Вместо пролога ДОРОГА К ТРОНУ

Ужин у регента


ак вот, я и говорю...

Жирный кусок буженины, поддетый вилкой, перекочевал с блюда на тарелку фельдмаршала и тут же оказался меж его хотя и с щербинками, но ещё, можно сказать, крепких зубов.

— Так вот, ваша светлость, — разжёвывая свинину, азартно продолжал Миних, — представьте себе: Гданск, сия неприступная крепость, за стенами которой укрылся подлый король Станислав Лещинский[1]... Уже и осень промозглая с её проливными дождями минула. С Балтийского моря ударили снежные заряды пополам с солёною водой, а цитадель — стоит. Надежда матушки императрицы Анны Иоанновны — Царство ей Небесное — наша долготерпивица армия расстроена и холодом и гладом. Сколько ж топтаться ей, разутой, раздетой, вымученной вконец, у стен непокорной цитадели, куда её привёл Ласси да и, считай, бросил на произвол судьбы! И вот в ту же безвыходную пору славная наша императрица высочайшим указом своим направляет меня на сей безнадёжный военный театр, без сомнения полагая, что только я, Иоганн Бурхард Христофор Миних, вырву из рук судьбы долгожданную победу и славу.

Осанистое лицо фельдмаршала, разгорячённое венгерским, и впрямь походило на огненный лик Марса — так оно было грозно и одновременно прекрасно. Но Бирон, только мельком взглянув на воинственный лик сотрапезника, по своей привычке отвёл глаза в сторону.

«Неисправимый хвастун и наглец! — с отвращением произнёс про себя регент. — Знает ведь, что ежели б не я, не оказался бы сей полководец в который раз удачливым баловнем судьбы. Да, к умелому и отличному генералу Петру Ласси фортуна в тот тысяча семьсот тридцать четвёртый год повернулась, можно сказать, задницею. И стало ясно как день: никто гданский орешек не разгрызёт, будь военачальник и семи пядей во лбу. А тут, при дворе, этот интриган, того и гляди, всецело влезет в доверие Анны и даже мне, всесильному, подставит ногу. Вот тогда-то не она, не светлой памяти императрица, а я, герцог Бирон, настоял направить тебя под Гданск, чтобы ты, негодник, свернул там себе шею. Только, видать, я ошибся: не считая трупов и крови, ты взял-таки сию цитадель... Однако к чему бы тебе нынче вспоминать за столом то, что произошло уже более пяти лет назад? Неужто в знак того, что, как в ту пору, так и теперь, ты почуял верх надо мною, почитай, первым лицом в государстве Российском?»

Меж тем фельдмаршал ни словом, даже ни полусловом не подтвердил подозрение герцога. Поглощая невероятное, как всегда, количество еды и питья, он продолжал и продолжал вспоминать свои ратные подвиги, не вкладывая в свой рассказ, казалось, никакого потаённого смысла.

— Так вот... — Вилка вновь ловко поддела подрумяненный свиной бок, и нож в мгновение ока откромсал от него нежный, исходящий аппетитным соком ломоть. — Прибыл я, значится, к Гданску. Армия — одна рвань. Насчитал двенадцать тысяч поникших духом солдат, четыре пушки и две гаубицы. Со стен крепости — я это видел в подзорную трубу — ляхи издеваются над нами: на-кась, мол, выкуси... Но я приказал: штурм!

Никто из сидевших за ужином у Бирона, если бы и захотел, не смог бы остановить Миниха. А что, разве не они, гости регента, сами вызвали его, полководца, на давние воспомимания? Да и кто иной, если не он, Миних, может считаться истинным носителем ратной русской славы, первейшим и самым храбрым военачальником? Да вот хотя бы самая яркая его звезда, восшедшая на небосклоне всего год спустя после Гданска, — Очаков!

Сколько веков длилось сие противостояние — крымских ханов и русских богатырей! Пётр Великий потерпел поражение и чуть самолично не сложил голову в причерноморском походе. Он же, Миних, проник в Крым и взял гордость крымских татар — ключ-крепость Очаков.

Да вот же, если не хозяин славного гостеприимного дома, то родной брат его, Карл Бирон, участвовал в том геройском походе и подтвердил бы каждое выражение фельдмаршала, коли бы теперь находился не далеко отсюда, в Москве, а сидел бы рядом со всеми в покоях герцога в Летнем императорском дворце.

«Брат мой был в том походе, то — правда, — мысленно отметил про себя герцог. — И свидетельствовал предо мною не раз, что не даровитость и мужество Миниха, а случай не дал потерять всю армию в крымских степях, а затем в гнилом Сиваше. Задыхаясь в сыпучей пыли, падали люди и скотина — воды, хоть каплю воды! Гибель грозила неминуемая и при штурме Очакова, ежели бы не взрыв пороховых магазинов в самой крепости, истребивший разом более шести тысяч его защитников. А он и это — себе в заслугу... Но к чему так распетушился, сидючи за столом и геройски расправляясь со снедью? К чему вся эта воинственность и абрис Марса на испитом и блудливом лице старого сатира? Не замышляет ли чего супротив меня? А ведь не так давно не кто иной, как фельдмаршал граф Миних, твёрже других заявил: передать регентство герцогу Бирону».


Всего какой-нибудь месяц назад Петербург охватила тревога: отходит всероссийская матушка императрица Анна Иоанновна.

Была она тучной, словно вся заплыла жиром, но вряд ли кто мог предположить, что в её-то годы — сорок семь лишь прожила на свете — к ней подберётся смерть. Но, видать, караулила её давно костлявая, ждала, ждала момента, чтобы к ней, неминучей, государыня сама пришла. А накануне того дня — семнадцатого октября 1740 года, — когда всё и свершилось по воле Господа, смерть сама за нею явилась в царский дворец.

Болезнь поначалу заявила о себе неожиданною дурнотою, резью в почках, а затем уже и страшными припадками. Однажды во время охоты государыня упала в беспамятстве с лошади, и доктора, пользовавшие её в последние годы, согласно заявили: сдвинулись камни и теперь жди со дня на день мучительного конца.

Императрица слегла. Боли переносила попервости с терпением, если не сказать с мужеством. Однако вскоре случилось происшествие, которое повергло её в ужас, — в залах дворца однажды ночью появилось привидение, точь-в-точь похожее на неё самою.

Собственно говоря, дежурный офицер гвардии, совершая привычный осмотр караулов, вдруг заметил в тронной зале женскую фигуру в белом.

«Никак, поднялась с постели государыня, — отметил про себя начальник стражи и тут же не на шутку перепугался: — Однако почему императрица оказалась здесь, вдалеке от своей опочивальни, и почему она так странно себя ведёт, словно ощупью пробираясь в потёмках? К тому же ей в последние дни так недужно, что она без помощи не может даже сесть в своей постели. Надо не мешкая доложить герцогу».

Бирон, поднятый с кровати, проследовал за начальником караула в тронный зал и обмер: вдали от них, не приближаясь ни на шаг, как ни в чём не бывало медленно шествовала императрица.

— Не может быть, — высказал вслух своё сомнение Бирон. — Я только что, проходя мимо спальни Анхен, заглянул в неё: она, матушка, спала крепким сном.

Он снова бросился на половину государыни и тотчас её разбудил:

— Анхен, Анхен, прости, милая, ради Бога, но скажи: ты не вставала сейчас?

Коротко говоря, герцог позвал слуг и повелел провести Анну Иоанновну туда, где ещё продолжало бродить привидение, несмотря на переполох, поднятый во дворце.

Лишь когда зажгли свечи, двойник исчез. Но Анна Иоанновна успела явственно разглядеть фигуру, которую вместе с нею увидели все.

— Это моя смерть! — произнесла государыня своим низким голосом. — Вишь, в каком она, костлявая, нетерпении, что сама пришла за мною.

С этой самой ночи ни у кого уже не оставалось сомнения: конца жди со дня на день.

Но при августейших дворах каждый неминучий конец одного царствования одновременно означает и начало нового. Только всегда новое начало свершается не так просто, по какому-то единому закону, как, скажем, сама кончина предшествующей царской особы.

Вспомним Смутное время, когда российский трон, из века в век занимаемый законными наследниками, переходивший от отца к старшему сыну, вдруг оказался местом настоящей междоусобной войны. Со смертью Иоанна Четвёртого Грозного, а затем и с кончиною его сына Фёдора Иоанновича прервался целый династический род Рюриковичей и во главе государства Российского оказались люди случайные, а то и попросту самозванцы.

Что-то похожее на смуту постигло российское отечество и после кончины Петра Великого. Он не оставил завещания о престолонаследии, да и, собственно говоря, некому его было оставлять. Единственный прямой наследник по мужской линии, его внук Пётр Алексеевич, пребывал ещё в десятилетнем возрасте. Потому царствующею императрицею стала жена почившего императора — Екатерина Первая Алексевна, ещё в недавнем прошлом, как говорится, особа без роду и племени, то ли чухонка или литовка, а то и полушведка, пленённая в шведском обозе Марта Скавронская[2].

Посаженная на трон сторонниками Меншикова, она процарствовала всего два года, после чего её сменил уже несколько подросший Пётр Второй Алексеевич. Отрок прожил пятнадцать лет, так и не став настоящим мужем, способным отличить охоту, пиры и прочие молодеческие забавы, которым предавался самозабвенно, от того, что называется государственным управлением. Тогда-то, после смерти сего мальчика, и появилась в качестве всероссийской императрицы Анна Иоанновна, вошедшая в историю под именем Анны Кровавой.

С неё началась уже другая, не петровская линия. Дочь сводного брата Петра — Ивана, она когда-то была отдана замуж за герцога Курляндского Фридриха Вильгельма и стала жить, строго говоря, за пределами России в чужом и неуютном для неё городе Митаве[3].

Вскоре муж умер, оставив жену в бедности и неопределённости. Единственным светом в оконце для ещё не старой вдовы оказался некто Эрнст Иоганн Бирон — не шляхтич и не курляндец, человек, как говорили о нём, без кафтана и чина, но быстро завоевавший симпатии скучающей герцогини.

Когда-то дед новоявленного фаворита Бирен, немец по происхождению, служил при курляндском дворе простым конюхом. Тогдашний герцог Иаков подарил ему небольшую мызу, доходы с которой позволили вырастить двоих сыновей. Оба они пошли по военной стезе, как, впрочем, и многие их потомки.

Наособицу от них оказался Эрнст Иоганн. Военную службу он бросил и всю природную изворотливость и авантюрный склад характера посвятил тому, чтобы приблизиться к августейшему двору. Даже фамилию свою изменил на французский манер — Бирон. В Петербурге, где решил домогаться должности камер-юнкера, он потерпел провал, зато «зацепился» за двор в Митаве.

Помог случай: понравился обер-гофмейстеру двора герцогини Курляндской, и она сама положила глаз на юношу красивой наружности. Вскоре он стал её фаворитом — любимцем и любовником, хотя был уже женат, и сместил, ловко подсидев, своего благодетеля обер-гофмаршала.

Тем временем круто изменилась судьба и самой вдовствующей митавской отшельницы, — она оказалась избранной на российский трон.

Верховники, как называлась группа самых влиятельных лиц в России, выбирая Анну Иоанновну в качестве императрицы, рассчитывали на то, что она, не замешанная в местных распрях, станет ручною царицею, всецело им послушной. Для неё они выработали «кондиции» — своеобразные условия, согласно которым и хотели ограничить её власть. И одним из первых условий было — не брать с собою в Петербург проходимца и нечестного человека Бирона.

В столицу России Анна Иоанновна и приехала налегке, вроде бы одна как перст. Да только всё в её поведении оказалось обманом с самого первого её шага. «Кондиции» она тут же разорвала, а из-за её спины пред глазами верховников тотчас вырос её фаворит, всем ненавистный Бирон.

Десять лет царствования племянницы Великого Петра стали наказанием для России. «Бироновщина» — вот такое название русские люди дали этому времени. Пытки и казни, непосильные налоги и поборы, а главное, неограниченное мздоимство и форменное разорение страны немцем Бироном — вот чем было отмечено сие десятилетие.

Безродный чужеземец, не имевший даже дворянского звания, митавский фаворит вскоре стал графом и обер-камергером русского двора и был избран герцогом Курляндским.

Многие из тех, кто своею верховною властью усадил на трон «царицу престрашного зраку», оказались в опале и ссылке. И страшная судьба стала ожидать единственную прямую наследницу Петра Великого — его родную дочь, цесаревну Елизавету, положение которой ухудшалось с каждым днём.

Не скрывала своей радости императрица: корню Петра не дать живых побегов, поникнет он и более не воскреснет!

Она позаботилась о том, чтобы их, Иоанново, племя пошло в рост, стало началом новой могущественной династии. Для осуществления этой цели Анна Иоанновна выдала замуж родную племянницу, дочь сестры своей Екатерины и герцога Мекленбургского Карла Леопольда, за первого попавшегося жениха — принца Антона Ульриха Брауншвейгского.

— Их первенец моею монаршею волей будет наречен моим восприемником — императором всероссийским, — заявила государыня приближённым.

И когда у молодой четы наконец родился мальчик, нареченный Иоанном, он тут же императорским указом был объявлен наследником престола...

И вот настали последние дни царствования бывшей Курляндской герцогини на русском престоле. Имя следующего императора было уже известно. Но императору было от роду всего-навсего восемь недель. Кто же станет правителем при нём, говоря официальным языком — регентом Российской империи до совершеннолетия его императорского величества?

Двор, со дня на день ожидавший кончины императрицы, пришёл в движение: кого она назначит сама?

Первой мыслью у многих было самое простое и естественное решение: без всякого сомнения, эта высокая должность должна быть предназначена кому-то из родителей.

Однако не о том думали самые посвящённые, и в первую очередь Бирон.

Поначалу пустили слушок: и мать и отец, дескать, не могут быть назначены на регентский пост, поелику в России без году неделя и русских обычаев и русских дел нисколько не ведают. Она — герцогиня Мекленбургская, а принц Антон Брауншвейгский ни с одной стороны не имеет и капли русской крови, к тому же он глуп от рождения. Ну-ка при таких регентах хлынут в Россию их родичи и тогда растащат, разграбят державу, попадёт она совсем в управление иноземных государств. Нужен при троне свой, обладающий большим знанием и опытом государственного управления муж, ко всему прочему долго находившийся в самом близком единении с самой императрицей.

Кто таков — вслух поначалу не говорилось. Зато каждый понимал, кому отныне выпадет высочайшее правление.

А он, сей муж, и так, ещё при живой, ещё не отошедшей к праотцам императрице, уже показывал свою власть и силу.

Близились последние земные часы императрицы Анны, и её племянница Анна Леопольдовна с мужем не могли не быть теперь с умирающей рядом. Но у дверей им преградил путь Бирон:

— Сюда нельзя. Положение её величества не даёт мне права впускать к ней посторонних.

— Как? Это я не могу пройти к родной своей тете, это я — посторонняя? — Заплаканное лицо Анны Леопольдовны искривилось гримасой боли и гнева.

— Я вам ясно сказал, мадам, — не сдался Бирон. — Никто не должен омрачать последние минуты её величества. Сейчас с нею лишь его величество наследник престола.

— Так это же наш сын! — вырывается у принцессы. — О Боже, есть ли в вас, герцог, что-нибудь человеческое?..

Глаза Бирона сужаются в щёлку, словно он прицеливается из пистолета.

— Может быть, мне кликнуть стражу? — жёстко произносит он, одновременно замечая, как холодеют, деревенеют лица не только у брауншвейгской четы, но и у самых высших сановников государства, что также стоят рядом у дверей умирающей императрицы.

К её величеству уже входили канцлер Остерман, фельдмаршал граф Миних, другие высокие государственные мужи.

— Что у тебя в руках, какая бумага? — остановила императрица свой тускнеющий взгляд на Остермане.

— Завещание вашего императорского величества.

— После, — выдавила она из себя. — Ты, Андрей Иванович, что то привидение в тронной зале, — не по смерть ли мою пришёл? Вот подпишу — и всё для меня закончится. А я ещё хочу протянуть сколько смогу.

Но далее нельзя терпеть.

— Ваше величество... Анхен, дорогая, — решается Бирон. — То бумага государственной важности. Подпиши. Ради блага отечества огласи своим несчастным подданным свою последнюю волю.

Набухшие веки чуть размежились, и из-под них блеснул знакомый огонь.

— Я догадалась, о чём в той бумаге, — произнесла она, почти не открывая рта. — Но надобно ли тебе это, Эрнст?

Бирон упал на колени у постели и, целуя ноги императрицы, залился слезами.

— Ваше величество, — прозвучал сочный и низкий голос Миниха, — на место регента лучше герцога Бирона никого иного не сыскать.

— И ты, Остерман, с ними в согласии? — произнесла с трудом Анна Иоанновна.

— Совершенно верно, матушка. Иначе бы я собственноручно сей тестамент и не составлял...

— Что ж, подай перо, Эрнст. Мне жаль тебя, герцог. Но коли ты этого хочешь, только меня потом не проклинай...


Невольный озноб прошёл по всему телу Бирона, когда теперь за столом он вспомнил своё прощание с императрицей.

«Неужто Анхен, ещё не погребённая, ещё покоящаяся в той тронной зале, где явилось привидение, посылает мне своё проклятие в лице этой старой лисы — фельдмаршала Миниха? — со страхом подумал он. — Давеча первым подал свой голос за моё регентство, нынче, не дай Бог, что-то против меня затаил. Знаю: зачастил в Зимний дворец к родительнице императора, а та всё жалуется и плачется ему, видя в фельдмаршале своего защитника. Но погодите, дайте мне время, и я обоих — и мать и отца Иоанновых — вышлю из пределов России. Не нужны они мне. Здесь лишь я полновластный правитель. Ас ним, Минихом, я тоже решительно расправлюсь, только похороним Анхен и явится мой брат Карл из Москвы. Но чу! Может, у фельдмаршала уже с принцессою тоже свой сговор? Что стоит ему, головорезу, ночью поднять солдат?..»

Так вдруг больно кольнуло в сердце, что Бирон не вытерпел и прямо за столом спросил, что называется, в лоб:

— Вот вы, граф, так красочно описываете изустно поистине заслуживающие самой высочайшей похвалы былые ваши баталии, что принесли России великую славу... А не припомните ли, не приходилось ли вам предпринимать что-либо очень уж сугубо ответственное, скажем, в тёмные ночные часы?

— В ночные часы? — зачем-то переспросил Миних и на секунду помедлил с ответом. — Ах, ваша светлость, теперь наверняка не припомню. Однако я всегда любые свои действия предпринимал, исходя из обстоятельств. В том числе и в тёмное время суток... Меж тем не наскучил ли я вам своим старческим несдержанием? Не поговорить ли нам о чём-либо ином, скажем, о прекрасных дамах? Признаться, я и в мои шесть десятков к сему предмету привержен не менее, чем к ратному ремеслу.

В Сибири морозы покрепче, ваша светлость!


Проводив домой жену и сына, которые с другими знакомыми присутствовали у герцога на ужине, Миних тотчас направился к своему адъютанту подполковнику Манштейну. Это был его главный, так называемый генеральс-адъютант, проведший с фельдмаршалом не одну кампанию.

— Смею заметить, ваше сиятельство, судя по вашему позднему визиту ко мне, вы решились.

— Да, — коротко отозвался фельдмаршал. — Теперь только остаётся получить её окончательное согласие. Собирайтесь, Манштейн, спешим к ней.

Было три часа ночи. Только что зарождался новый день — воскресенье, девятое ноября 1740 года. Карета с фельдмаршалом и его адъютантом въехала в задние ворота Зимнего дворца. Как было условлено, они оказались незапертыми.

Несколько лестничных маршей, и Миних, пройдя гардеробную, постучал в дверь фрейлины Юлианы Менгден. Та быстро вскочила с постели и, отворив дверь, тут же начала одеваться, хватая невпопад юбки и платья, которые она старалась надеть поверх ночной рубашки.

— Принцесса уже легла, тс-с! — приложила палец к губам её любимица фрейлина. — Но я её тихонечко разбужу, если вы, господа, дадите мне как следует одеться.

— Милочка, не тратьте попусту драгоценное время. К тому же, баронесса, со мной, стариком, нечего церемониться: ваши прелести ничего не потеряют, даже если вы останетесь в том, в чём спали. Наоборот. Или я не прав, Манштейн?

Девушка пунцово покраснела и, прижимая к груди что-то из своей одежды, выпорхнула из спальни.

— Простите, ваше сиятельство, — просунула она голову в проем двери, — но как мне доложить о вас её императорскому высочеству: что за причина столь позднего, если не сказать слишком раннего, вашего появления?

— Причина? — гаркнул фельдмаршал, забыв о конфиденциальности своего визита, и тут же перешёл на шёпот: — Доложите её высочеству о том, что дело идёт о её благополучии. Этого, надеюсь, будет достаточно, чтобы её высочество всё поняла.


Бесцеремонность, с какою Миних в столь поздний час явился во дворец, имела, можно сказать, свои основания. Герцог Бирон, став регентом, назначил именно его, старого фельдмаршала, своим доверенным лицом для сношений с родителями того, кто значился на престоле, — с принцессою Анной Леопольдовной и её мужем принцем Антоном Ульрихом.

Герцог был уверен в преданности старого воина с той самой минуты, когда у одра умиравшей императрицы Миних твёрдо заявил о своей приверженности именно ему, Бирону.

Имелось и другое объяснение сего высокого назначения. Как цинично объяснил герцог себе и самым приближённым к нему, сей военачальник слишком стар, чтобы он мог вступить в некие предосудительные отношения с молодой и, он знал, падкой на амурные приключения принцессой. Когда-то он сам чуть ли не склонил юную Анну Мекленбургскую к тому, чтобы она уступила его желаниям. Но вскоре отошёл в сторону, узнав, что та, уже помолвленная с будущим своим мужем, отдалась соблазнительному польско-саксонскому посланнику.

Меж тем, узнай Миних о слишком оскорбительном суждении герцога о его мужских достоинствах, он мог бы смертельно оскорбиться. В свои шестьдесят он не только не выглядел старой развалиной, но, напротив, был ещё пылок, как юноша, и даже слишком чувствителен к прелестям молоденьких женщин. Черты его лица всё ещё оставались красивы, он имел высокий рост, был по-прежнему строен, а в движениях его был чуть ли не избыток ловкости и любезности. Более того, в танцах, к примеру, он мог заткнуть за пояс самых восхитительных молоденьких кавалеров.

С Анной Леопольдовной и её любимой фрейлиной Юлианой Менгден фельдмаршал и впрямь быстро установил, что называется, самые близкие и доверительные отношения. Но не в том смысле, как мог бы подумать циник Бирон. Врождённая любезность, весёлый нрав, помноженные на безусловный и немалый опыт старого дамского угодника, сделали так, что принцесса и её умная подруга полностью доверились ему не как лицу, приставленному к ним Бироном, но, напротив, как их подлинному другу и возможному защитнику.

Бесцеремонность, с какою Бирон позволил себе третировать брауншвейгское семейство в последние дни пред кончиною императрицы, намного усилилась теперь, когда он стал по своей сути безграничным правителем государства. Как и тогда, у дверей опочивальни её величества, герцог всем своим поведением самодовольно и грубо стал указывать родителям малолетнего императора на то, что они здесь, в России, лишние и он в любой момент может прекратить их пребывание в Петербурге. При этом использовались самые невероятные предлоги, включая наушничество, сплетни и даже беспардонные выдумки.

Так, спустя всего каких-нибудь пять дней со дня кончины Анны Иоанновны, только что испечённый регент отправился лично к принцу Антону Ульриху и заявил:

— Вы, принц, как мне стало известно, дозволили неким сомнительным лицам в вашем присутствии осуждать распоряжения покойной государыни и доказывать, что с меня следует снять носимый мною сан регента и передать его вам. Вы не остановили сих дерзких речей и не выразили к ним вашего неодобрения. Знайте и вы, что я вам вынужден сказать: вы хотя и родитель нашего императора, но вы всё-таки его подданный и обязаны ему служить с верностью и повиновением, наравне с прочими его подданными. Очень сожалею, что в качестве регента, которому вверено спокойствие империи, я нахожусь в необходимости напомнить об этом вашему высочеству.

Неожиданное появление регента и дерзкий тон, с каким он обратился к принцу, поставили того в тупик. Антон Ульрих, сконфузившись и побледнев, начал извиняться.

— Ваша светлость, то была не более как болтовня молодёжи, она, смею вас уверить, не имела и не могла иметь никакого важного значения, — произнёс принц. — Впрочем, извините меня: на будущее время я не дозволю никому доводить меня до выслушивания от вас подобных упрёков.

От принца регент отправился к Анне Леопольдовне и передал ей то же, что высказал её мужу.

— Я ничего не знаю, — ответила принцесса. — Ничего не слыхала, о чём вы говорите. Но, во всяком случае, не одобряю и нс оправдываю речей, порочащих ваше достоинство.

Герцог, казалось, не слушал никаких уверений и продолжал сыпать упрёками, пока принцессе не стало дурно, и он вынужден был удалиться.

На другой день Антон Ульрих был неожиданно приглашён на специально созванное собрание самых знатных сановников — сенаторов и генералов, где регент вновь учинил ему форменный допрос.

Принц был не робок, что показал не в одном сражении в войсках того же Миниха. Но перед взорами десятков глаз он смутился, и на его глазах заблестели слёзы. Рука его задрожала и машинально легла на эфес шпаги, что не мог не заметить регент.

— Ах так! — вскричал он. — Что ж, ваше императорское высочество, я готов и таким путём объясниться с вами.

Тут выступил вперёд генерал Ушаков, зловещий начальник Тайной канцелярии, и принц невольно стал ещё бледнее, на лбу его высыпали бисеринки холодной испарины. Но хотя тон главного инквизитора государства оказался мягким, принц, к своему ужасу, не мог не усмотреть угрозы.

— Принц Брауншвейгский! Всё справедливо уважают в вас родителя нашего императора, но ваши поступки могут принудить нас всех обращаться с вами как со всяким иным подданным его величества.

Слова были знакомы. Именно так с ним говорил и сам регент. Но далее послышалось то, что говорят обычно там, в застенках, перед тем как поднять на дыбу:

— Вы ещё молоды, принц, вам только двадцать шестой год от роду. Вы неопытны и можете легко впасть в ошибку. Но ежели вы были бы в более пожилых летах и оказались способны предпринять и привести в исполнение намерение, которое вызвало бы смятение и повергло в опасность мир, то я объявляю вам, что, при всём моём глубоком сожалении, я обратил бы против вас, как виновного в измене вашему сыну и государю, преследование со всей строгостью, как против всякого другого подданного его величества.

На следующее после допроса утро специально посланный регентом человек сделал принцу совет: подать в отставку от должности генерал-поручика и от чина подполковника гвардии, и сие будет служить залогом, что принц не станет предпринимать ничего, что может произвести волнение в государстве.

Антон Ульрих безропотно согласился. Ему тут же подали заранее изготовленную просьбу о сложении должностей. Он подписал вручённую ему бумагу, что означало, кроме отставки, ещё и домашний арест.

Итак, тучи над брауншвейгским семейством сгустились. Фельдмаршал Миних понял, что после расправы с отцом и матерью императора Бирон примется за него. Кто же потерпит рядом с собою овеянного боевою славою, по всему своему поведению независимого фельдмаршала, к тому же человека, коему — так уж случилось — сам нынешний правитель России обязан собственным возвышением?

Выходило: рвать путы, связавшие уже Анну Леопольдовну и её мужа по рукам и ногам, следовало немедленно и самым решительным образом. Так Миних освободит их и обезопасит самого себя. А в случае полной удачи, в коей фельдмаршал ни капельки не сомневался, он сам обретёт положение, не в меньшей степени высокое и более могущественное, чем теперь у того же регента.

Он, бравый и отчаянно смелый воин, сможет всё. Остановка лишь за малым — согласием на его отчаянный поступок самой Анны Леопольдовны.

Не далее чем два дня назад, явившись к принцессе, Миних нашёл её в чрезвычайно грустном настроении.

— Что с вами, ваше императорское высочество? — участливо осведомился он, галантно целуя её руку, а сам счастливо подумал: «Вот он, так долго ожидаемый мною момент, когда можно объясниться начистоту!»

— Что, спрашиваете, со мною? — произнесла принцесса и не скрыла внезапно навернувшихся слёз. — Ах, мой милый граф, я не в силах более сносить беспрестанных огорчений от герцога! Мне остаётся одно — уехать с мужем и сыном за границу. Пока герцог будет регентом, ясных дней нам в России не видать.

Миних ответил:

— Ваше императорское высочество, и мне тоже кажется, что вам мало чего доброго и хорошего следует ожидать от этого человека. Однако вы не падайте духом, положитесь на меня. Я готов защищать вас решительно и до самого конца.

— Ах, фельдмаршал, я знаю, что вы можете употребить всё ваше влияние на регента. Я лишь прошу только, чтобы мне позволили взять с собою сына. Это избавит от опасностей, которые можно ожидать от того, кто показал себя опаснейшим, не побоюсь сказать, смертельным врагом его родителей. Я знаю, какая судьба иногда постигает государей в России!

Миних пытливо вгляделся в лицо принцессы:

— Вы никому ничего подобного не говорили, ваше высочество?

— Господь с вами, граф, конечно — ни единой душе! Да как это можно, когда повсюду — регентовы доносчики, которым он щедро платит, чтобы любыми средствами сжить нас со свету.

— Бирон не вас одних вооружил против себя. Вся Россия страшится того, что за семнадцать лет своего регентства, которые у него впереди, он сумеет признать настоящего императора неспособным к управлению и устранить его от престола. В этом ваши опасения имеют под собою, увы, известную почву. Но если бы и до того не дошло, то, распоряжаясь целых семнадцать лет кряду во время своего регентства государственною казною, он успеет разорить всю Россию, переводя её деньги на свои курляндские счета. Лично я наружно длительное время находился с герцогом как бы в дружеских отношениях и даже обязан ему за многое признательностью. Но благо государево для меня выше всех иных расчётов и соображений. Я заглушу в себе все былые дружеские чувства к герцогу и разделаюсь с ним во имя вашего избавления и во имя блага всей нашей державы!

Да, говоря о своих дружеских чувствах к герцогу, фельдмаршал был правдив. Только — не до конца. Ибо, произнося слова о благе отечества, он в первую очередь имел в виду своё собственное неудовлетворённое честолюбие.

Честно говоря, тогда, у постели умирающей императрицы, Миних подал свой голос в пользу Бирона, всецело рассчитывая на то, что и ему многое перепадёт от нового правителя. Более того, в нём вдруг вспыхнула надежда, что Бирон как бы удовлетворится титулом регента, а он, Миних, будет ведать всеми государственными делами. Причём в звании генералиссимуса всех сухопутных и морских сил!

Регент, увы, не исполнил желаний своего сподвижника. Впрочем, и ранее, ещё при живой Анне Иоанновне, Бирон, имея в своих руках всю власть, не очень-то ему благодетельствовал. Так, только что вступив с войском в Молдавию, фельдмаршал высказал пожелание, чтобы его сделали Молдавским господарем. А вернувшись на Украину, загорелся желанием носить титул герцога Украинского и подал об этом прошение через Бирона.

Императрица сказала тогда:

— Миних ещё очень скромен. Я полагала, что он попросит титул великого князя Московского.

Честолюбие постоянно возбуждало импульсивную и неуёмную натуру Миниха. Теперь же он понял: зачем идти в одной упряжке с герцогом, когда самому можно стать коренником.

— Ах, как вы, фельдмаршал, великодушны, когда ставите интересы других выше благ личных! — сказала Анна Леопольдовна. — Право, я восхищена вашею отвагою и, главное, вашими самоотверженностью и бескорыстием. Но что же нам делать, как поступить?

— Перво-наперво не показывать регенту, что вы его боитесь. Позволю, ваше высочество, указать вам, что вы сами виноваты, позволяя регенту поступать с вами и принцем так, как поступает он. Припомните: в уставе о регентстве сказано, чтобы регент оказывал достойное и должное почтение императорской фамилии и имел попечение о родителях императора согласно их званию.

— Как бы не так! — возразила принцесса. — Стоило моему мужу хотя бы малейшим образом возразить регенту, как он тотчас лишился всех своих воинских званий.

— Между принцем и вами — большая разница, — не согласился Миних. — Что герцог решится позволить по отношению к принцу, того он никак не посмеет сделать в отношении вас как по вашим личным правам, так и — смею думать — из уважения к вам как к женщине.

— О, герцог не так любезен с женщинами, как вы, ваше сиятельство. — Впервые за время разговора принцесса позволила себе улыбнуться.

Фельдмаршал выпятил грудь и приставил каблук к каблуку, так что звякнули шпоры.

— В отношении прекрасного пола — вы правы — я всегда был и до конца останусь рыцарем. Посему вам, ваше высочество, стоит только пожелать — и моя жизнь и моя шпага окажутся целиком в вашем распоряжении.

— Но что вы сможете сделать, даже вручив мне свою драгоценную жизнь и поставив на службу мне ваше боевое оружие?

— Арестовать герцога, — твёрдо ответил новоявленный рыцарь своей прекрасной даме.

— Вы шутите, право, мой верный друг, — возразила принцесса. — Как сие вообще возможно?

— Вам стоит лишь приказать, и всё совершится в самом наилучшем виде, — подтвердил свою решимость Миних.

Теперь настала очередь принцессы вглядеться в лицо стоящего перед нею воина.

Не шутит ли он? Не насмехается ли над нею, слабой и незащищённой женщиной? Но нет, вся его статная фигура, волевое лицо и твёрдая, убеждённая речь говорили: фельдмаршал уже всё для себя решил, и, вероятно, имеет чётко продуманный план, и лишь требует от неё такого же твёрдого согласия. Как же ей поступить, на что решиться?

— Право, вы застали меня врасплох, — начала она. — Но ваши слова вдруг убедили меня в том, что иного пути нет, чтобы убрать препятствие... Что ж, я готова... Хотя нет, дайте мне ещё время подумать хотя бы до следующего вечера... до следующего дня... И тогда приходите в любое удобное для вас время...

Принцесса спала крепко, но от прикосновения к ней руки Юлианы вздрогнула и открыла глаза.

— Что, пришёл он, фельдмаршал? — догадалась она, и всё существо её обдало жаром, затем бросило в озноб.

Спящий рядом Антон Ульрих тоже проснулся, но жена сказала ему:

— Всё в порядке. Тебе не надо вставать. Я просто вызвала Юлиану, чтобы она дала мне порошок от головы. Сейчас приму его и снова лягу.

Как до этого и фрейлина Менгден, принцесса выбежала к Миниху, успев лишь застегнуть пуговицы ночной кофточки и повязав голову шёлковой накидкой.

Фельдмаршал стоял перед нею в парадном мундире, с голубою Андреевскою лентою через плечо.

— Нельзя медлить далее, — произнёс он. — И я, согласно данному вами разрешению, явился к вашему высочеству, чтобы, получив немедленно ваше указание, арестовать регента.

Вновь жар бросился к голове, и принцесса машинально прикрыла руками свои глаза, чтобы не выдать испуга.

— Неужели вы решились, фельдмаршал? Но вы подумали хорошенько о том, что в случае провала вам грозит смерть?

— Ради вашего императорского высочества я готов на самое худшее, — свёл каблуки вместе храбрый воин. — Но я вижу впереди полный успех. Именно сегодня. Сегодня в Летнем дворце регента охрана из моих преображенцев. Завтра они будут сменены верными брату регента — Густаву Бирону — измайловцами. Значит, всё идёт, как я и рассчитал. Прошу ваше высочество не медлить, а одеться и спуститься в помещение дворцовой гауптвахты. Там мой адъютант и офицеры-преображенцы ждут вашего появления.

В руках Юлианы дрожал канделябр, и свет его освещал путь. Миних шёл впереди, за ним — принцесса.

Все встали, когда увидели перед собою её императорское высочество. Она вновь прикрыла ладонью глаза, словно защищаясь от ярко горевших свечей, но на самом деле для того, чтобы набраться духу. Наконец она вскинула голову и произнесла:

— Не буду скрывать от вас, господа офицеры, в какой опасности находится трон Российской империи. И какая опасность угрожает мне, матери вашего государя. Здесь, перед вами, фельдмаршал Миних. Ему я высочайше поручила защитить меня и российский трон от регента, который незаконно узурпировал власть и чинит всяческие притеснения мне, матери вашего императора, и всему императорскому семейству. Повинуйтесь своему фельдмаршалу, господа офицеры, и выполните то, что он вам прикажет. Помните, что его приказ будет и моим повелением, а значит, и волей Божией.

Она вновь раскраснелась, и слёзы показались на глазах.

— Защитим и сохраним престол российский! — дружно отозвались преображенцы. — Виват, законная матушка нашего любезного императора!

Принцесса, преодолевая свою врождённую робость и смущение от того, что она не совсем как следует одета и что десятки пар глаз смотрят на неё просто как на женщину, к чему она никак не могла привыкнуть, быстро застегнула разошедшуюся на груди кофточку и протянула руку молодому, близко стоящему к ней подпоручику. Офицер схватил её руку и поднёс к своим губам. И она не смогла остановить вдруг возникшего в ней порыва и, обняв преображенца, коснулась губами его лба.

Миних встал перед принцессою на колени.

— Нас ожидает победа или смерть! — патетически воскликнул он, зная, что он прежде всего обращает свои слова к своим подчинённым, которых он невольно вовлёк в заговор и теперь обязан вселить в них неколебимую решимость. — Да, господа, победа или смерть. Но мы все, как один, если случится, не пожалеем своих жизней, в чём клянёмся тебе, матушка нашего императора! Знайте же, ваше высочество, для нас, солдат, превыше всего судьба России, а значит, и судьба трона.

Офицеры, сопровождаемые Минихом и Манштейном, быстро, как тени, скользнули в длинном коридоре и спустились в караульную.

— Зарядить ружья! — приказал Миних.

Сорок человек нижних чинов при своих офицерах и под водительством Миниха и Манштейна спешно отправились к Летнему дворцу.

Было морозно, путь лежал через сугробы. Фельдмаршал шагал впереди, подбадривая идущих за ним солёной и крепкой солдатской шуткой.

— Сейчас вытряхнем сюда на мороз нашего неприятеля, ни дна ему, мерзавцу, ни покрышки!

Только у самого дворца он остановился и поднял вверх руку, чтобы прекратили марш идущие следом.

— Подполковник Манштейн, пройдите вперёд и прикажите караульным моим именем и именем принцессы повиноваться отныне только вашим приказаниям. Чтоб никто и пальцем не шевельнул в защиту негодяя регента!

Часовые, стоявшие у входа, без промедления повиновались Манштейну, и он, отобрав два десятка самых крепких ребят-преображенцев, двинулся по коридору дворца к покоям герцога. На пути не было ни души. Только у самых комнат Бирона встретились двое или трое знакомых слуг, которые подобострастно склонились перед гвардейским офицером, полагая, что случилось что-то важное, о чём ему, главному адъютанту самого Миниха, надобно срочно доложить правителю России.

Своих солдат Манштейн успел уже расставить в караул в самых опасных местах, а сам, сопровождаемый несколькими гвардейцами, подошёл к дверям апартаментов Бирона.

За какой дверью нынче изволил спать герцог? Две или три комнаты оказались необитаемы, третья — на запоре.

Ломать дверь? Но нет, этого не пришлось делать. Служители забыли задвинуть верхнюю и нижнюю задвижки, и створки дверей распахнулись, едва на них нажали рукой.

Вошедшие оказались в большой комнате, посередине которой стояла двухспальная кровать. На ней лежали герцог и его жена. Они так крепко спали, что не услышали, как к ним вошли.

Манштейн отдёрнул полог постели и произнёс:

— Прошу меня простить, но у меня важное дело до регента.

Супруги сразу пробудились, и герцог, увидев перед собою главного адъютанта Миниха, моментально сообразил, что подступила опасность. Он выскочил из-под одеяла и скользнул вниз, намереваясь спрятаться под кровать. Но Манштейн, подбежав к нему, охватил герцога обеими руками. Однако Бирон выскользнул и стал что есть мочи кричать, призывая на помощь стражу.

И впрямь появились гренадеры. Но это были те, кого Манштейн оставил предусмотрительно за дверями, когда сам вошёл разбудить герцога.

Гренадеры-богатыри несколько раз ударили ненавистного временщика прикладами ружей, воткнули ему в рот платок, а руки и ноги связали шарфами.

Перед дворцом стояла карета, из которой вышел фельдмаршал.

— Ну, здравствуй, Бирон, — приветствовал Миних герцога, которого, как какой-нибудь куль, несли солдаты. — Небось холодно вот так, не одевшись-то, на морозце. Ну да что уж там! Привыкай, ваша светлость: отныне жить тебе не ближе, не далее, как в самой Сибири.

Дом цесаревны Елизаветы, что на Смольной, рядом с казармами гвардейцев-преображенцев, чуть ли не облеплен солдатами.

Цесаревна подошла к окну и тут же отпрянула в глубину светёлки.

— Господи, чегой-то они ко мне пожаловали? Слышь, Мавра Егоровна, выйди-ка с чёрного крыльца да разузнай, с чего подняли такой галдёж?

Шувалова, то ли старшая фрейлина, то ли домоуправительница, но прежде всего сердечная подружка ещё с самых молодых годков, вернулась — лунообразное лицо чуть не лопнет от радости.

— Тебя, милая, требуют. Чтобы, значится, ты собственною своею персоною вышла на красное крыльцо или, куда ни шло, показалась в оконце.

— Я — и собственною персоной? Господи, спаси и помилуй, да с чего это им приспичило, нешто я и так на неделе по два, а то и по три раза сама по себе не являюсь в ихние казармы? Третьего дня только мы с тобою, Маврутка, были тама, где я ещё крестной матерью оказалась у гренадера Акинфиева.

— Вот за это тебе и почёт, милая. А ещё за гостинцы солдатским детишкам да за какие ни на есть подарки им самим, воинам...

В комнату не вошёл, а почти влетел Лесток.

— Дары — дарами. Но вас, ваше высочество, гренадеры хотят видеть теперь как дочь Великого Петра! Сам только сейчас слышал на улице их голоса. А ещё говорят такое: как же это произошло, что будто бы говорили им, что идут свергать Бирона, чтобы посадить на престол цесаревну Елизавету, а вышло: немца опять поменяли на немку!

— И вы... и ты слыхал своими ушами? — Неподдельный испуг был на её красивом, с чуть вздёрнутым носиком лице. — Да это же... это им теперь не простят! Ступайте кто-нибудь к ним и велите немедленно разойтись. А цесаревна-де, передайте, уехала во дворец — поздравлять новую правительницу.

— Вы правы, цесаревна: эта хитрая мышка заслужила целый букет поздравлений. Только не от вашего высочества, — не сдержался Лесток. — Второй раз вас несправедливо и коварно обошли. Второй раз у кормила оказалась авантюристка, а не законная наследница престола. Разве я не прав?

Воцарилась внезапная тишина, сквозь которую с улицы стал доноситься глухой шум столпившихся солдат.

Присевшая в дальнем углу на кресле, словно старавшаяся забиться как можно дальше от людских глаз, Елизавета вдруг резко поднялась и выпрямилась во весь свой статный рост.

— Хватит! Замолчите, Лесток! Вам отлично известно, что мне никто не предлагал престол. И никакой Миних не приходил ко мне в середине ночи, чтобы на штыках посадить меня на отчий трон. Да, трон моего отца и трон моей матери, Екатерины Первой. Так что же я должна была сделать, как поступить?

— Да будет, будет тебе, голуба, расходиться, побереги себя, — подошла к ней Мавра Егоровна. — А вы, доктор, ступайте, не бередите старые раны. Да, десять лет назад наша несравненная могла бы предъявить свои права, появись она пред очами верховников. И дрогнула бы совесть если не у всех их, бесстыжих, то, по крайней мере, у многих. И кто ведает, оказалась бы на престоле Анна Иоанновна, Царство ей Небесное. Да голуба наша сказалась больною и не сделала ни шагу из дома... А теперь-то что она могла, когда супротив неё Миних и совершил свой преступный заговор. Так что неча изводить душеньку нашей ненаглядной. Ступайте, ступайте прочь. Не накличьте новой беды — Бирон, вишь, хотя и говорили о нём невесть что, а нашей цесаревне он был первый заступник. Теперь, без него, как бы не обернулось всё худом...


Самым вожделенным желанием Петра Первого и его жены, ставшей императрицей Екатериной Первою, по отношению к своим дочерям было: обеспечить их счастливое замужество.

Анну, старшую, удалось пристроить за принца Голштинского. Елизавете, как на то решился сам царь Пётр, предназначалась участь королевы французской.

Мысль эта зародилась у него в 1717 году, когда он оказался во Франции и увидел малолетнего дофина. Он так восхитился сим бутузом, что поднял его высоко на своих сильных руках, а затем, жарко поцеловав в лоб, посадил к себе на колени. Но свершить тут же сговор не позволили интересы политики. Франция в ту пору искала союза с Англией и опасалась, что родственными связями с Россией причинит неудовольствие английскому королю.

После Ништадтского мира[4], заключённого Россией со Швециею в 1721 году, Пётр снова обратился к мысли сосватать Елизавету за французского короля, но тут узнал, что когда-то очаровавший его карапуз, будущий Людовик Пятнадцатый, уже помолвлен с испанскою принцессой.

В очередной раз соблазн породниться с далёкой и галантной Францией возник у Екатерины Первой и светлейшего князя Меншикова, решившего всё же добиться брака с королём галлов. Начались даже переговоры, в которых русская сторона стала ссылаться на уже бывший исторический прецедент, когда дочь великого русского князя Ярослава Мудрого сочеталась браком с французским королём Генрихом Первым.

Однако расстроить уже состоявшуюся помолвку Людовика с его невестою не удалось. Не удался и тут же возникший проект брачного союза Елизаветы, на худой конец, с герцогом Бурбонским, который предпочёл породниться с дочерью польского короля.

Осенью 1726 года в/Петербург прибыл принц Карл Август, носивший титул епископа Любского, двоюродный брат герцога Голштинского, недавно женившегося на цесаревне Анне Петровне. Императрица Екатерина тут же стала прочить этого высокого гостя в женихи своей второй дочери. И только внезапная смерть принца помешала сладиться этому союзу.

После сего случая ещё двое знатных женихов искали руки дочери Петра — Мориц, принц Саксонский, и Фердинанд, герцог Курляндский, человек, впрочем, довольно пожилой для женитьбы на восемнадцатилетней девице. Елизавета отказала им обоим.

Между тем она не только не была дурнушкой или девушкою так себе, но слыла настоящею красавицею, если не в привычном так называемом классическом стиле, то в весьма и весьма неповторимом русском духе.

Она была хорошо сложена: высокий рост, красивые ноги, белоснежная кожа и ослепительный от природы цвет лица. Это лицо было особенно привлекательно. Её большие, зелёного цвета глаза искрились радостью. У пухлого приятного рта темнели крохотные мушки, делавшие нежную, молочной белизны кожу лица невыразимо прекрасной. Все эти прелести дополняли рыжего оттенка волосы, напоминающие червлёное золото, что особенно ценится, скажем, поклонниками венецианской красоты.

Ко всему прочему, она была необычайно весела, полна жизненных сил, которые, увы, с самого раннего девичества растрачивались ею часто понапрасну.

Царь Пётр обожал свою младшую дочь и хотел, чтобы она с самых юных лет получила от жизни то, что ему в её возрасте не отпустила судьба. Он хотел, чтобы она много читала, знала иностранные языки, умела блестяще танцевать.

Языки она выучила — свободно говорила на французском, хуже — на немецком, в какой-то мере знала по-итальянски и по-английски. И отменно преуспела в танцах — здесь почти до конца жизни ей не было равных. Особенно любила она одеваться в мужские костюмы, которые так шли к её фигуре и лицу. Но не менее прелестно, особенно в молодые годы, она выглядела, к примеру, в одеянии итальянской рыбачки: в бархатном лифе, красной коротенькой юбке, с маленькой шапочкой на голове и парой крыльев за плечами.

В этом костюме она особенно нравилась отцу. И когда ей только что исполнилось пятнадцать лет, он попросил её появиться на бале именно этой итальянской рыбачкой. Она оказалась в центре залы, вызывая восхищение собравшихся, и отец поздравил её с совершеннолетием и тут же, на глазах присутствующих, срезал ножницами декоративные крылья чистого и непорочного ангела. Она превратилась в женщину.

Да, отец хотел видеть её взрослым, свершившимся созданием. Но она и потом долго не могла им стать, даже став женщиной в полном смысле этого слова. С детства она не любила читать и, в отличие от отца, чему-либо серьёзно учиться. Уже став взрослой, книжным знаниям она предпочитала досужие россказни и сплетни всяческих приживалок и кумушек, которыми страсть как любила себя окружать.

Школу, по сути дела, ей с младости заменяла девичья, где она набиралась ума-разума, постигая вместе с простонародными премудростями жизни в то же самое время — и подлинную народную мудрость вместе с поэтическим строем русской души. С простыми деревенскими девушками она водила хороводы и пела их песни, а подчас и сама сочиняла слова к полюбившимся мелодиям.

Простота обращения с людьми, даже самого низкого, как тогда говорилось, подлого происхождения передалась ей, конечно, от её родителей. Таким уж был быт, окружавший семью первого российского императора, где первыми словами, которые она стала произносить, были «тятя», «мамка», «солдат»... И дворец императорский скорее напоминал какую-нибудь избу или казарму, где пахло дёгтем, смазными сапогами, крепким табаком и портянками. Потому, став уже взрослой, она одинаково запросто чувствовала себя в девичьей и казарме, где участвовала в свадебных торжествах, сама убирала к венцу дворовых девушек, крестила солдатских детей.

И при всём при этом — галантный французский разговор с какими-нибудь иностранными послами, когда приглашалась, к примеру, во дворец кузины — императрицы Анны Иоанновны, и искренний восторг от спектаклей итальянской труппы.

Впрочем, с восемнадцати лет Елизавета — круглая сирота. После смерти отца не стало матери, старшей сестры Анны.

Когда вместо неграмотной своей матушки императрицы составляла, а затем подписывала её завещание в пользу внука отца, Петра Второго, не знала ещё, что сиротою станет и для своей страны. Ведь после внезапной кончины того самого Петра Второго возникла забота: кому отдать трон. А она, родная кровинка великого императора, была рядом, на глазах у всех сановитых особ; молва же, ими пущенная, как отрезала: «В блуде зачатая и сама пребывающая в блуде...»

Ладно, пусть родилась, когда родители ещё не были повенчаны. Но к себе в душу не позволит никому, чтобы погаными руками... Кто мил мне, того и люблю!

Ан и этим не защитилась. Гвардейца Алёшку Шубина, что оказался единственным светом в оконце, отняли и сослали на край земли — на Камчатку. Теперь, не таясь ни от кого, держит подле себя тоже отраду единую — бывшего малороссийского казака Розума.

Что ж, негожа вам на троне, отныне царство моё — мой дом. Только бы оставили меня в полном покое...


Кутаясь в белый пуховой платок, прошла по комнате.

«Зябко. И чтой-то зима нонче выдалась ранняя? А дров запасли, как на грех, мало. Лодыри все вкруг меня, нет чтобы умом раскинуть да самим обо всём заранее подумать: чем топить, какую провизию вдоволь на зимнюю пору заложить, чтобы потом не скакать как оглашённым по всем поместьям в поисках нужного провианта. Однако куда и скакать-то? Во всех моих имениях — голь, хоть шаром покати. Едва наскребаю, чтоб только свой двор содержать. Знать, потому и дров нынче завести не сумели в нужной плепорции. Да не старики ещё — перезимуем! Эк, какая беда — первый морозец. Зато лицо будет жарче гореть. А я, признаться, люблю, когда щёки у девок что розаны, да и самой приятственно чувствовать в себе силы неизбывные. Эхма, где наша не пропадала!..»

— Эй, кто там?.. Ты, Маврутка, возвернулась? Вели, милая, заложить возок — к ней отправлюсь. А допрежь к ним, соколикам, выйду. С какой такой стати мне, дочери Петра, от них, солдатушек, хорониться? Я к ним в гости хожу, теперя они — ко мне.

И как была в простеньком домашнем платьице из белой тафты, подбитой чёрным гризетом, да с шерстяным платом на плечах, так и объявилась на крыльце.

И вмиг колкий студёный воздух точно распороло дружным кликом:

— Виват, матушка Елизавета Петровна!

И почувствовала, как запламенели её щёки.

— Спасибо, братцы! Спасибо, что не забываете. А я о вас завсегда помню. — И в руку знакомого, оказавшегося рядом сержанта-гренадера ссыпала несколько золотых. — Вот все, ребята, что оказалось в доме. Разделите промеж себя по-божески, чтоб никого не обидеть, да и выпейте за меня, дочь Петра.

Гул возбуждённых голосов покрыл её слова. А она, вновь зардевшись, неожиданно, о чём ранее никогда даже и не думала, вдруг отметила про себя:

«Сколь их тута, у моих дверей? Десяток, полтора, два? Наверное, никак не более было прошедшею ночью там, в Летнем саду, а как ловко всё там спроворили. Что ж, коли придёт нужда, сие предприятие и мне может сослужить службу...»

Любовь способна на всё


К покойной императрице так не ездила, как зачастила к новой правительнице. И, как самая близкая родня, — с подарками.

И теперь, летом 1741 года, так, вроде бы ни с того ни с сего, поцеловав в щёчку Анну Леопольдовну, надела на её руку золотой браслет:

— Ваше императорское высочество, тебе — от меня. Ото всей души.

— Спасибо. Но к чему такой дорогой презент — не именинница я, чай, и не разродилась ещё очередным дитём... Небось опять в долги влезла, мотовка?

Елизавета смущённо опустила голову:

— Имеется должок. Как вы, ваше высочество, меня и просили, я привезла все свои счета, по которым вы, помнится, соблаговолили всё оплатить. А браслет — это другое. Это — от души. Помните, какой дорогой браслет подарили вы мне на девятнадцатое декабря, в день моего рождения? Да к нему от лица его императорского величества — осыпанную камнями золотую табакерку с гербом.

— Ты тоже, помнится, поднесла мне подарок, которым не перестаю восхищаться. Вон, видишь, на шкафу твоя ваза стоит. Где только ты тогда, когда я родила императора Ивана, сей предмет выглядела?

Полные красивые губы Елизаветы Петровны чуть дрогнули, готовые изобразить ухмылку, но она вовремя сдержала себя.

«Дура! То ж в Гостином дворе сами хозяева лавки выбрали сию вазу, когда узнали от моих посыльных, что я хотела бы иметь богатый подарок, дабы вручить его новорождённому. И ради меня отказались взять деньги. Так что уважение в том даре — не к тебе, двоюродная моя племянница, а ко мне».

А вслух произнесла:

— И правда тебе понравилось? Вот что значит сделать подарок по-родственному, от чистого сердца. А нынче, спрашиваешь, с чего бы я так разошлася? Погляди-ка, моя краса, в зеркало. Ну, убедилась, как ты сегодня хороша? И все последние дни цветёшь...

Из зеркала на Анну Леопольдовну глядело миленькое, но, по правде сказать, блёклое, мало что выражающее личико не женщины во цвете лет, а скорее скучной и анемичной девицы.

— Нашла красавицу — ничего не скажешь, — пожала она плечами. — Под глазами — круги, а волосы — под цвет соломы. Да сие природное: скоро ведь мне родить. Считай, что я тебя даже назначила восприемницей при святом крещении того, кого я произведу на свет. Это — мой тебе ответный подарок. А ежели кого сравнить со свежим бутоном, то только тебя, Елизавета Петровна!

— За приглашение быть мне крестною — благодарствую, — не скрывая удовольствия по поводу последних слов правительницы, произнесла цесаревна. — Но, право, ваше императорское высочество, вы не скроете от меня того, что происходит в вашем сердце. Я права? Вы догадываетесь, на что это я намекаю?

— Так ты уже слыхала? — ахнула Анна Леопольдовна и тут же прикрыла ладошкой рот. — Только чу! У стен, всем ведомо, имеются уши. Не дай Бог мой олух обо всём догадается. Я только тебе да ещё моей Юлиане могу довериться. — И, переходя на шёпот и кося глазом на дверь: — А он тебе нравится? Ведь правда писаный красавец и обходительный кавалер? Ведь я ещё когда ходила в девушках, безумно в него влюбилась, из-за чего тётя упросила правительство в Дрездене выслать беднягу из Петербурга. Ты ж помнишь тот неописуемый ужас! Я тогда прямо-таки слегла от горя.

«Граф Линар! Красавчик Мориц Карл Линар — вот кто до сих пор пребывает в сердце этой мышки, — сказала себе Елизавета Петровна. — Насколько же я оказалась предприимчивой, что сбросила с себя привычную лень и расхлябанность и опрометью ринулась сюда, лишь только прослышала о приезде в Петербург этого обольстителя дамских сердец. Теперь держи ушки на макушке — терпеливо внимай всему, что выльется сейчас из груди этой безумно влюблённой дурочки. Линар для неё, наверное, настоящее счастье, для меня же — скрытая напасть. Так что терпение и ещё раз терпение, чтобы не выдать ничем моё беспокойство и делать так, чтобы она поверила мне, как верила, должно быть, в те дальние годы, когда она делилась со мною как со старшей сестрой. Так сколько же времени прошло с тех пор, как их разлучили и Анна вынуждена была стать женою нелюбимого ею человека?»


Анна Леопольдовна выросла и вступила в жизнь, можно сказать, без родительского пригляда. И в этом отношении её первоначальная судьба напоминала судьбу Елизаветы Петровны, которая почти на десять лет была старше её. Правда, с одною важною разницею; у герцогини были отец и мать, но воспитывала её, по сути дела, сначала бабка, а затем уже родная тётка по матери — императрица Анна Иоанновна.

А в происхождении нынешней правительницы как бы лежала воля Великого Петра. Когда его победоносные войска вступили в Мекленбург-Шверинское герцогство, расположенное на севере Германии, он завязал самые тесные отношения с тамошним герцогом Карлом Леопольдом. Русскому царю было выгодно иметь важный плацдарм, с которого он мог в любое время упредить агрессию Швеции и её союзницы Дании. И, дабы укрепить сей союз, российский государь выдал за Карла Леопольда свою племянницу Екатерину Ивановну.

Семейная жизнь между тем не заладилась: герцог оказался извергом и тираном. И «дикая герцогиня», получившая такое прозвище по характеру мужа, только что родив дочь, решилась возвратиться на родину.

По натуре своей Екатерина, старшая в семье, была жизнерадостною и мягкою и в то же время покладистою и беззаботною. В её доме и доме её матери, царицы Прасковьи, всегда было многолюдно и весело, дым стоял коромыслом. Тут, чтобы тешить себя и гостей, устраивались придворные спектакли. Однако в доме уютно чувствовали себя всякого рода юродивые, нищие и грязные и больные приживалки.

Но вот на российский престол вступила сестра Екатерины — Анна Иоанновна, как торжественно нарекли на древнерусский манер новую царицу. И сама по себе возникла забота: а наследник-то кто? Императрица после смерти мужа, герцога Курляндского, замуж не собиралась. Её устраивала и тайная жизнь со своим любимцем Бироном. Но династию, чтобы она продолжалась, всё же следовало подкрепить. Тогда и родилась мысль — взять ко двору родную племянницу.

Мысль сия подсказана была не кем иным, как Бироном. Он решился, когда девочка подрастёт, отдать её замуж за собственного старшего сына Петра. Не важно, что сын был лет на шесть младше, зато он, Бирон, сразу бы породнился с царскою династиею.

Тут для него, внука простого конюха, не дворянина по рождению, открывался путь не только к герцогству Курляндскому, о чём он поначалу думал как о деле почти недосягаемом, а прямо к трону Российской империи.

Девочке при крещении в Мекленбурге по лютеранскому обряду дали имя Елизаветы Екатерины Христины. Теперь в Петербурге, обратившись в православную веру, она в честь тётки получила имя Анна, а отчество — по отцу, но не Карловна, а почему-то по его второму имени — Леопольдовна.

В том же, 1733 году, когда девочке шёл пятнадцатый год, в Петербурге появился девятнадцатилетний племянник австрийской императрицы — принц Брауншвейг-Бевернский Антон Ульрих.

Тут же родился слушок, который, впрочем, не стремилась опровергнуть императрица Анна Иоанновна, — «жених».

Однако жених многих разочаровал. Он был тощий, бледнолицый и белокурый, несказанно неуклюжий и робкий, к тому же заика. Пред сими качествами сразу как бы померк и облик самой невесты, которая не обладала ни красотою, ни грациею, была молчалива и на редкость холодна. Многие даже были уверены, что она на редкость к тому же глупа.

Но вскоре и в поведении, и во всём облике невесты окружающие стали обнаруживать неожиданные перемены. Она будто бы расцвела, и от её надутой серьёзности, напоминавшей скорее недоразвитость, будто не осталось и следа. Она часто исчезала из своих комнат. Кто-то видел её в саду, а кто-то заметил раз и другой в обществе красавца и любимца многих женщин, молодого польско-саксонского посланника графа Линара.

Елизавета Петровна вспомнила, какой разразился скандал, когда слухи о любовной близости её племянницы с пожирателем женских сердец дошли до Анны Иоанновны. Племянница упрямо стала доказывать, что да, она встречалась и говорила не раз с молодым графом, но это были безобидные свидания, которые, слава Богу, только скрашивали её пустую и монотонную одинокую жизнь.

— А как же принц Антон Ульрих? Не затем он прибыл к нам, не затем он продолжает находиться в Санкт-Петербурге и даже принял от меня чин подполковника кирасирского полка, чтобы, не получив твоей руки, снова отправиться домой, в Вену, — не могла скрыть своего раздражения императрица.

— Ваше величество... Милая моя тётенька, да разве сердцу прикажешь? — хмурила бровки племянница и тут же начинала плакать: — Не мил мне этот принц, даже противен... Да я... я лучше никогда ни за кого не выйду замуж.

— А этот развратник — мил? — мрачно осведомилась тётенька-императрица.

— Он мне приятен. С ним легко, радостно.

Ясное дело, что вскоре обнаружилось за этой приятностью: свидания с глазу на глаз, да ещё в укромном месте. Устраивала эти встречи воспитательница племянницы, как потом оказалось, женщина с собственным сомнительным прошлым. И тогда сначала её отставили от двора, а затем добились того, чтобы и посланника отозвали домой, в Дрезден.

Вот когда вновь встрепенулся неугомонный Бирон! Тут уж не столько императрице он стал докучать — решил напрямую поговорить с Анной Леопольдовною.

— Всецело разделяю вашу неприязнь к человеку, коего вам так усиленно навязывают, — начал он однажды с нею свой конфиденциальный разговор. — К тому же этот принц — чужой в наших краях. Вам же, воспитанной в привычной среде, несомненно, должны быть милее, понятнее, ближе и дороже те молодые люди, кои росли с вами рядом. Взять хотя бы моего сына Петра...

— Нет, нет и нет! — взвился выкрик Анны Леопольдовны. — Я знаю, что вы и все министры довели меня, по вашим расчётам, до того, что я вынуждена вам сказать: да, я выхожу замуж за того, за кого прежде и не думала выходить!

С какою пышною роскошью была обставлена летом 1739 года, каких-нибудь два года назад, помолвка этих двоих людей, которые не любили друг друга, испытывали взаимную неприязнь, однако оказались вынужденными соединить свои судьбы.

«Господи! Да разве можно так, когда внутри тебя не дрогнет ни одна жилочка, когда душа твоя, вместо того чтобы радостно раскрыться навстречу желанному другу, вдруг вся скукоживается, чахнет и умирает, не изведав трепетного наслаждения любви и ласки!» — помнится, так спрашивала себя Елизавета Петровна, стоя рядом с молодожёнами, которых как будто кто силком тащил под венец.

Как же всё это было не похоже на то, что случилось с нею самою и её Алёшей, когда они впервые встретились и самозабвенно отдались друг другу! И ни косые взгляды со стороны, ни осуждения вслух, что понеслись по всему Петербургу, не смогли не только разъединить их любящие сердца, но даже в самой малой мере приглушить их чувства. А ведь какой повод был, чтобы их любовь задушить в самом её начале, какой гнев она возбуждала супротив себя самой, русская цесаревна.

И — на тебе, спуталась с простым казаком, вчерашним свинопасом и пастухом!

«Нет ничего на свете сильнее и краше любви. И верно в романах пишется, что за любовь можно и жизнь отдать, а человек, в сердце которого поселилась любовь, всё готов пережить и всё преобороть. Вот я сама. Как бы ни было мне подчас безвыходно тяжело, а положишь голову на грудь Алёшеньке, проведёт он своею сильною и горячею ладонью по моим волосам — и я словно родилась заново! Такие немереные силы вселяет в меня любовь», — счастливо подумала Елизавета и вслух произнесла:

— Теперь, сестрица моя нареченная, и к тебе придёт счастье полною мерой. Ах, как мне радостно за тебя: он вернулся, и твоя беспросветная жизнь вновь озарилася волшебным лучом. Вот почему я давеча сразу поняла, почему ты так вся словно светишься изнутри, будто в тебе само солнце какое зажглось. Разве не так?

— Так, так, моя милая и верная подружка! — снова перешла на шёпот Анна Леопольдовна и порывисто, совсем не похоже на её полусонные манеры, кинулась обнимать цесаревну.

Она быстро, перебивая самое себя, рассказала, как третьего дня, когда объявился граф Линар, они углубились в сад и уединились там в беседке, скрытой разросшимися кустами.

— Как он смотрел на меня, как целовал меня всю — лицо, руки!.. — вспыхнула рассказчица. — Ты, думаю, лучше других поймёшь моё состояние, когда всё вокруг, кроме него, перестало для меня существовать. Только он и я в целом мире. Ведь у тебя так с Алексеем, так, скажи мне?

В ответ щёки, даже лоб цесаревны покрылись краскою, и она опустила голову.

— Да-да, я понимаю, — снова обняла принцесса подругу. — Об этом не говорят вслух. Это — только его и моё. Но я так давно... я так долго хранила его образ в своей душе, что, когда он вернулся и всё между нами возникло вновь, я не нахожу себе места. Знаю, что стыдно, неловко о самом сокровенном вслух, а вот не могу не поделиться... Но не со всеми, не с каждым. Только с тобою, поскольку знаю, как ты любишь меня и что у тебя похожее состояние, да ещё — с Юлианой. О, с нею я делюсь всем-всем, иначе я померла бы, оставаясь в четырёх стенах с тем, кто мне омерзителен и противен... Спасибо тебе за то, что у тебя такое нежное и чуткое сердце. Надо же, угадала, что у меня на душе, и приехала меня повидать...


Скособоченный, с драной кожей и с растресканными стёклами возок цесаревны, прыгая в разбитых колеях, остановился у ворот.

В доме, только взошла к себе наверх, откуда ни возьмись — Лесток. Знать, поджидал.

— Как раскраснелись-то, ваше высочество. Возбуждены, право слово, точно что неприятное случилось.

— Напротив, лекарь, радостью вся полна.

— A-а, это, должно быть, оттого, что правительница поведала вам, как она вновь воскресла, когда прибыл Линар, — захихикал Лесток. —Теперь начнутся амуры, да такие, что и сам принц, её муженёк, не разберёт.

— Да что ведомо о любви тебе, старому холостяку? — поддразнила его Елизавета. — Одно только знаешь: когда кровь кипит, пустить её красною струёю. А от горя или от неизбывной радости — то тебе, эскулапу, всё едино.

— А вот и нет, матушка, — возразил врач. — Что касается вашего высочества, кому я верно служу, можно сказать, с самых младых ваших лет, всё, что ни происходит вокруг, мне далеко не безразлично. Вот вы возвратились из дворца в состоянии возбуждённом. И я не за ланцет хватаюсь, чтобы кровь вашу остудить, я душу вашу хочу уберечь от злых, против вас плетущихся козней. Вот тот же Линар...

— А что Линар? — нетерпеливо и с вызовом перебила его Елизавета. — То не наше с тобою дело — подглядывать в замочную скважину. Любятся, счастливы — слава Богу. Сам знаешь, как я к амурным дедам отношусь, коли в них нет обмана и грязи.

— Тут вы правы, — согласился Лесток и изменил своему ёрническому тону: — Когда нету обмана и грязи. А именно там-то — сей черноты и коварства невпроворот! Знаете, что задумано промеж них? Линар решил свататься за лучшую подругу правительницы — Юлиану Менгден. А зачем? Что — больно влюбился в неё? Как бы не так! Ход придуман для того, чтобы граф сей возлюбленный всегда был с нею, принцессою, рядом, а другие, в первую очередь муж её, о сём ничуть не подозревали. Говорила об этом вашему высочеству ваша названая сестра?

Как ни была начеку цесаревна, как ни умела собою владеть, а не сумела спрятать растерянности:

— Сокрыла, подлая, от меня сию уловку! Вроде бы как на духу во всём мне признавалась, а вот о главном — хоть бы намёком.

— Нет, ваше высочество, к самому-то главному для вас она совсем и не подступилась. Есть верные у меня люди среди прислужников сей принцессы. Так вот они мне донесли: ковы готовят они с этим Линаром против вас!

— Да ты что? В своём-то уме? Али мне ухватиться за твой ланцет и тебе самому руду твою отворить? Небось скажешь: постричь меня хотят, как когда-то сестра моя двоюродная супротив меня замышляла.

— Это-то я и хотел вам сказать, — сознался Лесток. — Верные мне люди подслушали разговор графа Линара и правительницы. Линар тот настаивает на том, чтобы она, Анна Леопольдовна, объявила себя императрицею. А вас, значит, — в монастырь... Только принцесса, надо отдать ей должное, возразила ему: «А что мы при сем выиграем? Чертёнок-то голштинский, внук Петра Великого, в Киле живёхонек. Вот его заместо меня и захотят поставить на трон. А у него все права, в отличие от меня, бабы, да не прямой к тому ж наследницы престола».

«Ковы, ковы! Всюду заговоры и подвохи. Сижу ж тихо, скромно, никому не мешаю, любому желаю только добра. А тут на тебе, сами промеж себя козни друг против друга плетут, в обманах душу поганят, так и меня ещё хотят со свету сжить!»

Гневно загорелись глаза Елизаветы Петровны, так что Лесток вдруг узрел пред собою грозный лик Петра.

«То и ладно! — с радостью подумал он. — То закипела в ней кровь её великого батюшки. А без того, без его решительного и крутого нрава, ей, цесаревне, никогда не увидать отцовского престола. Страдать да кручиниться — не её удел. Пришла пора действовать!»

И повторил громко, что сказал только что самому себе:

— Да, действовать пора...

Она встрепенулась, как подстреленная на лету птица, обвела волооким взглядом всё вокруг себя, и вновь взор её стал твёрдым, с сумасшедшинкою, как у её родного отца.

— Действовать, говоришь? — произнесла она следом за Лестоком. — То ж не выходит и у меня из головы: зачем на троне отца моего чужие ему люди? А ещё больней оттого, что чужие они и по крови, и по своим обычаям нашему русскому православному духу. Но как действовать-то, кто тот вождь, вроде Миниха, который в одночасье способен сотворить дело?

Последние слова потонули в грохоте раскрываемой двери. На пороге вырос во весь свой статный рост её Алексей. Был он в расшитой украинской рубахе и шароварах, но босиком.

В руках — стакан с мутной зелёною жидкостью. Чёрные брови, что обычно как два вороновых крыла над красивыми, как и у неё самой, глазами, насуплены, сведены к переносью.

— Это кто здесь балакает, кто тебя, Лизанька, на опасное дело подбивает? — Пьяная речь споткнулась, и самогон выплеснулся на пол из неверных рук. — Нам и так — скажи ему, лекарю, Лиза, — нам и так туточки хорошо. Зачем нам дворец и этот, как его, трон, а?

Она подошла к нему и обняла за плечи:

— Иди, иди, родненький, к себе. Я сейчас сама приду к тебе, и мы обо всём поговорим.

И тут же подумала: «Вот он, водитель мой. А ведь любит, готов, верно, и жизнь за меня отдать...»

Слабости ветреной женщины


— К вашему высочеству — визитёр. Настаивает, чтобы вы непременно его приняли. — На губах камергера Михаила Воронцова еле скрываемая ухмылка.

Елизавета, углубившись в карты, которые продолжала держать в руках, даже не обернулась.

— Если кто не из наших, а какой-нибудь иноземный посол, передай, Михайло, ему, что пусть сначала спросит разрешение у Остермана: могу ли я сего гостя самолично принять.

Помнила, в конце прошлого года прибывший в Петербург персидский посланник выразил желание лично вручить привезённые подарки всем членам царской семьи. Так сей первенствующий в правительстве министр Остерман воспрепятствовал его встрече с цесаревной. Дары Востока доставили к ней через вторые, а то и третьи руки. Елизавету так оскорбило своеволие царедворца, что она попросила ему передать о том, что пусть он, Андрей Иванович, не забывает, что всем обязан её отцу, который из простых писцов сделал его графом. Как она, добавила Елизавета, никогда не забудет, что получила от Бога и на что имеет право по своему происхождению.

Персидский принц всё же улучил возможность увидеть её во дворце и не мог устоять перед её неслыханною красотою и обаянием, о чём высказался вслух при стечении всех знатных вельмож двора. Это, несомненно, не понравилось тому же Остерману и самой правительнице.

— Постой, — вдруг остановила Елизавета своего камергера. — А вот приму назло всем, кто бы ко мне ни пожаловал!

— Миних. Собственною персоною, — теперь уже открыто усмехнулся Воронцов.

— Вот так пассаж! — Елизавета бросила карты на стол и посмотрела на камергера Воронцова и своего камер-юнкера Петра Шувалова, с которым дулась в подкидного дурака. — То почти цельный год волком глядел на меня, как тот же Остерман, а теперь, извольте, сам, самолично! Ну что, завернуть его оглобли назад?

— Не кипятись, остынь, матушка, — остановил её Шувалов, собирая со скатерти рассыпанную колоду. — Коли этот волк забрёл к тебе в дом, значит, на то объявилась у него немалая причина. А коль так, полагаю, не столько ему, сколько нам от сего визита может проистечь польза.

— Пётр прав, — подхватил Воронцов, перестав ухмыляться и выдохнув единым духом: — Посуди сама: с весны отлучён от всех постов, выселен из собственного дома за Неву-реку, на Васильевский остров, и посажен там, словно на какую гауптвахту. Значит, имеет что сказать твоему высочеству. А нам теперь всякое мнение, да ещё из таких уст, может обернуться подспорьем, коим не следует пренебрегать.

Говорилось о «нашем» деле, как водится промеж самых близких людей. А они, Воронцов Михаил Ларионович да Шувалов Пётр и его старший брат Александр, тоже камер-юнкер, были самыми что ни на есть доверенными людьми Елизаветы Петровны с тех пор, как образовался здесь, в Петербурге, её великокняжеский двор.

Сколь только было можно, цесаревна поначалу жила от императорского двора наособицу, в Александровской слободе под Москвою[5], но Анна Иоанновна приказала ей приехать в столицу и обосноваться у неё под боком. Дабы не оказалась её кузина опасною соперницей, когда за нею там, в подмосковных, никакого пригляда.

Только — нет, были и там глаза и уши капризной и злой самодержицы, верившей каждому, даже самому напрасному доносу. Так, по наущению злобных лиц там, в Александровской слободе, был схвачен милый дружок Елизаветы Алёша Шубин и отправлен этапом в далёкую камчатскую землю.

Её петербургский двор сложился сразу и так удачно, как она, невольно закручинившаяся после разлуки с любимым другом, и не мечтала. Но особенно сошлась цесаревна с братьями Шуваловыми, за одного из которых, Петра, сосватала свою любимую товарку Мавру Шепелеву, да и с Михаилом Воронцовым, коего женила на своей кузине по матери, Анне Скавронской.

Преданнее этих людей у неё никого теперь не было, если не считать лейб-медика Лестока да конечно же предмета беспредельной сердечной страсти Алёшеньки Разумовского. Был он по должности управляющим её имениями, а на самом-то деле как бы слитная с нею вторая её половинка.


Миних вошёл в дом, как всегда, прямой и статный, лицом румян, в глазах задор и весёлость, а сам — галантность высшего разряда.

— Рад видеть вас, милейшая великая княжна. И не могу удержаться, чтобы не сказать: вы хорошеете с каждым днём. — Он прикоснулся губами к её руке.

— И это — несмотря на некую мою дородность, — как бы продолжила цесаревна сказанную фельдмаршалом фразу.

Он вскинул свою красивую голову и засмеялся:

— Так вы знаете, что сказал я о вашем высочестве, когда вам не было, кажется, и десяти лет? Да, тогда я только прибыл на службу к вашему батюшке и был представлен всему славному семейству незабвенного Великого Петра. Но те слова, прошу меня извинить, не в счёт. Какое может быть сравнение с ещё не оформившимся ребёнком? Всему Петербургу известно, что более тонкого стана, чем у вас, великая княжна, не сыскать. Сие особенно для меня стало бесспорно в последнее время, когда я получил возможность на досуге поразмышлять о событиях и лицах в большом спектакле жизни, в котором, увы, довелось участвовать и мне, вашему покорному слуге.

Елизавета предложила фельдмаршалу присесть и отослала Воронцова и Шувалова из гостиной, дав им какие-то поручения, что на самом деле означало пройти в соседнюю комнату и постараться услышать весь её с Минихом разговор.

Совсем, казалось, недавно, в самом конце прошедшего года, не было при дворе более могущественного и уверенного в себе государственного мужа, чем граф Миних. На другой же день после переворота, а лучше сказать, утром того же знаменательного дня Миних, возвратившись домой, приказал своему адъютанту подполковнику Христофору Манштейну писать под его диктовку список наград.

— «Во-первых, — диктовал он, — принцесса Анна, которая отныне становится государыней правительницей и великой княгиней императорской фамилии, возлагает на себя Андреевский орден, а меня, Миниха, жалует в генералиссимусы».

— Прошу прощения, ваше сиятельство, — остановил адъютант своего начальника, — а вдруг этого звания желает муж правительницы, принц Антон? Не лучше бы сначала об этом разведать, а вам просить лучше звания министра.

— Ты прав, Манштейн, — остыл Миних, — так и занеси в проект указа. Но я тут должен оговорить: Остерман, как теперешний глава кабинета, будет отныне ведать флотом. Как? А мы, чтобы его отличить, дадим ему звание адмирала, о коем он, помнится, давно мечтал. Кстати, о себе запиши: «Манштейна — в полковники...»

Позади была бессонная ночь, но фельдмаршал был неутомим. Окончив с раздачею наград, он тут же принялся за новый лист бумаги. На ней вскоре вырос деревянный дом, окружённый высоким забором.

— Что, здорово? — не мог скрыть он восхищения, показывая чертёж своему адъютанту. — Этот дом по высочайшему и моему, первого министра, указу будет ставлен незамедлительно в Пелыме Тобольской губернии. А жить в нём до скончания дней выпадет низложенному господину, бывшему регенту.

В тот же день, девятого ноября, в закрытых придворных каретах, носивших название шляфвагенов, то есть спальных, отправлены были в Шлиссельбург в заточение герцог Курляндский и брат его Густав. Бирон ехал с полицейским служителем и с почтальоном в царской ливрее. На козлах сидели доктор и два офицера, каждый с парою заряженных пистолетов. Впереди и позади кареты были размещены гвардейские солдаты с ружьями, к которым были примкнуты штыки. Герцог сидел в халате, а поверх халата был плащ, подбитый горностаевым мехом. На голове у него была шапка, покрывавшая часть лица. Народ, провожая низложенного правителя, издевался над ним и кричал:

— Раскройся, покажись, не прячься!

Из окон Зимнего дворца смотрела на этот проезд принцесса Анна и, видя своего врага униженным, прослезилась:

— Я не то готовила ему. Он сам понудил меня так с ним поступить. Если бы он прежде сам мне предложил регентство над моим сыном, я бы с честью отпустила его в Курляндию.

Миних, низложивший регента, не скрывал своего удовлетворения свершившимся. Но положение его самого оказалось не таким прочным, как можно было заключить по наружным признакам. Принц-генералиссимус не мог поладить с честолюбивым и умным первым министром. Будучи выше его по сану, принц тяготился тем не менее зависимостью от своего как бы подчинённого. Он жаловался, что Миних хочет стать чем-то вроде великого визиря Турецкой империи[6], обвинял фельдмаршала в безмерном честолюбии и необузданности нрава.

Но более всех стал вредить Миниху Остерман, который никак не мог пережить того, что его бывший союзник стал во главе правительства и тем самым взял в свои руки и внутреннюю и внешнюю политику России.

— Миних взялся не за своё, — нашёптывал Остерман принцу и самой правительнице. — Он не в состоянии разобраться в делах международных, коими ведал до сего времени я, и на меня не было никаких нареканий.

Так складывалось мнение сузить поле деятельности первого министра до чисто военного правления, а всё прочее у него отобрать.

Честолюбие Миниха было смертельно оскорблено. Умный и хитрый государственный муж, поначалу он решил запугать своих благодетелей тем, что оставит русскую службу и уедет служить Фридриху Второму.

Это был дальний прицел: выдающийся военачальник грозил тем, что он окажется в рядах прусской армии, которая всегда угрожала Австрии. А Австрия — это родина брауншвейгского семейства, и союз с австрийцами всегда предпочитал Остерман. Миних же с первых дней обозначил свой выбор главных союзников России — Францию и Пруссию. Он заявил, что Австрия спит и во сне видит, как Россия пошлёт свои войска, чтобы она могла воевать против прусского короля. А зачем нам пролитие крови за чуждые интересы?

Никакие окольные ходы Миниха не возымели успеха. Правительница стала с ним обходиться сухо и даже надменно, и он решил попытаться использовать последнее средство — подать в отставку. И она, та, которую он спас, подписала его просьбу.

Стороною Миних прознал, что в решении его судьбы не последнюю роль сыграл тот, кого он засадил в каземат. На допросах Бирон показал, что как вероломно Миних низверг его, так он сможет лишить власти и новую правительницу, стоит ей только раз не поступить так, как ему, фельдмаршалу и первому министру, заблагорассудится.

Лёгкость, с которой Анна Леопольдовна избавилась от своего недавнего защитника, покоробила Елизавету. И она высказала ей, что та поступила неосмотрительно и неблагодарно.

— А как я могла поступить иначе, если фельдмаршалом были недовольны мой муж, Остерман и... Линар?! — попыталась она оправдать своё решение. — Здесь не простое недовольство соперничеством Миниха, а, между нами, защита нашего с Австриею союза. Понимаешь, граф Линар вновь послан в Россию, чтобы скрепить отношения между нами, Австриею и его родною Силезиею. Однако не нашего с тобою ума сие дело — сиречь политикус. Я, признаться, в этом нисколечко не разбираюсь. Мне любая заморская держава — на одно лицо, коли её посланник здесь, в Петербурге, не трогает моё сердце. Возьми, к примеру, маркиза Шетарди, этого вертлявого дамского угодника. Шут, да и только. Не то что Линар — красавец, обходительный и достойный кавалер с рыцарским сердцем.

Спорить с названой сестрицею не хотелось. Да и к чему ей, Елизавете, политический расклад, в котором она пока не могла и не думала даже досконально разбираться? Её и тогда и теперь более всего занимал вопрос, кому можно и кому нельзя доверяться в том, что всё более и более занимало её ум. Вот, кстати, граф Миних. Что его к ней привело?

Елизавета так прямо и спросила графа Миниха, не откладывая дела в дальний ящик.

— А разве я, ваше высочество, не навещал вас в прошлые поры, когда вы, осмелюсь заметить, были не в лучшем, чем теперь, положении? Да и сказать вам ласковое слово, высказать сердечное пожелание здоровья и счастья, как водится промеж нами, русскими людьми, не моё отеческое к вам расположение? — был ответ Миниха.

Цесаревна вспомнила, как под Рождество он также пожаловал к ней в дом, чтобы выразить свои поздравления. Тогда он невольно, впрочем, сконфузился, встретив в комнатах, даже на лестницах множество гвардейских солдат и офицеров. Не проведать ли пришёл: по-прежнему ли она в дружбе с гренадерами?

Только важно ли ему, отставленному от всех дел, вызнать сии связи? Однако замыслов этого человека, у которого ума и всяческих умственных построений — палата, никто наперёд не отважится угадать. А всё же следует попробовать вызнать его интерес, коли пойти в лоб.

— Шли нынче ко мне и, наверное, думали: не встречу ли я, бывший командир преображенцев, своих орлов? Как в прошлый раз под Рождество, — спросила Елизавета Петровна, приятственно улыбаясь. — Были, были у меня славные гренадеры сразу после той ночи, когда вы, граф, повели их на дело.

— Что старое вспоминать! — ответно улыбнулся фельдмаршал.

— А мне таки очень интересно вспомнить о том, что они тогда мне говорили. Теперь же я прямо у вас хочу о том же спросить: то правда ли было — вы будто именем моим поднимали тогда солдат на тот приступ?

Было заметно, как неожиданно смутился фельдмаршал и тотчас сам вспомнил ту свою речь перед поднятыми им по тревоге гвардейцами. Да, с чего это он начал тогда? Кажется, вот с этих слов:

«Молодцы преображенцы!.. Не один раз водил я вас к славе и победам, не один раз проливал вместе с вами свою кровь за благо родной матушки России. Вы скажете мне, что я по рождению немец. То будет верно, да не совсем. Я давно уже русский, и вся немецкая кровь вытекла у меня из моих жил на полях сражений. Я — русский, говорю я вам, и потому не могу более терпеть того, что происходит там, наверху, в нашем российском правлении, где засилье чужестранцев, особ чужой веры и чуждых нам, русским, государственных интересов».

Речь была вдохновенной, в высшем смысле патетической, воспламеняющей дух. Фельдмаршалу и теперь доставляло великое наслаждение как бы слышать собственные слова. Но сидящая перед ним дочь Петра хотела услышать от него иные слова, прямо до неё касающиеся. И он вспомнил их:

«Солдаты! В бедности и под постоянными угрозами живёт дочь нашего великого императора Петра, в чужих краях обретается его внук, а дерзкий проходимец, вор, изменник и похититель власти топчет грязными ногами их священные права и упивается русскою кровью. И мы будем терпеть его? Будем склонять наши гордые головы перед его изуверством?..»

Повторить всё это теперь вслух было совестно даже ему, готовому на многое вероломство. Он поведал ей лишь основной смысл, прибавив другие слова, с которыми к ней сегодня и шёл:

— Видит Господь, матушка цесаревна, что я нижайше припадаю вновь к твоим ногам. Только повели — и тотчас исполню всё, что у тебя на уме. А на уме у тебя то, что и я в мыслях своих всегда держал и особливо держу ныне: ты — дочь того, кто и меня достал из грязи и ничтожества. — И с этими словами Миних встал перед Елизаветою на колени.

И тогда она выпрямилась, всею осанкою своею напоминая грозного своего отца.

— Значит, ты тот человек, который короны раздаёт кому только захочет? Но я оную и без тебя получить имею законное право. И сделаю то, коли сама захочу. А теперь, ваше сиятельство, извольте оставить мой дом, дабы соглядатаи и шпионы ваших врагов, Остермана да принца, не донесли о вашем визите.

Нет, не таков был по своей природе Миних, чтобы сконфузиться и выйти как побитый шелудивый пёс. Он тоже поднялся, выпятил по-солдатски грудь и вышел вон, полный достоинства. И следом за ним в гостиную вошли Шувалов с Воронцовым и третий — Лесток.

— Слышали? — обратилась к ним Елизавета. — Голову могу свою закласть: то, что было на уме у этого моего визитёра, почему бы не оказалось в головах моих супротивников? Я им поболее, чем сам неудавшийся первый министр, словно кость в горле. Так что неча далее сидеть сложа руки. Лесток, у меня до тебя дело. Пока, други мои, конфиденциальное. Вскоре понадобитесь и вы.


В аллее Летнего сада, где по утрам любил совершать променаж французский посланник, к нему подошёл Лесток.

— Надеюсь, вы меня знаете, — сказал он.

Посланник учтиво кивнул.

— Тогда вам, несомненно, известно, от чьего имени я с вами заговорил.

«Наконец-то! Свершилось то, к чему я стремился», — радостно подумал Шетарди и взял под руку лейб-хирурга:

— В таком случае нам лучше всего уединиться в моём кабинете. Маркиз Жак Троти де ла Шетарди объявился на берегах Невы в качестве личного посланника короля Людовика Пятнадцатого в самом конце 1739 года. И его фигура, и то, с чем он изволил явиться, оставили в русской столице незабываемое впечатление. Он был молод, ловок, остроумен, и под его обаянием сразу же оказался почти весь императорский двор. Но не менее сильное впечатление оставило его окружение — двенадцать изысканных кавалеров в качестве сотрудников посольства, восемь духовных лиц и пятьдесят пажей. Кроме свиты при нём оказалось шесть поваров, среди которых один пользовался всеевропейской известностью, а также несчётное число камердинеров и ливрейных лакеев.

Особо позаботился маркиз по части своего гардероба: платья, которые он привёз, были от самых знаменитых модельеров, каких ещё не видывали ни Санкт-Петербург, ни столицы иных европейских государств. С ним была и самая изысканная мебель, и, сверх всего, багаж содержал не одну тысячу бутылок тонких французских вин, между которыми — шестнадцать тысяч восемьсот бутылок шампанского.

Въезжая таким манером в российскую столицу, посланник, разумеется, хотел показать, что должна означать Франция во всём мире. И в то же время, безусловно, желал подчеркнуть, что он намерен пробыть в России как можно дольше, пока не добьётся выполнения тех задач, которые наложило на него его собственное правительство.

Помнил ли Людовик Пятнадцатый ту свою романтическую пору молодости, когда русский царь прочил ему в невесты свою дочь? Теперь, когда он сам оказался на троне, он знал: та, которая могла стать спутницей его жизни и королевой Франции, влачит в далёкой стране жалкое существование.

Однако русская цесаревна вспоминалась не сама по себе, а в связи с тем, что и сам Людовик как король и его правительство очень хотели, чтобы их родная Франция стала единственной в Европе державой, с которой все остальные должны были бы считаться. Так, собственно говоря, и было. Вернее, так могло быть, если бы далеко на северо-востоке не существовало огромной и непонятной страны — России, которая почему-то всё время вмешивалась в европейские дела и постоянно пугала карты то Франции, то Англии или Пруссии. А надобно, чтобы русские целиком и полностью были вовлечены в свои собственные дела и начисто позабыли те времена, когда Россия под гром пушек и музыку военных оркестров прорубала свои окна в Европу.

«А что, если сделать ставку на обделённую цесаревну?» — подсказали своему королю вдруг пришедшую в их головы мысль министры французского кабинета. Потому, напутствуя своего посланника в дальнюю дорогу, Людовик прямо ему сказал:

— Король хочет одного: видеть цесаревну Елизавету на престоле. И для этого готов оказать содействие, если только она даст ему возможность к тому.

Две странности содержала сия короткая речь: то, что король говорил о себе в третьем лице, и то, что напутствие это не содержало конкретной программы действий для посла. Впрочем, и первое и второе было в порядке вещей: Франция привыкла к галантному способу действий и к галантной, если так можно сказать, дипломатии.

Со времени своего приезда Шетарди не раз виделся с цесаревною и, пусть даже в самом коротком разговоре с нею, сумел передать ей смысл королевских слов. Но как их следовало понимать, маркиз и сам не мог бы объяснить с достаточною определённостью.

Ясно было одно: за помощь и поддержку, которую могла оказать Франция, Елизавета обязана была чем-то заплатить. Но какова могла быть эта помощь и, соответственно, плата за неё — обо всём этом и решилась Елизавета спросить у Шетарди через Лестока.

В кабинете посланника было уютно и в то же время просторно. Солнечный свет свободно лился сквозь высокие окна, заставляя ярко сверкать причудливую инкрустацию и позолоту на спинках кресла, на изгибах вычурных ножек письменного стола и различных шифоньерок и шкафчиков. Изысканное французское вино, налитое в высокие бокалы, отдавало блеском янтаря.

Де ла Шетарди и дома предстал перед гостем во всём своём великолепии. Скинув плащ, он оказался в костюме из серебряной ткани, расшитой золотом, жабо было из тончайших кружев, на ногах — бело-серебристые шёлковые чулки и тупоносые, на высоких каблуках, с большими бриллиантовыми пряжками башмаки. И сам он выступал словно какой-нибудь знаменитый парижский балетмейстер, делая одно па за другим.

— Итак, вы говорите, любезный Лесток, что положение нашей очаровательной общей знакомой становится день ото дня всё тяжелее и опаснее?

— Несомненно, маркиз. И вы это сами знаете. Произошёл парадокс: арестован регент Бирон, который, всем известно, был исчадием ада, но именно он как мог защищал права лица, о котором мы говорим, перед императрицею и перед нынешнею правительницей.

— Его зашита имела свои цели: он хотел укрепить своё положение на вершине власти, женив своего сына на истинной наследнице династии Великого Петра, — развил Шетарди высказывание Лестока. — А ей нужны иные друзья и иные союзники.

Возникла пауза. Обоим было понятно, что всё сказанное сейчас можно было и не произносить — каждому в Петербурге сие было известно. Оставалось спросить без обиняков: на какую помощь можно рассчитывать?

«Что-то мешает маркизу говорить начистоту, — отметил про себя Лесток. — Неужели общее мнение, что теперь, когда власть оказалась в руках правительницы Анны Леопольдовны, она и цесаревна — будто одно целое?»

— Смею заметить, милейший маркиз, что нынешний двор сознательно стремится ввести в заблуждение европейские державы в том смысле, что его не разъедают никакие противоречия, — произнёс Лесток. — Гвардия да и всё истинно русское общество не приняли брауншвейгскую фамилию. И с каждым днём растёт желание видеть на троне свою, православную царицу. Этого и боятся узурпаторы, неправедно захватившие трон. Откроюсь вам как на духу: мне доподлинно известно, что царевну хотят заточить в монастырь и тем покончить дело.

— Что? — вскочил на ноги и сделал новые па маркиз. — Да как можно женщину, которая олицетворяет собою всё лучшее, всё национальное, — и сжить со свету? Святые отцы, вы слыхали когда-либо о такой несправедливости? Да Елизавета — единственная царица, которая хранит в душе наследие всей нации! Златоглавая Москва, блеск её церквей — всё, всё в ней, этой истинной красавице, дочери вашего первого императора.

— О маркиз, вы не случайно вспомнили Москву — любимый город цесаревны, — подхватил Лесток. — Вижу, и вам, посланнику чужой державы, нравится этот величественный город. Цесаревна же родилась в Москве и любит её всею душою.

«Вот на что надо сделать ставку, — словно открыл что-то самое важное в своих рассуждениях де ла Шетарди. — Франция даст Елизавете деньги, чтобы под её властью Россия вновь стала только Московией!»

— Вам нужны деньги, — наконец отважился маркиз. — И деньги немалые. Но у меня, честно признаюсь вам, на сей счёт нет твёрдых указаний. А посланник без точных инструкций походит на незаведённые часы. Дайте мне немного времени для того, чтобы я мог связаться с Версалем[7].

Проводив гостя, посланник тотчас сбросил с себя бутафорский наряд и, накинув более скромный халат, подошёл к бюро.

«Если принцессе Елизавете будет проложена дорога к трону, — перо легко побежало по бумаге, — то можно быть убеждённым, что претерпенное ею прежде и любовь её к своему народу побудят её удалить иностранцев и совершенно довериться русским. Уступая склонности своей и народа, она немедленно переедет в Москву; знатные люди обратятся к хозяйственным занятиям, к которым они склонны и которые принуждены были давно бросить; морские силы будут пренебрежены, и Россия мало-помалу станет обращаться к старине, которая существовала до Петра Первого и которую Долгорукие хотели восстановить при Петре Втором, а Волынский — при Анне. Такое возвращение к старине встретило бы сильное противодействие в Остермане; но со вступлением на престол Елизаветы последует окончательное падение этого министра, и тогда Швеция и Франция освободятся от могущественного врага, который всегда будет против них, всегда будет им опасен. Елизавета ненавидит англичан, любит французов; торговые выгоды ставят народ русский в зависимость от Англии, но их можно освободить от этой зависимости и на развалинах английской торговли утвердить здесь французскую».

Расписывая выгоды правительственного переворота в России, Шетарди пытался убедить своего короля в том, что он и его министры знали и сами по себе. Но как сдвинуть Россию в нужном направлении, как дать толчок сторонникам Елизаветы? В сей заботе у Шетарди неожиданно объявился самый надёжный союзник, который один только и способен сообщить необходимый толчок, — Швеция.

Да, Швеция должна объявить русскому правительству войну, и тогда, используя недовольство общества военными тяготами, Елизавета, опираясь на гвардейские полки, легко сбросит опостылевшее правление и взойдёт на престол.

«Однако кто же способен таскать для другого каштаны из огня?» — задумалась Елизавета, когда Лесток после очередной встречи с Шетарди и шведским посланником Нолькеном сообщил ей об этих намерениях.

Переговоры на какое-то время заглохли. Тогда, не скрывая своего нетерпения, Шетарди и Нолькен один за другим решили самолично переговорить с Елизаветой.

— Питая безграничное восхищение вашим высочеством и стараясь хоть чем-то вам услужить, — расшаркался перед цесаревною маркиз, — я передаю вам небольшой презент от правительства его королевского величества.

Презент состоял из двух тысяч червонцев.

— Благодарю вас, маркиз. Но это капля в море по сравнению с тем, что я набрала в долг, чтобы делать кое-какие подарки верным мне гвардейским солдатам, — сказала Елизавета. — По меньшей мере мне необходимо иметь не менее пятнадцати тысяч червонцев. Ну да Франция не такая богатая страна, чтобы облагодетельствовать тех, в ком не видит она проку.

— О, напротив, ваше высочество! — воскликнул Шетарди. — Франция ставит в своих отношениях с Россией очень высокие цели.

— Свои, разумеется, цели, — охладила пыл маркиза всё понимающая Елизавета.

Но более её беспокоил Нолькен. Он потребовал не больше и не меньше, как уступить в будущем Швеции земли, завоёванные некогда на берегах Балтики её отцом, а значит, теперь неотъемлемо принадлежащие России.

— Выходит, уступить вам, шведам, и Петербург, где теперь мы с вами ведём наш разговор? — вскинула свои соболиные брови цесаревна.

— Зачем же лишать вас такого окна в Европу? — опроверг её предположение Нолькен, — Есть другие места, скажем, на Карельском перешейке, а то в Эстландии или Лифляндии, на которых мы могли бы помириться.

«Такою ценою купить себе корону? — Внезапная мысль прямо-таки обожгла Елизавету. — Нет, лучше я оставлю всё как было, чем порушу дело всей жизни моего родного отца... Однако не стоит так явно отталкивать от себя того, кто может способствовать достижению цели. Пусть Швеция пригрозит военною силой тем, кто сейчас у трона, а дальше будет видно. Скорее всего я и без уступок шведам добьюсь своей цели».

— У русских есть поговорка: «Не следует делить шкуру неубитого медведя», — очаровательно улыбнулась цесаревна гостю.

— Ах да, и у нас есть такая пословица о медведе. Только, кажется, не о буром, а о белом, полярном. Знаете, викинги когда-то ходили далеко в студёные моря и там частенько охотились на этих могучих животных. Так что и теперь во многих домах на севере можно увидеть хорошо выделанные шкуры полярных исполинов, — сказал шведский посланник. — Ну так, может быть, всё же подписать некие кондиции, чтобы будущая шкура медведя оказалась прочной и нелиняющей? С вашего разрешения, великая княжна, я передам вам некий прожект моего правительства.

— Присылайте. Я обещаю всё внимательно прочитать.

Не всегда доводилось устраивать свидания Лестока во французском посольстве, а Елизаветы — с послами у неё в доме. Приходилось уходить от надзора шпионов.

Однажды о непрерывной слежке за нею Елизавете признался один преданный ей гвардеец:

— Сам слыхал, подбирают у нас таких, чтобы можно было с надеждою поставить на караул близ твоего, матушка, дворца. И чтобы были они проворны и оказались в состоянии зорко смотреть и всё запоминать. Какие-де персоны мужеска и женска пола к тебе приезжают, тако ж и твоё высочество куды изволит съезжать и как изволит возвращаться — о том повседневно чтобы подавать записки. И особливо — в которое время генерал-фельдмаршал во дворец цесаревны прибудет, то б того часу репертовать словесно об оном прибытии. Французский посол когда приезжать будет во дворец твой, то и об нём репертовать...

Потому встречаться стали в лесу, за городом. Туда на очную ставку с Нолькеном и Шетарди цесаревна стала, кроме Лестока, посылать ещё и Михаила Воронцова. Он и принёс те изложенные на бумаге условия, на которых настаивал шведский посол. Елизавета, не читая, убрала их куда-то к себе.

— Матушка, нынче у меня встреча за Невою со шведским посланником, — напомнил ей Воронцов.

— Погоди ты, Михайло. Ты же знаешь, для меня нож вострый что-либо читать по написанному. То моя слабость бабья — одни наряды на уме. Век бы прихорашивалась перед зеркалом да примеряла платья. А ты мне — бумаги под нос. Не торопи — и до них дойдёт черёд. Ты же не к Нолькену теперь ступай, а встренься с Шетарди. Скажи, что твоя госпожа совсем издержалась, а он, дескать, знает она, в карты выигрывает большие тыщи. Аль о своём обещании вовсе позабыл? Так что скажи ему: и я об нашем уговоре могу позабыть. — И известная хохотушка звонко рассмеялась, так что показались на щеках две очаровательные и аппетитные ямочки.

Свершилось!


Надо же было такому произойти: Анна Леопольдовна вошла, сделала всего два или три шага и то ли нога подвернулась, то ли носком туфли зацепила за угол лежащего на полу ковра, но только неожиданно споткнулась и растянулась плашмя у ног цесаревны.

Елизавета сразу бросилась поднимать гостью:

— Не ушиблась? Да как же это такое?..

— Господи Иисусе! Матушка государыня, родненькая ты наша... — захлопотала оказавшаяся рядом Мавра Шувалова. — Эй, девки, кто есть здеся? А ну-ка бегом сюда! Кто это из вас мыл полы да негоже эдак развернул ковёр?

Слава Богу, ни ссадин, ни синяков не оставил на теле правительницы сей нелепый случай. Поправила лишь причёску пред зеркалом да припудрила носик и пошла щебетать с Елизаветою о разных разностях.

Наведывались они друг к дружке по-родственному, как принято говорить, не чинясь. На этой неделе, к примеру, Елизавета — у Анны, в другой вторник или среду — наоборот. И не припомнить, если бы кто взялся считать, кто у кого чаще бывал в гостях. Но тот визит, когда родительница императора уронила себя, можно сказать, всем прикладом, да, что вовсе уж некстати, прямо в ноги своей скрытой соперницы, запомнился.

— По народному поверью, — поясняла Мавра, — то плохой для неё знак. Заболеет или, не дай Господи, самое худое с ней случится... Постой, постой, матушка цесаревна, а не перст ли судьбы в том, как она шмякнулась пред тобою, что не ей, а тебе над нею верх взять?

— Эва, куда хватила, Маврушка! Сто раз надо ей поскользнуться да хоть лоб расшибить, а моё дело и на воробьиный скок не подвинется, — отмахивалась своею белою, немного пухлою рукой Елизавета. — Аль не видишь: и лето с осенью миновали, скоро белые мухи закружат, а все разговоры разговорами и остаются. Как бы мне самой в одночасье не оказаться распятой, да не на ковре царском, а на дыбе.

— Цыц, цыц, милая! Сплюнь, да более чтобы я ничего подобного от тебя не слыхала, — всполошилась Мавра. — Ишь чего в голову взяла! А дела, они всегда так идут, как на качелях: то вверх, то вниз и снова вверх.

С конца лета, не дождавшись никаких гарантий от цесаревны, шведы начали своё наступление, да тут же и получили отпор. Оправлялись от поражения долго, однако, собрав силы, вновь отважились на штурм.

В обществе стал мало-помалу возникать ропот: шведской войны могло бы не быть, если бы Остерман и всё нынешнее правительство следовали политике Петра Великого и заключили бы союз с Франциею и Пруссией, а те, в свою очередь, сдержали бы свою союзницу Швецию. Но роптали как-то по-робкому, словно сквозь зубы.

Елизавета, казалось, совсем опустила руки: зачем развесила уши, внимая лживым речам шведского посланника, уверявшего, что военные действия начнутся только лишь для того, чтобы возродить в русском народе ненависть к брауншвейгской династии и заставить истинно русских патриотов обратить внимание на петровскую династию.

Отважилась найти Шетарди, который к тому времени сидел как мышь под веником — тихо и скромно.

— Что ж за надувательство такое, маркиз? — заявила она ему, отбросив всяческий политес. — Обещали, что война будет за меня и моего племянника, внука Петра Великого, а получилось — поход против всех русских. А ведь я и есть первая русская в моей стране. Значит, шведы — и против меня?

Смутился, заюлил французский посол, а через короткое время привёз ей манифест, изданный шведским главнокомандующим. В том манифесте, обращённом к «достохвальной русской нации», говорилось, что шведская армия вступила в русские пределы только для получения удовлетворения за многочисленные неправды, причинённые шведской короне иностранными министрами, господствовавшими в России в прежние годы, для получения необходимой для шведов безопасности на будущее время, а вместе с тем для освобождения русского народа от несносного ига и жестокостей, которые позволяли себе означенные министры, чрез что многие потеряли собственность, жизнь или сосланы в заточение. Намерение короля шведского состоит в том, чтоб избавить достохвальную русскую нацию для её же собственной безопасности от тяжкого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании и предоставить ей свободное избрание законного и справедливого правительства, под управлением которого русская нация могла бы безопасно пользоваться жизнью и имуществом, а со шведами сохранять доброе соседство.

Слова манифеста обрадовали Елизавету, но наверху сильно оскорбились. Принц Антон, Анна, Остерман сразу поняли, против кого он написан, и приняли меры, чтобы сей бумаге не давать ходу, а лучше принять все меры для вооружённого отпора захватчикам.

И вновь подумала цесаревна: нечего надеяться на чужого дядю, да и здесь, в Петербурге, не стоит уж так доверчиво на кого бы то ни было полагаться. А всё, что следует совершить, надо брать в свои собственные руки. У Анны, правительницы, вождём был Миних. В её случае сим предводителем должна стать она сама.

И впрямь всё качалось, как на качелях: то вверх, то вниз.

Теперь и государыня-правительница как бы совсем позабыла дорогу к Смольному дому — виделись только в Зимнем дворце. И то разговор как бы на бегу. А по смыслу — и вовсе не очень важный, вроде бы даже необязательный. И конечно же — никак не душевный, как в недавние времена.

Гадала: что тому причиной? Подмётный шведский манифест? Да она-то, цесаревна, здесь при чём?

Всё разъяснилось однажды поздним вечером, в понедельник, двадцать третьего ноября.

Во дворце был куртаг, проще говоря — обычный приём. Как было заведено, гости уселись за карточные столы. Цесаревна тоже села играть. Вдруг, проходя мимо её карточного стола, Анна Леопольдовна сделала ей знак перейти с нею в соседнюю комнату.

Среди тех, кто находился близко к карточным столам, был и Шетарди. От него не ускользнула та решимость, с какою подошла к цесаревне правительница, и невольная тревога, отразившаяся на лице Елизаветы. И Шетарди, чтобы её ободрить, чуть заметно ей улыбнулся. Но в этот самый момент Анна Леопольдовна проходила мимо него и заметила эту его улыбку.

— Я вижу, у вас, великая княжна, весьма странные отношения с этим самоуверенным наглецом, — сказала правительница, когда они остались вдвоём.

— Кого вы, ваше высочество, имеете в виду? — спокойно, стараясь держать себя в руках, осведомилась Елизавета.

— Кого? Да вашего Шетарди.

— Моего? — не скрыла усмешки цесаревна. — Вот уж не ожидала, что посланник иноземной державы аккредитован не у российского правительства, а у моей персоны.

Правительница слегка стушевалась.

— Видишь ли, — выдала она себя, — днями я получила письмо из Саксонии от Линара. Ты ведь знаешь, что перед свадьбою с Юлианой Менгден я отпустила его домой, чтобы он там уладил свои финансовые дела. Так он мне пишет, ссылаясь на известные только ему, но верные сведения, что французский посланник плетёт заговор против моей и моего супруга фамилии. А значит, и против законного российского императора. Так что, говоря между нами, я решилась обратиться к королю Франции, чтобы он отозвал неугодного нам посла.

Елизавета нашлась сразу:

— На это вы имеете все права. Однако при чём же здесь я? При чём ваши упрёки мне?

Анна Леопольдовна замялась, а затем произнесла:

— Мне говорят, что Шетарди несколько раз бесцеремонно наезжал к вам и вы его принимали, вместо того чтобы ему отказать.

— Ах, милая моя сестра! — Лицо Елизаветы осветила её обворожительная улыбка. — Ну как я, воспитанная женщина, смогу отказать такому изысканному кавалеру, проявляющему ко мне внимание? Говоря же серьёзно, я могу раз-другой сказаться больной, но третий раз, согласитесь, сие будет не очень учтиво. Ведь он, маркиз Шетарди, галантный француз. Что подумают о нас в Европе, если одна из великих русских княжон поведёт себя так грубо, прямо по-мужлански?

— Так что делать? Как прекратить сии, скажем, домогательства к русской великой княжне, о чём и при моём дворе возникают всяческие предосудительные толки?

— А вы поступите как истинная государыня. Коль сей посол аккредитован при вашей особе, то вы сами и сделайте ему соответствующее внушение. Дескать, именем его величества всероссийского императора отныне запрещаю вам являться в частные дома, ниже — в дом, принадлежащий великой княжне Елизавете Петровне. Или вас, ваше высочество, тревожат ещё какие-то слухи?

— Да, ты права. Лесток не выходит у меня из головы наряду с этим французишкой Шетарди. Спелись они — не разлить водою. А что промеж их общего, какая цель сей дружбы, нетрудно и догадаться, зная устремления французского посла. Они оба готовят тяжкое злоумышление против меня и моего сына-императора.

На глаза Елизаветы внезапно навернулись слёзы, губы её слегка задрожали.

— Боже сохрани и помилуй! — перекрестилась она. — Да это же навет на моего лекаря. Чтобы Лесток бегал к французу с мыслью о заговоре! Тогда прикажите его немедленно арестовать, и пусть он, при пытках, подтвердит и свою и мою невинность. Ведь, обвиняя Лестока, вы, ваше высочество, невольно подозреваете меня. Разве это не так, разве не затем вы меня вызвали теперь на этот ужасный для меня разговор? Да как вы, право, ваше императорское...

Слёзы не дали Елизавете договорить, и она бросилась к правительнице, которая раскрыла ей свои объятия.

— Успокойся, Лизанька, полно, милая, — заплакала и сама правительница. — Да разве я о тебе? Я верю, верю тебе...

— И я... тоже — тебе, — не переставала рыдать Елизавета.

Всю ночь она простояла перед образами, не уставая молиться.

— На что же ты надоумишь меня, Господи? — шептала она. — На что благословишь? Более ждать нельзя. Полетит если не моя голова, то головы тех, кто мне верен. Надо стать во главе гвардии и повести её во дворец. Повести самой. И я знаю день, когда сие можно совершить, — шестого января, в день Трёх Святителей, на Неве будет смотр всем гвардейским полкам. Тогда я выйду к ним и объявлю себя императрицей.

Меж тем нежданные обстоятельства всё изменили. Утром в Смольный дом влетел Лесток.

— Не знаю, обрадую я тебя, матушка, или вконец огорчу, — начал он чуть не с порога. — Вечером был у Шетарди, и он рассказал, с каким недовольным видом увела тебя с куртага правительница. Но новость более важная: гвардейским полкам отдан приказ выступать к Выборгу немедля! О том я услыхал в остерии, где, можно сказать, провёл ночь за штофом.

Лицо Елизаветы, осунувшееся после бессонной ночи, ещё более поблекло, когда она услыхала известие, принесённое Лестоком.

— Покличь-ка ко мне всех моих, кто есть в доме. Да озаботься, чтобы и другие, кто мне будет потребен, тотчас пришли, — выпрямилась она и прошла в гостиную.

Почти весь день, то взрываясь, то затихая, спорили друг с другом братья Шуваловы и Алексей Разумовский, Воронцов Михаил и Василий Фёдорович Салтыков, дядя покойной императрицы Анны Иоанновны, принявший теперь сторону Елизаветы. Были тут и родственники цесаревны — её двоюродные сёстры и братья Скавронские, Ефимовские, Гендриковы.

Лесток то убегал куда-то на короткое время, то вновь появлялся в зале, пытливо вглядываясь в лицо своей высокопоставленной пациентки.

«Она колеблется, никак не может решиться. А у многих из тех, что собрались здесь, видно, поджилки трясутся. Да и то надо понять — рискуют ссылками, а то и головами. Одному мне не привыкать — изведал изгнание и опала мне не впервой», — говорил себе Герман Лесток. Не простой у него была судьба. Его отец, родом из Шампани, покинул Францию и поселился в Германии, где был сначала цирюльником, а затем хирургом при дворе Брауншвейг-Целльского герцога. Сын его, Герман, двадцатилетним юношей уехал в Россию, чтобы самостоятельно найти своё счастье. На него обратил внимание сам царь Пётр, подивившись тому, с какою ловкостью юнец орудовал хирургическим ножом. Но кто-то донёс царю о каком-то проступке Лестока, и он сослал его в Казань. Лишь Екатерина Первая вернула острого умом и преданного императорской семье эскулапа из опалы и приставила его лейб-хирургом к своей дочери.

«В преданности моей её высочеству не следует сомневаться, — рассуждал теперь сам с собою уже пожилой, пятидесятилетний врач. — Да она теперь ждёт от меня не словесных уверений — их изливают ей все, собравшиеся за столом. Она ждёт от меня поступка, что воспламенил бы её волю. И я его совершу, чем бы он, мой шаг, ни обернулся».

Он взял листок бумаги и подошёл к столу.

— Соизвольте взглянуть сюда, ваше высочество, — сказал он, показывая ей рисунок, который он только что набросал.

На бумаге в одном углу была представлена она, цесаревна, с короною на голове, на другом рисунке — она же в монашеской рясе.

— Желаете ли, ваше высочество, быть на престоле самодержавною императрицею или сидеть в монашеской келье, когда ваши друзья и приверженцы окажутся на плахе? — произнёс он.

Елизавета прикрыла ладонями лицо и тут же, отняв их, оглядела столпившихся вкруг неё:

— Я докажу вам, что я — дочь Великого Петра! Подайте, Лесток, мне кирасу. Я сама поведу вас туда, куда надо.

— Эх, где наша не пропадала! — вдруг воскрикнул Алексей Разумовский, почти весь день до самого позднего вечера не проронивший ни слова и не притронувшийся к рюмке.

— Пойдём все, как один, — проговорили Шуваловы, и с ними в согласии оказались Воронцов и другие, кто был посмелее.

— Двое саней — у ворот, — доложил обрадованный Лесток. — Идём прямо к Преображенским казармам.


Елизавета и Лесток поместились в одних санях, на запятках стали Воронцов и Шуваловы. В другие сани сели Разумовский Алексей и Салтыков.

Когда подкатили к казармам, караульный ударил в барабан тревогу, сразу не распознав, кто в санях. Лесток тут же бросился к часовому и, отняв у него барабан, распорол кинжалом барабанную кожу.

Человек тридцать гренадеров, которых заранее успел предупредить Лесток, завидя пришельцев, бросились скликать товарищей именем Елизаветы.

Она тут же вышла из саней и, обратившись к гвардейцам, окружившим её, произнесла:

— Знаете ли, чья я дочь? Меня хотят насильно постричь в монастырь, но я, дочь Петра Великого, имею все законные права на российский престол. Хотите ли идти за мною?

Дружные крики были ей ответом:

— Готовы, матушка, идти за тобой. Всех перебьём, кто станет у тебя на пути!

Елизавета остановила их:

— Если вы намерены пролить чужую кровь, то я с вами не пойду.

Это сразу охладило порыв солдат.

— Я сама скорее умру за вас, клянусь вам на кресте. Но и вы присягните за меня отдать жизнь, коли это потребуется. Только ни одна чужая человеческая жизнь отныне не должна быть понапрасну загублена.

— На том присягаем! — снова отозвалась толпа гвардейцев.

Все стройно двинулись через Невский проспект к Зимнему дворцу. Лесток распорядился выделить четыре отряда, коих направил к домам министров, чтобы их арестовать. Остальные, числом не менее трёх сотен, двинулись к Адмиралтейской площади.

Путь был не близкий, мешали сугробы, и люди заметно притомились. Чтобы их приободрить, Елизавета вышла из саней.

— О нет, матушка, — сказал кто-то из шедших рядом гренадеров. — В лёгких туфельках — не по сезону. Давай-ка мы тебя понесём на руках!

Уже в самом дворце к шествию присоединился весь караул.

Перед спальнею правительницы она дала рукою знак остановиться и одна вошла в опочивальню.

На кровати лежали Анна и её фрейлина Юлиана.

— Не с мужем, сударыня, проводишь ночь, а со своею любимицею Жулькою, — произнесла Елизавета и добавила: — Пора вставать, сестрица. Твоё время кончилось.

Спросонья Анна Леопольдовна сразу не сообразила, кто над нею стоит. Только совсем открыв глаза, она ужаснулась:

— Так это ты? О Боже, значит, тогда мне был верный знак — лежать мне у твоих ног. Только об одном я тебя прошу: не разлучай меня с моей Юлианой и родным сыном.

Младенец находился рядом, в люльке. Он тоже проснулся, но не закричал, лежал спокойно и даже, казалось, тихо улыбался.

— Ах ты маленький! — взяла его на руки Елизавета. — Бедняжка, ты ни в чём не виноват. Это другие должны держать ответ за всё, что с тобою произошло...

Родня её величества


Императрица! Одна бессонная ночь — и свершилось то, на что втайне — считай, почти всю свою жизнь, до нынешних тридцати двух годков — надеялась она сама, чего ждали многие православные россияне...

Утром двадцать пятого ноября появился манифест, который должен был растолковать всё, что произошло в Санкт-Петербурге и почему до этого дня в России был императором малолетний Иоанн Антонович, а теперь вот — дщерь Петрова.

Воззвание к народу — вещь тонкая, в ней всё надо вымерять не один раз, всё предусмотреть, чтобы за словами не проклюнулось вдруг в чьём-то разумении какое-нибудь противобожеское действо.

Но кому поручить составить сию наиважнейшую бумагу? Под рукою — всё те же, кто был с нею в ночи, одначе в сём деле требуется не безоговорочное решение не пощадить живота своего, а ум государственный, испытанный не в одном высочайшем предприятии.

Слава Богу, с самого утра явились, чтобы первыми присягнуть, фельдмаршал Пётр Ласси, другой фельдмаршал — князь Трубецкой, адмирал Головин. Прибыли и статские чины — канцлер князь Черкасский, обер-шталмейстер князь Куракин, генерал-прокурор князь Трубецкой, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин и кабинет-секретарь Бреверн, самый доверенный человек Остермана, но не пожелавший теперь разделять незавидной участи своего милостивца. За манифест засели Бестужев с Бреверном и Черкасским.

Манифест вышел таким:

«Божиею милостию мы, Елисавет Первая, императрица и самодержица всероссийская, объявляем во всенародное известие: как то вам уже чрез выданный в прошлом, 1740 году в октябре месяце 5 числа манифест известно есть, что блаженной памяти от великие государыни императрицы Анны Иоанновны при кончине её наследником всероссийского престола учинён внук её величества, которому тогда ещё от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже как внешние, так и внутрь государства беспокойства и непорядки и, следовательно, немалое же разорение всему государству последовало б, того ради все наши как духовного, так и светского чинов верные подданные, а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы для пресечения всех тех происшедших и впредь опасаемых беспокойств и беспорядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили и по тому нашему законному праву по близости крови к самодержавным нашим вседражайшим родителям, государю императору Петру Великому и государыне императрице Екатерине Алексеевне, и по их всеподданнейшему наших верных единогласному прошению тот наш отеческий всероссийский престол всемилостивейше восприять соизволили, о чём всем впредь со обстоятельством и с довольным изъяснением манифест выдан будет, ныне же по всеусердному всех наших верноподданных желанию всемилостивейше соизволяем в том учинить нам торжественную присягу».

К восьми утра как сам сей манифест, так форма присяги, форма титулов — всё было готово. Елизавета Петровна надела Андреевскую ленту, объявила себя полковником трёх гвардейских пехотных полков, конной гвардии, кирасирского полка и приняла поздравления особ высших классов. Затем она вышла на балкон и была встречена громкими криками народа. Несмотря на жестокую стужу, вышла из дворца и прошла между шеренгами гвардии.

Ах, как она была великолепна в то утро на заснеженной площади! Несколько полноватая молодая женщина в шубе наопашь, с открытою на морозе головою, сверкавшая восточными украшениями, вплетёнными в прекрасные, с золотым отливом волосы. Она шла покойно и свободно, останавливаясь по мере движения то у одного, то у другого гренадера и что-то ласково говоря им.

Наконец, когда государыня подошла к роте преображенцев, что сопровождала её минувшею ночью, из строя вышли несколько офицеров и рядовых и остановились перед той, которую они всего несколько часов назад возвели на трон.

— Матушка, ты видела, как усердно мы сослужили тебе свою службу, — отрапортовал один из гренадеров, специально, видимо, заранее выбранный от своих товарищей. — За это, наша государыня, просим одной награды — объяви себя капитаном нашей роты, и пусть мы первые присягнём тебе.

Она протянула руку, и тот, кто произносил речь, упав на колени, поцеловал её.

— А теперь слушайте мою волю, — раздался её голос. — Отныне гренадерская рота, то есть все вы, кто был со мною прошедшею ночью, по моему императорскому повелению будет называться лейб-кампанией, и я стану её капитаном, как вы и просите. Все офицеры лейб-кампании будут сегодня же повышены в званиях. Унтер-офицеров же, капралов и рядовых — всех без исключения — я произвожу в офицерские чины и жалую каждому из вас потомственное дворянство. Вот моя награда вам, защитники и охранители российского престола, трона Петра Великого!

В течение шести дней императорский дворец, что отныне стал местом пребывания новой государыни, осаждали толпы людей всякого звания, и каждый из них получал в руки по пятидесяти копеек.

Двадцать восьмого ноября, как и было обещано, вышел второй манифест. В нём напоминалось, что ещё Екатерина Первая своим завещанием определила порядок престолонаследия. По нему престол передавался после супруги Петра Великого его внуку Петру Второму, а в случае его бездетной смерти переходил к цесаревне Анне и её потомству, после — к цесаревне Елизавете. Значит, Елизавета законно вернула свои права, которые вероломно были сокрыты от народа теми, кто возвёл на престол сначала Анну Кровавую, потом её наследника. Теперь справедливость восторжествовала.

Пока в Петербурге и по всей России шли торжества, по заснеженным просторам к русской столице мчались фельдъегерские тройки. Это майор барон Николай Андреевич Корф по личному поручению императрицы вёз из немецкого города Киля его высочество герцога Голштинского, которого звали Петром Ульрихом Карлом. Это был мальчик неполных четырнадцати лет, являвшийся одновременно двоюродным внуком шведского короля Карла Двенадцатого и родным внуком императора Петра Первого. Иными словами, он был родной сын цесаревны Анны и, значит, племянником Елизаветы Петровны.

Пятого февраля карета остановилась у императорского дворца, и Елизавета со слезами на глазах бросилась к отроку, которого увидела впервые. Племянник был небольшого роста, очень бледный и худощавый, с напудренными белокурыми волосами. Всё говорило о том, что он рос слабым и болезненным ребёнком. Да это было понятно — мальчик сначала потерял мать, затем лишился и отца, и воспитание его было отдано в чужие руки.

— Теперь ты дома, ты у себя. — По своему обыкновению, тётя обратилась к нему по-русски, но тут же поняла, что этого языка он не знает, и повторила свои слова по-французски.

Однако по выражению лица застенчивого мальчика, более походящего на забитого и испуганного отрока, она поняла, что и этим языком он владеет не совсем свободно. И тогда перешла на немецкий, посредством которого до ребёнка дошёл смысл сказанного тёткой.

Через пять дней, десятого февраля, было торжественно отпраздновано четырнадцатилетие герцога Голштинского. Тётя надела на него Андреевскую ленту со звездою — высший российский орден, но сам он всё ещё должен был именоваться не великим князем, а королевским высочеством до принятия им православия и объявления его наследником российского престола.

Всё это ждало герцога позже, в Москве, куда уже вовсю готовился к переезду весь двор. Елизавета Петровна не хотела медлить и в древней русской столице на двадцать пятое апреля назначила свою коронацию.

По поводу коронации был объявлен длинный лист пожалований и наград. Среди тех, кто их удостоился, на одном из первых мест оказался Алексей Разумовский. Бывший уже действительным камергером и недавно назначенный поручиком лейб-кампании, что соответствовало чину генерал-лейтенанта в армии, он сделан был обер-егермейстером двора и получил Андреевский орден. Действительные камергеры и лейб-кампании поручики братья Шуваловы и Михаил Воронцов, также удостоенные этих званий в первый же день восшествия на престол Елизаветы Петровны, получили ордена Александра Невского. В графское достоинство были возведены Гендриковы и Ефимовские.

Последнему пожалованию новая императрица придавала особое значение. Это были её самые близкие, кровные родственники по матери, ещё совсем недавно бывшие самыми бедными крестьянами и пребывавшие в абсолютной безвестности.

Многим было ведомо, что императрица Екатерина Первая, ещё до того, как стала женою Великого Петра, подобрана была в качестве пленницы или, можно сказать, трофея в неприятельском шведском обозе. Была она прачкою, прислугою, хотя каждого, кто обращал на неё внимание, поражала своею статью и красотой. Эти качества да ещё природный ум покорили русского царя, и он связал с нею свою жизнь. Но откуда и кто была она — этими вопросами Пётр долгое время не задавался, да и у самой Екатерины, что получила сие имя взамен природного — Марта, интерес найти своих родственников, можно сказать, никак не проявлялся.

Всё открылось случайно. Однажды, ещё при Петре, какое-то важное лицо, состоящее на царской службе, проезжало через Лифляндию. То ли дорога была уж очень плоха, то ли возница ехал лениво, но царёв посланец стал возницу того колотить в спину: — Ты, чухонское отродье, нехристь, не можешь разве гнать своих кляч шибче? Гляди мне, мигом вытрясу из тебя всю душу, коли не послушаешься моих приказаний!

Хозяин лошади, как ни боялся палки и кулаков петербургского сановника, всё же решил возразить:

— Если бы ты, барин, знал, какая у меня в Петербурге родня, то даже пальцем не посмел меня тронуть.

— Ишь ты как заговорил! Что же за важная родня у тебя в нашей столице? Небось брат или дядька служит в гвардии капралом? Так, что ли?

— Родная сестра моя — русская императрица, — был ответ крестьянина, отчего приезжий разинул рот и долго не мог вымолвить ни слова.

Когда по возвращении царёва посланца Пётр направил в лифляндские места надёжных людей, оказалось, что мужик нисколечко не наврал. У русской императрицы было два родных брата — Фёдор и Карл. Кто-то говорил, что фамилия у них была как бы такая: Скавронки. На польском языке слово это обозначает жаворонков.

Братьев привезли во дворец, представили царице и царю. Пётр спросил, где бы они отныне хотели жить.

— Домой, государь, отпусти нас, — ответили они. — Мы к городам и дворцам не привыкшие.

Их отпустили, но велено было содержать их в родных местах, ни в чём им не отказывая.

Только вступив на трон, Екатерина перевезла родню к себе. Фёдор, что признался когда-то на дороге в своём высоком родстве, к тому времени помер. У другого брата, Карла, оказался сын Мартин. Вот этому потомству императрица дала фамилию Скавронских и возвела её в графское достоинство.

Но кроме братьев в семье были и сёстры Екатерины. Одна значилась за мужем Генрихом, другая — за каким-то, тоже низкого происхождения, Ефимом. И они получили достойные имена — Гендриковские и Ефимовские — и тоже были доставлены в Петербург. Но только теперь наследники и этих фамилий, уже по воле Елизаветы Петровны, также стали графами Российской империи.

Однако настала пора позаботиться и о родственниках того, кто в последние годы стал ей, Елизавете, что называется, дороже собственной жизни, её самым желанным и самым любимым дружком и пока ещё невенчанным мужем. Никак не отделаться было: живёт во грехе, почему не выходит замуж? Но теперь-то зачем ей было скрывать то, что знали все вокруг, когда, назначив наследником сына сестры, она тем самым сказала: собственного законного потомства у меня самой не будет, поскольку я даю обет не идти под венец.

И в этом поступке нельзя было не видеть того, что было в характере её родного отца и родной матери: своя личная жизнь — вот она, пред вашими глазами, и я поступаю пред вами открыто, ни в чём не таясь.

Собственно говоря, и до этого всё было у неё, как у отца, нараспашку. И когда впервые увидела Алёшеньку Розума и услышала, как он поёт, не побоявшись ничьих пересудов, ни гнева Анны Иоанновны, царицы, заявила: «Он — мой».

Появился же Розум при императорском дворе случайно. Оказался как-то царский полковник в черниговских местах. Вёз он из Венгрии для царского стола изысканные вина. И вот в одной из сельских церквей услыхал, как поёт молодой хохол. Был тот парубок лет двадцати, на редкость приятной наружности, а голос был у него чисто ангельский.

— Только духовное можешь петь или знаешь что-либо мирское? — спросил у парня царский слуга.

— Знаю свои, малороссийские песни. А ещё могу играть на бандуре.

— Похвально, — одобрил полковник и попросил спеть что-либо народное, от чего пришёл в неописуемый восторг.

Так оказался красавец казак в императорском хоре, где его услышала цесаревна Елизавета.

— Кто ты таков? — подошла она к нему и не смогла оторвать от него глаз.

Он стоял перед нею, немного смущаясь, но оттого был ещё более пригож и красив. Оказался он одних лет с цесаревною, так же высок и строен, как и она сама. На лице его, несколько смугловатом, играл нежный румянец. Волосы, густые и чёрные как смоль, вились пышными локонами, из-под тонких, красиво изогнутых бровей смотрели тёмные, как спелые вишни, прекрасные, с влажною поволокою глаза. Вдобавок ко всему всё лицо его дышало открытостью и обаятельным добродушием. И особенно милым оказался такой непривычный и мягкий его малороссийский говор.

— Как звать-то тебя? — спросила цесаревна.

— Розум Алексей.

— Розум — то прозвище?

— Точно так. Это прозвание, что дали отцу наши хуторяне. Батька, когда выпьет, был буян не приведи Господи. А трезвый — спокойный и душевный человек. О себе так и говорил: что за разум у меня, что за голова!

Простодушие, с которым молодец говорил о себе, совсем покорило цесаревну.

— Хотел бы в мой хор? — неожиданно для самой себя произнесла Елизавета. — У меня парни и девки голосистые, как сирены, и бабы с мужиками — плясуны и плясуньи. А ещё — театер. Спектакли разные ставим — представления, в общем.

— Чего ж не пристать к такому веселью? — улыбнулся Алексей, показывая ряд снежно-белых и крепких зубов. — Только ведь я, хотя числюсь вольным казаком, теперь, вишь, приписан к царицыну хору.

— Но то моя забота — вызволить казака из плена, — ответно заулыбалась Елизавета, играя ямочками на щеках.

Так Розум оказался на службе при дворе цесаревны, переменив к тому же простонародное прозвище на звучную фамилию — Разумовский.

С той поры прошло чуть ли не десять лет. Было всякое: и распри и ссоры, но всё — как у людей, если не сказать как у жены с мужем. И обоим стало ясно: не разойтись им, наверное, никогда, и особливо теперь, когда все невзгоды позади и никто им отныне не указ.

А раз так, значит, надо, чтобы всё и дальше шло как у людей. И перво-наперво — чтобы и его, Алексея, родня была доставлена ко двору. Как когда-то при отце-императоре её, материнская, родня.


На хуторе, или в казацкой слободе Лемеши, что затерялась на черниговской земле, стояло всего с десяток простых хат. Летом дворы утопали в зелени садов, протягивавших со своих ветвей каждому проходящему спелые гроздья черешни, яблок и груш, а просторные огороды полнились крутобокими кавунами и дынями, спелыми огурцами и другой нужной в хозяйстве овощью.

Давно уже распростилась Розумиха со своим старшим сыном, знала, что живёт он теперь при царском дворе, но как и что, доподлинно себе не представляла. Потому страшно испугалась, когда однажды за нею прибыл целый поезд — богато украшенные кареты и брички.

Офицер, выскочивший из переднего экипажа, подошёл к первой же хате и громко спросил:

— Где здесь живёт госпожа Разумовская?

— Это хто ж такая? — недоумённо переспросили высыпавшие во двор селяне. — Господ у нас туточки немае. А чтобы с таким прозвищем — отродясь не слыхали.

Приезжий как мог напомнил, что был в их слободе один парубок с прекрасным голосом, который давно уехал в Петербург. Так вот есть нужда увидеть его родительницу.

— А, то трэба тоби Наталку Розумиху, — наконец дошло до собравшихся. — Так вон её хата и вон она сама иде к тэбе, пан ахвицер.

Когда она подошла, офицер снял с головы треугольную шляпу и почтительно ей поклонился.

— Её императорское величество царица Елизавета Петровна, — начал он, — соизволила повелеть мне отправиться в Лемеши и доложить вам, милостивая государыня Наталья Демьяновна, что её величеству благоугодно пригласить вас пожаловать к высочайшему императорскому двору. Со мною экипажи, которые предназначены вам и вашему семейству. Так что соблаговолите собраться, чтобы мы засветло отправились в путь.

— Чтой-то я ничего не пойму, — только и сумела произнести Розумиха, вглядываясь в царёва посланца. — А сын-то мой что? Где он и что с ним?

— У меня к вам, милостивая государыня Наталья Демьяновна, письмо от его высокопревосходительства господина обер-егермейстера Алексея Григорьевича Разумовского. Извольте прочесть.

Она приняла конверт и, повертев его в руках, передала рослому парубку, оказавшемуся с нею рядом.

— В голову никак не возьму, — произнесла она. — Алёшка наш едва по складам умел книжное разбирать, а тут — целое письмо. Может, ты, сын Кирила, тую цыдулю[8] разберёшь?

Кирила, как две капли воды его брат Алексей, хлюпнув носом, произнёс:

— Батюшка из церкви в Чемерах меня мало-мало только по-печатному учил, а тут — скоропись. Ну да где наша не пропадала!

С помощью царского слуги отрок кое-как совладал с письмом, из которого следовало приглашение сына матери и брату приехать к нему в Москву.

Сборы были недолги. Поручив хату и всё нехитрое хозяйство родичам, Наталья Демьяновна с сыном Кириллом впервые в своей и Кирюшиной жизни выехали в неведомый и дальний путь.

С каждым городом, что оказывался на пути, они ахали и удивлялись, а когда въехали в белокаменную, вовсе растерялись. Кругом поднимались каменные дома, и чуть ли не на каждом перекрёстке — церкви с золочёными куполами. Рука так и тянулась ко лбу, совершая одно за другим крестное знамение.

Алексей встретил их в Кремлёвском дворце. Всё здесь блестело золотом, зеркала были от пола до самого потолка, на стенах висели ковры и картины, изображающие разные райские виды и знатных людей.

С дороги гости отдохнули. А затем сын сказал матери:

— А теперь, мама, пойдёмте к той, что вас пригласила.

— К императрице? — с испугом произнесла она. — Так как же я, простая хохлушка, — да к той, что зовётся царицею?

— Ты не робей. Она — милая и добрая женщина, и я ей не чужой, — произнёс Алексей.

Её одели в дорогие парчовые, бархатные и шёлковые наряды. Явился даже парикмахер, который вымыл ей голову душистым мылом и каким-то отваром, потом завил волосы и присыпал пудрою.

Казалось, сердце так и выпрыгнет из груди, когда она с Кириллом, тоже празднично разодетым, поднималась вверх по лестнице, к покоям императрицы. А вот и последняя ступенька. И вдруг пожилая казачка увидела прямо перед собой саму государыню в богатом и пышном уборе. Не успевшая ничего понять, она кинулась на пол, чтобы припасть к ногам императрицы. Но, подняв голову, тотчас сообразила, что тут сплошное, во всю стену зеркало и перед нею, старой хохлушкой, никакая не императрица, а она сама собственною персоной.

Её подхватили под руки многочисленные слуги, шедшие следом, и тут она услыхала голос:

— Проходите, любезная Наталья Демьяновна, я вас давно жду.

Голос исходил от женщины высокой и статной, с пышною причёской и открыто улыбающимся лицом.

Она шла навстречу гостье.

Сыновья двух Иванов


Шетарди, несколько сконфуженный тем, что переворот в Петербурге произошёл без его решительного участия и не совсем так, как он предполагал, в одном оказался прав — впрочем, тоже не до конца. Елизавета, вступив на престол, почти тотчас переехала со всем двором в любимую ею Москву. Однако не насовсем, как самодовольно полагал французский посол, а всего лишь на один год — год своей коронации.

Днём венчания на царство было назначено двадцать пятое апреля. В специально созданную для сих торжеств комиссию казна отпустила сверх намечавшихся в самом начале тридцати тысяч рублей ещё двадцать тысяч да на фейерверк девятнадцать тысяч. Иллюминации велено быть, по прежним примерам, в течение восьми дней. На Ивановской и прочих колокольнях за счёт Коллегии экономии, а во дворце, на Красном крыльце и около — из денег Дворцовой канцелярии. В Кремле воздвигли триумфальные ворога и троны в Успенском соборе и Грановитой палате.

Вдень коронации новгородский епископ Амвросий произнёс императрице поздравление, в котором между прочим особо прославлял её подвиг, свершённый двадцать пятого ноября:

— И кое ж большее может быть великодушие, как сие: забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравия своего опасение, не жалеть за целость веры и отечества последней капли крови, быть вождём и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги, идти грудью на неприятеля и сидящих в гнезде орла российского мощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать, побороть, и наследие Петра Великого из рук чужих вырвать, и сынов российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия — несть ли убо сие всему свету удивительно?

Москва праздновала, Москва чествовала наконец-то законную, во мнении народа, истинно русскую государыню. И Москва почти на целый семьсот сорок второй год затмила северную столицу.

Тысячи и тысячи жителей древнего русского города ликовали, радовались, поздравляли друг друга, ходили друг к другу в гости, в богатых домах устраивали собственные иллюминации и фейерверки, и почти круглый год Кремль и его соборы были наполнены людьми.

С какой радостью в день коронации встретил Пётр Шувалов в Кремле Татьяну свет Семёновну. Приехала она от Покровки в собственном экипаже и весь день пробыла в самом, что называется, центре торжеств.

— Тебя ли, красавица Татьяна, зрю я пред своими очами? — бросился к ней Шувалов, расцеловав, и недоумённо поглядел на рослого отрока, стоявшего с нею рядом.

Был отрок лицом бел и чист, с ясными голубыми глазами и румянцем во всю щёку, но несколько застенчив, отчего гляделся скромно, словно не парень, а красна девица.

— Ваня, Ванюша! — воскликнул Пётр, наконец сообразив, что перед ним сын Татьяны, а его двоюродный брат. — Господи, да как ты вырос и каким молодцом смотришься.

Он обнял Ванюшку и, слегка отстранив его от себя, вновь воскликнул:

— Как вырос и возмужал! Ну вылитый отец! Дай-ка я ещё тебя огляжу — не могу налюбоваться. Сколько ж тебе теперь — шестнадцать или все восемнадцать?

— Первого ноября исполнится пятнадцать, — ответила за сына мать. — Но ты, Пётр, прав: Ванюша у нас в своего отца — рослый. И по характеру, как он, добряк добряком. Только вот не ведаю, по какой стезе его направить. По военной линии, как отец, он сам не намерен. Всё к книгам да учёности льнёт.

— И много знает?

Теперь заместо матери ответил сам Иван.

— Знаю по-французски и по-немецки. А ещё учил латынь, но на ней только читаю, — преодолев смущение, произнёс Ванюша и всё ж заметно покраснел.

— Неплохие успехи, — похвалил старший брат. — Учился, конечно, дома?

— Двух гувернёров нанимали, — опять вставила Татьяна, — чтобы, значит, и по-французски и по-немецки мог учиться. Да они ж трое у меня — Ванюша и его сёстры Прасковьюшка да младшая, Елизавета. Вот их я одна, после смерти Ивана Ивановича моего, и тянула к свету. А уж потом Ванюшу другим наукам обучал специально нанятый учитель.

— И что постиг? — всерьёз заинтересовался Пётр, сам когда-то обучавшийся дома вместе с братом Александром.

— Знаю риторику, учился арифметике, географии, истории тож. Нас трое было у того учителя. Один так себе, не шибко успевал. Только мы на пару с Суворовым Александром получали хорошие баллы. Саша — сын генерала, ловкий, вёрткий такой и зело сообразительный, несмотря на то что ростом мал и на вид щуплый. Отец его уже в полк записал, а затем взял оттуда, чтобы дома, на Москве, наукам разным обучить. Саша тоже, как и отец, хочет быть генералом. А вот третий наш сотоварищ — ленив и совсем нелюбознателен. Учиться не любит, говорит, и так проживёт. Да разве ж можно прожить неучем?

— Люди разными бывают, — ответил Пётр. — Вот намедни встретил я отрока, ровесника твоего, так он едва по складам может слова прочитать. И это — на родном нашем языке, не говоря о наречиях иноземных, коих он вовсе не ведает. Впрочем, приехал отрок из глухих мест, да и сам, можно сказать, низкого звания.

— Бывает, что и самого подлого звания юноши выходят в люди, — возразил Иван. — Сколько было таких при Петре Великом, коих жадность к знаниям подвигла в самые знатные ряды. Даже и дворянин — кто он, коли необразован?

Пётр потрепал Ванюшу по плечу:

— Нет, ты все мои ожидания превзошёл. Таким наукам, коими ты овладел, у нас в Петербурге только в Шляхетском корпусе обучают.

— У вас в столице — я знаю — ещё академия и университет имеются. Вот при них, верно, самым главным наукам учат.

— А ты бы хотел ещё учиться? — неожиданно спросил Пётр.

— Да он ни на час с книгами не расстаётся, — опять встряла в разговор Татьяна Семёновна. — Всё, что было в доме, перечитал. Теперь во всех других знатных домах, куда мы вхожи, берёт одну книгу за другой. И читает хоть день напролёт, хоть всю ночь со свечою. Говорю я ему: так и зрения лишиться можно, кто ж тогда тебя на службу какую возьмёт?

«А к делу его уже надо определять. — Пётр как бы подхватил и продолжил про себя слова Татьяны. — Не взять ли его к себе, а?»

И сказал на прощание:

— Днями я к тебе, Татьяна, заеду. Страсть как хочу твою Прасковьюшку повидать. Скоро невестою станет?

— Да всё к тому идёт, — счастливо заулыбалась мать. — Красавицею растёт, да выдать бы надо за стоящего человека.

«Вот и о ней бы не грех загодя подумать, — продолжил свою мысль Пётр. — Но сперва с Ванюшею всё бы решить».

Дома ночью рассказал Мавре Егоровне о встрече с роднёй.

— Знаю я этих родственничков — завсегда норовят повесить себя на шею тем, кто сам вышел в люди, чтобы, значится, за наш счёт сделать свой карьер, — пробурчала она.

— Здесь не то, — попробовал оправдаться муж. — Парень больно пытлив и многое обещает.

— Ты мне зубы-то не заговаривай и не хвали, пока я сама его не повидаю. Вот мой сказ: привези его ко мне, я сама определю, как поступить.

А когда увидала Ванюшу, не могла скрыть удовлетворения:

— И вправду пригож. Ну чисто писаный красавчик. Такого бы к ней, к нашей ненаглядной, ко двору.

Муж пожал плечами:

— С тех пор как стала императрицею, подчас боязно к ней с чем-нибудь своим подходить.

— Только не мне! — бойко возразила жена. — Для меня, когда мы одни с нею в её опочивальне, она по-прежнему чуть ли не Лизка по обращению к ней, а не какое там ваше величество. Да и я при ней не только статс-дама, а опять же, как и была, подруга из самых первейших и закадычных. Мне доверься — всё сделаю как надо. Тут другое на ум пришло: коли выгорит, что я затеяла, нам, Шуваловым, твой Иван подкрепою станет. Родственники, они не только с тебя могут всё тянуть, но которые и сами тебя потом облагодетельствуют, коли всё удачно сложится.

А сложилось — удачнее некуда.

Однажды был на очередном докладе, и, когда окончил его, государыня задержала:

— Что, Пётр Иванович, слыхала я, брат у тебя объявился на Москве? Что ж прячешь, представь его мне.


Особо проницательным не следовало оказаться, чтобы не заметить: императрице Ванюша приглянулся. И не то чтобы взглянула на него попросту учтиво, как теперь ей, государыне-матушке, следовало смотреть на тех, с кем говорила. А как-то так заинтересованно, можно сказать, по-женски.

Но произнесла, стараясь не показать своего чувства:

— Значится, звать Иваном. И по отчеству, выходит, тож Иванович, так?

— Совершенно верно, ваше величество, — поспешил объясниться Шувалов Пётр. — Только мы двоюродные.

— Как? — заинтересовалась Елизавета Петровна. — Ваши отцы должны быть родными братьями, и оба Иваны?

— В некоторых семьях так случается: Иван старшой и Иван меньшой. Вот и с нашими родителями вышло такое, — продолжил объяснение Пётр. — Но отцы наши, оба, отменно служили твоему батюшке. Мой дослужился до генерал-майора, коменданта города Выборга, а затем и архангельского губернатора. Другой Иван, по прозванию меньшой, был капитаном гвардии и умер от ран, полученных в петровских баталиях, оставив вдову с двумя малолетними дочерьми и десятилетним отроком, что теперь представлен пред твоими, матушка государыня, очами.

— Пригож, пригож, Ванюша, — произнесла императрица, добавив: — Будет и отцовского, и твоего, Пётр Иванович, дела продолжатель. Одно слово — наследник. Как теперь у меня мой племянник. Кстати, тут ему уже посвятили оду, присланную из Петербурга. Зачти-ка вслух. Вот с этого места, где пиит видит меня вместе с внуком Петра.

Пётр Иванович взял протянутые ему листы и начал с указанных ему строк:


Я Деву в солнце зрю стоящу,

Рукою Отрока держащу

И все страны полночны с ним.

Украшена кругом звёздами,

Разит перуном вниз своим,

Гоня противности с бедами.

И вечность предстоит пред Нею,

Разгнувши книгу всех веков,

Клянётся небом и землёю

О счастье будущих родов,

Что Россам будет непременно

Петровой кровью утвержденно.

Отверзлась дверь, не виден край,

В пространстве заблуждает око;

Цветёт в России красный рай,

Простёрт во все страны широко.

Млеком и мёдом напоенны,

Тучнеют влажны берега,

И, ясным солнцем освещенны,

Смеются злачные луга.

С полудни веет дух смиренный

Чрез плод земли благословенный.

Утих свирепый вихрь в морях,

Владеет тишина полями,

Спокойство царствует в градах,

И мир простёрся над водами.


— Да, вот какой расцвет ждёт наше отечество в твоём царствовании, матушка, — закончил Пётр такими словами чтение виршей. — А кто сей пиит?

— Сказали, какой-то Ломоносов, — ответила императрица.

И тут раздался голос Ивана:

— Осмелюсь добавить, ваше императорское величество, Михайло Васильевич Ломоносов — то большой пиит, не менее чем Тредиаковский или кто иной. Я знаю его оду на взятие Хотина. Там есть такие чудные стихи, что звучат как настоящая музыка.

— И ты можешь их повторить? — заинтересовалась Елизавета Петровна.

— Если вашему величеству будет угодно услышать, я готов. — И Ванюша начал громко декламировать:


Восторг внезапный ум пленил,

Ведёт на верьх горы высокой,

Где ветр в лесах шуметь забыл;

В долине тишина глубокой.

Внимая нечто, ключ молчит,

Который завсегда журчит

И с шумом вниз с холмов стремится.

Лавровы вьются там венцы,

Там слух спешит во все концы;

Далече дым в полях курится.


— Обрадовал ты меня, Ванюша. Несказанно обласкал и мой слух, и мою душу, — произнесла императрица. — Не хотел бы ты послужить мне при моём дворе? Согласен? В таком случае жалую тебя званием камер-пажа.

Загрузка...