, — отвечает Малерб, — наши дамы никогда не встают так рано».

Он часто навещал г-жу де Лож. Однажды он увидел у нее на столе толстую книгу, написанную г-ном Дюмуленом против кардинала дю Перрона; уже при одном только взгляде на заглавие его охватило вдохновение, и он, потребовав перо и бумагу, записал такие стихи:

Ученость вижу в томе этом,

Блеск в умственной его игре,

Но лучше следовать советам

И наставлениям кюре.

Сии доктрины очень модны,

Но лишь для вертопрахов годны;

А я, зови иль не зови,

За пастырем иду, смиренный:

Нам нрав дозволен переменный

В одежде разве да в любви.

Г-жа де Лож, прочтя сии стихи, почувствовала себя задетой и почла делом чести ответить; вдохновившись, она взяла то же перо и на обратной стороне написала следующее:

О нет, благую добродетель

Отверг отнюдь не Дюмулен!

То вы — ваш стих тому свидетель —

Сторонник модных перемен.

Вы мните — перемены эти

Снискать успех помогут в свете

И женщин покорить… Увы!

От женщин вас не ждет награда:

Богаты лишь словами вы,

А им совсем другое надо.

С г-ном де Мезериаком он обошелся не лучше, чем с Депортом. Однажды, когда сей почтенный человек принес Малербу свой перевод «Арифметики» греческого писателя Диофанта с примечаниями, кое-кто из их общих друзей стал расхваливать этот труд в присутствии автора и утверждать, что он будет весьма полезен для публики. В ответ Малерб только спросил их, улучшит ли этот труд вкус хлеба и вина. Он прозвал г-на де Мезериака г-ном де Мизериаком[116]. Примерно то же Малерб заявил одному дворянину — гугеноту — в ответ на его ученые разглагольствования о вере: «Скажите, сударь, вино и хлеб в Ларошели в самом деле лучше, чем в Париже?».

Некоему человеку, который показал ему дрянную поэму, озаглавленную: ПОЭМА КОРОЛЮ, Малерб сказал, что остается лишь добавить: «для подтирки задницы».

Некий председатель суда в Провансе начертал на своем камине какой-то несуразный девиз и, воображая, что изрек нечто изумительное, осведомился у Малерба: «Как вам это кажется?». — «Надобно было, — ответил тот, — поместить его только немного ниже — в огонь».

Когда ему случалось ужинать засветло, он приказывал закрывать окна и зажигать свечи. «Иначе, — говорил он, — это все равно, что дважды обедать».

Кто-то сказал ему, что г-н Гомен разгадал тайну пунического языка[117] и сложил на нем «Отче наш». — «А я, — откликнулся Малерб, — сей же час сложу вам на нем «Верую»». И тут же произнес десяток тарабарских слов, добавив: «Я утверждаю, что это «Верую» на пуническом языке. Кто может со мною поспорить?».

У Малерба был старший брат, с коим он вечно вел тяжбу; и когда кто-нибудь ему говорил: «Что за тяжба между такими близкими людьми? Господи, какой дурной пример!», — он отвечал: «А с кем бы вы хотели, чтобы я тягался? С турками? С московитами? С ними мне нечего делить».

Ему однажды указали, что в таком-то псалме он отступил от Давида[118] по смыслу. «А то как же? — воскликнул он, — что я в слуги к Давиду нанялся? Просто я заставил раба божия говорить по-иному, чем сказано у него».

Как-то раз Малерб прочел Ракану стихи и спросил его мнение о них. Ракан извинился и сказал ему: «Я их как следует не расслышал: вы половину проглотили». Это задело Малерба за живое, и он раздраженно отпарировал: «Черт подери! Ежели вы будете меня сердить, я их проглочу целиком. Они мои, сочинил их я и потому могу делать с ними все, что хочу».

Малерб не всегда бывал таким нелюбезным и говаривал про себя сам, что он Бормотун из Бормотании. Он читал вслух хуже чем кто-либо и, декламируя, портил свои прекрасные стихи: помимо того, что его почти не понимали из-за косноязычия, а также из-за его глухого голоса, он еще брызгал слюною по меньшей мере раз шесть, читая четырехстрочную строфу. Оттого-то кавалер Марино и заявлял, что еще никогда не видывал человека, который источал бы столько жидкости и писал столь сухие стихи. Из-за того, что он ужасно плевался, Малерб и норовил всегда стать подле камина.

Он сердился на нищих, которые называли его «Мой благородный барин», и говорил ругаясь: «коли я барин, значит и благороден».

Г-ну Шаплену, который спрашивал у него совета, в какой манере ему следует писать, он отвечал: «Читайте то, что напечатано в книгах, и не повторяйте ничего, что там сказано».

Тот же г-н Шаплен застал раз Малерба лежащим на диване и напевающим:

Где была ты, Жанна?

Жанна, где была?

Встал он с дивана, лишь докончив песенку. «Я предпочел бы написать вот это, — заявил он, — чем все сочинения Ронсара».

Ракан сообщает, что он слышал, как Малерб говорил то же самое про другую песенку, которая кончается словами:

Что вы мне дадите?

Спящей притворюсь.

Он вычеркнул более половины стихов из своего издания Ронсара и изложил причины этого на полях. Однажды Ракан, Коломби, Ивранд и еще кое-кто из друзей Малерба перелистывали эту книгу, лежавшую на столе, и Ракан спросил хозяина, одобряет ли он то, что им не вымарано. «Не более, чем остальное», — ответил тот. Это дало повод собравшимся, в частности Коломби, сказать Малербу, что после его смерти те, кто найдет эту книгу, подумает, что он одобрял все невычеркнутое. «Вы правы», — отвечал Малерб и тотчас же вымарал все остальное.

Обстановка у него была довольно скудной, и снимал он обычно меблированную комнату, где стояло лишь семь-восемь соломенных стульев; а поскольку его часто навещали любители изящной словесности, он, когда все стулья бывали заняты, запирал дверь изнутри и, ежели кто-нибудь стучал, кричал ему: «Подождите, стульев больше нет!» — заявляя, что лучше человека вовсе не пустить, чем заставить его стоять.

Он хвастал, что трижды выпаривал себе сифилис, с таким видом, будто хвастал, что выиграл три сражения, и рассказывал довольно забавно о том, как ездил в Нант, дабы разыскать человека, который лечил от этой болезни в особом кресле, должно быть, окуриванием. Пользуясь своим влиянием, Малерб упросил другого человека, уже получившего такое кресло, уступить его ему. Он писал потом, что добился профессорского кресла в Нанте, даром что там нет университета. У г-на де Бельгарда его прозвали «Отцом Сластолюбцем».

Малерб всегда был весьма неравнодушен к женщинам и в разговоре похвалялся своими успехами и всякими чудесами на этом поприще.

Он говорил, что знает толк в двух вещах: в музыке и в перчатках. Что может быть общего между тем и другим, не правда ли!

В своем «Часослове» он вычеркнул все литании, обращенные к отдельным святым мужам и женам, уверяя, что достаточно сказать: «Omnes sancti et sanctae, Deum orate pro nobis»[119].

Однажды после ужина, идя домой от г-на де Бельгарда со своим слугою, который нес перед ним факел, Малерб повстречал г-на де Сен-Поля, знатного дворянина и родственника г-на де Бельгарда, который остановил его, желая обсудить с ним какую-то пустячную новость. Малерб сразу оборвал его: «Прощайте, сударь, прощайте! Из-за вас мой факел сгорит на целых пять су, а то, что вы мне скажете, не стоит и гроша».

Покойный архиепископ Руанский (Де Арле) пригласил Малерба отобедать с ним, дабы потом повести его на свою проповедь, которую должен был произнести в ближайшей церкви. Не успел Малерб поесть, как заснул тут же на стуле, и когда Архиепископ попытался разбудить его, он взмолился: «Э, нет, пожалуйста, избавьте меня от проповеди; я и без нее посплю».

Однажды, войдя в Санский дворец, Малерб застал в зале двух человек, которые, поссорившись за партией в триктрак, посылали друг друга к черту, причем каждый клялся, будто выиграл именно он. Не подумав с ними поздороваться, Малерб воскликнул: «Приходи же, черт, приходи скорее, промашки не будет: один из двух наверняка твой!».

Когда нищие обещали Малербу молиться за него, он им отвечал, что сомневается, пользуются ли они большим влиянием у господа бога, коль скоро он позволяет им прозябать в столь жалком состоянии, и он, Малерб, предпочел бы, чтоб сие обещание дали ему г-н де Люин или Суперинтендант финансов.

Однажды, когда стояли сильные холода, он не только напялил на себя несколько фуфаек, но еще развесил на окне три-четыре локтя зеленого фриза, говоря: «Этот мороз, видно, полагает, что мне не из чего нашить себе фуфаек. Я докажу ему обратное».

В ту же зиму у Малерба оказалось такое количество чулок, главным образом черных, что, дабы не надевать на одну ногу больше, чем на другую, он, натягивая чулок, всякий раз бросал в миску небольшую бляшку. Ракан посоветовал ему вышить цветным шелком на каждом чулке букву и надевать чулки в алфавитном порядке. Малерб так и сделал; на следующий день он сказал Ракану: «Я уже до «L» дотянул», — в том смысле, что на нем столько пар чулок, сколько букв от начала до середины алфавита. Как-то у г-жи де Лож он заявил, что на нем четырнадцать рубашек, фуфаек и различных поддевок. Все лето он одевался в бархат, но не всегда накидывал плащ на оба плеча.

По сему поводу он говаривал, что бог посылает стужу лишь для нищих или дураков, а те, у кого есть чем согреться и во что одеться, от холода страдать не должны.

Когда с ним говорили о государственных делах, он всегда приводил слова, кои написал в обращенном к г-ну де Люину вступительном Послании к сочинениям Тита Ливия: «Не надобно вмешиваться в управление кораблем, на коем ты всего лишь пассажир».

Однажды, заболев, Малерб послал за Тевненом, глазным лекарем, служившим у г-на де Бельгарда. Тевнен предложил ему прислать какого-нибудь другого врача, хотя бы г-на Робена: «Это еще что за Крапивное семя?[120] Не желаю я его!». — «Ну, так, может быть, вам угодно будет пригласить г-на Генбо?». — «Ну нет! Это же просто собачья кличка: Генбо, тубо! Генбо!». — «Может быть, тогда г-на д'Асье?»[121]. Еще хуже: он, небось, пожестче железа». — «В таком случае, г-на Провена?». Малерб согласился.

Г-н Моран, казначей Королевской казны, родом из Кана, пообещал Малербу и одному из его приятелей, некоему дворянину, также уроженцу Кана, уплатить каждому, уж не помню за что, по четыреста ливров, оказывая им тем самым великую любезность. Он даже пригласил их к обеду. Малерб не соглашался туда ехать, ежели за ним не пришлют карету. Наконец, упомянутый дворянин уговорил его отправиться верхом. После обеда им отсчитали деньги. По дороге домой Малербу взбрело в голову купить кованый сундук. «Для чего он вам?» — спрашивает приятель. «Чтобы деньги туда запереть». — «Да ведь он будет стоить половину ваших денег!». — «Неважно, — отвечает Малерб, — для меня двести ливров, что тысяча для другого». И пришлось ему такой сундук купить.

Патрис (Патрис — дворянин. Он из Кана, но родом из Лангедока.) как-то раз застал его за столом. «Сударь, — сказал Поэт, — у меня всегда было чем пообедать, но ни разу не было ничего такого, что можно было бы оставить на тарелке».

И все-таки однажды он угостил обедом шестерых своих друзей. На стол было подано всего семь вареных каплунов, каждому по целой птице; иначе, заявил хозяин дома, ему придется угощать одного ножкой, другого крылышком, а он любит всех одинаково.

Желая по какому-то поводу выразить благодарность г-ну де Ла-Вьевилю, Суперинтенданту финансов, Малерб прибегнул к забавной хитрости. Дело в том, что стоило Суперинтенданту услышать: «Сударь, я вас…», — как он, воображая, что ему сейчас скажут «прошу», переставал слушать посетителя. Малерб явился к нему и сказал:

«Сударь, я поблагодарить вас пришел».

Вернемся к его поэзии. Ему случалось повторять одну и ту же мысль в различных своих стихах, и он хотел, чтобы в этом не видели ничего дурного. «Ибо, — говаривал он, — разве не могу я поставить на буфет картину, которая до того стояла на камине?». Но Ракан ему доказывал, что картина-то всякий раз находится лишь в одном месте, тогда как мысль оказывается одновременно в самых различных стихотворениях.

Малерба как-то спросили, почему он совсем не пишет элегий. «Потому что я пишу оды, — отвечал он, — а, надо думать, тот, кто умеет прыгать, сумеет и ходить».

Долгое время он упорно писал полусонеты. (Их четверостишия построены на разных рифмах.) Коломби никогда не писал и не одобрял их. Ракан написал один или два, и вскоре они ему наскучили, и как-то раз он сказал Малербу, что нельзя называть сонетом стихотворение, в котором не соблюдены правила сонета. «Что ж, — отвечал. Малерб, — коли это не сонет, это сонетка». В конце концов, когда к нему перестали приставать, он, как и остальные, забросил полусонеты, и из всех его учеников один только Менар продолжал их пописывать.

Ему претил поэтический вымысел, если речь не шла об эпической поэме; читая Генриху IV элегию Ренье, где автор изображает, как Франция поднялась на воздух, дабы обратиться к Юпитеру и посетовать на то жалкое состояние, в коем она обреталась во времена Лиги[122], он вопрошал: где же Ренье мог это видеть; мол, он, Малерб, безвыездно живет во Франции вот уже пятьдесят лет, но ни разу не замечал, чтобы она трогалась с места.

Однажды г-н де Терм упрекал Ракана за стих, который тот впоследствии изменил, где о жизни земледельца говорилось:

Он рук не покладал, и процветает ныне.

Ракан ответил, что ведь у Малерба сказано:

Какое процветание, и т. д.

(Стих Малерба звучит лучше.)

Малерб, который при сем присутствовал, воскликнул: «Так что же, черт возьми! если я …, вы последуете моему примеру?».

Некто показал Малербу свои анаграммы; дабы посмеяться над ним, Поэт попросил его составить анаграмму для одного из своих друзей по имени Оддо д'О.

Когда ему показывали стихи, где были слова, вставленные лишь для размера или для рифмы, он говорил, что это, мол, все равно что подвязывать конскую уздечку лентой для шнуровки корсажа.

Какой-то судейский весьма благородного звания принес Малербу довольно скверные стихи, сложенные им во славу некоей дамы, и сказал ему, что был вынужден написать их ввиду особых причин. Малерб прочел их с весьма удрученным видом и спросил автора: «Вам, что же, предложили на выбор: либо виселица, либо стихи? Ибо только это обстоятельство может вас извинить».

Однажды Менар, который жил с Малербом по соседству и трудился в ту пору над какими-то непристойными виршами, вбегает, запыхавшись, к нему в комнату и с ходу спрашивает, дескать … это долго или кратко. Малерб на минуту призадумался, словно желая придти к определенному решению, потом говорит: «Со мною дело обстоит так: когда я был молод, у меня это выходило кратко, а теперь выходит долго».

Он почитал себя наставником всех других и был прав. Бальзак, которого он очень высоко ценил и о котором как-то сказал: «Этот молодой человек пойдет в прозе далее чем кто бы то ни было во Франции», — принес ему сонет Вуатюра, посвященный Урании, о котором впоследствии столько писали. Малерб удивлялся, что сей искатель приключений — таковы его собственные слова, — который не воспитывался под его строгим началом, который не перенял от него ни сдержанности, ни порядка, добился столь великих успехов в области, к коей, по его выражению, он обрел ключ.

Малерб восставал против того, чтобы поэты писали стихи на иностранном языке, и утверждал, что мы не можем понять всех тонкостей языка, который не является для нас родным; по сему поводу, дабы высмеять тех, кто сочинял латинские стихи, он говорил, что, ежели бы Вергилий и Гораций родились заново, они высекли бы Бурбона и Сирмона,

Некий бретонский дворянин по имени Ларивьер, находившийся на службе у г-на де Бельгарда, желая отомстить женщине, от коей он не смог ничего добиться, послал Малербу стихи, сочиненные в отместку этой даме, где он называет ее «своею потаскушкою». Малерб отослал ему эти стихи обратно, тут же приписав внизу:

Не зови ее, злослов,

Потаскушкою негожей —

Чтоб поспать с ней, ты готов

Заболеть на месяц рожей.

Малерб писал г-же д'Оши, величая ее Калистою[123], и сделал в конце приписку, что целует ей ноги. Зубоскалы утверждали: это, мол, потому, что ее имя сходно с именем Папы[124].

Когда Малерб сочинил прескверную песенку, начинающуюся словами:

Ах, дивной Анны прелесть… и т. д.,

Ботрю переделал ее таким образом:

Ах, дивен голос лирный,

Малерба тонок вкус —

Так подарите жирный

Певцу в награду кус.

В оправдание свое Малерб ссылался на то, что его де слишком торопили или что сделано это нарочно, дабы отучить тех, кто без конца пристает к нему со стихами к балетным представлениям; наконец, что ему пришлось написать так, чтобы приноровиться к мотиву, — и приходил в ярость, что никак не может привести разумного объяснения.

Переделали также и куплеты, где встречается реприза:

Это просто и несложно,

а затем:

Это просто невозможно.

Но куплеты эти написал г-н де Бельгард, а Малерб их только подправил. Пародия на них забавна; она напечатана в «Сатирическом Кабинете»[125]. Сочинил ее Бертело.

Учениками своими Малерб признавал Ракана, Менара, Тувана и Коломби. (Последние два — не бог весть что.) Судил он о них различно и говорил, что Туван хорошо сочиняет стихи, не упоминая, однако, в чем он особенно хорош; что Коломби отменно умен, но что у него нет поэтического таланта; что Менар, из всех четырех, пишет наилучшие стихи, но что ему не хватает силы и он пристрастился к такому роду поэзии — Малерб имел в виду эпиграмму, — который был ему вовсе не свойствен, ибо он недостаточно остроумен; о Ракане он говорил, что сила у него есть, но что он не отделывает должным образом свои стихи; что нередко, желая выразить хорошую мысль, он допускает большие вольности, и что из двух последних, Менара и Ракана, можно было бы создать одного великого поэта.

Он говорил Ракану, что тот еретик в поэзии. Он порицал его за то, что тот совершенно безразлично рифмует слова с окончанием на — ant и на — ent и на — апсе и на — епсе. Он хотел, чтобы рифмовали не только для уха, но и для глаза. Он выговаривал Ракану за то, что тот рифмует простое слово со сложным того же корня, например temps и printemps, jour и sejour; он не хотел, чтобы рифмовали слова, несколько схожие или же противоположные по смыслу, такие как montagne и campagne, offense и defense, pere и mere, toy и moy, он не хотел также, чтобы рифмовали и производные одного и того же слова, такие как admettre, commettre, promettre, которые все происходят от mettre, или же имена собственные одно с другим, скажем, Thessalie и Italie, Castille и Bastille, Alexandre и Lisandre; под конец он стал таким щепетильным касательно рифм, что с трудом допускал, чтобы рифмовали хоть сколько-нибудь похожие один на другой глаголы, вроде abandonner, ordonner, pardonner, и утверждал, что все они ведут начало от donner. В качестве довода он указывал на то, что лучшие стихи можно получить, скорее сближая слова, далекие по смыслу, нежели рифмуя слова, схожие между собою, ибо последние обладают почти всегда одним и тем же значением. Он старательно выискивал редкостные и пустые рифмы, полагая, что они способствуют новым мыслям; и еще он говорил, что большому поэту свойственно отваживаться на такие рифмы, которые до сей поры ни разу не употреблялись. Он не хотел, чтобы подбирали рифму ни к bonheur, ни к malheur (Это главным образом относится к сонетам, где требуются четыре рифмы.) потому, мол, что парижане произносят в них u как если бы эти слова писались bonhur, malhur, (Жалкий довод.) a рифмовать их с honneur почитал неуместным из-за слишком близкого внешнего подобия. Он запрещал делать рифму на flame, потому что писал и произносил оное слово с двойным m: flamme, затягивая двойное «т», так чтобы слово могло рифмоваться только с epigramme.

Он упрекал Ракана за то, что тот рифмует qu'ils ont eu с vertu или battu, потому что, говорил он, в Париже произносят слово «eu» в два слога. (Еще более жалкий довод.)

Поначалу, когда Малерб только-только появился при Дворе, — а произошло это, как мы уже сказали, в 1605 году, — он еще не придерживался правила делать паузу после третьей строки в шестистрочных стансах, как то можно наблюдать в стихах, написанных Королю по случаю его поездки в Лимузен, где в двух-трех случаях мысль заканчивается лишь при переходе в четвертую строку, а также в стансе псалма: Domine, Deus noster[126].

И если в чем-нибудь есть у него нужда,

Ему отказа нет в щедротах никогда.

Веленью твоему безгласно повинуясь,

Моря и воздух и земля

Дары свои несут, в стараньях соревнуясь,

Украсить яствами застолье Короля.

Пока был жив Генрих IV, Малерб почти всегда придерживался этой своеобразной небрежности, как то видно еще по одному из стихотворений, которое он написал для Короля, когда тот был влюблен в принцессу де Конде:

Мои думы, довольно.

Вы так жалите больно…

Но в другом стихотворении, написанном для влюбленного Государя, он строго соблюдает правило, завершая фразу по смыслу к концу третьей строки; это:

Сколько терний, Любовь… и т. д.

Первым, кто заметил, что соблюдение вышеназванного правила необходимо в шестистрочных стансах, был Менар, и, быть может, именно поэтому Малерб почитал его французом, пишущим стихи лучше чем кто-либо. Ракан, который играл немного на лютне и любил музыку, пошел сперва на уступку музыкантам, кои не могли делать репризу в шестистрочных стансах при отсутствии паузы в конце третьей строки; но когда Малерб и Менар пожелали, чтобы в десятистрочных стансах делали остановку еще в конце седьмой строки, он воспротивился и почти никогда этого не соблюдал. Он исходил из того, что такие стансы никогда не поются и коли даже их стали бы петь, то не пели бы с тремя репризами; вот почему вполне достаточно одной в конце четвертой строки.

Малерб хотел, чтобы в элегиях стихи получали законченный смысл через каждые четыре строки, даже, по возможности, через каждые две, Ракан с этим так никогда и не согласился.

Малерб не желал, чтобы в стихах употребляли такие неопределенные числительные, как «сто» и «тысяча», например: «тысяча терзаний», и, увидев слово «сто», в шутку говорил: «А быть может, было всего лишь девяносто девять?». Но он утверждал, что есть особая прелесть в употреблении чисел, когда это бывает надобно, как вот в таком стихе Ракана:

Вам триста лет, могучие дубравы…

Это также одно из тех суждений, с которыми Ракан не мог примириться: тем не менее он осмелился выступить открыто лишь после смерти Малерба.

Кстати о числе. Когда кто-нибудь говорил: «Его все лихорадки трясут», — Малерб спрашивал: «А сколько их, лихорадок-то?».

Он потешался над теми, кто утверждал, будто в прозе тоже есть свой счет; он говорил, что длинный ряд периодов — все равно что стихи в прозе. Это дало кое-кому повод предположить, что не он перевел «Послания» Сенеки, ибо периоды этого текста в какой-то мере построены на счете.

По одному из писем Малерба видно, что влюбленным он был довольно неотесанным. Он признается в нем г-же де Рамбуйе, что, заподозрив виконтессу д'Оши (в его стихах она — «Калиста») в сердечной склонности к другому сочинителю и застав ее одну, лежащую в постели, он левой рукою схватил ее обе руки, а правой принялся хлестать ее по щекам, пока она не стала звать на помощь. Увидев, что сбегаются люди, он уселся в кресло, как ни в чем не бывало. Впоследствии он испросил у виконтессы прощения.

Ракан, большую часть записок коего я прочел, рассказывает, что, когда он беседовал однажды с пожилым уже Малербом по поводу того, что им предстоит каждому выбрать себе достойную и знатную даму в качестве предмета своих стихов, (Ракан был влюблен в г-жу де Море, свою родственницу; в своих стихах он говорит о том, что она потеряла глаз или притворилась, будто потеряла его.) Малерб назвал маркизу де Рамбуйе, а он — г-жу де Терм, в ту пору вдовевшую. Случилось так, что обеих звали Катрин: одну — Катрин де Вивонн, а другую — Катрин Шабо. Малербу эта беседа доставила большое удовольствие, и ему захотелось написать эклогу или разговор двух пастушков, из коих одного зовут Мелибей (так он назвал себя), а другого Аркан[127], то есть Ракан. Малерб прочел ему из этой эклоги более сорока строк. Однако среди бумаг его ничего похожего не нашли.

В тот же день, когда у него возник замысел этой эклоги, оба поэта до самого вечера обсуждали, как им изменить имя «Артениса», и переворачивали его на все лады, ибо Малерб боялся, что получится путаница, ежели обозначить сим именем обеих дам. Нашли они только такие: «Артениса», «Эресинта» и «Кариптея». Первое было признано самым красивым; но поелику Ракан вскоре воспользовался им в пасторали, Малерб, отказавшись от двух других, избрал для своей дамы имя «Роданта».

Г-жа де Рамбуйе говорит, что она об имени «Роданта» никогда не слышала, но что Малерб однажды сказал ей: «О, сударыня, будь вы женщиной, способной вдохновить меня на стихи, я, переделав ваше имя, сделал бы из него самое красивое имя на свете». Она утверждает также, будто некоторое время спустя Малерб сказал ей, что весьма сердит на Ракана за то, что последний украл у него это прекрасное имя, и что он, Малерб, хочет написать стихи, кои будут начинаться так:

Ах, та, кого я звал прекрасной Артенисой…

дабы все знали, что придумал его он. Она говорит, что в той маленькой элегии, которая начинается словами:

Пусть нынче все быстрей клонюсь к закату лет

И гасит мрак ночной неяркой жизни свет…

Малерб в строках:

Пастушка, ты, кому, казалось, во владенье

Остаток лет моих вручило Провиденье. (В его «Письмах».)

имел в виду ее.

Она уверяла меня, что это единственные стихи, которые Поэт посвятил ей.

Г-жа де Рамбуйе рассказывала мне также, что однажды Малерб, не застав ее дома, вздумал побеседовать в ее покоях с какой-то девицей и что в это время на улице случайно выстрелили из мушкета, причем пуля пролетела между ним и этой молодой особою. На следующий день Малерб посетил г-жу де Рамбуйе, и она учтиво выразила ему сочувствие по поводу случившегося. «Я бы хотел, — сказал он, — быть убитым этой пулей. Я стар и достаточно пожил; да и к тому же, пожалуй, мне оказали бы тогда честь, заподозрив, будто в меня стреляли по приказу г-на де Рамбуйе».

Г-н де Ракан все же утверждает, что именно для нее Малерб написал песенку:

Ей, чаровнице, как святыне, и т. д.,

а также другую, которую Буайе положил на музыку:

Увы, не мне сияют ныне

Те очи, свет моей души, и т. д.

Ракан, который был на тридцать четыре года моложе Малерба, сменил свою возвышенную любовь на любовь невыдуманную и стал мечтать о законных узах. Это дало повод Малербу написать ему письмо, где приводились стихи, те самые, в которых говорится о г-же де Рамбуйе: он хотел отвлечь Ракана от его страсти, ибо узнал, что г-жа де Терм принимает ухаживание президента Винье, за коего она вскоре и вышла замуж. Когда же Малербу стало известно, что Ракан решил жениться в родном ему Мэне, он тотчас же уведомил об этом г-жу де Терм письмом, которое теперь опубликовано.

Примерно в ту же пору погиб сын Малерба: его убили в Эксе, где он был советником[128]. Малерб не хотел, чтобы сын занимал эту должность, ибо полагал, что она его недостойна. Он дал согласие лишь после того, как ему привели в пример г-на де Фуа, назначенного архиепископом Тулузским, который до того состоял советником Парижского парламента, — а ведь г-н де Фуа находился в родстве со всеми правящими домами Европы. Вот как бедный малый был убит. Двое жителей Экса, поссорившись, уехали за город; им вослед поспешили их друзья. Поссорившиеся встретились в каком-то трактире; каждый вступился за своего приятеля. Сын Малерба держал себя нагло, его противники этого не стерпели, набросились на него и убили. Человека, коего в том обвинили, звали Пиль. Но он не один накинулся на Малерба, другие тоже участвовали в расправе. Тот же, за кого Пиль ввязался в драку, происходил, как полагали, из евреев, именно это и хочет сказать Малерб в сонете, написанном на смерть сына. (Пиль из рода Форсиа, а Форсиа происходят будто бы из евреев.) Сонет этот не напечатан.

Малербу предложили пойти на мировую, и некий советник из Прованса, близкий его друг, заговорил с ним о десяти тысячах экю; он отверг это предложение. В дальнейшем друзья внушили ему, что месть, коей он жаждет, по-видимому, невозможна по причине влияния, коим пользовалась враждебная сторона, а потому, мол, ему, Малербу, не следует отказываться от небольшого вознаграждения, которое ему предлагают. — «Что же, — сказал Малерб, — я последую вашему совету и возьму эти деньги, раз уж мне навязывают, но, клянусь, не истрачу на себя ни гроша и употреблю их все на постройку мавзолея моему сыну». Он так и сказал — «мавзолея», вместо «надгробия», — оставаясь и тут до конца поэтом.

Впоследствии, поскольку сделка не состоялась, он нарочно отправился под осажденную Ларошель, чтобы добиться у Короля правосудия[129], и, не получив при сем ожидаемого им удовлетворения, там же, в Нетре, во дворе штаб-квартиры Короля, заявил во всеуслышание, что желает вызвать г-на де Пиля на поединок. Капитаны Гвардии и другие лица, кои присутствовали при сем, усмехались, глядя на него: как человек столь пожилого возраста может говорить о дуэли; а Ракан, который находился там же, в Нетре, и командовал ротой латников маршала д'Эффиа, по-дружески отвел его в сторону и сказал, что над ним смеются и нелепо в семьдесят три года желать драться с двадцатипятилетним; однако Малерб резко его оборвал, заявив: «Вот потому я так и поступаю. Я ставлю су против пистоля».

В поездке этой Малерб подхватил болезнь, от которой и умер по прибытии в Париж, незадолго до взятия Ла-Рошели[130].

Он не очень-то верил в иную жизнь, и когда с ним говорили об аде и о рае, заявлял: «Жил я, как и все другие, умереть хочу, как все другие, и уйти туда, куда уходят все другие».

Его с трудом уговорили исповедаться; в оправдание свое он отвечал, что привык исповедоваться только на Пасху. Однако он довольно строго соблюдал все предписания церкви и ел мясное в субботу после Сретения разве только по недосмотру; он даже испрашивал обычно разрешение поесть скоромного, когда ему бывало нужно, и ходил к мессе каждый праздник и каждое воскресенье. О боге и о всем святом Малерб говорил почтительно, и кто-то из друзей заставил его признаться в присутствии Ракана, что во время болезни жены он дал обет: ежели она выздоровеет, отправиться пешком и с непокрытой головою из Экса в Сент-Бом. Тем не менее ему случалось порою говорить, что религия государя — это религия людей благовоспитанных.

Ивранд, один из учеников Малерба, бретонский дворянин, паж, взращенный в свите Главного шталмейстера, окончательно убедил своего учителя исповедаться и причаститься, сказав ему: «Вы всегда придерживались правила жить, как другие, и умереть, как другие». — «Что вы хотите этим сказать?» — спросил Малерб. — «А то, — ответил Ивранд, — что когда другие умирают, они исповедуются, приобщаются и сподобляются святых тайн». Малерб признал, что он прав, и послал за настоятелем церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа, который напутствовал его в последние часы.

Говорят, что за час до смерти он проснулся, словно внезапно придя в себя после долгого забытья, и стал бранить свою хозяйку, ходившую за ним во время болезни, за какое-то слово, которое, по его мнению, звучало не совсем по-французски; а когда духовнику Поэта вздумалось его за это пожурить, он сказал, что не мог удержаться и до последней минуты желает поддерживать чистоту французского языка.

Загрузка...