Меня разбудил гром, сильный раскатистый июньский гром. До этого сквозь мутную дрему я слышал какой-то мерный, баюкающий шум: шел дождь, тяжелые капли монотонно стучались в окно и крышу.
Я нехотя открыл глаза и посмотрел на окно. Перед тусклыми, вспотевшими стеклами проносились вихри водяной пыли, кружились и падали. Через город на запад шла гроза: огненные змеи молний стремительно чертили небо, словно кто-то большой, разгневанный стегал облака оранжевой плеткой, и умирали. Через несколько секунд после этого по крыше дома тот же разгневанный гигант катал из стороны в сторону огромный жестяной барабан, наполненный адским громыханием.
Однообразный, нудный шум дождя и постоянно повторяющиеся раскаты грома давили на веки, голова клонилась к подушке. Последнее, что я увидел, вновь погружаясь в дремоту, были сумеречные тени, наполнившие комнату, и огненный хлыст, взметнувшийся в далеком небе. Это был полусон, сладкий и болезненный. При каждом ударе грома я, тревожно вздрагивая, силился открыть слипающиеся веки, но слабость серой птицей накидывала на мою голову теплое крыло и я, бессильный сопротивляться, больной и побежденный, послушно плыл к каким-то плоским, темным берегам.
Ах, эта серая птица! Сколько дней уже она стерегла мой сон, выжидала и надеялась! Стоило мне только уснуть или нарочно смежить веки, она неслышно влетала в комнату, плавно садилась у моего изголовья, и, расправив крылья, замирала, как каменная. Чего она ждала?
Последние дни я жил в полусне, не живой и не мертвый, слабый и задавленный огромным теплым крылом. Целый месяц до этого тело мое боролось со смертью, я кусал себе губы, что-то говорил, о чем-то просил, вскакивал с постели и падал на пол, и все это происходило помимо моего сознания. Теперь я выздоравливал, силы медленно возвращались ко мне, но меня одолевал сон: я спал целыми сутками.
Вот и сейчас: за окнами мерно шумит дождь, где-то близко гремит трамвай, мне бы встать, подойти к окну, посмотреть на дождь, на трамвай, на мир, который я не видел целый месяц, но я не могу: веки наливаются свинцом, все тело ноет, кто-то заботливо машет над головой разноцветным, словно радуга опахалом. Я не вижу опахала, но почему-то знаю, что это машут им и что оно сделано из разноцветных перьев, пахнущих чем-то острым, свежим, весенним…
Вдруг опять гремит гром. На этот раз я слышу отчетливей, чем прежде. Я открываю глаза.
Первое, что я вижу, это огромное дерево, дикая груша, ветвистая и высокая. Дождь идет густой и обильный, впереди, шагах в десяти, он образует почти сплошную стену. Огромная груша, спрятав вершину в этой голубой завесе, тихо качает своими ветвями. По моей спине катится холодная, щекочущая струйка. Я ежусь и стараюсь натянуть на голову одеяло. Но, что это? У меня нет одеяла, вместо него я кутаюсь в рваный пиджачишко, из прорех которого на локтях и на груди выглядывает серая клочковатая вата.
Я робко оглядываюсь кругом, не веря тому, что я вижу. Я сижу под густым ореховым деревом, зябко прижавшись к щербатому стволу и к чему-то теплому, мягкому.
— Я совсем мокрая, — говорит это тепло.
Я удивленно смотрю на него. Рядом со мной сидит понурая девочка лет десяти-двенадцати, худая, черноглазая. На ее маленьких косичках, на щеках, на остреньком подбородке висят прозрачные капельки дождя, чистые, продолговатые капельки, похожие на слезы. Девочка мелко трясется, капельки одна за другой срываются с подбородка и, ударившись о черное платьице, пропадают. Девочка никак не может унять дрожь, она с силой прижала бледные ручки к груди.
— Прижмись сильнее, — тихо говорю ей.
Она жмется ко мне, кладет головку на мое плечо и я у самого лица слышу ее ровное, слабое дыхание.
Дождь все идет и идет, где-то сзади глухо шумят деревья, откуда-то справа доносится жалобное блеяние козы. Все кругом призрачно и неопределенно, обычные, давно знакомые вещи — деревья, тропинки, небольшой запущенный прудик с зеленой водой, — затянутые голубоватой кисеей дождя кажутся другими, принесенными сюда из далеких, неизвестных стран. У самого прудика растет коренастая, кудлатая ива, поникшая в немой печали, скованная каким-то большим, невысказанным горем.
Вдруг я узнаю и эту плакучую иву, и этот зеленый прудик, и всю эту местность. «Это же Шареке!» обрадованно вскрикиваю я. Ну, конечно, Шареке. В том маленьком прудике когда-то, когда еще жив был помещик Кара-Мурза, купались его буйволы. Он так и называется Буйволиным озером. Буйволы у мурзы были облезлые, страшные, с красными сердитыми глазами. Сам мурзак тоже был страшный, глаза у него смотрели с ненавистью, как у злого, бодливого буйвола.
— Это же Шареке, — словно не веря своим словам, повторяю я.
— А вдруг кто уведет наших коз, — испуганно говорит моя соседка.
Она пристально смотрит мне в глаза. Ее пунцовые мокрые губки болезненно скривились, я чувствую, что она вот-вот заплачет.
— Брось хныкать, — беспечно говорю я, — никто их не уведет.
А капли падают без конца, холодные и неприятные, они собираются в щекочущие струйки и медленно стекают по телу. Я поднимаю глаза. На темных листьях орешника висят спелые гроздья слезинок, много-много гроздьев.
— Теперь воруют и днем. Вчера уведи корову Музаффара, могут и коз увести, — скулит девочка.
Я только теперь узнаю ее.
— Это же, ты, Гюлизар? — удивляюсь я.
Она молчит, только головка ее еще сильнее жмется к моему мокрому плечу.
Высокая груша перед глазами устало качает ветками, словно ей нестерпимо холодно и она хочет этим движением согреть свое огромное тело. Над грушей неожиданно вспыхивает огонек и стремительно падает вниз. Затем раздается оглушительный грохот, и мне кажется, что при этом задрожала земля. Гюлизар вскрикивает и обхватывает меня ручками.
— Это молния, ты не бойся, — кричу я, не меньше ее напуганный.
Она понемногу успокаивается, даже пытается улыбнуться, но губки ее, сведенные холодом, подрагивают и застывают. Ее волосы касаются моего подбородка, они мокрые, липкие. Вместе с запахом дождя, мокрой земли и древесины я слышу какой-то тонкий сладковатый запах — запах женских волос: они пахнут душистым табаком.
— Пойдем, поищем коз, — шепчет Гюлизар, точно боится, что ее услышат.
Я люблю эту девочку, люблю давно, буду любить до самой смерти. Мне хочется погладить ее головку, целые дни смотреть ей в глаза, пронести ее на руках через горы и леса до Яйлы, до самого Капсихора.
— Хочешь, Гюльчик, я полезу на эту грушу? — гордо спрашиваю я.
Она смотрит мне в глаза, я ищу в ее зрачках восхищение. Зрачки у нее большие, маслянистые, подернутые чарующей, чуть рыжеватой поволокой. В них отражается темная зелень леса и моя глупая, самодовольная физиономия.
— Зачем тебе лезть на это дерево? — не отводя глаз, спрашивает она.
— Чтобы посмотреть коз, — отвечаю я. — Потом… Я хочу показать, что смогу сделать все, что тебе захочется…
В зрачках ее вспыхивают огоньки, рыжеватая поволока искристо переливается.
— А в Старую мечеть ты можешь зайти? Ночью, один?
Старая мечеть… Серое, обросшее мохом, жуткое здание. Ночью там собираются злые духи, разводят костер и поют какие-то песни. Это место обходят и днем, только один полоумный Вели, которому все нипочем, осмеливается заглянуть в узкие оконца храма. Потом с диким воем убегает домой. Вели уверяет, что на полу мечети валяются обглоданные кости, много-много костей…
Мне становится холодно, я дрожу, испуганно оглядываюсь, готовый увидеть за каждым деревом белую тень, закутанную в саван.
— Нет, не могу, — признаюсь я, — куда хочешь пойду, только не в ту мечеть…
Зрачки опять затягиваются обычной поволокой. Гюлизар отводит разочарованные глаза.
— Куда хочешь, только не в ту мечеть. — виновато повторяю я.
— Боишься? — уже не так обиженно спрашивает она.
— Боюсь, — шепчу ей, — и вправду боюсь… Если бы я был большой… Мне же всего тринадцать лет.
Потом мы долго молчим. Дождь уже идет редкий, удары грома доносятся издалека, высокая груша расправляет ветви. Кудлатая ива стоит попрежнему понурая, задавленная своим невысказанным горем, свесив ветви и бездумно заглядевшись в зеленые воды прудика. Она похожа на тоскующую девушку с длинными, распущенными волосами.
— Дождь проходит, — равнодушно замечаю я.
— Я кушать хочу, — еле слышно говорит Гюлизар.
Бедная Гюлизар, бедная, бедная девочка! Ела ли она сегодня что-нибудь? Похлебку из диких кореньев с постным лопухом?
Я лезу в карман, щупаю что-то клейкое, мягкое, завернутое в мокрую тряпицу. Это лепешка, маленькая, кукурузная лепешка, мой обед… А до обеда еще далеко, часа два еще, но мне и самому уже хочется кушать.
Я разворачиваю тряпицу и делю лепешку пополам. Она вся промокла, липнет к пальцам, желтые, самшитовые крошки сыплются на землю.
Мы кушаем, молча, тесно прижавшись друг к другу, сосредоточенные, серьезные. Удовольствие наше длится недолго. Много ли счастья в небольшой кукурузной лепешке?
— Ну, как, наелась? — спрашиваю девочку.
Она не отвечает, только еще ближе придвигается ко мне. У нее худенькие, остренькие плечики, прилипшее к телу, мокрое платьице еще больше выделяет худобу.
— Конечно, нет… — сам отвечаю за нее.
Она поворачивает ко мне личико, бледное, с синеватым отливом, как у капли воды…
— Сегодня я видела у Сеттара целый узелок настоящего пшеничного хлеба. Он, наверное, сидит сейчас под каким-нибудь деревом и кушает. Он всегда, когда ему хочется кушать, уходит за деревья… Я его не люблю.
Сеттар тоже пасет коз. Его родители живут неплохо, кушают пшеничный хлеб, имеют десять штук дойных коз. А мы имеем только одну козу. А есть такие, что совсем не имеют коз… А сколько людей, не имеющих совсем что кушать… Война, разруха, Врангель — все это, как трутень, сожрало наше добро…
Так думаю я словами, часто слышанными от взрослых.
— Вот и дождь прошел, — говорю я, чтобы чем-нибудь отогнать молчание.
— Как хорошо! — Гюлизар радостно оглядывает лес, небо. — Пойдем, поищем коз.
Она вскакивает и выбегает на тропинку. Дождь и в самом деле прошел. Весь зеленый, омытый вешним дождем лес блестит, как детская, вызванная счастливым смехом, слеза. Дождь теперь сыплет где-то далеко за деревней.
— Пойдем, — повторяет Гюлизар.
Она стоит на тропинке, маленькая, мокрая, тихо улыбается и смотрит на меня. Я накидываю на ее плечики свой замусоленный пиджачок и мы двигаемся в лес, на поиски коз.
Весна… Буйная весна тысяча девятьсот двадцать первого года. Точно и природа, как люди, сбросила накануне с себя вековые оковы, дала простор своим бунтующим силам. Кругом, куда ни оглянись, зелень затопила землю, дикие, проторенные годами стежки заросли лесной повиликой, ручьи затерялись в густой чащобе трав.
Мы идем по узкой тропинке — она впереди, я за ней. Мокрая трава скользит по ее платьицу, роняет на тропку дождевые капли и квелые лепестки. Босые, загорелые ножки наступают на эти лепестки, на лужи, на глину, глина звучно хлюпает, а тропинка все змеится, пересекает ручьи, лужайки, ведет нивесть куда в горы.
Вдруг босые ножки перед моими глазами останавливаются, мы замираем. За большим деревом что-то шуршит, двигается. «Козы!» — обрадованно думаем мы, но нет: это идет Сеттар, небольшой, круглолицый паренек. Он нас не замечает, сосредоточенно жует большой кусок хлеба. Лицо его выражает блаженство, глаза сыто блестят, он осторожно переставляет ноги.
— Ты наших коз не видел? — громко кричу ему.
Он испуганно подымает голову и быстро прячет хлеб в карман.
— Две козы — одна серая, другая рыжая, — поясняет Гюлизар.
— Нужны мне ваши паршивые козы, — осмелев, бросает Сеттар.
— Ну и чорт с тобой, — вызывающе отвечаю я, выступая вперед.
Мы с ним давнишние враги, я и сейчас готов схватиться с ним, тем более, что здесь Гюлизар. В это время где-то за лесом долго-долго гремит гром, словно покатили пустую, ветхую арбу с высокой горы. Гюлизар громко вскрикивает и, стремглав, бежит по тропинке. Я бросаюсь за ней изо всех ног, охваченный непонятной тревогой.
— Никуда наши козы не уйдут, ты не плачь, — кричу ей вслед, но она не слышит, все бежит вперед, стремительная, легкая.
Мы уже в большом, темном лесу, тропинка вьется между голыми стволами древних буков, делает немыслимые петли. Гюлизар то и дело мелькает за деревьями, потом надолго исчезает. На ней уже не черное, старое платьице, а что-то голубое, блестящее.
— Одна коза серая, другая — рыжая, — кричу ей вдогонку, — как тебе не стыдно, ты же депутатка, а плачешь, как девочка…
У меня уже болят ноги, все тело ноет, я чувствую, что мне никогда не догнать эту быструю девочку. Потом приходит это чувство усталости, желание расправить грудь, вздохнуть хорошенько и лечь тут же под буком и уснуть. Я останавливаюсь, разбитый и, отчаявшись, машу ей рукой. Рука ударяется о дерево, огромный бук несколько секунд пьяно качается, потом со звоном, как-будто он хрустальный, падает и рассыпается. Кто-то нежно кладет на мою горячую голову руку, я, превозмогая страшное желание уснуть, раздвигаю веки и удивленно оглядываюсь.
Сумерки клубятся и тают, в окно глядится серое, затянутое облаками, небо, на легких гардинах летают серые, нашитые кружевницей, горлицы. Кто-то машет над моей головой чем-то разноцветным, пахнущим полевыми цветами. Я боюсь встретиться взглядом с застывшими на моем лице, выжидающими, хищными глазами серой птицы, но любопытство берет свое: я медленно поворачиваю голову.
Я вижу черные завитушки волос над смуглой шеей, нежную мочку уха, узкий точеный подбородок и глаза, усталые, печальные глаза с большими черными зрачками, затянутыми рыжеватой поволокой.
— Милый, тебе лучше? — спрашивают эти глаза.
В них страдание сменяется надеждой, они излучают неистребимую веру в жизнь и большую любовь.
— Милая, славная… — шепчу я.
Она одной рукой гладит мою голову, а другой машет цветистым, прозрачным веером.
— Ты разбил склянку с лекарством, — тихо говорит она, — вспоминал коз — помнишь? — серую и рыжую… Ты бредил нашим детством.
В комнате пахнет розами и чем-то свежим, весенним, как-будто окна распахнуты на цветущую лесную поляну, на Шареке. Сердце сладко замирает, я жду, что вот-вот зашумит лес, закачает ветвями огромная дикая груша, а из-за орешника выскочит легкая, худая девочка в стареньком, черном платьице.
Но она сидит здесь, рядом, уже большая, стройная, но попрежнему милая и нежная. В массивном гардеробе висит ее жакетка со значком «Г. Т. О.» на левой стороне груди. Рядом с этим значком приколот другой — яркий, но скромный депутатский значок.
— Спи, — говорит она, — тебе сон помогает. Доктор так сказал.
Я пытаюсь улыбнуться и закрываю глаза. С гардины слетает горлица и садится у изголовья. Я слышу тихий шелест ее легких крыльев.