Посвящается Мадлен, Брюн, Алексису и Пи Жи…
моему брату и сестрам
Еще увидишь ты, что власть мою оставленную возвращу я снова на казнь тебе.
Ноябрь 2006 года
Человек почти никогда не выходит из дому.
Он не выходит за покупками, не выходит гулять, не выходит даже просто для того, чтобы ощутить на своем лице дыхание влажного горячего воздуха. Он встает у окна и смотрит, как продолжается за стеклом жизнь других людей. Он знает их привычки, улыбается, когда они возвращаются с работы, раздражается, если они опаздывают. Но он никогда не встречался с ними. Даже если иногда, особенно в первые годы, ему хотелось спуститься вниз и присоединиться ко всем этим людям, живущим на его улице, он этого ни разу не сделал.
Потому что он обезображен. Уже почти двадцать лет.
Человек вздыхает, видя, что солнце клонится к горизонту. Обычно в этот час он радуется, потому что на закате возвращается домой пара, живущая в одном из жестяных домиков напротив. Супруги проводят все время на террасе, их окна в сезон дождей распахнуты, они бесстыдно выставляют напоказ свою личную жизнь. Человеку нравится следить за ними из своей лачуги, он любит смотреть из своего убежища, как они занимаются любовью. Но сегодня он не ждет, когда с наступлением ночи вернется семья соседей, не ждет, когда погаснет небо над столицей.
Оттого, что, как только город накроет тьма, ему придется выйти на улицу.
— Давай, старина! Это займет не больше часа, — говорит он себе вслух.
Он все предусмотрел. Ладан и цветы, обычные подношения, уже лежат в пластиковом пакете у двери. Ему нужно лишь дойти до Тааси[2], татуировщика, принять участие в обряде, поговорить несколько минут с учителем, чтобы узнать, что с ним случилось за этот год, и затем он сможет вернуться домой.
Человек поворачивает голову и смотрит на маску, висящую на ширме.
Когда он остается дома, ему не нужно прятать лицо без лица. Но когда он выходит на улицу, он должен менять внешность, терпеть прикосновение дерева, царапающего скулы и натирающего губы.
«Я не хочу больше тебя видеть! Твое лицо мне отвратительно!» — с яростью кричит один из голосов в его памяти. Он опускает глаза. Он определенно не любит это время года. Конечно, и в обычные дни случается, что приходят воспоминания, полные криков и оскорблений. Но они никогда не бывают столь четкими и ужасающими, как тогда, когда он идет к Тааси. Люди из прошлого в этот момент делаются более объемными. Человек без лица в деталях вспоминает сцены, все быстрее мелькающие перед глазами.
«Я не хочу больше тебя видеть! Твое лицо мне отвратительно!»
Он подходит к жестяной ширме и берет маску, которая кажется ему холодной на ощупь. Перед тем как надеть ее, он ласково проводит пальцами по гладким жестким изгибам, ищет трещинки, припухлости или даже шрамы. Он думает, что очень хотел бы обнаружить на деревянной личине что-то новое, след какого-нибудь чувства, например. Или некую деталь, которая ее немного оживит. Но ничего не находит. Как всегда.
Когда он заканчивает осмотр, комната погружается в сумрак. Человек не зажигает свет. Глаза должны привыкнуть к темноте.
Он делает глубокий вздох и закрывает маской рыло чудовища, которое является его лицом. Затем поднимает кусок ткани цвета охры, валяющийся на полу рядом с ширмой, и покрывает голову. Теперь он готов. В таких доспехах он выдержит взгляды прохожих.
Открывая дверь квартиры, он слышит, как возвращается домой его соседка сверху. Поднимаясь на свой этаж, она не производит ни малейшего шума. В отличие от него, у нее ступени лестницы никогда не скрипят под ногами. У нее воздушный шаг.
Но он знает, что она только что прошла.
По запаху.
По едкому и тяжелому запаху многодневного пота, который она всегда оставляет за собой. И по движению воздуха. Закрученному в воронку.
Человек смотрит вверх, чтобы проверить, закрыла ли она дверь. Вот уже некоторое время он подозревает, что она следит за ним. С тех пор, как месяц назад однажды вечером встретил ее перед домом. Она дрожала всем телом, зубы ее стучали так сильно, что, казалось, череп того и гляди расколется. Увидев ее утонувшие в тумане зрачки и холодный пот, покрывавший синеватое лицо, он сразу понял, что у нее ломка.
Девушка даже не посмотрела на его маску, даже не попыталась угадать, что же под ней находится.
Она искала нечто другое.
В карманах, в складках одежды, в подкладке. Она прощупывала каждый участок ткани, надеясь услышать звон монет, хруст банкнот. Она хотела найти деньги на дозу.
Когда она поняла, что он не убежал от нее, что ее мертвое лицо его не отпугнуло, она заметила деревянную маску. Она осмотрела ее гладкие изгибы, затем заглянула в отверстия, открывавшие глаза и рот человека. Ее зубы вдруг прекратили выбивать дробь.
На лице отразились разнообразные чувства, от спокойствия до тревоги, от радости до ужаса.
Он даже подумал: а что, если эта девчушка, дрожащими руками цепляющаяся за остатки жизни, — его тень? Такая мысль на секунду привела его в оцепенение.
С того самого дня он много раз слышал, как она останавливалась перед его квартирой. Пытаясь унять дыхание, всегда учащенное введенной дозой. Он делал то же самое по другую сторону стены. Они стояли, словно два зеркальных отражения, и оба боялись, что другой неожиданно распахнет дверь. Но этого ни разу не случилось.
После той случайной встречи во время редких вылазок на улицу он предпринимает усиленные меры предосторожности. Малышка с хилым тельцем и потерянным взглядом вызывает у него чувство неловкости. Удостоверившись в том, что лестница свободна, он хватает пакет с подношениями и выходит за порог.
Сегодня дождя не было. Выйдя на свою сои[3], человек делает глубокий вдох. Он хочет пропитаться ароматом сои, запахом выхлопных газов с ноткой фритюрного масла.
С тех пор как он потерял лицо, шум города и ворчанье моторов, свидетельствующие, что жизнь продолжается, стали ему неприятны. Потому что они напоминают о его безмолвии. Выряженный марионеткой человек бредет по улицам, понимая, что, даже если заткнет рот своему телу, шрамы на животе будут продолжать говорить. И он периодически задерживает дыхание, чтобы освободить от воздуха внутренности, словно это может заставить их замолчать.
Еще две сои, и он увидит наконец болтающуюся на ветру маленькую красно-зеленую вывеску с мигающей надписью: «Парадиз Тату». Еще одна сои, и он сможет отодвинуть москитную сетку черного входа и выполнить ежегодный ритуал: вручить Тааси подношения, ладан и цветы, тому самому Тааси, который стоял у истоков его кошмара.
Добравшись до места, он переводит дыхание и осторожно прижимается к стене, которая некогда поддерживала его. Иногда ему кажется, что на облупившейся от непогоды дверной раме остался след его тела. Можно подумать, что справа, высоко в углу, его пальцы нарисовали солнце. Он проверяет рукой углубление в лестнице. Тааси всегда оставляет там ключи, давая ученику возможность войти, не тревожа учителя. Человек в маске и Тааси стали с течением лет друзьями. Каждый раз, когда татуировщик видит его в подсобном помещении лавочки, его глаза сияют признательностью. Когда-то клиенты воспринимали его как духовного руководителя, способного подарить им при помощи своей иглы жизненную силу, а теперь он считается обычным рисовальщиком по телу.
Никто больше не приходит поблагодарить его за выполненную работу, гордо обнажив участок кожи с его произведением. Никто не воздает ему почестей. Традиция утрачена. Только человек в маске возвращается каждый год.
Он засовывает ключ в замочную скважину слегка дрожащей рукой. Войдя, он понимает, что ничего не изменилось. В помещении по-прежнему царит сумрак, он снова видит маленький алтарь с остроконечной, торчащей, как игла, крышей, способной пронзить небесный свод. Снова видит диван, который приютил его двадцать лет назад, когда ему нужно было спрятаться от света, чтобы дать ранам затянуться. Видит покрытый серым слоем пыли стол с темными кругами. И полки, заставленные цветными склянками.
Войдя сюда в первый раз, он еще не знал, что навеки изгоняет себя из мира людей. Он думал, что татуировка Тааси навсегда соединит его с любовью, снимет проклятие и позволит достичь счастья.
Человек кладет пластиковый пакет на стол, достает гирлянду роз и жасмина, вешает ее к тем, что уже украшают алтарь, к тем, что он возложил год назад. Потом он берет две ароматические палочки и ставит их в маленькие, специально для этого предусмотренные углубления.
Он опускает руку в карман брюк и достает спичечный коробок, который всегда носит с собой, как последнее воспоминание о детстве, хранимое, словно сокровище. Его всегда завораживало то, как вспыхивает, словно по волшебству, деревянная палочка от соприкосновения с гладкой коричневой поверхностью картонного коробка. Когда он был маленьким мальчиком, эти палочки делали его колдуном.
Тааси наверняка причащает клиента в соседней комнате. В маленьком, полном молитв помещении человек в маске пытается забыть обо всем. Он не хочет снова погружаться в глубины памяти, не хочет воспоминаний. Он соединяет руки и медленно подносит их к лицу.
Его глаза постепенно закрываются.
Человек в маске чувствует, как душа поднимается от живота к горлу и вибрирует в голосовых связках, словно собирающийся оторваться от земли самолет.
— Добрый вечер, Тааси, — слышится голос клиента из соседней комнаты.
Человек внезапно возвращается к реальности.
Он прекращает молиться, внутренности сводит от резкой боли.
— Я пришел попросить вас обновить коготь у моего тигра. Он стирается.
Этот голос. Человек в маске знает этот голос. Он слышал вчера во сне, как этот голос произносил оскорбления, возвращал его к прошлому, к событиям двадцатилетней давности, напоминал ему о разваливающейся хижине на сваях… Этот голос заставляет его страдать. Голос воскрешает отвратительные лица, их черты человек хранит под кожей, их черты разбухают у него под щеками. Маска грозит взорваться от вспышки возрождающейся памяти.
— Ну-ка покажи мне. Да, вижу. На уровне левой лопатки, — отвечает Тааси.
Это он.
Это точно он. Его палач.
— Я это исправлю. Тут дел на минуту. Садись туда, я сейчас вернусь, — заявляет Тааси.
Человек в маске слышит, как деревянный стол, точно так же, как в его кошмарных снах, стонет под весом клиента, слышит звук приближающихся к подсобке шагов.
Он хотел бы убежать, но ноги приросли к полу.
— Здравствуй, Сит[4], — бросает ему татуировщик, ищет что-то на полках и берет краску, которая сумеет оживить блеск тигра.
— Кхрью[5]…
Голос человека разбивается на осколки, которые рвут ему горло. Он спрашивает себя, не заглянул ли палач в подсобку. Не узнал ли его в силуэте, распростертом перед позвякивающим колокольчиками алтарем.
— Я сейчас отпущу клиента, и мы с тобой выпьем немного, если ты не против. То есть я приготовлю тебе чай, — говорит ему Тааси.
Он знает, что его ученик боится жара алкоголя. Маска и так нагревает ему лицо, ему кажется, что если к этому прибавить ликер, то оно заполыхает как живой факел. И татуировщик всегда готовит ему чай.
— Очень хорошо, — бормочет человек в маске.
Тааси берет склянку, возвращается в лавочку и закрывает за собой дверь.
Но капризная створка отходит от проема и остается полуоткрытой.
— Давно у вас эта татуировка?
— Больше двадцати лет, — отвечает голос палача.
Да, больше двадцати лет. За это время тигр местами, должно быть, поблек. Несколько морщин, несомненно, украшают его отливающую синевой шерсть, на широко раскрытой пасти появились лишние складки. Но громкий голос, перекрывающий звериное рычание, не изменился. Он так и остался оглушительно громким.
— Возможно, вам будет немного больно, — предупреждает Тааси.
— Начинайте, не волнуйтесь.
Человек в маске вспоминает ощущение, появляющееся по мере проникновения иглы под кожу. Сначала оно похоже на боль от укуса насекомого, затем его сменяет боль от пореза, а потом — боль от ожога. Но, в противоположность ему, палач кричать не будет. Он задержит дыхание в животе тигра, которого носит на спине. Он не сделает и малейшего жеста, умоляя Тааси прекратить мучения.
Напрасно человек в маске вытягивает шею, надеясь понять, получает ли дьявольский клиент удовольствие от этой маленькой пытки, горит ли в его глазах огонь, напоминающий огонь наслаждения.
— Я почти закончил, — говорит татуировщик.
— Не торопитесь. Для меня главное — чтобы мой тигр стал безупречным.
Крупные капли пота, словно слезы, усеивают деревянные края маски. Человек чувствует, что его охватывает непреодолимое желание, похожее на лихорадку, которой он не знал с тех пор, как стал прятаться от людей: он хочет броситься в соседнюю комнату, хочет дать своей душе возможность испустить вопль, хочет схватить иглу Тааси и испортить рисунок, изображающий тигра. Он хочет вонзить иглу глубоко в тело, ударить в желудок, в легкие, а потом и в сердце. Окрасить в цвет ночи органы того, кто превратил его жизнь в ад. Чтобы показать ему, каково это — жить в тени. Чтобы приговорить и его к бегству от света дня.
Превратить его в пхи[6]. В сомнамбулу.
— Вот, я закончил. Главное, постарайтесь беречь вашу лопатку от солнца и воды в течение ближайших двух недель, — советует татуировщик своим спокойным голосом. — Вы мне должны двести батов.
Заплатить. Тигр должен заплатить за ужасный поступок, который совершил двадцать лет тому назад. Этого хочет судьба. Иначе зачем она столкнула его с человеком без лица? Зачем?
— До свидания, сударь. Спасибо, — говорит Тааси и заглядывает в подсобку. — Сит, все в порядке?
Татуировщик стоит, прислонившись плечом к дверному проему. По его рукам бегут змеи, они поднимаются по шее и поддерживают разинутыми пастями овал лица. Белая шевелюра поблескивает, словно в лучах заходящего солнца. Тааси не очень высок, но, несмотря на возраст, держится так прямо, что, встретившись с ним лицом к лицу, его легко принять за гиганта. Его широкие, мощные руки могли бы обхватом измерять объем деревьев, как это делают крестьяне в долинах Севера. При взгляде на них невозможно догадаться, насколько тонкую работу они способны выполнять.
— Да, учитель. Все хорошо, — отвечает человек в маске, зная, что лгать он совершенно не умеет. — Вы знаете этого человека, Кхрью?
— Нет, я не помню его. Но татуировку ему делал я. Я узнаю своего тигра даже на спине горбуна.
Человек в маске слышит горделивые нотки в голосе старика. Татуировщику нравится снова видеться с животными, которых он навсегда поселил под кожу своим клиентам.
— А ты, Сит? Ты его знаешь?
Ах, чего бы не отдал человек в маске, только чтобы никогда его не встречать! Вся жизнь его была бы другой! В ней были бы свет и солнце, закатные купанья в кхлонгах[7], открытое лицо, которое чувствовало бы, как бриз, предшествующий муссону, ласкает кожу щек! Ах да, как бы он хотел, чтобы Будда никогда не отпускал от себя эту убийственную душу!
Но человек в маске ничего не говорит. Он просто опускает голову, вдруг уставшую от тяжести маски.
— Понятно… Ладно, что ж, я сейчас закрою магазин, приготовлю тебе хорошего чаю, и мы поболтаем немного, хорошо?
Человек в маске кивает.
— Сядь. Ты уже достаточно помолился за меня, хватит, — говорит ему Тааси, прибираясь в лавочке.
Его сит подчиняется, пересекает тесную комнату, споткнувшись, огибает стол, бросается на диван и утопает в нем, как в бездне, из которой, возможно, нельзя будет выбраться.
Он умирает, он чувствует, что умирает.
— Я начинаю сомневаться, тебе, может быть, нужно виски предложить? — замечает татуировщик, появляясь в дверях с подносом в руках.
Человек в маске наблюдает за тем, как старик разливает чай и ликер. У него уверенные жесты, а ведь ему сейчас уже точно не меньше семидесяти. Человек думает, что легенда в чем-то права, легенда, гласящая, что татуировки становятся частью человека. Змеи, танцующие на руках Тааси, поддерживают его голову и позвоночник, зажигают огонь в глазах. Можно подумать, что рептилии защищают его от старости.
— Со мной-то ты можешь снять маску…
Услышав эти слова, человек бросает на татуировщика умоляющий взгляд. Пощадите меня, пощадите меня, не просите показать вам лицо, о котором я так хочу забыть…
— А с другой стороны… Оставайся в ней. Если тебе не очень жарко.
Человек в маске с благодарностью слегка наклоняет голову. Признаться честно, он тайно надеется на то, что в один прекрасный знойный день благодаря жаре маска приклеится к коже и навсегда избавит от того, что застыло на его лице.
— Клиент оказался очень щедрым. Дал мне на чай пятьдесят батов.
Человек в маске слышит голос тигра: «Ну а теперь кто кого».
Да, теперь кто кого…
Тааси продолжает говорить, но человек в маске его не слушает.
Он улыбается под маской, представляя, как тигр краснеет, исчезает в ране, которая никогда уже не закроется. Человек собирает силы, выпрямляется на диване. Он знает, что теперь он должен делать: найти зверя. Если нужно, он потратит на это недели.
Он не слышит, как Тааси спрашивает, что произошло и почему он уходит так быстро. Он обходит стол, на этот раз не спотыкаясь, и пулей вылетает в дверь. Он представляет себе сцену.
Сцену мщения.
Октябрь 1984 года
Я все время вспоминаю эту сцену.
Я напрасно пытаюсь ее забыть, сосредоточиться на опускающейся, на еще движущейся руке, которая мелькает перед моими совершенно сухими глазами. Я уже давно не плачу от боли. Я к ней привык. А вот воспоминания… С ними я никогда ничего не мог поделать. Они вызывают реку слез, обжигающих, как кровь.
Удары, проклятия брата — это все оставляет лишь синяки и шрамы, не особенно заметные. Он может ударить меня, избить, говоря, что я ни на что не годен, — я прекрасно знаю, что он щадит меня.
А воспоминания не подвержены перемене настроений. Они грубы… Постоянны… Неизменны. Они не бьют по телу, они предрекают судьбу.
Воспоминания переносят меня в ту пору, когда мне было пять лет. Мой отец уходит, а мать кричит. Она кричит на меня:
— Ты — дитя несчастья. Твоя кровь нечиста!
Я не совсем понимаю. Я только вижу, что белый человек уходит, а азиатка упрекает меня в этом.
Мой брат верит, что боль, причиняемая его рукой, вытекает у меня из глаз в виде слез. Он думает, что ему известна их причина.
— Перестань хныкать, или я тебе дам еще сильнее!
Сколько бы сил он ни вложил в удар, он не уничтожит воспоминания. Они упорны.
— Прекрати, говорю тебе!
Иногда мне кажется, что мои воспоминания передаются и ему. Брат бьет мое тело, а воспоминания поднимаются по рукам и доходят до головы. И он видит мать, которая кричит в моей памяти, — это сводит его с ума. Это вызывает у него желание выплеснуть эмоции в агрессию.
— Ублюдок!
Все быстро заканчивается. Когда он меня так называет, это значит, что он устал, что он больше не хочет бить меня. Он оставит меня, дрожащего, с кровоподтеками на животе, здесь на циновке. Он уходит недалеко, ненадолго, лишь на то время, которое нужно ублюдку, чтобы подняться и собраться с силами.
— Я хочу, чтобы к моему возвращению ужин был готов.
Воспоминания побледнеют, боль проснется. Я пойму, что у меня есть тело, тяжелое и грязное. И надо тащить его на кухню. Ублюдочное, избитое мясо будет готовить другое мясо, съедобное, для брата.
Когда брат вернется, ужин будет готов.
Мой брат спит.
Он рухнул на пол рядом с комодом, недалеко от двери. Его храп источает запах алкоголя. Комната пахнет виски.
Я медленно передвигаюсь. Стараясь не скрипеть половицами. Самая опасная половица — около его матраса. С того самого вечера, когда я не успел приготовить ужин, и брат швырнул меня об пол, она кричит о том, что умирает.
И я тщательно обхожу ее. Моя опорная нога, правая, болит со вчерашнего дня.
Поэтому я изображаю эквилибриста.
Добравшись до двери, я останавливаюсь. Брат урчит. Я боюсь, что он проснется. Утром у него нет сил на брань, ему слишком тяжело после вечерних излишеств. Но всякое бывает.
Нет.
Он спит.
Я медленно откидываю москитную сетку, приподнимая ее, чтобы избежать шума. Все рыдает и бьется в конвульсиях агонии в этой лачуге. Невозможно выйти из нее, не сотрясая стен, не скрипя полами, не ломая дверь.
Когда я выхожу на крыльцо и поворачиваю ручку, закрывая за собой свою тюрьму, я чувствую облегчение. Как и каждое утро.
Начинающийся день отдаляет меня от брата. Мне нравится вдыхать аромат свежей, влажной, просыпающейся природы. Запах смягчившегося за ночь загазованного воздуха заполняет мои ноздри. Я обожаю пение глупой птицы, которая каждое утро на рассвете повествует мне о своих печалях. Я с удовольствием вижу Нок[8], соседку, совершающую омовение в саду, роль которого играет пустырь, разделяющий наши два дома.
А больше всего мне нравится надежда, которая овладевает мной каждое утро, когда я стою перед маленькой, ведущей вниз лесенкой.
Надежда, что на этот раз я уйду.
Действительно.
Что ноги моей больше не будет в этой проклятой лачуге.
Я с наслаждением воображаю проклятия палача, обнаружившего мое отсутствие.
Вот было бы здорово… В хорошеньком положении он окажется, этот лентяй, не способный сварить себе чашку риса! Поймет тогда, какую пользу приносил ему ублюдок! Увидит, что жертва, нечистое дитя, метис со смешанной кровью, может стать необходимым.
Иногда эта моя надежда превращается в вызов. Я чувствую в себе силы вернуться обратно в дом и, разбудив своего мучителя, вызвать его на бой. Во мне появляется желание вытолкнуть его на улицу, чтобы он увидел, на что похожа просыпающаяся земля, чтобы он вдохнул свежего воздуха, который щекочет ноздри и заставляет радоваться прохожих. Чтобы он, по крайней мере, один раз в жизни прожил целый день.
— Опять мечтаешь сбежать, малыш? — говорит хриплым голосом Нок. Я и не заметил, как она подошла.
Я не отвечаю. Незачем. Она знает. Знает все. Небо даровало ей право видеть судьбу, ее мутные глаза рыбы-луны умеют читать по звездам. Она — колдунья.
— Ты опоздаешь к Джонсу. Давай-ка поторапливайся.
Я улыбаюсь и киваю. Как всегда, мои глаза неотрывно следят за гримасами, которые искривляют ее губы, эти гримасы пугают всех, кто приближается к колдунье. А меня они завораживают. Может быть, именно потому, что все на нашей сои боятся этих растягивающихся губ, боятся этой женщины с огромными глазами. Они боятся ее магии, ее могущества, которое она принесла из враждебных земель Севера. Они боятся, что она проклянет их на языке, которого они не понимают, на котором даже сам Будда не умел говорить. Они боятся потому, что ее зовут Нок, птица, и для них это означает только несчастье.
Странно, но меня она никогда не пугала.
Я почти завидовал ей.
Эта женщина прячет под веками свет вечности. Ей известен потайной ход в иной мир, ход в убежище, она знает путь к спасению. Когда хочет, она сбегает от настоящего в будущее. Она улетает, как птица… Она свободна. Ее считают бедной, но это самая богатая женщина на свете. А уж зло или добро она предрекает — это другой вопрос.
— Ты найдешь выход, я тебе сказала, но…
— Я не должен бояться невзгод, и лицо мое изменится. Я знаю.
Я наизусть знаю ее пророчество. Нок повторяет его каждый раз, когда меня видит, а со дня нашей первой встречи протекло семнадцать лет, и произошла она на том самом месте, где стоит сейчас колдунья. Она схватила своими жирными руками мои детские ручки и, чтобы я прекратил плакать, прошептала мне на ухо предсказание. С тех пор она кормит меня своим занудством, хотя я вырос, и глаза у меня сухие.
— Давай иди. Не опаздывай.
Ее беспокойство согревает меня, словно материнская ласка.
— Доброго дня тебе, Нок.
Я взбодрился, словно совершивший подвиг герой, я чувствую, что над этим днем я одержу победу.
— Не забудь принести мне рыбу, малыш.
Нок ненавидит ходить за покупками. Она чувствует подозрительные взгляды торговцев. Они слишком ее боятся и поэтому не хотят обслуживать. И она посылает на рынок меня. Потому что лохмотья, глаза замученного ребенка и низко опущенная голова вызывают у них доверие. За то время, что я к ним хожу, они поняли, что мне причиняют много зла, а я — никому и никогда. Когда я перед ними появился впервые, мать тащила меня за руку, будто домашнее животное на веревке. Торговцы предпочтут сто раз обслужить убогого ребенка, чем птицу, приносящую несчастья.
Брат потерял работу тогда, когда уехала мать. Она сказала, что купила билет в Чанг Рай[9]. «Мне нужно проветриться немного. Я вернусь через несколько недель». Когда я увидел, как она вышла из дверей, я понял, что она не вернется. Я почувствовал это заранее, за много дней. По ее ударам. Прерываемым рыданиями… Без проклятий. По тому, что ее тело, казалось, страдало от мучений, которые она мне причиняла. Она поднимала на меня руку, но опускалась эта рука как будто бы на нее саму. Да, я чувствовал, как ее слезы падали одна за другой на мою спину, залечивая раны.
Не знаю, от чего она убегала, уезжая в Чанг Рай, то ли от ненависти, то ли от любви ко мне. Но я знал, что она не захочет вернуться ни к любви, ни к ненависти, что она просто не захочет вернуться. Когда она, отвернувшись, закрыла за собой дверь, я понял, что она не позволит нашей лачуге удержать ее.
Брат проводил ее на вокзал. Он грустно улыбался, как всегда, когда она уезжала. В двадцать пять лет он по-прежнему чувствовал себя ребенком рядом с ней… Его глаза были вечно прикованы к ее губам, он вечно горел желанием выполнить любой ее каприз. Я думаю, от этого он и не смог увидеть в ее отъезде прощание навсегда.
И со следующего дня он принялся ждать. Вечером он вернулся из гаража и пробурчал, не глядя на меня, что попросил у хозяина отпуск, чтобы быть на месте, когда она войдет в дверь. Я видел, что первую неделю он валялся у входа с безмятежным видом. Он лежал там день и ночь, не отходя ни на секунду. Он даже требовал, чтобы я приносил ему ужин, он уже не трудился садиться за стол, боясь, очевидно, пропустить ее. Он хотел ощущать уверенность в том, что сможет прыгнуть ей на шею, как только она перешагнет через порог, как он делал в детстве.
Во время второй недели ожидание превратилось в пытку. Лицо его вытянулось. Он никогда не был особенно любезным со мной. Честно говоря, он меня всегда игнорировал. Он брал пример с матери, заменяя проклятия равнодушием. И потом, я был сыном белого, который украл у его матери улыбку. И он, чистокровный таец, чьи предки родились на этой земле, не собирался меня за это благодарить. Затем я начал чувствовать, как его ожидание превращается в беспокойство. Его уверенность в том, что он увидит, как мать снимает туфли на пороге дома и бранится на меня, пошатнулась. Он стал еще более раздражительным.
Когда я возвращался вечером с работы и аккуратно убирал обувь, так, как научила меня мать, он вскакивал. Его глаза сверкали, словно молнии. И начиналась буря. Его голос гремел, как гром. «Почему ты так поздно возвращаешься?» — вопил он. Его ярость мешала мне сказать, что мое поведение совершенно не изменилось. Что я всегда возвращаюсь в одно и то же время, кроме каких-то исключительных случаев. Что он перекладывает ответственность с больной головы на здоровую. Что он забыл истинного виновного, что на самом деле он сердится на нашу мать потому, что она не возвращается, сердится на себя самого потому, что он не хочет этого признать, сердится на весь белый свет.
Но его осунувшееся лицо и резкие слова заставляли меня опускать голову. Его широкие ладони, привыкшие возиться с металлом, привыкшие перебирать внутренности грузовиков, внушали мне страх. Потому что я знал, что они опасны. Гораздо опаснее, чем руки моей матери, женщины сильной, но хрупкой, ростом чуть выше меня. Гораздо опаснее, чем руки кухарки, набивавшие стряпней людские желудки. А брат имел дело с железными чудовищами. Если он ударит меня, подняться мне будет уже не так легко. Я знал, что он никогда не заплачет над моей спиной. Что он не оставит ладонь открытой, чтобы мне было не так больно. Что моя возможная смерть не испугает его. Потому что не он, не брат, подарил мне жизнь. И я терпел его крики, молясь о том, чтобы он не перешел от слова к делу.
В течение третьей недели, поскольку мать по-прежнему не возвращалась, он начал пить. Я думаю, что это его приятель Тьям[10], сын фармацевта, повел его в маленький кабачок на углу сои. Когда я вернулся с работы, никто не ждал меня у входа. Сначала я подумал, что мать вернулась к родному очагу и, увидев, как опустился ее сын, отправила его на улицу подышать воздухом. Я поторопился приготовить ужин, обильную трапезу, достойную того, кто вернулся из долгого путешествия. Пусть я немного опасался возвращения своей надсмотрщицы, но гнев брата пугал меня гораздо больше. Если она вернулась, то он быстро успокоится, обретет свой равнодушный вид и опять начнет работать. Но когда я услышал вопли на улице, я понял, что мать так и не появилась. Я узнал пьяные голоса брата и Тьяма, потому что уже слышал их несколькими годами раньше, и мне стало ясно, что мой палач начинает догадываться о том, что она не вернется. И что он будет мстить.
Однажды, когда ему было всего семнадцать лет, он вызвал гнев матери тем, что пришел домой пьяным. Они с приятелем обошли несколько баров, чтобы отпраздновать диплом Тьяма. Брат не поступил в университет, но его друг детства, менее ленивый, чем он, учился блестяще. И в тот вечер он таскал за собой невежду, чтобы в одиночку не утонуть в море алкоголя. Увидев сына пьяным, бормочущим бессмысленную тарабарщину, в разорванной майке, с опухшим лицом, мать не стала скрывать своего неудовольствия. Она запретила ему пить спиртное раз и навсегда. «Больше никогда, ты слышишь?»
Он подчинился.
И держал слово. До этого дня.
Возмущенный ее вероломством, он тоже нарушил обещание. Она уехала в Чанг Рай и не подавала никаких вестей? Ну хорошо, тогда он пойдет флиртовать с «желтолицей дамой», со своим любимым напитком, с виски. Его горло будет танцевать в ритме глотков… чтобы забыть.
Когда они добрались до двери, Тьям, улыбаясь, поддерживал брата. Ему, блестящему студенту, было смешно видеть моего дурака-брата совершенно пьяным. Он подтрунивал над его отчаянием. «Наверное, он выпил лишнего», — сказал он и передал мне в руки тело брата, залитое потом, слезами и алкоголем. Мускулистая масса растеклась по моему плечу. Он плакал, как ребенок. Он беспрестанно бормотал какие-то слова, которые его горе делало бессмысленными. И все его жалобы были полны только ею.
Просунув руки ему под мышки, я почувствовал прикосновение его кожи к моей, его дыхание на своем виске, его грусть на своем теле и испытал непреодолимое желание отбросить его от себя. Меня воспитывали без физического контакта, я не знал объятий. Я хотел отодвинуть брата, но не смог сдержать поднявшуюся во мне бурную волну наслаждения и нахлынувший за ней прилив сострадания. Невольная близость с братом позволила мне представить силу нежности, силу привязанности, в животе у меня что-то сжалось… Я испугался, что это объятие заставит меня страдать больше, чем все удары, получаемые по вечерам, при умирающем свете дня, чем все оскорбления, адресованные мне по утрам из-за половицы, заскрипевшей по моей вине. Я боялся умереть, прижавшись к своему брату-пьянице.
— Давай положи его на кровать! — бросил мне его друг.
Он продолжал стоять на пороге. Наши поневоле переплетенные тела не давали ему пройти.
С того дня у меня появились три причины особенно сильно бояться брата. Во-первых, из-за чувства, которое охватило меня, лишило всего и сделало еще более убогим, чем я когда-либо был. А вдруг у меня появится зависимость? Как у наркомана, который ищет дозу. Я видел, как они бродят по трущобам. Вдруг я тоже начну блуждать в темноте с бессмысленными, горящими глазами оттого, что брат прикоснулся ко мне, забирая миску с супом? Случайное объятие пробудило жажду в умирающем, долгие дни остававшемся без воды. Мое сердце засыхало, и его увлажнили несколькими каплями нежности. Вот это стремящееся вырасти дерево и грозило самой большой опасностью.
Во-вторых, с того самого дня он начал пить. Каждый обжигавший его горло глоток виски был местью за отъезд матери.
Ах, так? Она не хочет возвращаться? Ладно, я покажу ей, что не нуждаюсь в ней. Я разбужу спящего во мне дракона, и, когда она с извинениями появится на пороге, я заставлю ее умолять о прощении, изрыгая пламя! Вот что я читал в его взгляде, когда он входил в дверь.
Иногда он уходил из дома пить с Тьямом. Они бродили от одного кабачка к другому, терялись в сои, пропадали в местных трущобах. Порой он даже не приходил домой ночевать. В такие моменты я вкушал прелести крепкого сна. Не было ни кошмаров, ни снов, просто бездна, в которую я бесконечно проваливался до того момента, пока не возвращался брат.
Но то, что произошло много дней тому назад, не повторялось. Мой брат всегда переступал порог нашего дома самостоятельно. Ни разу больше Тьям не доверил мне его, ни разу больше не толкнул меня в мучительные объятия пьяницы. Он карабкался по тряской лестнице нашего дома, цепляясь за перила, за москитную сетку, за буфет и падал у дверей. Потом спал, разметавшись на матрасе, закрывая глаза рукой от солнца и распространяя такой запах, что мне казалось, будто я нахожусь в аду. Но в комнату он не заходил. Все более и более пьяный, истерзанный ее отсутствием, он оставался на пороге и ждал ее.
В-третьих, на этой неделе он начал бормотать сквозь зубы.
Обычно наша жизнь протекала в тишине, которую изредка прерывали повседневные шумы да обвинения в том, что я являюсь причиной его несчастий. Но алкоголь развязывал ему язык и делал похожим на разъяренного зверя, притаившегося в темноте и готовящегося к нападению. Сначала он, казалось, говорил с тенью. Он поворачивался к пустоте за дверью и умолял ее заполниться. Затем он начал обращаться к Будде. Божество, мудрость которого была запечатлена в улыбке, могло ему сказать, вернется ли его мать. Если Будда сумел познать мир, то он уж точно мог найти ее и сказать ей… Сказать ей, что нельзя бросать сына с ублюдком. Так не делают. И пусть это божество, забравшееся на верх плетеного буфета, накажет ее! Пусть обрушит на нее молнию мщения. Пусть нашлет на Север бедствие, которое заставит ее вернуться домой.
Но вскоре брат понял, что статуэтка сидящего на буфете человека не ответит ему, он понял, что попытки победить одиночество бесплодны, что он тревожит своими криками лишь соседей и меня. Что божество его не слышит. Брат тщетно пожирал Будду глазами и покрывал проклятиями — он оставался неподвижным на своей подставке, а мать не возвращалась с Севера, чтобы сжать моего брата в своих объятиях.
Каждый вечер, готовя ужин, я чувствовал, что улыбка Будды начинает сводить брата с ума, понимал, что его подруга, желтолицая дама, вызывает у него головокружение отчаяния. И брат решил заполнить пустоту. Он решил найти себе другого собеседника. Который будет видеть и слышать его. Которому он сможет передать свое безумие. За которого он сможет уцепиться, чтобы не сойти с ума. Он обратил свой взор на меня.
В первые дни он бросал на меня странные взгляды… взгляды взбешенного зверя. Я тушил свет вечером перед сном, и иногда мне чудилось, что его глаза светятся в темноте. Как два дракона, замаскировавшиеся под светлячков. Как только мои пальцы выключали свет, я опускал веки, дрожащие, словно москитные сетки во время грозы. Но, даже закрыв глаза, даже погасив огонь, я чувствовал его желтый взгляд, слышал дыхание зверя, которому не терпится выплеснуть ярость, я слышал сопение и рычание у дверей. Он был похож на проклятого. Я ощущал, как его безумие наполняет соседнюю комнату. Он внушал мне ужас.
Ужас больший, чем внушала мне мать, ужас больший, чем внушали мне соседские мальчишки, которые бросали в меня, восьмилетнего, камнями, потому что я был всего лишь метисом, ужас больший, чем внушал мне бумажный дракон, бегущий по улицам Бангкока на тысячах человеческих лап. Самый великий ужас на свете.
Я доходил до того, что умоляющим тоном спрашивал своего хозяина, господина Джонса, который почти всегда ел в ресторане, не нужно ли приготовить ему ужин. И не надо ли в восемь часов вечера немного прибраться в гараже. Я пытался отодвинуть возвращение домой. Когда я выходил из кемпаунда[11], я шел, шаркая шлёпками, и молился о том, чтобы меня поглотила земля или раздавила машина. Я приносил рыбу для Нок, которая всегда заставляла меня поторапливаться. Она хоть и читала по звездам, но законы судьбы изменить отказывалась. Она не хотела приготовить мне волшебное зелье, которое сделает меня невидимым и успокоит брата. «Я уже пыталась, — говорила мне она. — Рок сильнее волшебства. Поверь мне. Иди домой». Но я тянул время, задерживался на пустыре, разделявшем наши дома, на площадке лестницы… Везде.
Но мои попытки обмануть время, отдалить страшный миг возвращения всегда оказывались бесполезными. Каждый вечер я приходил домой. Несмотря на ужас, который испытывал перед лежащим у порога буйнопомешанным.
Такова была моя карма.
Бредя по сои, я принимался мечтать о бегстве. Но мечты рассеивались так же, как исчезла надежда на возвращение отца. Они давали мне смелость лишь на небольшое опоздание: отсрочить на десять, на двадцать, от силы на тридцать минут приближение к порогу нашего проклятого барака на покосившихся сваях. Но, в конце концов, я все равно приходил домой. Я поднимался по лестнице и медленно отодвигал москитную сетку, я просил милости у судьбы, я призывал на помощь мудрость Будды, я молился бородатому христианину, которого почитал мой отец: сжальтесь надо мной, сделайте так, чтобы брат заблудился на улицах города вместе со своим приятелем Тьямом!
Однажды вечером, не найдя брата у порога, я решил, что он пошел на встречу с желтолицей дамой. Облегченно вздохнув и аккуратно сняв шлепки, я переступил через порог. Я вошел в дом и только тогда заметил… Безумный взгляд… Почти закатившиеся глаза… Я увидел, как брат, все мышцы которого распирала ярость, бросился на меня. И начал бить. Кулаками. Резкий удар в живот, еще один по ребрам, после того, как я упал, — удары ногами по спине. Оскорбления, которые должны были заставить меня встать на ноги. В тот день произошло то, чего я боялся больше всего на свете.
Брат продолжил дело матери.
Она уехала, боясь, что убьет меня. И вызвала умственное расстройство у своего сына для того, чтобы он выполнил грязную работу вместо нее.
С той среды брат ждал уже не возвращения матери, он ждал моего возвращения. Каждый вечер он меня истязал. Утром я вставал. Поскольку он не бил меня по лицу, я мог продолжать ходить на работу: рискуя умереть от жары, я просто прятал синяки под одеждой, скрывавшей абсолютно все мое тело.
Мне оставалось дождаться дня, когда он решится меня добить.
Господин Джонс всегда держится очень прямо. Его высокий лоб и улыбка говорят о том, что он хороший человек. Он не похож на остальных фарангов[12], которые живут в кемпаунде. Он не кричит, как это постоянно делает госпожа Мартен, чтобы укрепить свой авторитет. Он не унижает слуг, как господин Клаусмейер. Он всегда говорит спокойным голосом и одобрительно похлопывает меня по спине, когда, вернувшись с работы, видит свой дом безукоризненно чистым. Я работаю у него два года, и за это время он ни разу не повысил на меня голос. Даже тогда, когда мое избитое накануне тело подводило меня и я появлялся за оградой кемпаунда с опозданием больше чем на час. Он просто ограничивался замечанием и больше не возвращался к этой теме.
Сегодня я вхожу в его дом вовремя: в семь часов тридцать минут. Я снимаю в прихожей шлепки, оставляю их на крыльце, закрываю за собой деревянную дверь и иду на кухню. Кухня очень просторная, она одна гораздо больше всего нашего домика. Посередине ее стоит большой деревянный стол, слева от входа находится широкое окно от пола до потолка, через которое видно бирюзовую воду бассейна. Когда я вхожу по утрам на кухню, я почти всегда улыбаюсь. Я чувствую себя здесь как дома. Я могу открыть холодильник и позволить его холоду нежно освежить мне лицо. Я имею право пользоваться бытовыми приборами, которые всегда зачаровывали меня. Разнообразные кухонные машины мурлычут, выжимая фруктовый сок. Я могу смешать розы с помидорами, одуванчики с лимонами. Господин Джонс меня даже поощряет к этому. Он обожает находить в своей тарелке необычные сочетания продуктов и пробовать их.
Вчера вечером, перед моим уходом, он попросил меня приготовить ему яичницу с беконом и фасолью, а обычно довольствуется несколькими тостами с джемом, который он покупает в гостинице «Регент». Я знаю, что если господин Джонс заказывает обильный завтрак, это значит, что он будет есть его не один, мне нужно приготовить две порции и не забыть оставить лимонов для той, что делит его постель. Я зашел к старому китайцу Чонгу, который держит лавочку поблизости. Он открывается рано утром и закрывается поздно вечером, что сделало его очень популярным среди соседей. Я купил у него дюжину яиц и очень свежего сала. Я кладу продукты на стол и принимаюсь за работу. Когда я готовлю, я чувствую себя в безопасности. Я не боюсь вставать спиной к двери, не боюсь быть застигнутым врасплох, не прислушиваюсь к хриплому дыханию и к проклятиям, произносимым сквозь зубы… Мне ничего не грозит.
Мне хорошо у плиты.
Мое тело двигается свободно, руки расслаблены.
Когда я вхожу в помещение кухни, я понимаю, что когда-нибудь моим пыткам наступит конец. Что однажды я найду в себе смелость надолго распрямить тело, расправить плечи и гордо поднять голову.
— Здравствуй, Пхон.
Звук ее голоса всегда вызывает у меня улыбку. Она просто произносит мое имя, и это наполняет меня новыми силами. Потому что она произносит его с нежностью.
— Здравствуй, Нет. Как спалось?
Ее длинные волосы растрепаны, она надела шелковый халат господина, который распахивается при ходьбе. У нее громкий голос, и она всегда обнажает свое тело настолько, чтобы можно было понять, насколько оно прекрасно.
— Джонс храпит так, что можно подумать, будто пушка стреляет. Ночью мне показалось, что в дом сейчас ворвется гроза. А потом я поняла, что гром грохочет рядом со мной.
Она хохочет, и я думаю, что в ней, наверное, есть примесь чужой крови. Тайцы не меняют тональность голоса. Они смеются на одной ноте. А ее связки вибрируют и издают высокие звуки, приводя в движение кадык на изящном горле… Ее смех напоминает пение птицы.
— Ты приготовил мне лимонный сок?
— Нет еще. Но это займет всего минуту.
Я оборачиваюсь к столу, переворачиваю шипящий в масле бекон и достаю лимоны из пластикового пакета. Нет мягко скользит по полу на кончиках пальцев и приближается ко мне. Мне иногда кажется, что ее пятки никогда не касаются земли. Она так привыкла ходить на каблуках, что и босая ходит на цыпочках.
— Не торопись так.
Она говорит шепотом, касаясь губами моего уха, кладет свою руку, легкую, как крылышко птицы, мне на талию, и я не могу сдержать стон. То место, к которому она дружески прикоснулась, хранит следы побоев брата. Даже пьяный, он всегда бьет меня в определенный участок спины. Он кладет ладонь на мою голову, сгибает мне шею, чтобы я не видел его ярости, и, сжав пальцы другой руки, ударяет меня кулаком в бок.
— Опять?
Она знает. Несколько недель назад она увидела сиреневый круг, ореол боли у меня на верхней части поясницы. Я, наклонившись, подметал метелкой из павлиньих перьев пол в коридоре. Я не знал, что она, забавляясь, наблюдает за мной из-за приоткрытой двери. Задравшаяся майка выдала мой секрет.
Когда она заметила мою обнажившуюся спину, она засыпала меня вопросами: «Что это? Откуда это у тебя? Кто тебя бил? Джонс?» Я уклонялся от ответа на ее расспросы и в конце концов сказал, что упал с лестницы. Я понял по ее цепкому взгляду, что она мне не поверила и что она еще вернется к этой теме.
Когда несколько дней спустя она опять появилась у Джонса, я старался тщательно скрывать то, что стало шрамом на спине, и не снимал одежду, несмотря на жару. Но надолго обмануть ее любопытство не сумел. Я не мог, подобно некоторым женщинам из нашего района, носить паранджу, и какие-то части моего тела должны были оставаться открытыми. А так как брату случалось промахиваться мимо цели, в которую он метил кулаками, мои раны иногда оказывались не прикрытыми тканью. Так, однажды утром я обнаружил синяки на кистях рук. Я помню, что долго рассматривал их, пытаясь вспомнить, как они появились. Впервые я увидел столь явные свидетельства побоев. Обычно я замечал следы ударов лишь на своем отражении, и мне казалось, что они принадлежат кому-то другому. Какому-то незнакомцу, искоса смотревшему на меня из зеркала.
Иногда я испытывал дискомфорт оттого, что ткань одежды касалась кровоподтека на спине; по силе боли я догадывался о том, что насколько серьезна рана. Но в то утро синяки покрывали мне кисти рук. В первый раз злосчастные пятна были мне видны. Я открывал дверь, я дружески здоровался с Нок, а пятна никуда не исчезали. Они притягивали мой взгляд и взгляды окружающих. Странные, неизгладимые следы кошмара минувшей ночи. Надеть перчатки я счел невозможным. Что бы все подумали? При этом я не сомневался, что Нет заметит следы сразу же. Я пытался придумать историю, которую ей расскажу. Как могут появиться синяки на кистях рук? Рана — куда ни шло, царапину заработать легко: гвоздь торчал, вот и все. Но округлые, неправильной формы пятна, идущие от запястий к пальцам… Я сам не понимал, как брат сумел так меня избить. Он мне ничего не сломал… Только наставил синяков.
Я приближался к дому Джонса, и сомнения одолевали меня.
Как только я войду, Нет, которая и так последнее время следит за метками брата, появляющимися на моей коже, заставит меня сдаться под своим напором. И я перестану быть милым Пхоном, понятным и ясным, я превращусь в жалкую жертву, в убогого парня, которого судьба назначила козлом отпущения. А если я не переступлю через этот порог… Если я повернусь и пойду бродить по улицам, я потеряю работу.
И одновременно возможность уходить, хотя бы на светлое время суток, из проклятой хижины, от бессмысленных речей брата и его безумия, которым он, нанося мне побои, пытается меня заразить. И я решил переступить порог. Пусть так. Я расскажу ей. Все. Про мать и ее печаль… Про брата, про желтолицую даму… Я скрою лишь один образ… образ отца, который уходит, чтобы никогда не вернуться.
В то утро Нет выслушала меня. Она спустилась в кухню. Я помню даже ее наряд: майку Джонса, доходившую ей почти до колен и делавшую ее похожей на маленькую девочку.
Сначала она посмотрела мне в глаза. Потом перевела взгляд на руки, висевшие вдоль тела, и остановила его на синяках. Затем приблизилась на пальчиках ног и бесшумно села, чтобы установившаяся тишина облегчила начало рассказа. Она выслушала все. Иногда, когда я описывал поднимающийся и опускающийся в ритме проклятий кулак, она опускала веки.
Когда я закончил, она безмолвно поднялась и подошла ко мне. Я стоял рядом с разделочным столом, она взяла мои руки в свои и погладила их… Нежно. Я почувствовал, как ее длинные пальцы касаются моих синяков круглыми, мягкими, как пух, подушечками. И точно так же, как в тот раз, когда Тьям опустил тело брата мне на руки, во мне поднялась волна. Бушующая и неуправляемая. Я отодвинулся, испуганный нежностью, которая залила жаром мне щеки. Она вздрогнула. Опять подошла и снова взяла мои руки в свои, не переставая смотреть мне в глаза.
— Я — твой друг. Понимаешь? — сказала она с грустной улыбкой.
Я не сказал ей, что не понимаю и что именно от этого мне страшно. Я не признался, что не знаю, что такое друзья. Потому что у меня их никогда не было. Даже в школе. Дети редко подходили ко мне, и только для того, чтобы поиздеваться. Я не знаю друзей, которые гладят тебе руку, смотрят с улыбкой, слушают рассказ о твоих горестях и превращают их в нежность, касаясь синяков подушечками пальцев.
С того дня я чувствую, что Нет помнит обо мне. Словно звезда, которая иногда ободряюще светит мне с высоты. Она внимательно смотрит на меня, она наблюдает за мной, и даже тогда, когда я остаюсь с братом один на один, я помню о том, что где-то есть человек, знающий о моих несчастьях.
— Он опять бил тебя?
Она подходит ко мне быстрым шагом. Когда она оказывается рядом, я понимаю, что от возмущения она идет, прижимая ступни к земле. Она уже не летит на пальчиках, она стучит в пол пятками.
— Почему ты позволяешь ему драться, черт дери?
— Потому что он слишком сильный.
Если бы она увидела рельефные мышцы брата, перекатывающиеся под его кожей, словно звери, которые пытаются вырваться на волю. Увидела бы его сумасшедшие горящие глаза, увидела безумие, в которое он впадает, когда говорит о матери. Отчаянное выражение лица, с которым он встречает меня вечером. Она сразу же все поняла бы. И согласилась бы с тем, что мне остается только покориться.
— Ты можешь хотя бы попробовать сопротивляться.
Я нежно смотрю на нее.
Нет…
Она ниже меня на несколько сантиметров, но я чувствую в ней силу, которой у меня никогда не будет. Такая хрупкая, она дышит воинственной мощью. Она никогда не говорила мне о своей жизни. Я не знаю, почему она стала сдавать внаем свое тело, отчего начала торговать своим очарованием. Я не знаю, отчего появились у нее это дерзкое выражение лица, громкий высокий голос, гордо поднятая голова. Но я знаю, что жизнь одарила ее смелостью, которой я никогда не буду обладать. Что кровь, текущая в ее жилах, чиста и горяча, а моя свернулась и прокисла, как забытое на солнцепеке молоко.
Я опускаю голову и оборачиваюсь к плите, чтобы выключить газ.
— Ладно… ты, кажется, нам что-то вкусненькое приготовил?
— Слушай, а ты знаешь, что в доме Даниэлей будет новый жилец? Я вчера услышала от Пи Ньян. Француз вроде бы. На днях должен приехать.
Дом Даниэлей стоит рядом с домом Джонса. Его три года занимала чета пятидесятилетних американцев, которые беспрерывно ссорились. Он работал в посольстве. Она упрекала его в том, что он там работает слишком много. Их крики задавали ритм жизни кемпаунда. Во время завтрака Джонса я слышал, как госпожа Даниэль ссорится с мужем в спальне. За ужином вопли возобновлялись, лишь только господин Даниэль переступал порог. А потом однажды они уехали. Мужа перевели работать в другое место. В тот вечер, когда он объявил об этом своей жене, все в кемпаунде поняли, что что-то в их жизни изменилось.
Она больше не скандалила. Ничего не била. В последующие дни грохот передвигаемой мебели и треск разворачиваемой клейкой ленты заменили привычные вопли. Сегодня госпожа Даниэль кричит, наверное, уже в другой стране.
— Не терпится посмотреть, кто это будет.
Она делает любопытную гримаску. Ребенок, ожидающий сюрприза. А я просто надеюсь, что этот фаранг не окажется похожим на госпожу Мартен. Госпожа Мартен все время жалуется, она всегда ворчит на своих слуг. Она постоянно всем недовольна. Она недовольна тайцами, потому что они слишком медлительны, она недовольна страной, потому что погода слишком жаркая, она недовольна соседями, потому что они слишком шумные. Не знаю, как Пи Ньян ее терпит.
— Готово. Господин Джонс встал?
— Пойду его позову, — говорит она и кружится, прежде чем выйти в дверь.
Она оставляет после себя аромат мяты, свой особенный запах.
Я ставлю на стол тарелки, приборы и пользуюсь несколькими минутами одиночества, чтобы посмотреть в окно на утренние лучи солнца, заливающие кемпаунд. Я вижу Пи Ньян, которая бежит по своим делам, явно торопясь угодить деспотичной хозяйке. Бирюзовая вода колеблется от ветра и ласкает несколько упавших в нее листьев хлебного дерева. Из окна видна терраса бывшего дома Даниэлей. Ставни из черного дерева не открывались с самого отъезда фарангов. Можно подумать, что дом закрыл глаза и заснул.
У домов ведь тоже есть душа. Я поверил в это в тот день, когда мы с матерью и братом переехали в хижину на сваях. По ее заброшенному виду я немедленно понял, что она проклята, населена старыми привидениями. А дом Джонса с первого взгляда показался мне тихой пристанью, спокойной и мирной, похожей на своего хозяина.
Новый фаранг, быть может, сумеет смягчить душу дома Даниэлей.
— Пхон, ты что-то совсем погрузился в свои мысли.
Господин Джонс вошел на кухню. Он такой элегантный в своем темно-синем, под цвет глаз, костюме. Он бегло говорит по-тайски. Господин Джонс выучил тайский очень быстро, за несколько месяцев. А вот я еле-еле произношу английские слова. Этот язык кажется мне таким далеким, а его понятия — такими сложными, что они прилипают к гортани и теряют смысл до того, как сорвутся с губ.
— Простите, хозяин.
— Нет, иди завтракать, — спокойно говорит Джонс за моей спиной.
Я наливаю лимонный сок в стакан, ставлю на стол и исчезаю. Бесшумно, опустив голову, крадучись. Мне очень нравится эта особенность моей работы: я должен уметь исчезать.
Ноябрь 1986 года
Она смотрит на меня заблестевшими глазами.
— Ну, посмотрим.
Она изучает меня, поворачивая во все стороны. Она измеряет, прикидывает, взвешивает. Я чувствую ее взгляд даже спиной. Она рассматривает меня сзади, сбоку и особенно спереди. Она так внимательна, что через пять минут мне кажется, что она меня раздела. Я трогаю на себе платье, чтобы убедиться в обратном.
— И как тебя зовут?
Я не отвечаю.
Я — никто.
Поэтому я здесь и появилась. Поэтому моя подруга Нет и привела меня сюда. Поэтому я позволяю тебе оценивать себя.
— Докмай[13].
Так как я ничего не сказала, это взяла на себя Нет. На время осмотра она исчезла. Она стала невидимой, словно для того, чтобы ее совершенное тело, нежные руки и гладкая кожа не отвлекали старуху. Мое молчание заставило ее говорить. Потому что она знает, что лицо без имени кажется опасным. Если на пакете ничего не написано, ты не знаешь, что находится у него внутри. Его страшно открывать. И Нет заменила мой голос своим, чтобы наклеить этикетку на товар, который она предлагает.
— Да, красиво.
Невероятно, но ей нравится. Жизнь цветов так быстротечна. Они растут долгие месяцы — и сияют красотой несколько дней. Они вянут, если их не поливать, их легко губят сорняки и насекомые. Быть может, ей пришлось по душе это имя оттого, что она сама уже поблекла. Она знает по собственному опыту, что человек съеживается, умирает и никогда не воскресает. Каждый день, проходя мимо зеркала за баром, она видит, как ее лицо становится похожим на предвещающее муссоны серое небо.
— Нет тебе все объяснила?
— В общих чертах.
Она показала. Место, полное красок. С очень громкой музыкой. Девушек, чьи улыбки сулят невозможное. Клиентов. Белых, которые приходят покупать мечту. Тайцев, желающих забыть о годах нищеты.
Она уже приводила меня сюда. В «Розовую леди».
— Правила знаешь?
Старуха смотрит на меня, словно учитель на ученика, вернувшегося с каникул. Я недолго ходила в школу. Но я помню сморщенные лица, угрожающий вид, глаза, превращающиеся в экран, показывающий, что бывает с непослушными детьми. Наказание. Так же, как учителя, старуха не ждет моего ответа. Она зачитывает мне внутренний регламент монотонным будничным голосом.
— Правило первое: вы здесь не на рынке. Клиент приходит в «Розовую леди», чтобы отдохнуть. Если он тебя выбирает, даже если он толстый и некрасивый, ты даешь ему то, что он хочет. Никаких запретов, никаких ограничений. Правило второе: сколько бы ты ни заработала, семьдесят процентов — мне, тридцать — тебе. Взамен я даю тебе кров, еду и…
Она умолкает на секунду. Я понимаю, что тут могут быть исключения.
— Одежду… по крайней мере, в начале.
Я опускаю глаза и смотрю на платье цвета фуксии, которое одолжила мне Нет. Она убеждала меня его надеть больше часа. Мне оно казалось слишком коротким. Я не привыкла открывать ноги. Но Нет настояла: «Показывать себя станет твоим ремеслом. Ты хочешь работать в „Розовой леди“? Тогда надо надевать яркое, короткое, облегающее, и улыбаться в придачу».
— Тебе надо надевать яркое, короткое, облегающее, — говорит старуха, словно читая в моей памяти. — Некоторые клиенты приходят каждый вечер. Я не хочу, чтобы они заметили, что мои девушки одалживают друг у друга одежду. У каждой должен быть свой гардероб, свой стиль, свои характерные особенности. Спрос разнообразный, предложение тоже. Мы должны угодить любому вкусу. Не страшно, что Нет сегодня дала тебе свое платье. Но это не должно входить в привычку. Неоновые цвета отлично подходят Нет, потому что подчеркивают ее строптивый характер. А тебе надо выбирать более нейтральные краски: красное, черное, темно-серое. У тебя кожа бледнее.
С тех пор как мы вошли сюда, Нет не шевелится: застыла на табурете и смотрит в пустоту. Она не улыбается. Кажется, она даже не слушает речь хозяйки, которую наверняка слышала тысячу раз. Она просто курит сигарету за сигаретой, прячась в дыму, таком же плотном, как туман, нависающий над кхлонгом после выпавшего на раскаленный асфальт дождя.
Я не узнаю свою развязную подружку. Обычно она ни минуты не сидит на месте, она болтлива, напориста, бесцеремонна, иногда и ругнуться может. Неужели присутствие старухи лишило ее способности двигаться? Или ее вынуждает молчать мой вид в ее розовом платье?
Сутенершу, кажется, это не волнует. Она по-прежнему смотрит на меня блестящими глазами. Окруженными синевой, проступающей сквозь грим. До того как мы пришли сюда, Нет рассказала мне, что о старухе ходит легенда. Говорят, что она никогда не спит. Что она бодрствует вот уже много лет. Кое-кто даже утверждает, что она постоянно остается на Ногах, что сон покинул ее с тех пор, как она заставила свое тело служить наслаждениям.
Может быть, это и придает ее взгляду… отблеск вечности.
— Правило третье: три первых месяца ты не покидаешь пределов «Розовой леди». Если клиент хочет развлечься с тобой, это происходит в стенах бара. Делай так, чтобы он заказывал напитки, желательно крепкие. Это его расслабит и деньги принесет. И ты убедишься в том, что карманы у него не пустые. Нам тут нищих не надо. Понятно?
Я унимаю дрожь. Правила, которые перечисляет старуха, растут вокруг меня, словно решетки ограды. Я начинаю понимать: «Розовая леди», со всеми ее огнями, на самом деле просто тюрьма. А старая женщина, которую согнули годы флирта с наслаждением, станет моей надсмотрщицей.
— Да, понятно.
— Хорошо. Итак, первые три месяца, даже если клиент хочет увести тебя, ты отсюда ни на шаг. Считай это испытательным сроком. Когда я увижу, что ты ведешь себя хорошо, что клиенты не жалуются, что ты умеешь удовлетворять желания мужчин, я разрешу тебе выходить с ними.
Я чувствую, как лодыжки и запястья немеют, словно стянутые цепями. Я растираю руки, чтобы избавиться от воображаемой боли. Но при этом тюрьма, кандалы и высохшая старуха внушают мне уверенность. Если я пленница, то, значит, меня не прогонят… Если я сижу в тюрьме, то я под защитой… Старуха, с ее правилами и вечно горящими глазами, будет следить за мной. Я это чувствую.
— Ну, правила ты знаешь, теперь я покажу тебе норы.
— Норы?
Картина, возникающая у меня перед глазами, так не соответствует случаю, что я с трудом сдерживаю смех. Норы… У меня словно вдруг вырастают уши и маленький хвостик, вылезающий из-под платья. Вот я и превратилась в крольчиху.
— Да, их пятнадцать, по числу девушек. Они находятся внизу. Нет, ты здесь останешься?
Моя подруга по-прежнему сидит, уткнувшись носом в пепельницу. Руки сжимают стакан с оранжевой фантой, взгляд устремлен в пустоту. Кажется, что она молится. Только что потушенная сигарета словно окутывает ее облаком фимиама. Никогда бы не подумала, что, переступив сегодня порог бара «Розовая леди», я смогу сравнить его с храмом.
— Нет?
— Да, я подожду здесь, — говорит Нет низким голосом, даже не повернув головы.
— Хорошо, тогда мы пошли.
Справа от стойки висит занавеска, и старуха протягивает к ней руку. Но не сдвигается при этом с места. Я понимаю, что она ждет, чтобы я прошла за занавеску впереди нее. Я не могу удержаться от мысли, что это тоже является частью проверки. Она хочет посмотреть, как я иду, как двигаю бедрами (Нет учила меня это делать), как приглашаю каждого встречного на поединок любви.
— Я пройду за вами.
Я еще не готова самостоятельно дефилировать при свете. Мне еще нужно прятаться в тени другого человека, мои глаза должны следить за его силуэтом, иначе они обязательно опустятся к земле. И я вижу по улыбке, растягивающей усталые губы старухи, что она это понимает. Остается узнать, простит ли она мне то, что я уклоняюсь от испытания.
— Хорошо.
Она идет первой. Несмотря на возраст и шпильки, походка у нее безукоризненная. Неподвижно сидя у стойки бара, она казалась чуть сгорбленной, а движение придало ей сходство с взлетающей птицей.
Теперь я понимаю смысл слов, которые Нет сказала мне перед приходом сюда: «Когда ты идешь по улице, кажется, что ты ковыляешь. Походка тяжелая, тело оцепеневшее. Увидишь тебя — и хочется убежать. Если ты станешь легкой, если выпрямишь спину, придашь жестам грацию, расправишь мышцы, обретешь гибкость, то у каждого появится желание проводить тебя. Никогда не забывай, что тело соблазняет лучше, чем слова».
Теперь я наблюдаю за осанкой старухи. Ее выставленная вперед грудь заставляет забыть о сгорбленной спине. Я испытываю непреодолимое желание следовать за ней. Я словно загипнотизирована движением ее бедер. Я поддаюсь охватившему меня очарованию, я стараюсь двигать телом так же, как она, хотя очень быстро чувствую, что мне чего-то не хватает, какой-то мелочи, без которой я выгляжу неуклюжей девчонкой в тени прародительницы: мне не хватает опыта.
— Ни один клиент не заходит за эту занавеску, не заплатив. Здесь сначала деньги, потом игры.
Она медленно отодвигает тяжелую красную ткань. Я никогда не видела столь роскошной, пусть даже и несколько потрепанной материи. Подобных штор я касаться не привыкла. Проходя к бамбуковой двери, которая под ними скрывается, я чувствую на ощупь мягкость ткани.
С таким видом, словно она готовит мне сюрприз, старуха ведет меня по коридору. В него выходит много дверей. Они покрашены в разные цвета и снабжены номерами. Лампочка, пленница плетеного абажура, отбрасывает на стены треугольные тени. Обстановка здесь не такая, как в баре. Чувствуется, что тут себя уже не показывают. Штора и ряд дверей создают атмосферу пещеры, скрывающей невидимые сокровища.
Старуха открывает первую дверь и грациозным жестом приглашает меня внутрь. Я сразу же понимаю, что точно так же она проводит в норы и клиентов.
— Это комната Нет.
Я немедленно узнаю свежий, мятный аромат Нет, смешанный с незнакомыми, тяжелыми запахами пота и влаги, кислыми, сладкими и одуряющими одновременно… разносимыми скрипящим под потолком вентилятором. Это, видимо, и есть запахи наслаждения.
Нора маленькая. Стены такого же цвета, что и дверь, грязно-розовые, кое-где облупившиеся. Мебели нет. Только слева стоит бамбуковый плетеный диванчик, а справа вешалка с несколькими пустыми плечиками и умывальник. Благоговейно, словно в храме, я подхожу к диванчику. Бамбук старый, местами поцарапанный, местами — отполированный… Стигматы происходивших на нем любовных схваток. Не обращая внимания на взгляд старухи, я сажусь на диванчик. Кладу руки на его поверхность, она кажется мне влажной, теплой, гладкой, как кожа.
— Каждая девушка отвечает за свою нору. И содержит ее в чистоте. Вешать фотографии, постеры, амулеты категорически запрещается. Считай, что я сдаю тебе бокс. Для работы. Ты здесь не живешь, понятно?
Меня охватывает ощущение покоя и мира… Я с удовольствием заснула бы в этой комнате, которая многим показалась бы убогой…
Словно читая мои мысли, старуха заявляет:
— Я отдам тебе номер пятнадцать. Она самая прохладная. Как видишь, кондиционеров у нас еще нет. И потом, жара возбуждает. — При этих словах она откидывает голову назад и закатывается безумным смехом, нарастающим, усиливающимся, так что у меня по спине пробегает холодок. — Ну ладно. Да сейчас и не очень жарко. Но когда на улице сорок градусов, поверь мне, все девушки мечтают о пятнадцатом номере. Иди за мной.
Старуха не ждет, пока я встану, и исчезает в одной из соседних комнат. Я остаюсь на несколько секунд в одиночестве и вдыхаю влажный, полный запахов воздух. Диванчик рассказывает моим пальцам историю Нет, я слышу стоны наслаждения, которым подражает скрип вентилятора, вижу рассеянный свет, напоминающий приглушенное освещение в любовных сценах в кино. На моих губах, как цветок на солнце, медленно расцветает улыбка. Сегодня я получила имя. А главное: нашла работу.
— Ну видишь, ты не умерла!
Она весело смотрит на меня. Она красивая, у нее гладкая и блестящая кожа, как у ребенка. Хотя она и напоминает мне маски дракона, которые появляются на улицах на китайский Новый год. Только теперь я понимаю, что красота может внушать страх.
— Не умерла.
Наоборот, мне кажется, что я родилась заново. За деревянными дверями, у стойки бара, на диванчике в пятнадцатом номере. Когда я почувствовала, что меня подхватил свежий ветерок, когда увидела то, о чем рассказали оставленные в твоем боксе следы. Теперь я знаю, что ты выбрала для меня прекрасный путь и прекрасное имя. Докмай. Я — Докмай.
— Знаешь, ты ей понравилась.
Ее голос странно дрожит. На лице застыло капризное выражение играющей в куклы девочки. Она держится натянуто. Пальцы крепко сжаты. Я узнаю симптомы, я понимаю язык ее тела. Ясные, музыкальные жесты понятнее слов. Это зависть.
— Да?
— Перестань притворяться, ты сама видела! Она просто влюбилась в тебя! — говорит она и подпрыгивает.
Она приземляется на ноги, сгибает колени и склоняет голову влево. Ее руки струятся, делают волнообразные движения, кисть превращается в голову змеи. Изогнутые пальцы ласкают запястье. Настоящая танцовщица. Я сразу воображаю ее в вышитом золотом костюме. На голове появляется шляпа, обклеенная зеркальными осколками и устремленная к солнцу, которое должно отражаться в кусочках стекла. Улица с плетеными мусорными баками, полными сгнивших фруктов, куриных объедков и всевозможных отбросов, превращается в подмостки чудесного театра.
Когда я в детстве представляла себе волшебниц, они были такими, как Нет.
— Добро пожаловать в «Розовую леди», милая моя.
Мне кажется, что она кому-то подражает, повторяет уже пережитую ею сцену.
— Спасибо.
— Так, теперь нам нужно чем-то прикрыть на вечер твое бренное тело.
Волшебница исчезла, я снова вижу свою подругу с ее гибким, танцующим по тротуару телом, которое словно обещает наслаждение каждому встречному.
— На вечер?
Старуха не сказала мне, когда я должна начинать. Она просто провела меня в пятнадцатый номер. Теплый ветерок обласкал мне ноги, пробежал по спине, обнял за шею, нежно коснулся лица. В воздухе плыл аромат жасмина, смешанный с запахом плотских утех. Помещение напоминало бокс Нет. Только здесь испещренные шрамами стены темно-синие. Краска, как и везде, трескается от влажности. Диванчик, тоже плетеный, кажется, хранит меньше воспоминаний, чем его собрат в комнате моей подруги. Он гладкий, как бамбуковая флейта, которые, обманывая скуку, вырезают мальчишки на Севере. Лишь несколько зазубрин в изголовье. Я, забавляясь, пробегаю по поверхности диванчика пальцами. Ветерок, проникающий сквозь переплетенные прутья, напоминает мне дуновения воздуха, когда-то давно касавшегося моей кожи во время игры на флейте.
Не знаю, сколько времени оставалась я в своей норе, пытаясь воссоздать ее прошлое и представить себе будущее, которое я скоро ей подарю. Когда я вернулась в бар, старуха уже исчезла, а Нет вновь обрела сводящее с ума всех встречных мужчин умение раскачивать бедрами. Я не решилась спросить, куда ушла сутенерша. Впрочем, Нет и не дала мне такой возможности. Она потащила меня на улицу, припрыгивая так радостно, словно выиграла в лотерею.
— Да, на вечер.
— На этот вечер…
Я чувствую, как у меня сводит мышцы, деревенеет и сжимается тело, вдруг начинает бешено стучать сердце. Я никогда не потею, а сейчас мне кажется, что капли пота усеивают весь лоб. Так быстро… Я никак этого не ожидала. Я ведь только что родилась. Я едва научилась ходить. И вот мне уже нужно двигаться в ритме неизвестного танца, о правилах которого я только догадываюсь, — в ритме танца наслаждений.
— Хватит повторять. Конечно, на этот вечер. А ты что думала? Что старуха будет тебе просто так деньги платить? Естественно, надо сразу и начинать. Чем раньше, тем лучше.
Нет говорит громко, быстро и раздраженно. Ее смуглая кожа просвечивает сквозь слой мятного талька, которым Она покрыла свое тело перед выходом из дома. От приступа внезапной ярости она начинает топать ногами по тротуару. Энергичность движений ее рук и ног свидетельствует о совершенно неожиданном для меня запасе сил и агрессии. Произошедшая с Нет резкая перемена пугает меня. Как она может казаться то божеством, мирным и холодным, как камень, то обжигающим, испепеляющим торнадо, который вихрем разносит ваш прах по воздуху?
— Хорошо.
Я опускаю голову. Я покоряюсь ее злости, граничащей с ненавистью. Я чувствую, что у меня подгибаются ноги. Я больше не выношу криков.
— Извини меня, просто…
Ее голос стихает одновременно с гневом.
— Ты действительно хочешь этим заниматься?
Она отводит взгляд. Я чувствую, что она жалеет о том, что задала этот вопрос.
— А чем я еще могу заниматься?
Я предпочитаю не отвечать прямо. Я не могу рассказать ей о впечатлении, которое произвели на меня норы. Об ощущении полноты. Об ощущении законченности. Чего доброго, она действительно примет меня за сумасшедшую.
— Ты могла бы найти работу в ресторане. Ты классно готовишь.
Нет говорит так тихо, что я с трудом угадываю конец фразы. Она до такой степени боится увидеть меня счастливой? Или думает, что я ошибаюсь?
— Ты отлично знаешь, что у меня нет никаких рекомендаций. Мне обязательно нужно изменить свою жизнь. Ты это знаешь.
Нет поднимает голову. Ее взгляд затуманился, как небо, отяжелевшее от угрозы расколоться и выпустить на волю муссон.
— Да, конечно, ты права. Ну пойдем искать тебе костюм.
Ее тело обретает прежнюю гордую осанку, грацию и начинает двигаться.
Она стремительно бросается вперед и хватает меня за руку, чтобы я не отстала. Мне кажется, что она увлекает меня в танец, который станет моей судьбой.
Я возбуждена, меня одолевают дурные предчувствия, я понимаю, что сегодня я изменилась. Я перестала быть никем, я стала Докмай.