Materia prima[2] — это то, что покидает каждое тело
при разложении, чтобы могло появиться новое тело.
Елизавета — Тридцать первый год царствования короля Генриха VI
Всегда было весело ехать домой, в Графтон. То, что у семей нашего круга имелся обычай отсылать детей в другие семьи для приобретения навыков и знаний, приличествующих их сословию, не делало мою ссылку в Гроуби более легкой. Сэр Эдуард Грэй из Гроуби был довольно дружелюбен, но его жена, леди Феррарс, — отнюдь нет. Кроме того, какая девочка семи-восьми лет не скучает по дому и сестрам? Для маленького ребенка небольшое утешение, что подобная ссылка сулит в будущем выгодный брак. Когда в Гроуби ко мне присоединилась моя сестра Маргарита, стало легче. К тому же я достаточно подросла, чтобы научиться скрытности, и леди Феррарс не могла придраться ни к моим словам, ни к тому, как я выполняю свои обязанности, а меньше всего — к нарочитой покорности, с которой я подчинялась ей во всем.
В тот год мы остановились на ночлег в Харбороу, потому что человек сэра Эдуарда Грэя, отправившийся из Гроуби вместе с нами, сказал: вот-вот может пойти снег и нет необходимости лететь сломя голову, чтобы застрять где-нибудь, когда стемнеет.
Как всегда во время путешествия, я плохо спала: отчасти из-за радости, что еду домой и пробуду там все Святки, отчасти из-за усталости. К тому же холод, пробиравший меня до костей во время поездки, никак не хотел уходить. Наша постель была теплой, но Маргарита не раз шепотом протестовала, когда я начинала вертеться и будила ее.
Наконец Мэл, спавшую рядом с Маргаритой, разбудили ее вздохи, и она приподнялась на локте.
— Вы больны, госпожа Иза?
— Да, сестра, ты больна? — спросила Маргарита, ткнув меня в бок.
Она была из тех людей, которые или спят мертвым сном, или сна у них ни в одном глазу.
— Может быть, ты просто решила не дать нам отдохнуть?
— Я бы спала, сестра, если бы могла. Но нет, я не больна. А вы из-за этого не должны храпеть, как свиньи в навозе, едва коснувшись головой подушки.
— Госпожа Иза, если бы ее светлость, ваша матушка, вас услышала, она бы отвесила вам оплеуху, — заявила Мэл.
— Да, но она не может меня услышать.
— Вы прочли «Отче наш» и «Аве»?
— Да, Мэл, причем не один раз.
Я размышляла: то ли я прочла молитвы недостаточно искренне, то ли Бог этой ночью меня не слушал? Мэл говаривала, что слов достаточно, значит, моя бессонница — дело рук Бога… Но к счастью, подобное богохульство застряло у меня в глотке, прежде чем я успела его произнести, поэтому на исповеди мне придется меньше каяться.
Кровать качнулась, Мэл села и спустила ноги на пол.
— Я приготовлю нам всем посеет.[4] В кувшине еще остался эль, и огонь не погас.
Она потуже натянула чепец на уши, накинула шаль и сунула ноги в башмаки — хотя огонь еще горел, было все равно прохладно. Я не высовывалась из-под одеял, и у меня мерз только кончик носа.
Мэл шаркала туда-сюда: зажгла свечу от огня в очаге, поворошила угли и сунула в них кочергу. Потом, сполоснув чашки водой для умывания, выплеснула ее в ночной горшок. Мы посчитали эту гостиницу неряшливой, потому что слуга не явился, чтобы вымыть тарелки после нашего ужина, но теперь были рады такой нерадивости. Мэл извлекла из своих пожитков мед, ромашку и корицу и положила их в кувшин с элем.
Маргарита перевернулась и слезла с кровати, чтобы помочиться, и, сидя на горшке, жаловалась на сквозняки. Потом снова забралась в постель, слишком разворошив одеяла, и передвинулась так, что ее льняная рубашка прикоснулась ко мне, как холодная рука. Она ткнула локтем в мои заплетенные в косу волосы и запротестовала, когда я отпихнула ее.
Мэл выпрямилась с кочергой в руке. Мгновение я видела эту раскаленную добела кочергу в полумраке холодной комнаты, потом Мэл сунула ее в кувшин так, как будто держала нож и убивала какую-то тварь. От шипения, с которым раскаленный металл погрузился в эль, у меня, как всегда, побежали по спине мурашки. Спустя мгновение я унюхала запах горячего эля, наполнивший холодную комнату.
Я села, подсунув себе под спину подушку.
Мэл дала мне и Маргарите по чашке, задула свечу и снова забралась в кровать с чашкой в руке. Чашки были деревянными и чуть теплыми, но эль оказался слишком горячим, чтобы его прихлебывать. Поэтому я не стала дуть на питье, охлаждая его, и начала вдыхать дым, пахнущий медом, травами и специями.
— Господин Энтони будет в Графтоне, госпожа Иза? — спросила Мэл. — О, госпожа Маргарита, у вас ледяные ноги.
— Наверное, будет. Я на это надеюсь. Целую вечность его не видела.
— Говорил, что будет, — произнесла Маргарита. — Он мне так сказал.
— Откуда ты знаешь? — поинтересовалась я. — В последнем письме Энтони не писал, что его точно отпустят домой.
— А как насчет сэра Эдуарда и господина Грэя? — слишком спокойно спросила Мэл, стараясь прекратить спор. — Говорят, они приедут в Графтон в канун крещения, и всем известно, что это значит.
— Так тебе придется выйти замуж за Джона Грэя? — удивилась Маргарет, прежде чем я успела придумать, как ответить Мэл.
Я не знала, как отношусь к этому замужеству, и тем более не знала, что сказать.
— О-о, Иза! — продолжала Маргарита. — Каково будет лечь с ним в постель? Кому это понравится?
— Ничего я тебе не скажу, противная девчонка, сующая нос в чужие дела! Это мое дело, не твое.
Эль немножко остыл и имел теперь вкус лета, сладкий и пьянящий.
— Но когда придет время и мне станут подбирать мужа, — сказала Маргарита, — у меня будет право знать!
Не будь у нас в руках чашек, я бы хлопнула Маргариту, как осу: я не надеялась заставить ее умолкнуть, но меня раздражало ее жужжание.
— Ну-ну, — вмешалась Мэл. — Вам пока не нужно беспокоиться об этом, госпожа Маргарита. Госпожа Иза могла бы выйти замуж еще два или три года назад, ведь она самая красивая девушка в Англии, какой некогда была ее матушка! Если бы ваш отец того пожелал, они могли бы давным-давно скрепить договор. И она могла бы уже сама быть матерью. Но нет, они ждали до нынешних дней. Шестнадцать — хороший возраст для замужества, и никто не сомневается, что для вас сделают то же самое. А теперь пейте обе, я поставлю чашки, и пора спать. Поутру нас ждет долгая дорога и, по всей вероятности, густой снег в придачу.
Мы послушались и снова забрались в постель. Мэл наклонилась, поставила чашки на пол и натянула на нас одеяла. От эля и ромашки меня потянуло в сон. Думаю, и Маргариту тоже.
«Каково это будет?» — думалось мне.
Конечно, я была знакома с Джоном: когда я приехала в первый раз в Гроуби, он был так добр к тоскующей по дому семилетней соплячке, как только может себе позволить двенадцатилетний «взрослый молодой человек». Он был куда добрее леди Феррарс, которая перестала называть меня надоедливым, упрямым ребенком только тогда, когда появилась Маргарита и начала играть свою роль лучше, чем это удавалось мне. Один раз Джон починил сломанную Маргаритой игрушку. Иногда он позволял мне посмотреть, как водит по загону свою новую лошадь. Когда во время пения я сбивалась, Джон прекращал играть и без жалоб начинал сначала. В последнее время он жил в поместье Астли, которое отдал ему отец. Поместье находилось в тридцати-сорока милях от Гроуби, поэтому я почти с ним не виделась. Мы оба знали, что нам предстоит пожениться, хотя никогда не говорили об этом. Но мне не верилось, что это на самом деле произойдет.
— Мэл, как это? — спросила Маргарита.
— Что — как?
— Когда мужчина укладывает тебя в свою постель. Твой муж. Каково это было для тебя?
— Тебе пока ни к чему о таком знать, госпожа Маргарита, и я не собираюсь тебе рассказывать. Это только промеж мужчины и его жены. Ты когда-нибудь видела такое на ферме?
— Но у людей все по-другому, ты же знаешь. — Голос Маргариты звучал невнятно. — Изе тоже нужно это знать, только она никогда не спросит.
Временами я начинала испытывать благодарность к Маргарите за ее бесстыдство. Она была права, я, конечно, хотела знать, и сейчас было самое время все выяснить — в теплой темноте, где никто не видел моего лица. Причем выяснить от Мэл, которая была замужем и родила ребенка, потом умершего от лихорадки. Муж Мэл вскоре после этого погиб, упав в мельничное колесо.
— Ну… — медленно проговорила Мэл, как будто прикидывала, что сказать.
Потом понизила голос, как обычно делала, когда мы были маленькими и она рассказывала нам на ночь истории про Робин Гуда, святого Франциска и королеву Маб.[5]
— Ваш отец, конечно, заплатит за мессу. Затем вы отправитесь в церковь — не то что мы с моим муженьком. А может, церемония будет частной, в часовне. А потом у вас будет пир. Он будет таким же прекрасным, как тот, который ваш отец даст в честь замужества старшей дочери, помяните мои слова. А потом женщины отведут вас в брачные покои, помогут раздеться и уложат вас в постель. А после друзья вашего мужа приведут его к вам, распевая, играя на флейтах и тамбуринах, и оставят вас вдвоем.
Мэл умолкла как раз в тот миг, когда мне отказало воображение. Маргарита громко вздохнула мне в ухо, вздох ее перешел в храп, и я поняла, что она спит.
— А ваш муж тоже разденется и ляжет в постель, — услышав храп, продолжала уже тише Мэл. — И вы поцелуетесь и обниметесь, и он будет прикасаться к вам повсюду, там, где ему понравится. И вам тоже это будет нравиться, вот увидите. А потом, когда он будет готов, муж ляжет на вас, а вы расставите ноги, и он вставит в вас свою штуку.
Я поняла, что она имеет в виду. Слабое, пугливое возбуждение всегда трепетало, когда я думала о таких вещах, и заставляло меня втайне пробегать руками по своим грудям, талии и бедрам.
— Как… А как он…
— О, госпожа Иза! Он станет твердым, понимаете, после всех этих поцелуев и прикосновений. И… и это немножко больно. Это разрывается ваша плева. Появляется кровь, как во время месячных, но если муж нежен, кровоточит лишь немножко. А я уверена, что такой прекрасный джентльмен, как господин Джон, будет очень нежным… И тогда вы становитесь настоящими мужем и женой, пока смерть не разлучит вас. И, говорят, соединитесь снова на Небесах. Я уверена, что мой муженек ждет меня… А теперь мы обе должны поспать.
Скоро Мэл и вправду уснула, но я некоторое время лежала, пока наконец не смогла удержаться и не попыталась почувствовать сквозь свою рубашку то, что будет чувствовать господин Джон. Страх и возбуждение все росли, хотя сначала я не осмеливалась делать ничего такого, что могло бы разбудить остальных. Но мне хотелось большего, и в конце концов пришлось тереть себя до тех пор, пока я не начала дрожать с головы до ног на краю какой-то бездны. А потом я почувствовала в этом месте жар и жжение и наконец уснула.
Ночью и вправду выпал снег, но к рассвету он прекратился. Ветер тоже утих, поэтому, хотя солнце не показывалось, путешествие от Харбороу оказалось приятнее, чем мы ожидали. И все-таки мы двигались довольно медленно. Мэл сидела за спиной человека сэра Эдуарда.
Мы решили не останавливаться в Нортхемптоне, чтобы прослушать мессу, хотя был праздник святого апостола Фомы.
Копыта лошадей простучали по мосту, ведущему в Фар Коттон. Мы были почти дома и называли деревни, через которые проезжали: Блэки Мор, Коллингтри, Роуд, повороты к Эштону и Сток-Брюерну. Мост, поворот к Алдертону, а потом дорога пошла от берега реки вверх, пока в угасающем свете мы не увидели церковь и крыши Холла.
Наконец мы свернули с высокой дороги и въехали в ворота, за которыми сразу увидели бежавшую через двор Джакетту.
«Она подросла», — подумала я.
Но лицо девочки было красным от слез. Услышав стук копыт, она повернулась и увидела нас.
— Иза! Маргарита! Джон и Лайонел отобрали у меня куклу! Они собираются ее сжечь!
Я подъехала к сажальному камню, чтобы спешиться, но Маргарита рывком высвободила ногу из стремени и соскользнула с лошади посреди двора. Джакетта схватила меня за руку и потащила нас туда, где за конюшнями громоздилась куча навоза. Мальчики развели костер из слишком сырых веток, так что он скорее дымил, чем горел, и верно — на верху костра была пристроена Игрейна, кукла Джакетты. Кукла, которая прежде была моей.
Я отвесила Джону оплеуху.
— Сейчас же убери ее оттуда, дрянной мальчишка! И никогда так больше не делай!
Он тоже подрос, но все еще был слишком маленьким, чтобы дотянуться до Игрейны, хотя огонь и не был сильным. Я оглянулась и увидела ветку, которую они еще не бросили в костер.
— Маргарита, подержи мое платье.
Та собрала в складки мои юбки и держала их в стороне от огня, а я наклонилась вперед и ухитрилась веткой выбить Игрейну из костра. Кукла покатилась вниз между хворостинок, я подхватила ее и отдала Джакетте, которая стала ее баюкать и целовать.
Маргарита схватила Лайонела за плечо и дала ему звучную пощечину. Тот попытался вырваться.
— Мы просто играли в колдунью Жанну д'Арк и герцога Джона Бедфорда, — объяснил он. — Джакетта слишком большая, чтобы играть в куклы. Я слышал, как это сказала моя мать. Джакетта скоро уедет.
— Все это не ваше дело! — ответила я.
Лайонел всегда слышал больше, чем следует.
— Как вы посмели воспользоваться именем великого герцога Джона, чтобы так жестоко поступить с Джакеттой?
Я оглянулась: та держала за руку Маргариту и шмыгала носом, уткнувшись в шляпку Игрейны.
— А теперь прочь отсюда, пока я не рассказала обо всем матери!
Мальчики повернулись на пятках и исчезли в прорехе изгороди. Уже почти стемнело.
— Госпожа Иза, — позвала со двора Мэл. — Где вы?
Я отряхнула юбки и выпрямила спину, уставшую за долгий день верховой езды.
— Иду, Мэл! Маргарита, у тебя пепел на носу.
— Что ж, а у тебя руки черные и подол, — хмыкнула она через плечо, вприпрыжку направившись через двор.
Я последовала за ней.
— Сперва умоемся или поздороваемся?
— Спроси Мэл, — ответила Маргарита, заворачивая за угол.
Мэл стояла наверху лестницы, и в свете факела, горевшего у дверей, я увидела, какая она усталая и сердитая.
— А теперь поторопитесь. Ее светлость в большом зале.
— Как она? — спросила я, переведя дыхание.
— Теперь у нее очень большой живот, и, судя по всему, она плохо спит.
Мы с Маргаритой переглянулись и заговорили в один голос:
— Сперва умоемся.
Леди, моя мать, сидела за столом в большом зале, перед ней были разбросаны бухгалтерские книги, а чиновник, господин Вутон, маячил за ее плечом.
— Нет надежды, что эти поступления из Франции вернутся… — говорила она, когда мы вошли.
Мы преклонили колени в дверном проеме. Свечи на столе мерцали из-за сквозняка. Леди грузно поднялась на ноги. Я взглянула вверх, продолжая держать голову склоненной в знак должного уважения, и увидела, что мать перестала хмуриться.
— Добро пожаловать домой, дочери.
— Мадам, я почтительно приветствую вас, — сказала я.
— И я, — произнесла Маргарита.
Моя мать шла такой тяжелой и медленной походкой, что Маргарет уже качалась от усталости, стоя на коленях, к тому времени, когда леди подошла к нам. Мы по очереди поцеловали ей руку.
— Levez-vous, mes filles,[6] — сказала она.
Когда мы повиновались, я обнаружила, что мои глаза теперь вровень с ее глазами. Леди поцеловала меня в щеку.
— Ты выросла, Иза. В Гроуби все хорошо?
— Да, мадам. Леди Феррарс почтительно приветствует вас и говорит: чтобы сделать вам приятное, сэр Эдуард и господин Грэй будут с нами в день святого Иоанна, если будет на то Божья воля, или днем позже.
Леди кивнула, а когда подошла, чтобы поднять Маргариту, та споткнулась и чуть не упала. Мать поцеловала ее.
— Ты устала, дочь. Отправляйся в постель. Иза, останься, мы поговорим. Мэл, будь добра, у тебя найдется вино, чтобы послать сюда? Господин Вутон, думаю, мы продолжим наш разговор завтра утром.
Вутон собрал книги и бумаги, водрузив на них горшочек чернил. Мэл вывела Маргариту из зала, но та успела скорчить гримасу, показывая, как господин Грэй меня целует.
— Будь добра, поставь мое кресло у очага, — сказала мать. — И поставь стул для себя.
Я была рада повиноваться, потому что второпях мы умылись холодной водой и я до сих пор дрожала.
Матушка опустилась в кресло и, не отрывая глаз от огня, махнула рукой, веля последовать ее примеру.
— Ты знаешь, с какой целью сэр Эдуард и господин Грэй прибудут в Графтон? — наконец спросила она.
— Да, мадам, — ответила я.
Несмотря на усталость, я снова почувствовала легкую дрожь страха и жар.
— И ты довольна?
— Да, мадам.
— Мы здесь одни, Иза, и ты можешь говорить свободно. Ты и вправду желаешь выйти за него замуж? Дело не в… Конечно, ты довольно хорошо знакома с господином Грэем. И со временем он унаследует материнский титул. К тому же он недурен собой, хотя кое-кто мог бы пожелать ему быть повыше. Но ты уверена, что он станет для тебя хорошим мужем?
— Я так думаю. Но как я могу быть уверена, если у меня никогда раньше не было мужа, а у него не было жены?
— Это выгодный союз для обоих семейств, но мы с твоим отцом хотим, чтобы ты в придачу была счастлива. Когда я впервые вышла замуж… Его светлость Бедфорд был очень добрым, а не только великим человеком. Но становиться женой всегда нелегко.
Мне хотелось спросить: «Было ли это для вас нелегко и потом, когда вы стали женой моего отца?» Но я не осмелилась задать этот вопрос.
Их брак наверняка был не похож на брак, который они предлагали заключить мне. Однажды, когда сэр Эдуард и леди Феррарс были в отлучке, а мы сидели у огня в Гроуби, Мэл сказала, что моя мать и отец очень друг друга любили. Любовь их была так сильна, что они вынесли скандал и нужду, когда поженились тайно, не спросив разрешения короля.
— Потому что хотя его светлость и был сенешалем[7] Бедфорда в Нормандии и рыцарем — но и только, — продолжала Мэл, выхватывая из огня очередной каштан и бросая его мне. — А леди, ваша матушка, была второй леди Англии. И совсем недавно овдовела.
Я чуть не обожгла пальцы, снимая с каштана почерневшую кожуру. Плод был горячим, сладким, со слабым привкусом горелого.
— Да, мадам, я знаю, — сказала я теперь матери. — Но у меня есть вы, если мне понадобится совет. А леди Феррарс, как ни старается, с трудом находит недостатки в том, как я выполняю свои уроки и обязанности.
Мать потянулась и погладила меня по голове.
— C'est bon, ma chére fille![8] Рада это слышать.
Я не была уверена, чем именно обрадовала ее: тем, что хорошо выполняю свою работу, или тем, что это раздражает леди Феррарс.
— Мы могли бы заказать драпировки у сестер в Линкольне, — продолжала мать. — Может быть, с изображением Мелузины[9] — в память о твоем происхождении и для удачных родов… Но, дочка, если у тебя есть хоть какие-то сомнения, если есть хоть что-то, что тебе хотелось бы уладить до подписания брачного договора, ты должна рассказать об этом отцу или мне, и мы приложим все усилия, чтобы их решить.
Я не ожидала, что она будет вот так справляться о моих желаниях. Правда, подобное поведение было долгом учтивости — моя мать выслушивала любую просьбу или жалобу даже самого ничтожного из слуг. Но советоваться о таком важнейшем семейном деле, как брак старшей дочери? Этого я не ожидала и не готова была ответить.
И все-таки — вправду ли меня не беспокоит мое будущее?
Я глядела в огонь до тех пор, пока не почувствовала, что щеки мои пылают, будто я действительно их обожгла. Но мои сомнения не относились к тем, о которых я могла бы поговорить с матерью или надиктовать их чиновнику, чтобы тот вписал их в брачный контракт.
Уна — Понедельник
Между Нарроу-стрит и рекой едва хватает места для одного здания: задняя стена моего дома нависает над водой.
Войдя, я сваливаю сумки в главной комнате. Она кажется довольно чистой, хотя пахнет арендаторами: дымом курева и обедами на дому, дешевой мебелью, которую дядя Гарет позволил нам взять из Чантри, чтобы мы могли забрать нашу собственную с собой в Сидней. И все-таки сквозь все эти запахи чувствуется запах Темзы: влажный, прохладный и слегка гнилой. Сейчас время прилива, в гостиную проникает прозрачный свет летнего солнца, серебряные солнечные зайчики танцуют по потолку — Адаму это всегда нравилось.
Два года — слишком малый срок, чтобы обрести невозмутимость. На некоторое время меня окутывает туман, серый и удушливый.
Когда я снова могу вздохнуть, то смотрю на реку, пытаясь себя отвлечь чем-нибудь, что не будет напоминать мне об Адаме, не будет напоминать, что он мертв.
Отсюда трудно отсчитывать проходящее время, разве только по приливам и отливам реки, которую притягивает луна. В прилив обнажается несколько ярдов усыпанной мусором гальки, в отлив вода бежит футах в шести под моим окном, из которого я рассматриваю реку.
Ротерхиз на противоположном берегу слишком далеко, чтобы казаться настоящим. Мы наблюдали за местом, которое было переименовано в Докландз, как можно наблюдать за странной колонией насекомых. Сначала начали ржаветь крепкие подъемные краны и опустели потемневшие от тумана склады. Потом склады превратились в притоны для бродяг. Еще спустя некоторое время они ощетинились длинными подъемными кранами, которые исчезли так же внезапно, как появились, оставив маленькие нарядные дома и рестораны, украшенные с промышленным шиком. Подъемные блоки складов блестели и не поворачивались.
Теперь до нового тысячелетия остается всего пять лет. Я никогда не думала, что встречу его без Адама.
Взяв себя в руки, я втаскиваю сумки вверх по лестнице и начинаю их распаковывать. Дома сейчас зима, и я привезла слишком много свитеров даже для английского лета. Я отпираю закрытый от арендаторов шкаф, нахожу наши чистые простыни и застилаю постель.
После смены часовых поясов во время перелета мне не терпится лечь, но я не могу: я прибыла в Англию лишь на неделю, меня ждет много дел.
Это не деловая поездка — у меня нет времени для архивов, семинаров и бизнес-ланчей. Тем не менее я взяла с собой много работы. В самолете я проштудировала труд Чарльза Росса об Эдуарде IV и сравнила его с трудом Майкла Хикса о Ричарде III, но вскоре пришлось взяться за первоисточники. Едва мы пролетели Дубай, я уронила фотокопию научной бумаги, которую сдуру не скрепила степлером, а над Кипром продолжала извиняться и подбирать из-под ног людей списки ссылок. Нет, это не рабочая поездка — я прилетела, чтобы продать дом и повидаться с семьей. Чтобы отказаться от последней частицы своей жизни в Англии и вернуться домой.
Наконец, две недели тому назад, я, проглотив вечером пару глотков виски, все-таки решилась, потому что откладывать уже не было причин.
— Будет здорово снова тебя увидеть, — сказала по телефону моя кузина Иззи.
Когда мы купили дом на Нарроу-стрит, тут не было близкой к центру резиденции королевы Анны, а стоял всего лишь многоквартирный дом в трущобах. Можно было даже учуять притоны курильщиков опиума из книг о Шерлоке Холмсе, увидеть ласкаров[10] и услышать голоса пьяных матросов. И только.
Самым разумным было отдать дом, который мы с Адамом купили, поженившись, чтобы прожить здесь целую вечность, как мы считали, в руки модно одетого обходительного агента по недвижимости. И Иззи сказала, что сейчас с практической точки зрения для этого самое время.
— В Чантри разбираются с бумагами. Ты знаешь, что дом собираются продать?
Я этого не знала. Из Австралии можно легко позвонить по телефону, и хотя Иззи — моя единственная сестра, а Лайонел — единственный брат, иногда новости доходят до меня довольно долго.
— Продать? Когда это решили?
— На прошлой неделе. Я собиралась тебе написать. И в настоящую минуту там не мастерская, а просто дом. «Пресс» пока будет продолжать работать, — сообщила Иззи.
Эхо ее оживленного делового утра отразилось от спутника и достигло меня.
— Было бы тяжело думать, что «Солмани-Пресс» больше не существует, верно? Хотя, боюсь, ждать этого недолго. Дядя Гарет не становится моложе. Позвони, когда доберешься сюда, может, поужинаем вместе? Тогда я смогу рассказать обо всем по порядку, и мы наверстаем упущенное. Лайонел тут, поблизости, и я знаю, что он бы очень хотел с тобой повидаться. Хочешь, я ему расскажу? Сэкономлю тебе на телефонном звонке. И дядя Гарет, конечно, будет рад. В любом случае, хорошего полета!
И вот я здесь и должна быть у Иззи в семь часов. Я хочу с ней увидеться, но почему все должно быть именно так? Почему она не может прийти к нам?
Глупо, но я никак не могу поверить, что в этом доме никогда больше не будет «нас»: врачей Адама, сильно пьющих и веселых, моих историков, более тихих и пьющих меньше, Джо и Дэвида — соседской пары, кого-то, кто прилетел из Америки на конференцию, может, даже Иззи и дяди Гарета.
Вероятно, я успела бы приготовить большую запеканку или макароны, а Адам сделал бы вылазку за едой в индийский ресторанчик. Там почти не говорили по-английски, но это неважно, потому что мы, как правило, были единственными посетителями-англичанами. И нам не делали никаких уступок со специями.
У нас выпадали вечера, когда пейджеры госпиталя включались регулярно, как часы, случались и другие вечера, когда мы молча сидели у окон гостиной, смотрели на луну, на ее отражение в движущейся воде или шумно приветствовали огни дюжины горящих Гаев Фоксов.[11] Однажды мы задали вечеринку в честь летнего солнцестояния и наблюдали за восходом солнца, за тем, как серебристый блеск растекается по перламутровому небу.
Теперь летнее солнцестояние вот-вот наступит. Мне хочется по-детски плакать из-за того, что мой мир рушится, а еще из-за бессильного раздражения. Взяв себя в руки, я понимаю, как мне больно — больно от мрака, от безжизненности. Мою душу окутывает туман тоски по Адаму, отделяющий меня от всего на свете.
Но сейчас все поезда, аэропорты и самолеты как будто покрыли мою кожу грязной коркой.
Я сбрасываю обувь, снимаю джинсы и футболку и отправляюсь в душ. Обжигающе горячая вода заставляет корку трескаться, стучит по плечам и пробегает через волосы у самых корней, как горячие пальцы. Я запрокидываю голову, чтобы вода стекла по лицу и попала в уши, и перестаю слышать что-либо, кроме шума воды.
Я хочу остаться тут навсегда.
Но не могу.
Я открываю глаза и беру гель для душа, который годится и для мытья головы. Кто-то подарил его Адаму на Рождество, целую вечность назад, и мне так понравился его запах, его прямота, что я тоже к нему пристрастилась. Шея, грудь, руки становятся теплыми и скользкими от эвкалипта и мяты.
Вымывшись, я беру еще геля и пытаюсь отыскать все местечки, которые ноют и болят после путешествия: мышцы плеча напряжены, бока и поясница так одеревенели, что когда я надавливаю на них пальцами, то кажется словно я щиплю сама себя. Даже подошвы будто свело.
Но наконец мне приходится вылезти, вытереться и одеться. Я должна найти свою английскую записную книжку и позвонить агенту по продаже недвижимости, потом назначить встречи с банками, адвокатами, бухгалтерами и биржевыми маклерами.
Я натягиваю спортивные штаны и блузку и спускаюсь в магазин на углу. Прохладный воздух струится сквозь мои все еще влажные волосы. Когда мы жили здесь, в магазине не было ничего, кроме пастеризованного молока и нарезанного белого хлеба, но теперь магазин перешел в другие руки. Я возвращаюсь домой с полной сумкой дорогих покупок: зеленый салат, цельнозерновой хлеб и яйца домашних кур. Вино стало намного лучше. Но внезапно я чувствую такую предельную усталость, что не хочу ничего есть и даже пить.
Я вспоминаю, как Адам сказал кому-то, жене или мужу одного из пациентов:
— Горе изматывает. Оно как будто проделывает незаживающую дыру, в которую утекает ваша жизненная сила.
Все, на что я способна, это забраться в постель, бросая вызов здравому смыслу путешественников. И мне, как всегда, снится Адам.
Квартал многоквартирных домов, где живет Иззи, запомнился мне не таким высоким, темно-красным, выдержанным в стиле Эдуарда, каким кажется сейчас в желтоватом вечернем свете.
Сама Иззи выглядит маленькой и аккуратной в ладном черном свитере и брюках, в сравнении с которыми мои джинсы и футболка слишком небрежны. Ее волосы коротко и экстравагантно пострижены. Теперь они скорее седые, чем черные, но ведь она на пять лет старше меня.
Мы обнимаемся.
— Уна, рада тебя видеть! Ты хорошо выглядишь. Как поживаешь? Как дела?
— Прекрасно, спасибо. Хлопоты, знаешь ли. Разбираю вещи в доме и все такое.
— Конечно. — Она воспринимает мои слова буквально. — И все-таки его нетрудно будет продать.
А потом, как задержка спутниковой связи, до нее доходит то, чего я не сказала, и в ответ она снова обнимает меня за плечи.
— Мне так жаль. Но я уверена, что ты поступаешь правильно. Если я могу чем-то помочь, только скажи.
Иззи примчалась ко мне, когда умер Адам. Ей больше ничего не нужно говорить.
— Конечно скажу, — отвечаю я.
Ее студия находится в дальней комнате. Я смотрю вниз, в общий сад, где в сделавшемся теперь фиолетовым свете стоит дрозд, наклонив эбеново-черную головку, приготовившись вонзить желтый клюв в землю.
Слева от огромного, выходящего на север окна висит на стене оправленная в темное дерево шаль Иззи от компании «Русские балеты». Бахрома расчесана и расправлена, и свет, падающий из окна, отражается в стекле — из-за него трудно разглядеть завитки оранжевого, алого и переливчатого синего цвета. Очевидно, она ее больше не носит. Я помню, как она ходила в этой шали на вечеринки в студии Чантри. Даже пахнет ее студия так же, как пахла тогда: знакомый остро-кремовый запах бумаги и чернил заглушает слабый аромат специй в старом ящике из грушевого дерева.
На мгновение целиком, до головокружения, возвращаюсь в детство, когда я наблюдала, как Иззи движется, смеется, говорит, и думала: смогу ли и я когда-нибудь так легко общаться со всеми этими людьми, стану ли частью общества взрослых.
В комнате есть пара фотографий дочери Иззи, Фэй, и очаровательная ксилография — работа Иззи, — изображающая, как Фэй копается в песке на побережье. Но я замечаю, что на рабочей скамье нет набросков или лежащих в ожидании брусков дерева и Иззи убрала на место большие линзы.
— Ты знаешь, что теперь, когда я закончила каталогизировать письма дедушки, архив Чантри отправляется в Сан-Диего? — спрашивает Иззи. — Мне осталось только упаковать его, и он будет готов к отправке морем. Архив собираются отснять на микрофильм для всеобщего пользования. Даже ввести в компьютер. Я собираюсь получить столько гласности и рекламы, сколько смогу, когда архив будет переправлен. Сан-Диего для этого хорошо подходит. Может, мне удастся достаточно заинтересовать людей, чтобы убедить кого-нибудь переиздать «Под знаком Солнца и Луны». Может, даже издать собрание писем. В наши дни столько интереса к прекрасным печатным изданиям. Я получаю запросы от научного работника каждые несколько недель. Красное или белое?
Я достаточно хорошо знакома с издателями, чтобы понимать: она почти наверняка выдает желаемое за действительное. И этих запросов специалистов, похоже, недостаточно, чтобы заполнить ее дни. Как же она их заполнит?
Когда-то у нее было три проекта, занимавшие большую часть ее времени: один — рисование в чистом свете раннего утра, второй — изучение и чтение при ярком полуденном свете, и еще один — когда солнце садилось: рассматривание каждого зернышка, изгиба каждого камня и стебелька травы. Я не видела никаких признаков того, что она все еще занимается подобными делами. Неужели в жизни Иззи осталось лишь одно — быть семейным историком, как она это называет.
На стенах висят гравюры. Четыре из них я видела в качестве заголовков к мило изданной антологии поэм о временах года.
Несколько лет тому назад я нашла подержанную копию в книжном магазине Сиднея и подарила Адаму на какой-то маленький юбилей. Теперь мне кажется, что лучше всего удалась осень — на переднем плане сухие листья, изящно свернувшиеся, каждая их прожилка и грань так же точны и великолепны, как арки готического окна.
И хотя в студии не очень прибрано, на запятнанном центральном столе не видно свежих чернил, нигде не валяются резцы, ножи, куски дерева и линолеума, позволяющие предположить, что тут идет работа.
Интересно, сколько заказов Иззи получает в эти дни. Сколько себя помню, наброски, рассказы, объявленные неудачными, были главной частью ее жизни. Помню, как я маленькая, живя в Чантри, заползала обычно под ее рабочую скамью в студии, пока все остальные были заняты, и находила на полу, как тайное сокровище, крошечные обломки. Кусочки дерева были невероятно бледными и хрупкими — всего лишь серебряные и золотые зернышки, все еще чудесным образом цеплявшиеся друг за друга. Завитки линолеума были толще и темнее, покрытые, как гусеницы, сетчатым узором, они все еще слабо пахли льняным семенем.
Обычно, взглянув вверх, я видела ноги Иззи в заштопанных чулках и зашнурованных ботинках, которые рывками передвигались вокруг ножек табурета, и слышала ее тяжелое дыхание. Она никогда не возражала против моего присутствия, если все не начинало идти наперекосяк. Тогда она внезапно приказывала мне уйти, не злобно, но не допускавшим возражений тоном. Я выбиралась из-под скамьи, вставала, подбирала еще несколько кусочков, упавших на мои голые коленки, и утешала себя надеждой, что к чаю будет новый кекс или дядя Гарет поможет мне приготовить урок истории.
— Белое или красное? — снова спрашивает Иззи.
— О, Иззи! Красное, пожалуйста.
Она направляется на кухню.
— И минутки не пройдет.
На полке я вижу копию «Под знаком Солнца и Луны». На титульной странице — небольшой кружок и цитата, которую я знаю наизусть, потому что она набрана мелким шрифтом на каждой книге, которую печатает «Пресс». «Как говорится в „Эдде“, в земле великанов жил человек по имени Мундильфари, и у него было двое детей: дочь его Соль была солнцем, а сын его Мани — луной».
Я перелистываю страницы.
«В 1936 году Кай Приор окончил школу Слейда и решил, что лучше преуспеет в искусстве рисования, если переедет в Париж. Он никогда не был так глубоко увлечен ежедневной работой в „Солмани-Пресс“, как его младший брат, Гарет, а отъезд — все же не бегство. Но, как писал Уильям Беатрисе Вебб:
„С отъездом Кая в доме стало тише, однако мы понимаем, что его труд художника поднимает нас, ремесленников, до высокого эстетического уровня. Как он обычно любил говорить — в драматической манере юности, — он предан одному лишь искусству. Гарет особенно по нему скучает. Он смотрел на Кая снизу вверх с тех пор, как они были мальчиками, и, когда всплывает какой-нибудь вопрос о рисунке, именно Гарет всегда говорит: „А что бы подумал Кай? Он бы знал ответ!“ Но отъезд Кая умерил один мой тайный страх. С того давнего дня, когда мы с Мод впервые увидели часовню Чантри среди тогдашних садов и полей и поняли, что должны сделать ее душой нашего дома и нашей мастерской, даже душой самой семьи, я боялся, что однажды Кай и Гарет — такие разные по темпераменту — могут не согласиться, кто именно из них должен управлять „Пресс“. Элейн вышла замуж за Роберта Батлера — вы слышали об этом? — и, если бы у нее появился сын, проблема могла бы еще больше усложниться или же полностью разрешиться. Кто знает? Но сейчас, по крайней мере, я могу получать удовольствие от новостей об успехах Кая за границей и об увлеченности Гарета „Пресс“ дома. И знать, что никакое соперничество не причинит проблем нашей семье“.
Получив, как он написал своей матери, все, что мог получить в Париже, Кай в 1938 году переехал в Нью-Йорк. Там он примкнул к кружкам, куда входили такие многообещающие художники, как Бен Шан[12] и Чарльз Демут,[13] а в таких работах, как „Бэттери-парк, сумерки“ (1938, Музей современного искусства, Нью-Йорк) и „Док у Ист-Эгга“ (1939, частная коллекция), Кай быстро зарекомендовал себя как художник, привнесший чисто английскую чувствительность в круг тех, кого куда больше интересует индустриализм и эстетика.
Когда разразилась война, Уильям снова целиком взвалил на себя ношу управления „Пресс“, поэтому Гарет смог вступить добровольцем в королевские инженерные войска. Его взяли в плен у Тобрука и репатриировали в 1945 году. Во время визита в Лондон Кай получил повестку на военную службу и вступил в Восьмой стрелковый королевский полк. Он был ранен под Кориано во время итальянской кампании и поправился уже после окончания войны. Потом вернулся в Нью-Йорк, где в 1946 году его любовница Люси Лефевр, модель, с которой он познакомился перед войной, родила дочь Уну Мод Приор. Год спустя Кай и Люси погибли в Калифорнии, когда их машина слетела с Береговой дороги у Биксби Гордж, и малютку Уну привезли в Чантри. Ее вырастили вместе с детьми Элейн и Роберта, Изодой и Лайонелом».
Это красиво напечатанный текст: плантин,[14] вытисненный на прекрасной бумаге одним из самых одаренных наследников Уильяма. Книгу удобно держать в руке, суперобложка из тяжелой матовой бумаги с круглым знаком «Солмани-Пресс», выгравированным Иззи. Такой же знак, украшенный плющом, висит над мастерской. На крышке переплета тоже красуется этот знак, тисненный золотом.
Это история Иззи, официальная версия, история для печати. Я замечаю, что она даже пишет о себе в третьем лице. Это моя и в то же время не моя история.
Иззи закончила рассказ на смерти нашего дедушки, и, когда история была опубликована, я быстро ее прочла — как всегда глядя в книгу одним глазом, пока ела завтрак, или в автобусе, или где-нибудь еще, где меня все время отвлекали. Потом я убрала книгу и с тех пор открывала только свою копию — первое издание, подписанное: «Дорогой Уне с любовью от Иззи», — когда мне больше нигде не удавалось найти необходимую ссылку.
Я ставлю книгу на место и иду по комнате. Вот большой групповой портрет. «„Солмани-Пресс“, серебряный юбилей в 1936 году» — гласит надпись на бронзовой табличке, блестящей и слегка позеленевшей по краям от полировки. Дедушка — Уильям Приор — стоит рядом с бабушкой, сидящей в плетеном кресле. Здесь запечатлены и трое детей. Портрет говорит, что мой отец Кай, стоящий с палитрой справа от дедушки, был более живой, смуглой, жилистой версией дяди Гарета. Я и не знала. Сам дядя Гарет стоит в дверях мастерской, а рядом с ним — очередной ученик, лишь не намного младше его самого. Но почему-то ясно, что этот ученик — не член семьи. Чуть в стороне — тетя Элейн, в фартуке и с корзинкой моркови.
Иззи возвращается.
— Они кажутся какими-то не такими, все в костюмах и при галстуках… — говорю я.
— Обычно в мастерской носили не пиджаки, а фартуки. Это официальный портрет. Не знаю, почему он настоял на том, чтобы мамочка надела фартук. Из-за этого у нее такой вид, будто она не имеет отношения к «Пресс». В своем завещании я передала это коллекции в Сан-Диего. Думаю, дядя Гарет получился тут особенно хорошо.
Это верно, хотя на картине он моложе, чем я когда-либо его знала. Он стоит, держась одной рукой с длинными пальцами за косяк двери. И у него теплый взгляд — раньше я никогда об этом не задумывалась, но теперь он кажется мне добрым, веселым и неизменно доброжелательным.
— Расскажи, как поживает дядя Гарет. Завтра я собираюсь в Элтхэм.
— Пошли посидим на кухне, пока я готовлю еду, — предлагает Иззи.
Кухня узкая и темная, как всегда в многоквартирных домах, построенных для целого сонма служащих, и отсюда видны водосточные трубы и слепые окна ванной.
— Дяде семьдесят восемь, поэтому, полагаю, ты заметишь большую разницу.
Я беру столовые приборы, которые достала Иззи, и раскладываю их на столе.
— На похоронах тети Элейн он был довольно бодр.
— Знаю. Но многое изменилось с тех пор. Подозреваю, он плохо питается, раз мамочка больше не готовит, и я живу в постоянном страхе: вдруг он поранится на одном из больших прессов. Вообрази себе работающий мотор «вандеркука».
После долгого изучения печатного процесса я очень хорошо могу себе это вообразить.
— Он живет в мастерской, ты знаешь? И ему все время не хватает денег. Ему пришлось сдать внаем весь дом в Чантри. Вот почему дом должен быть продан, как ни печально об этом думать. Дядя не может справиться с домом, полным студентов и ночных гуляк. Кто знает, чем они там занимаются. Вряд ли он находит время, чтобы подняться по лестнице и присмотреть за этим. Лайонел упрашивал его обратиться за помощью к компании по менеджменту, так, как ты сделала на Нарроу-стрит. Рекомендации, оговоренный срок найма и все такое. Но Гарет просто говорит, что Чантри всегда был раем для людей, которые больше никуда не годятся, и он не собирается менять это сейчас.
— Что ж, это довольно правдиво. Бывали ли такие времена, когда там в одной из мансард не жил какой-нибудь беглый венгерский художник? Помнишь Тео Беснио? Или одну из подружек тети Элейн, сбежавшую из-за неудачного брака. Или даже меня.
— Но ты член нашей семьи, — возражает Иззи, наклоняясь, чтобы достать из духовки ужин. — Прости, надеюсь, ты не возражаешь, что на ужин только пастушеский пирог. Помню, когда дядя Гарет отправился в Америку, чтобы привезти тебя домой, мамочка лежала в постели с гриппом и объясняла мне, как хорошо будет иметь собственную младшую сестру. Она беспокоилась, сможет ли дядя Гарет справиться, и чувствовала себя ужасно виноватой, что слишком больна, чтобы поехать вместе с ним. «С маленькими детьми, как только они начинают ходить, трудно управляться, — сказала она. — Мне понадобится твоя помощь». А потом появилась ты. Смешное маленькое создание, вот какой ты была… Сколько же тебе тогда было? Годик с небольшим? Кажется, я думала, что ты будешь похожа на Лайонела, который все время кричал и бегал, но ты была такая серьезная и тихая. Одной рукой ты держала за руку дядю Гарета, другой — медвежонка Смоуки. Тогда ты только начала ходить. Мамочка до самой смерти считала тебя своим третьим ребенком.
Так и было.
Тете Элейн было неважно, что у меня нет родителей, что о моей матери мало известно и что она не состояла в браке с моим отцом. У тети Элейн был муж, дядя Роберт, но практически моими родителями стали она и дядя Гарет. Иззи стала мне сестрой, а Лайонел — братом.
— Знаю, — отвечаю я.
Больше мне ничего не надо говорить, потому что Иззи все понимает, она сжимает мою руку, прежде чем выложить пастушеский пирог из картонной коробки на блюдо.
Но где-то в глубине моей памяти вспыхивает старая боль, потому что я внезапно произношу:
— А ведь еще был Марк.
— Был, ведь правда? Он, наверное, оставался в Чантри дольше всех остальных жильцов. Хотела бы я знать, что с ним сталось.
— Полагаю, мы уже никогда этого не узнаем.
— Забавно, что он ни разу не дал о себе знать. Хотя бы ради справки, если не ради чего-то другого.
— Может, Марк просто не хотел получить квалифицированную работу, — произношу я небрежно. — Он был таким практичным. Тогда ему хватило и обычных справок с любого места, где он работал в последний раз.
— Полностью обученный, прекрасный печатник, ученик Уильяма и Гарета Приоров, работает сторожем или что-то в этом роде? Зачем ему такое нужно?
— Не знаю. Я никогда не…
Возможно, потому, что мое горе из-за Адама никогда не утихает, старое замешательство все еще заставляет сжиматься мое горло.
— Грустно думать, что Чантри в конце концов перестанет принадлежать семье, после того как дяде Гарету столько раз удавалось его спасти, — говорю я.
— Знаю, но ему следует выйти на пенсию, ведь он больше не справляется с арендаторами. И он не собирается еще долго работать с «Пресс». А самое важное: архив, пробные оттиски, все остальное будет в безопасности в Сан-Диего. И история в книге. Столько людей интересуется прекрасными печатными прессами прошлого.
— «Солмани-Пресс» — не пресс из прошлого.
— Да, в техническом смысле.
Иззи зачерпывает ложкой горошек, кладет на блюдо и спрашивает:
— Ты свяжешься с нами, если тебе понадобится узнать что-нибудь о прессе для твоей работы?
— Конечно. Хотя это не совсем моя область — прекрасные печатные прессы двадцатого века. Я больше занимаюсь европейским печатным делом Нового времени. Наследники Гутенберга, подъем набожности в период позднего Средневековья. Моя тема: печатные прессы и книгопечатание, конечно, но еще и история-ресепшн.
— Какая история?
— Да, знаю, название ужасное, но тема очень занимательная. Меня интересует, что люди на самом деле покупали, как работало производство. Если хочешь, эта история изучает читателей наравне с писателями и печатниками.
— Так над чем же ты сейчас работаешь? — спрашивает Иззи. — Будешь горошек? Боюсь, у меня есть только заморозка.
— Знаешь, я лишь начала над этим думать. Хочу начать с чистой библиографии. Написать о людях… В библиографии очень легко забыть, что книги покупают настоящие люди, они их читают, одалживают, теряют… И эти книги не всегда прекрасные, великие и прогрессивные. Я хочу рассмотреть разные книги, разные человеческие жизни. Я сыта по горло всеми этими колофонами[15] и прессами, всей этой бумагой, железом и чернилами. Я хочу узнать людей — по-настоящему узнать — по книгам, которые они читали. Я… ну, я решила написать об Энтони и Елизавете Вудвилл, но в связи с их книгами.
— О ком? Ах да… Подожди… Война Алой и Белой розы? Кажется, Елизавета вышла за кого-то замуж?
— Да. Энтони и Елизавета были братом и сестрой. Елизавета вышла за Эдуарда Четвертого. Раньше она была женой сэра Джона Грэя и имела от него двух сыновей. Сэр Джон был убит в битве, и она вышла замуж за Эдуарда. А Энтони был первым писателем, которого Кэкстон[16] напечатал в Англии.
Пастушеский пирог очень горячий. Мне приходится выпить воды, прежде чем удается продолжить:
— Дело в книгах, им принадлежавших — тех, что написал Энтони, — книгах, которые Елизавета и Энтони читали. Книги могут поведать нам об их мире, их культурном фоне, о том, как велась тогда книготорговля.
— Ты будешь завтра в Элтхэме в своей стихии, в Чантри, с дворцом, расположенным вверх по дороге. Помнишь, как мы, бывало, проезжали мимо на велосипедах и, завидев иногда армейских офицеров, гадали — не шпионы ли они? Хотя и знали, что они всего лишь служащие колледжа.
— Я и забыла об этом… — Я почти чувствую запах горячего асфальтового шоссе.
— Книги Елизаветы хорошо исследованы, а книги Энтони почти нет. И никто не связал все воедино, чтобы изложить в одном труде. У Елизаветы было два сына от Эдуарда, и Энтони вырастил старшего, принца Эдуарда. Тогда у всех знатных людей был обычай отдавать детей на воспитание кому-нибудь другому.
Иззи снова наливает мне вина в бокал.
— Когда Эдуард Четвертый умер, его младший брат Ричард, герцог Глостер, захватил трон и заключил обоих мальчиков в Тауэр. А Энтони он заключил в Йоркскую тюрьму. У самого Энтони не было сыновей, и то, что принадлежало ему, было разворовано. Сейчас очень трудно найти достаточно материала, чтобы кости обросли плотью… Ты сказала, что дворец в Элтхэме реставрируют?
— Да, Лайонел говорит, им теперь ведает «Английское наследство». Когда работы будут закончены, дворец должен стать превосходным. Весь этот ар-деко и Великий зал Эдуарда Четвертого… Жаль, что они не заинтересовались Чантри, ведь от часовни осталось очень мало.
— Может, мы должны винить в ее разрушении Гитлера и оставить только дом, — смеется Иззи. — Теперь дом тоже в плохом состоянии. Думаю, ты придешь в ужас. Давай наливай себе вина.
За едой я расспрашиваю о Фэй, дочери Иззи. Ее муж работает в «Шелл». Иззи озадаченно, почти неодобрительно качает головой.
— Она ненавидит Боготу, но в остальном, похоже, совершенно счастлива. И повсюду следует за своим мужем. Мне думается, время от времени Фэй все же пользуется своей ученой степенью по антропологии, но только в качестве хобби.
Иззи протягивает руку назад, чтобы взять открытку, прикрепленную к холодильнику. Это некий гобелен с ярко раскрашенными, расчерченными на квадратики персонажами. Судя по надписи на обороте, это «Брак Солнца и Луны».
— Ее отец побывал там, и они отправились в гористую местность исследовать народные традиции. Эта открытка из маленького местного музея. Он звонил мне, сказал, что с Фэй все в порядке.
Иззи и Пол развелись несколько лет тому назад, и, хотя в этом была замешана другая женщина, у меня такое чувство, что та женщина, которая теперь определенно сошла со сцены, — скорее симптом болезни, чем ее причина.
Иззи снова стала Изодой Батлер — так она всегда именовалась как художница.
Мы довольно быстро прикончили вино, и меня снова окутал туман из-за смены часовых поясов после перелета.
— Ты сказала, мне надо что-то подписать в связи с продажей Чантри?
— Все документы у Лайонела, но есть некоторые сложности с его долей недвижимости, поэтому, возможно, он еще не полностью их подготовил. Очевидно, он передаст свою долю Фергюсу — это связано с какими-то налоговыми тонкостями. Может, и все перейдет к нему — к Фергюсу, я имею в виду.
— А как поживает Фергюс? — спрашиваю я, вставая. — Прости, после перелета я ужасно себя чувствую. Лучше мне отправиться домой, а то сейчас усну.
— Конечно, бедняжка. Фергюс, закончив свою скульптуру Мастера, уехал на север. Почему, неизвестно. Казалось бы, тот, кто учился в Королевском колледже, захочет остаться в Лондоне. Думаю, он сейчас где-то недалеко от Йорка. Его подружка оттуда родом, но они только что расстались. Когда ты хочешь повидаться с Лайонелом?
— Послезавтра. Он пригласил меня приехать вечером.
— Хорошо. Тогда мы должны взяться за дело. Я уже сделала все возможное с архивом. Но что касается вещей, которые сейчас у меня, тех, что все еще в Чантри, груды бухгалтерских книг «Пресс» и записей, пристроенных в Библиотеке печатного дела в Санта-Брайд, — с этим еще много работы. Я проведу эту неделю, разбирая все это, прежде чем отправить в Калифорнию. Сделаю опись и так далее. Когда тебе нужно возвращаться?
— Через неделю. Не могу задержаться дольше. Но этого должно хватить, если Лайонел подготовил бумаги, которые мне следует подписать. И… если не считать того, что я обменяюсь новостями с тобой, Лайонелом и дядей Гаретом, не хочу медлить с… с тем, чтобы все устроить.
— Знаю, — произносит Иззи, целуя меня. — Дорогая Уна, как я рада с тобой повидаться! И ты так хорошо выглядишь — с учетом всех обстоятельств.
— Да. — Вот и все, что я могу сказать, но Иззи снова слышит то, о чем я умалчиваю.
— Бедная добрая Уна. Мне так жаль. Должно пройти время. После смерти Адама и всего остального. Особенно… Он так хорошо тебе подходил. Обычно я завидовала вам и знала: в конце концов все уладится.
Я понимаю, что она имеет в виду. Забавно, как пятнадцатилетние… ну… неудовлетворительные отношения могут вдруг так быстро исправиться. Мне приходит в голову, что с замужеством Иззи вышло как раз наоборот: хороший с виду брак в конце концов оказался не таким уж хорошим. И при всем моем горе я внезапно не чувствую к ней зависти, но не знаю, как об этом сказать. Она всегда была человеком, который все исправляет. Я же была младшей сестрой, не знавшей, как отдать долг и сделать то же самое для старшей.
— Конечно, ты так занята, — говорит Иззи. — Но ведь мы встретимся снова на этой неделе? Выберемся куда-нибудь выпить? Как ты добралась до дома?
— На метро. Но, думаю, обратно поеду на такси. Тут поблизости хватит черных такси, чтобы я поймала одно?
— Не знаю.
Похоже, черное такси — роскошь, которую Иззи не может себе позволить. Но она извлекает номер мини-такси, и после обычного томительного ожидания его прибытия я забираюсь внутрь, и машина отъезжает.
Нарушение суточного ритма ослабляет якоря твоих повседневных мыслей. Я думаю о руинах часовни при Чантри — я и видела ее только в руинах. Толстые обломки камня и низкие опоры, которые некогда были стенами, просмоленные балки и стойки, поддерживающие стену дома, некогда соединявшегося с часовней, выложенный плитками пол, на котором еще видны белые олени и флёр-де-лис,[17] хотя по ним и стелется трава. Однажды я выковыряла несколько плиток в поисках сокровища, но нашла только землю и червяков.
В моей памяти плитки такие большие, потому что я, вероятно, была совсем маленькой. Я представляла себе, что под каждой есть рубин, бриллиант или золотой дукат, и все это будет моим, потому что их нашла я… хотя я и не знала тогда, как выглядит дукат. Я выламывала одну плитку за другой мастихином, который без спросу взяла в студии, разбрасывая плитки вокруг белых оленей и флёр-де-лис и ковыряясь в обнажившейся земле. Я думала, как распределю сокровище, когда его найду. Много дукатов отдам тете Элейн, чтобы у нее на кухне была посудомоечная машина вместо медного котла в пристройке, несколько рубинов и брильянтов отдам Иззи, чтобы она ходила в самых лучших платьях, а немножко дукатов оставлю Лайонелу, ведь он так хотел иметь фотоаппарат. Ну а все остальное будет моим, и тогда, купив билет, я отплыву на большом корабле в Америку, разыщу картины отца и привезу их домой.
Дядя Гарет нашел меня, когда я пыталась не отчаиваться.
— Ох, Уна, Уна, — произнес он. — Тебе обязательно надо было это делать?
Кажется, я объяснила, что ищу сокровище, а он вытащил свой носовой платок, который всегда пахнул мастерской, и вытер с моего лица слезы и землю. Дядя сказал, что все понимает. И он в моем возрасте тоже думал, не остались ли тут сокровища, спрятанные монахами. Но у монахов не было сокровищ, ведь они приносили клятву бедности. А если им что-то и давали, то они тратили это на помощь людям или на украшение часовни. И дедушка всегда так поступал, поэтому я не должна портить часовню, выкапывая что-то из пола.
— Но мне необходимо найти сокровище! — воскликнула я, поведав, зачем оно мне нужно.
Дядя Гарет посадил меня на колено и долго молчал.
— Знаю, — наконец сказал он. — Бедняжка. Я все понимаю. Я ведь тоже по нему скучаю. Очень сильно.
— Я когда-нибудь увижу его картины?
— Уверен, что увидишь, детка. Но это великие картины, особенные — и они в безопасности в большой галерее в Сан-Франциско. Когда-нибудь мы поедем и разыщем их, ладно?
Один только запах дяди Гарета убедил меня, что он говорит правду — мы поедем туда.
— Когда-нибудь, когда ты станешь старше. Мы причалим в Нью-Йорке, покатаемся вверх и вниз в лифтах Эмпайр-стейт-билдинга.
Дядя снова обнял меня и помог приладить плитки обратно, чтобы никто не узнал, что я натворила. А потом попросил помочь ему с очень важной работой в мастерской. К тому времени, как тетя Элейн пришла меня искать, чтобы накормить ужином, я была покрыта маслом и чернилами — и славой, потому что самостоятельно собрала пресс «чандлер-и-прайс». Дядя Гарет сказал, что только немного мне помог, с самыми трудными деталями.
Даже в доме Чантри невольно думаешь, что есть нечто большее в мире под твоими ногами. Густой запах влаги, камня и земли, когда ты впервые спускаешься в подвал, — дом как будто вдыхает его. Словно темнота старше тебя и помнит больше историй. Она старше даже, чем окружающие камни, — стара, как сама земля.
На самом деле стены подвала были моложе дедушки. Я знала это, потому что он сам мне рассказывал: подвал вырыли при строительстве дома. Именно тогда он нашел в земле пивную бутылку времен Великой выставки, монету времен Американской войны за независимость, а еще много глиняных трубок с длинными тонкими черенками и осколки бело-голубого китайского фарфора времен королевы Анны — совсем как в «Портном из Глостера».[18] Ему пришлось выложить подвал камнями, чтобы земля не вспучилась, и построить над ним дом. Но может быть, если бы он продолжил копать, сказал дедушка, то нашел бы золотой крест и подсвечники, а может, и статуэтку Марии и Младенца Иисуса, в спешке зарытые монахами, чтобы спасти их от воинов короля Генриха. А еще нашел бы серебряные монеты и драгоценности, или секретные карты островов, где зарыты сокровища, и волшебных рек, или зубы гоблина, или кости монахов, живших здесь в древности, когда часовня была еще новой и все верили в Бога.
«Я бы не возражала против костей и зубов гоблинов, если бы Марк был тут», — подумала я, но не сказала вслух.
Мы с ним прокопали бы достаточно глубокий туннель, трудясь год и один день, тринадцать ущербов и тринадцать прибываний луны. И там была бы подземная река, и я пустила бы в ход семь золотых монет монахов, чтобы заплатить перевозчику. И когда мы высадились бы, то пошли бы по проходу, похожему на неф церкви, и увидели бы еще один подвал, такой же, как этот, только намного, намного больше, с колоннами, высокими, как деревья, с залом таким огромным, что почти не видно крыши. В центре его горел бы великий огонь, свет которого достигал бы каждого уголка, так что там не было бы темных мест. Вокруг огня на медвежьих шкурах и кучах серебристой соломы сидели бы рыцари с мечами, в сияющих в свете пламени доспехах. А с ними, на кровати из слоновой кости и золота, похожей на алтарь и заваленной мехами и шелками, возлежали бы король Артур и королева Гиневра — рука в руке — в ожидании, когда их разбудят.
Всю дорогу домой в спертом воздухе мини-такси, под рокот двигателя, я не могу удержаться и думаю об Адаме, потому что всегда это делаю, когда слишком устаю. Но ни одну из своих мыслей я не могла бы нарисовать, записать или рассказать. Я не слышу его голоса, не чувствую его прикосновений. То, что наполняет мою душу, слишком реально, слишком целостно, чтобы это можно было назвать просто воспоминанием.
Мини-такси высаживает меня у передних дверей на Нарроу-стрит — и все стихает.
Но если уже довольно поздно, вокруг смыкается туман, а тебе очень грустно, нарушение суточного ритма заставляет тебя галлюцинировать. Когда я вхожу в гостиную, то вижу, что кто-то стоит у окна, глядя на темную воду.
Я впиваюсь ногтями в руку, чтобы заставить себя проснуться, и иду вперед. Его там нет.
Но это не Адам, который умер.
Это Марк.
Энтони — Утреня
Я плохо сплю в последние дни и рано просыпаюсь.
Этим утром я стоял, наблюдая, как солнце поднимается над Фоссе и деревней Шерифф-Хаттон. Снизу до меня доносилось больше делового шума, чем я привык слышать так рано в эти долгие дни. Когда солнце поднялось во всей своей слепящей славе, я отвернулся.
Говорят, такая комната — все, что требуется человеку. Четыре шага в ширину, шесть в длину. Стены все одинаковы — я знаю, потому что измерил их. Четыре на совесть сделанные стены из бледно-серого камня, большое окно, чтобы впустить божий свет и воздух, пол под ногами и потолок над головой из таких же прямых и сухих досок, как и дверь.
Моему старому другу Мэлори и герцогу Орлеанскому этого было вполне достаточно. В заточении они даже написали великие книги. Достаточно ли этого для меня? Здесь у меня есть все, в чем нуждается тело: еда, кров, одежда. Солнце и луна проливают на меня свой свет, и у меня есть молитвенник. Я бы предпочел Цицерона или Боккаччо, а еще лучше — Боэция, но, возможно, достаточно и того, что я храню их в сердце и голове — а я их храню.
У меня есть четки и есть то, что я не надеялся иметь: кольцо Ясона. Я молюсь, чтобы Луи был в безопасности, и во мне тлеет надежда, что он, как никто другой, будет знать, как проскользнуть сквозь сеть, расставленную Ричардом Глостером. Истинная любовь не могла бы пожелать, чтобы его взяли в плен, но моя любовь такова: хотя я и благодарю Бога за то, что Луи не в плену, сердце мое жаждет видеть его здесь, со мной.
«Если бы желания были лошадьми, нищие ездили бы верхом», — обычно говаривала Мэл, когда детьми мы приставали к ней, прося принести нам с ярмарки подарки: позолоченный имбирный пряник, волчки, ленточки для девочек. В свою очередь я сказал то же самое Неду, потому что даже желания принца могут не исполниться, если благо королевства или его собственная душа говорят «нет».
Неда ведь не держат в таком же заточении, верно? Ребенок, проживший всего двенадцать лет, еще даже не мужчина, не может представлять для них никакой угрозы. Разве Бог может желать зла такому хорошему, такому невинному принцу? Я никогда в это не поверю. Нед — не враг Ричарда Глостера. Если Ричард будет держать Неда неподалеку, не будет нужды причинять принцу большее зло. Так и должно быть, я знаю… Знаю, что так должно быть!
И все-таки душа моя жаждет утешения, которого я не могу получить.
Чтобы стойко встретить все, что приносит тебе Фортуна, и верить в высшие силы, человек может искать утешения, будь он самым ничтожным или самым уважаемым человеком в мире. Так говорят философы, и я сам писал об этом много раз. Когда меня схватили, я думал, они втайне избавятся от меня. Я боялся, что не узнаю часа своей смерти, поэтому старался все время быть готовым к концу.
Всякий раз, слыша, как отодвигается засов, я молился: «Deo, in mano tuo…» — «Господи, в руки твои…»
Прошло несколько недель, прежде чем я осознал, что не умру подобным образом. Час или два я надеялся… А потом понял: я все равно умру, неважно, тайно или нет, ибо нет человека, у которого была бы власть и желание протестовать или отомстить за меня принцу Ричарду, герцогу Глостеру.
И теперь мне известен час моей смерти. Сегодня мы двинулись из Шерифф-Хаттона на юго-запад, к великому замку у Понтефракта, и там, на лугу, я умру.
Я составил завещание. В этом мире я больше не свижусь с Луи. Мне больше ничего не осталось, ни долга, ни любви, только Бог.
Когда ничего не остается, всегда есть молитва.
За дверью я слышу тяжелые шаги и стук оружия людей, вставших по стойке «смирно». Засовы отодвигаются, и хорошо смазанный замок поворачивается, как колесо Фортуны.
Энтони — Лауды[19]
В середине лета рассвет наступает так рано, что мир едва успевает выспаться. Я натягиваю перчатки, потому что рукам все еще холодно. Кожа перчаток вдавливает кольцо Ясона в палец, как будто сам Луи прикасается ко мне. Даже лошади, дремлющие в зябком тумане, свесили головы, словно от усталости. Они не топчутся и не жуют губами, как обычно делают лошади и как обычно делают люди, выясняя, кто сегодня утром главный. До Понтефракта шестьдесят миль.
Мы доедем туда за один из этих бесконечных дней, которые приближают меня к концу.
Коннетабль дал мне слово, что в Понтефракте держат сына Елизаветы, Ричарда Грэя, моего кузена Хоута и доброго старого Вана. Их забрали, потому что они выполняли свой долг под моим командованием. Господь дозволит мне повидаться с ними. Господь пошлет им храбрости.
После того как большинство людей сели в седла и окружили меня, я тоже сажусь верхом. Они никогда не дерзят, даже редко бывают угрюмыми, но я чувствую их присутствие, как чувствовал бы опутавшую меня стальную цепь.
У коннетабля при себе сумка с депешами для командующего отрядом Андерсона. Они перекидываются несколькими словами. Как всегда, лошади первыми понимают, что пора трогаться в путь. Внезапно они просыпаются, переступая с ноги на ногу и мотая головами. Потом отдаются приказы, темный массив главных ворот приотворяется, и мы едем по разводному мосту, а потом через двор замка — на открытую дорогу.
Я осматриваюсь по сторонам, потому что, когда меня привезли в Шерифф-Хаттон, нас окутывала тьма. В этом месте я не был много лет, хотя однажды производил здесь разведку — внимательно, как и полагается командиру.
Это плоская, спокойная земля, пересеченная бесчисленными речушками, которых местные жители называют ручьями. Может ли такое быть… Может ли исполниться одно из моих самых сумасшедших желаний — что под деревьями я увижу тень и это окажется Луи? Я не должен питать таких надежд, потому что для Луи это небезопасно и здесь, в землях Ричарда Глостера, судьба может отвернуться от него.
Начинается лес, на нас веет запахом согретых солнцем сосен. Этот запах пробивается сквозь запах торфа и закручивается завитками вокруг копыт лошадей.
Дорога идет вверх, к мосту через Фоссе, где в нее вливается Уайткарр-Бек, и, когда копыта наших коней стучат ПО мосту, цапля поворачивает голову, чтобы поглядеть, не грозит ли ей опасность. Потом расправляет крылья и, сделав несколько быстрых шагов, взмывает вверх.
У тела есть собственная память. Моя правая рука подбирает поводья прежде, чем я успеваю это осознать, а левая рука ноет при воспоминании о том, как в нее вцеплялся мой ястреб-тетеревятник. Эта самка была крупной даже для тетеревятника, звали ее Джуно. Когда она билась на жердочке в клетке, крылья ее достигали в размахе добрых четырех футов. Птица так нравилась мне тем летом, что я в любой день смог бы оценить ее вес вплоть до унции и грана.
— Ястребы-тетеревятники — деликатные создания, — говаривал сокольничий Ват. — Они легко теряют в весе, но если вы будете перекармливать ее, господин Энтони, давая ей столько полевых мышей, она улетит и никогда не вернется.
Сердце у меня сжалось, когда я подумал, что потеряю птицу. Даже теперь я помню стальной голубовато-серый блеск ее спинки и мягкие, белые с крапинками перья на грудке. Она позволяла себя гладить, когда была в хорошем настроении. Я хорошо помню длинные, сильные лапки, которыми она вцеплялась в мой кулак с видом завоевателя.
— Джуно видит каждое перышко цапли, — сказал Ват, — даже ваши юные глаза, господин, не идут в сравнение с ее глазами. А теперь осторожно снимите с нее колпачок. Сперва дайте ей увидеть цаплю. Вы почувствуете, когда она захочет взлететь.
Я снял колпачок с птицы и распутал узел привязи. Самка ястреба шевельнула когтями, встряхнула крыльями, словно готовясь выхватить меч из ножен. Она повертела головой с черной шапочкой, пристально осматривая все вокруг, как лучник, несущий караул.
Мой отец неподвижно сидел верхом на заливном лугу, освещенном утренним солнцем, а Ват кивнул мне, когда цапля пролетела высоко над нами и чуть впереди.
Я делал все, что мог, чтобы подбросить Джуно вверх. Моя рука казалась тщедушной в сравнении с весом и силой ее бьющих крыльев, и я сильнее сжал кулак, прежде чем сообразил, в чем дело. Тогда я разжал пальцы и выпустил привязанные к лапам птицы должики.[20]
И тогда Джуно поднялась в воздух, не вдогонку за цаплей, а чтобы осмотреть землю. Мы наблюдали за ней, а солнце светило нам в спину.
Потом — на это ушло чуть больше времени, чем на вдох, — она заметила цаплю и устремилась за ней.
Тогда я был всего лишь двенадцатилетним мальчиком, вернувшимся домой на время жатвы. А может, и навсегда. Всего лишь прошлой ночью отец объявил, что лучше будет, если я вырасту во владениях, которые унаследую, а не в чужих…
Но об отце я не осмеливаюсь думать.
Мой мысленный взор все еще видит летящих птиц — охотницу и добычу; Джуно, мчащуюся за цаплей; видит ровные взмахи крыльев цапли. Взмахи эти становятся быстрей: до цапли донеслось нечто не ощутимое для людей, но говорящее птице о близкой опасности. Но Джуно летит быстрее и вскоре приближается настолько, что может взмыть над добычей. Мгновение Джуно медлит, а потом обрушивается вниз, как лоснящееся, когтистое пушечное ядро. Вниз, вниз — цапля пытается увернуться, качая головой, неуклюже взмахивая огромными крыльями, не привыкшими совершать подобные движения. Потом Джуно делает бросок вперед, мощно ударяет цаплю и шею и среди тростников повергает бьющуюся птицу на землю.
Мы увидели только, как взметнулось облачко перьев и поплыло вниз на фоне неба.
К тому времени, как мы галопом подскакали к этому месту, Джуно уже убила цаплю и начала ее ощипывать. Мы пошли вперед и отогнали ее, а она сердито била крыльями, прежде чем вспрыгнуть на мой кулак и позволить надеть на себя колпачок. Мы отдали цаплю одному из наших людей, тот ловким движением связал ей ноги и повесил себе на пояс.
— Джуно, должно быть, думает, что заслужила цаплю, — сказал я.
— Она и вправду ее заслужила, сын, — ответил мне отец. — Но если птица съест цаплю, где тогда наш обед? И если Джуно не будет голодна, она не будет для нас охотиться. Или съест в придачу и свой корм и заболеет.
— Сэр, если бы я знал, что она так много съела в поле, неужели вы думаете, я бы накормил ее в клетке? Ват меня хорошо обучил.
— Нет, я знаю, что ты не стал бы этого делать. Но Джуно — дикая птица, не забывай. Она не собака, не человек. Ты не можешь сделать ее преданной тебе. У нее нет верности, и твоя верность ей не нужна. Ты не ее сеньор, а она не твой слуга, которым можно командовать. Она не будет трудиться на тебя сейчас ради надежды или уверенности получить потом твое благоволение и защиту. Она знает только, что сегодня она была голодна, а мы помогли ей добыть еду. А завтра — кто знает, что будет завтра?
Отец помолчал, оглядывая свои земли — по его приказу и под его надзором так заботливо удобренные и вспаханные, расчищенные и осушенные, — как будто утром мог все это потерять.
— Поехали, сын, — произнес он, подобрав поводья. — Может, нам удастся вспугнуть зайца и дать размяться собакам.
В лесу, там, где потоки солнечного света нагрели воздух, роятся насекомые, они принимаются жалить нас, когда мы проезжаем мимо.
Лошади мотают головами и фыркают, пытаясь их отогнать, но мы едем быстрой рысью, и все, кроме самых больших мух, не поспевают за нами. Не знаю, что будет, когда лошади устанут. Болотистые земли севернее Йорка лежат в низинах и влажны даже зимой, а жарким летним днем они кишат комарами и мошками.
— Капитан Андерсон?
— Мой господин?
— Где мы будем менять лошадей? Или мы не будем их менять?
— Я пока не решил.
Я знаю, какой приказ отдал бы в подобном случае сам, но в этом путешествии командую не я.
— Не бойтесь, мой господин, — спустя мгновение произносит Андерсон, — у нас достаточно припасов, и приняты все меры предосторожности и все для того, чтобы надлежащим образом позаботиться о делах его светлости.
— Не сомневаюсь, — отвечаю я.
Я и вправду в этом не сомневаюсь. Ричард Глостер всегда был таким и благодаря этому, а не только своей королевской крови заручился верностью людей и доверием своего брата, которого я потом научился называть королем Эдуардом. Разве я не сделал Ричарда своим главным душеприказчиком, хотя он и взял меня в плен и будет моим врагом до самой смерти?
Люди не похожи на ястребов: у нас есть верность. Она у нас в природе. Верность дает нам безопасность, потому что нет человека настолько сильного, чтобы он не нуждался в других людях — в сеньорах и слугах, в исповеднике и священнике во время мессы.
Есть те, кто становится нашим компаньоном случайно или согласно плану, чья дружба не терпит приказов и поклонения — по крайней мере, до тех пор, пока их верность другим не заставляет их уйти.
Никто, имеющий таких сестер, как Елизавета и Маргарита, и такую мать, как наша матушка, не может свысока смотреть на женщин. Хотя я так и не нашел доброго товарища в своей первой жене. В ней было все, что полагается иметь жене, но мы плохо подходили друг другу. Во втором браке я надеялся возместить все, что упустил в первом. То, что я так и не смог влюбиться в Мэри и не смог даже уберечь ее, — не самая малая моя вина, за которую я должен вымаливать прощение.
У меня нет надежды в этом мире, но я уповаю на прощение в следующем.
Только одна маленькая вспышка надежды, как танцующее насекомое, не покинет меня до конца. Луи, быть может, на свободе, а в опасные времена нет более ловкого человека. Эта искорка должна утешать меня, и она воистину утешает. Но в то же время я боюсь за него. Когда среди правителей королевства столько мерзавцев, когда так много тайн, угрожающих множеству храбрых и могущественных людей, даже человек вроде Луи — ради моего блага и ради блага Неда — может зайти слишком далеко в столь хорошо знакомом ему мире теней. Возможно, в этот момент он как раз бежит в свои гасконские земли. Или его уже схватили…
Но в подобное мне нелегко поверить: для этого он слишком умен. А если он бежал… Он сделал это ради политики, не из страха.
Я утешаю себя тем, что наша любовь простирается дальше нынешнего времени и вынесет все. Я буду верить, что она еще жива и будет длиться вечно.
Теперь местность вокруг нас более открытая, на востоке сквозь дымку светит солнце.
Мы едем на запад, и я не могу не поддаться желанию повернуться и посмотреть на светило. Я жажду этого: так луна сквозь закрывающие ее облака притягивает души любовников. Так сквозь дым благовоний к огромным свечам святилища тянутся души пилигримов, туда, где они могут наконец прикоснуться к Богу. Моя душа устала, как душа пилигрима. Я должен верить, что этот день — день моего последнего земного паломничества, хотя никто не может знать, чего попросят у его души по другую сторону смерти.
Уна — Вторник
Свернув на подъездную аллею со Спарроу-лейн, я вижу, что оконные рамы Чантри еще больше облупились, а на переднее крыльцо — крыльцо пилигримов — упало несколько черепиц. Выше, в одном из окон, к верхней части занавески прикреплен флаг с портретом Че Гевары, на подоконнике другого окна лежит нижнее белье и пара теннисных туфель. Но сам массивный дом выглядит в точности, как раньше: широкий, прочный, из розоватого кирпича, с остроконечной крышей, построенный с тщательно продуманной простотой.
Дом вырос из средневековой часовни, и мой поствикторианский дедушка не сделал никаких вульгарных улучшений и переделок здания, в которое влюбился. Это чистая, неприкрашенная готика — остроконечные арки, короткие балки, торчащие из стены и поддерживающие главные стропила, узор, похожий на каменное кружево. Я не помню самой часовни, только ее руины, и они не изменились. Те же остатки каменных стен, теперь укутанные густой травой, просмоленные подпорки и заржавленные болты, поддерживающие заднюю стену дома: без них она бы ни за что не выстояла.
Тут и там я вижу мусор: гниющий мешок, пивные бутылки, окурки. За домом, по другую сторону сада, — мастерская, длинная, приземистая, тоже из розоватого кирпича. Ее построили, чтобы было где разместить прессы, кладовые и переплетные машины и все принадлежности столь древнего ремесла и искусства.
Прошлой ночью шел дождь, и теперь слегка пахнет яблоневыми деревьями и землей. Чувствуется даже слабый запах чахлых роз, которые каким-то образом все еще пробиваются сквозь душащую их траву.
Мои воспоминания тоже почти удушающие.
Я помню: в тот день, когда Марк явился в Чантри, только что прекратился дождь, и запахи сада были такими густыми, что я почти могла их видеть. Я сидела перед домом, на крыльце пилигримов, и смотрела на последствия празднества моих кукол. Берти — бигль из соседнего дома — в конце концов не захотела быть благородным боевым конем. По крайней мере, когда я попыталась всунуть ноги моей куклы Голли под ошейник, чтобы та ездила верхом и была победительницей на коронации. Даже медвежонок Смоуки полетел в сторону, когда Берти пустилась наутек.
Я услышала скрип гравия: мальчик чуть постарше Лайонела толкал велосипед по дорожке. Это не был мальчик мясника или булочника, и на нем не было почтовой формы.
— Извините, мисс, — громко откашлялся он. — Не подскажете, как пройти к «Солмани-Пресс»?
Я спрыгнула с крыльца, выудила медвежонка Смоуки из лужи и пристроила на солнышке сушиться.
Это было интересно.
— Я покажу.
Посетители поднимались на крыльцо пилигримов и звонили в большой колокол у парадной двери, а торговцы сворачивали на тропу, что вела вдоль дома, и стучали в заднюю дверь. Члены семьи входили и выходили в любую дверь, которая не была заперта, а мы, дети, пользовались окнами не реже, чем дверьми.
Я не была уверена, что делать с этим мальчишкой, но твердо знала: было бы грубо спросить его, кто он такой. Поэтому я только поинтересовалась:
— Ты ищешь дядю Гарета?
— Дядя Гарет — это Дж. Приор, эсквайр? Мальчик говорил как местный, его одежда была такой же потрепанной, как у Лайонела, но не заштопанной и явно великоватой для него. Как и моя, потому что сперва мои вещи носила Иззи, а иногда и Лайонел тоже.
— Да, это он. — Внезапно меня осенило: — Ты по объявлению?
«Требуется старательный мальчик для выполнения общих обязанностей, — написал дядя Гарет на карточке, которую выставил в окне газетной лавки. — Обязательно честный и трудолюбивый. Пять шиллингов в неделю плюс обед. После трехмесячного испытательного срока — до десяти шиллингов. В субботу работа на полдня. Обращаться к Дж. Приору, эсквайру, „Солмани-Пресс“, Чантри, Спарроу-лейн, Нью-Элтхэм».
— Да.
Мальчик наклонился, все еще держа свой велосипед, поднял мою уродливую куклу и пригладил ее волосы там, где их изжевала Берти.
— Это твоя?
Я кивнула.
Голли была все еще немножко обслюнявлена, но не настолько, чтобы тетя Элейн заметила и решила выстирать ее. Мне не нравилось, когда Голли пахла мылом.
— Ты можешь показать мне дорогу? — спросил мальчик. — Не хочется опоздать.
— Конечно, — ответила я.
Хотя все еще не знала, что с ним делать. В конце концов я повела его в другую сторону, через сад.
Мальчик смотрел вверх, на сломанные стены, которые я обычно считала обломками кораблекрушения.
— Тут была церковь? — спросил он почтительно.
Никто из моей семьи не посещал церковь, но тетя Элейн иногда позволяла Анни, помогавшей по дому, брать меня на детские церковные службы, куда та ходила со своими младшими братьями. Мне это очень нравилось, особенно пение. Дома никто не пел. Дядя Роберт сказал, что это потому, что все мы умеем только хрипеть.
— Тут была часовня. Настоящая, средневековая. Часовня короля Артура, — ответила я.
— Мне нравится Ланселот, — кивнул мальчик.
Я повела его через лужайку, под яблонями, и колеса его велосипеда оставляли на влажной траве змеящийся след. Я показала ему колодец, выгул для птиц, вяз, ветка которого надломилась, когда на дерево взбиралась Иззи… Она упала и сломала себе руку.
В мастерской не работала ни одна машина, и дядя Гарет, услышав, как мы разговариваем, подошел к дверям.
— Марк Фишер? — спросил он, протягивая руку. — Я мистер Приор. Мистер Гарет Приор.
Марк Фишер стянул с головы шапку и потряс руку дяди Гарета.
— Добрый день, сэр.
— Поставь велосипед в сарай — вон там, и я покажу тебе, где здесь что. До встречи, Уна. Спасибо, что проводила Марка.
Они исчезли в мастерской.
Мне не разрешалось входить туда без спроса, хотя я часто болталась вокруг, с надеждой поглядывая на дверь. Дядя Гарет сам объявлял, когда пора пить чай, и говорил, что я могу войти. Один из помощников давал мне похлебать чаю, положив туда столько сахара, сколько мне нравилось, и вручал половинку бисквита.
Но сегодня все были заняты: складывали, заворачивали, вычищали и смазывали.
Я пошла прочь, но тетя Элейн заметила меня раньше, чем я смогла вернуться к своим куклам, и мне пришлось помогать ей со стиркой.
Я стояла на ящике, развешивая мокрые посудные полотенца, когда Марк Фишер вышел из мастерской, натягивая на ходу шапку.
— Привет! — сказала я поверх полотенца.
— Привет, — ответил он и покатил велосипед по тропе к передней двери. — Посмотри-ка, какая ты вдруг стала высокая. Тебя заколдовал Мерлин, да?
— Нет. Хотелось бы мне, чтобы он меня заколдовал.
— А если бы он смог это сделать, что бы ты у него попросила? — поинтересовался Марк, остановившись.
Я подумала: «Я бы попросила волшебный ковер, как у Аладдина, чтобы облететь весь мир и найти картины моего отца». Но вместо этого ответила, как отвечала обычно:
— Жареного цыпленка и большое шоколадное пирожное. И щенка.
— Собственного щенка?
— Да. Только тетя Элейн говорит, что он будет путаться у нее под ногами.
Мальчику определенно стало жаль меня. Я солгала, мне никогда не хотелось щенка, это было своего рода жульничеством — заставлять себя жалеть.
— А ты бы чего хотел? — быстро спросила я. — Если бы был Мерлин.
— Думаю, раньше я бы попросил работу. Но теперь она у меня есть.
— Ты будешь работать на дядю Гарета?
— Да, — сказал он, и улыбка озарила его лицо, как восходящее солнышко.
— Замечательно! Ты начнешь прямо сейчас?
— С понедельника, с восьми часов, — ответил он, прикоснувшись к шапке и прощаясь. — До понедельника, мисс Уна.
— До свидания, Марк. Увидимся в понедельник.
«Он даже знает мое имя, — подумала я, — и он называет меня „мисс“, как будто я взрослая или почти взрослая, как Иззи».
Я подняла медвежонка Смоуки и Голли — они играли в пушишки[21] в бочонке для дождевой воды — и пошла посмотреть, не осталось ли у тети Элейн кусочков яблока после приготовления пудинга для сочельника.
Сейчас, приближаясь к тропе, я слышу медленный вальс пресса, а потом все стихает, и дядя Гарет появляется в дверях мастерской.
— Уна! Дорогая! Я увидел тебя через окно. Как поживаешь? Хорошо долетела?
Обнимая его, я замечаю, как он ссохся, и сквозь запахи маслянистой канифоли, типографской краски и мыла для бритья чувствую запах старости. Он никогда не был высоким, теперь же он не выше меня.
— Я так сожалею насчет Адама, Уна, дорогая. Он был хорошим человеком, — говорит дядя Гарет, и мне хочется съежиться в его руках и знать, что все в порядке: дядя Гарет здесь и всегда будет здесь, он никогда меня не оставит, а утром все будет куда лучше.
Он и вправду никогда меня не оставлял, как и тетя Элейн, до тех пор, пока она стала больше мне не нужна.
Но мне все еще нужен Адам. И он не хотел меня оставлять. Он сражался каждым дюймом пути, каждым миллиграммом, каждым анализом крови, каждой инъекцией и каждым рентгеновским снимком, каждой таблеткой, каждым разрезом и швом. Он обычно беспокоился, думая, что я предпочла бы поменьше слышать обо всем этом, но я сказала:
— Нет. Мне надо знать, что они делают.
Я говорила всерьез, и Адам достаточно мне доверял, чтобы поверить.
Возвращение в Чантри как будто распахивает шлюзы других воспоминаний, я внезапно вижу комнаты больницы, книги, диаграммы. Может быть, потому, что Адам сам был доктором, его доктора обычно бывали откровенны, говоря со своим австралийским акцентом. Они были добры, они знали, что это значит для Адама и для меня, но были еще и проворны, и умелы, и тверды, как сталь, пластик и химикаты, которые они накладывали на разрастающуюся опухоль. Они отсекали столько, сколько могли, от простой поросли древней, жестокой целины клеток самой жизни. Но они проиграли, и метастазы, опухоль и гангрена победили и уничтожили тело Адама, хотя и не его ум. Тело, которое я любила так же, как он любил мое, по-прежнему живо для меня.
Дядя Гарет не отпускает меня до тех пор, пока я не начинаю вытирать глаза и сморкаться.
— Иззи сказала, что ты теперь здесь живешь, — произношу я, осматриваясь по сторонам.
— Да, из старой кладовой вышла милая спальня. И конечно, в темной комнате была наготове вся сантехника, чтобы там получилась маленькая кухня, ванная, туалет. Я очень хорошо живу.
Мастерская тоже выглядит почти как раньше, хотя прессы придвинуты ближе друг к другу в одном конце помещения, чтобы на другом конце было побольше места для пары кресел, которые я помню. Правда, теперь они стоят перед электрокамином с двумя спиралями. Я вижу, что одна из них нагрета куда сильнее, чем вторая. На книжной полке рядом с камином стоит ряд фотографий в рамках. На маленьком столе громоздятся осыпающиеся горы бумаг. Неужели то, что часть мастерской обставлена как обычная жилая комната, заставляет длинное, узкое помещение казаться меньше? Нет, оно и вправду стало меньше. В дальнем конце его — перегородка, а за ней еще одна кладовая: пачки бумаги и пачки книг.
— Над чем ты сейчас работаешь?
— Иди и посмотри сама.
Дядя Гарет подводит меня к прессу.
— Ты меня извинишь, если я его почищу? — спрашивает он. — Плохая привычка — оставлять вещи грязными на ночь.
— Я сама, — отвечаю я и беру у него тряпку и бутылку с растворителем. — Я еще не забыла, как это делается. А ты покажи, чем ты занимаешься.
— Только если ты наденешь фартук поверх этих милых тряпок, — говорит дядя Гарет, снимая с крючка один из фартуков.
Он никогда не обращал внимания на одежду, и это слабо маячило у меня в мозгу, когда я одевалась нынче утром. Таков обычай дяди Гарета — называть одежду тряпками, хотя на мне сейчас хлопковое платье с индийским рисунком. Я как следует выгладила его, хотя обычно не беспокоюсь о подобных вещах.
Запах растворителя резкий, такой же крепкий, как запах рождественской елки.
— Это детская книга, — начинает дядя Гарет, — то есть она предназначена как для детей, так и для взрослых. «Ясон и Золотое руно». Взгляни, эту я уже сложил, чтобы посмотреть, как все будет выглядеть.
Я отставляю в сторону растворитель. На самом деле это не совсем книга, а гармошка, сложенная из тяжелой кремовой бумаги, напоминающая мне репродукцию гобелена из Байё,[22] которую мне позволяли брать с собой в постель, когда я лежала с простудой.
История разворачивается в пространстве, перед моими глазами и в моей голове. Картинки — ксилография с набранными под ней словами:
«Но король Эет не хотел возвращать Золотое руно Ясону, потому что любое королевство, владевшее руном, было счастливо: брат дружил с братом, и все королевство богатело и жило в мире».
Это не холодные, мраморные, длинноногие греки, которых мы изучали в школе и чьими наследниками, говорят, мы являемся. Это грубые, коренастые фигуры, похожие на старые узловатые оливы, цепляющиеся за бесплодное каменистое ущелье где-то в Малой Азии. Они играют свою историю, но художник явно изучал гобелен из Байё. Здесь тоже, как контрапункт, есть непрерывный бас — в буквальном смысле непрерывный: по низу страницы бежит обычная жизнь, жизнь Черного моря. Там доят коз, быки пашут землю, орел хватает ягненка, корабли строятся и оснащаются, и с помощью руна моют золото.[23] Вещи, придающие смысл великой любви, ревности и битвам, которые кипят над ними.
— Это великолепная книга.
— Великолепная, правда? Но, боюсь, она кошмар для переплетчика. Они уже ругаются с нами из-за опоздания. Сейчас я работаю на половине пресса, потому что у меня нет помощника. Но у меня есть отличные заказы на будущее, их хватит, чтобы возместить убытки, которые я потерпел на «Вестях ниоткуда»!
— Господи, неужели кто-то все еще читает Уильяма Морриса?[24]
— Очевидно, нет… — замечает дядя Гарет и одобрительно кивает, глядя, как я чищу блоки пресса.
Иногда я думаю, что это все равно что чистить лошадь: блок твердый и неподвижный, пресс замер под моими руками, но всегда готов прийти в движение.
— А теперь расскажи мне новости, — просит дядя Гарет.
Я рассказываю ему немножко о том, что мне нужно сделать во время мимолетного визита в Лондон — продать дом на Нарроу-стрит и все уладить. Больше я рассказываю о нашем — моем — доме в Сиднее, о том, как сад спускается к утесам, а оттуда ступеньки ведут на пляж.
— Должно быть, красиво. Хотел бы я это увидеть, — говорит он.
— Приезжай в гости. Приезжай в ноябре, и мы покажем тебе, какое у нас солнце. Все говорят, что я должна устроить вечеринку в честь дня рождения. Может, я и вправду ее устрою.
— Я не могу оставить «Пресс», — качает головой дядя Гарет. — На такое долгое время — не могу. Да еще арендаторы в доме. Они очень хорошо себя ведут, что бы там ни говорила Иззи, но все-таки… — Он выглядывает в окно. — Солнце над нок-реей, так бы ты сказала? Хочешь виски? Боюсь, вина у меня нет. Никак не могу перенять ваши молодежные привычки пить виски неразбавленным.
— Это ты научил меня любить виски, — отвечаю я, следуя за ним на кухню, которая раньше была темной комнатой.
Там все очень аккуратно, дядя Гарет всегда был аккуратен, его руки всегда были чистыми, чистые они и сейчас, как бы сильно все остальное вокруг ни было заляпано чернилами. Но кухня пахнет старой посудной тряпкой и выглядит так, будто дядя Гарет никогда ничего не готовит. Стаканы, которые он вынимает из шкафа, грязноваты, потому что он близорук и плохо видит, когда их моет. Я украдкой споласкиваю стаканы под краном и вытираю куском бумажного полотенца, предпочитая его аккуратно сложенному, но отдающему плесенью кухонному полотенцу.
— Ты уверен, что не сможешь приехать? — спрашиваю я, когда мы устраиваемся в креслах. Сделав глоток виски, я продолжаю: — Разве нет никого, кто мог бы вместо тебя присмотреть за делами? Друг предложил устроить большую вечеринку в честь моего пятидесятилетия. Приезжай на нее!
— Вообще-то никто не может тут за всем присмотреть, — отвечает он, снова качая головой.
Потом он отводит глаза и поворачивает голову, чтобы взглянуть на книжную полку возле своего локтя, как будто она неодолимо притягивает его взгляд, это заставляет и меня посмотреть туда же.
Я вижу, что он смотрит на фотографию Марка. Вижу так ясно, как если бы он снял эту карточку с полки. Она полускрыта снимком моей с Адамом свадьбы, но я думаю, что это увеличенное изображение маленькой части утраченного ныне оригинала. Изображение зернистое и призрачное, как воспоминания: чем пристальнее ты в них вглядываешься, тем сильнее они рассыпаются в пыль. И все же ты невольно всматриваешься в собственные воспоминания в надежде, что они станут яснее.
Марк оставил меня… нас… оставил «Пресс», а я так толком и не узнала почему.
Может, потому, что мы теперь находимся в мастерской, это внезапно начинает причинять мне боль, как будто где-то глубоко во мне ноет старый шрам.
— Разве Адам не выглядит тут красавцем? — произносит дядя Гарет, словно ни я, ни он никогда не видели Марка. — А что насчет работы? Ты рассказывала в письме, что пишешь об Энтони Вудвилле.
Я объяснила.
— Привлекательный персонаж, верно? — говорит дядя Гарет. — Помню, ты рассказывала, что пишешь труд о его «Изречениях». Не о версии Кэкстона, великолепном иллюстрированном манускрипте, который был преподнесен королю и королеве.
— Это просто заметки на полях, а не произведение, — объясняю я, и в моей памяти всплывают слова: «Этот граф был самым ученым храбрецом и благородным рыцарем в мире того времени, однако все это было перечеркнуто несчастливыми событиями его жизни и в конце концов привело его к незаслуженной смерти». — И везде, где в копии было проставлено имя графа, его соскоблили.
— В самом деле? — изумленно качает головой дядя Гарет.
— Энтони, должно быть, казался им угрозой даже после того, как они убили его…
— Они были слишком молоды для того, чтобы сражаться за королевство. Помню, как меня удивило, когда я обнаружил, что шекспировскому Горбатому Дику,[25] от которого мне обычно снились кошмары, был всего тридцать один год, когда он погиб при Босворте…
— И вовсе он не был горбатым. По крайней мере, настоящий Ричард, герцог Глостер, не был горбуном… Но ты прав. Эдуарду Четвертому было восемнадцать лет, когда он победил в битве при Таутоне, которая покончила с бедным старым Генрихом Шестым как с королем. И у Эдуарда были братья, а потом сыновья. Все они знаменитые сторонники Йоркской династии. Хотя ни один из них не побился бы об заклад, что Ричард в конце концов сядет на трон. Эти люди — пока были молоды — ценились в качестве наследников могущественных правителей земли. Вот почему женщины из мелкопоместного дворянства выходили замуж так рано — иногда в двенадцать-тринадцать лет — и так же рано заключали браки мальчики.
— Но такие мальчики должны были помимо всего прочего показать, на что они годны. Их ценность заключалась и в том, что они могли делать.
— Конечно. Но тем не менее это трудно увидеть в случае с бедным старым Генрихом. Он сошел с ума, и это едва ли было его виной. Правда, он и до безумия мало на что годился. Ты знаешь, что в то время это называлось «Войной кузенов»?
— Нет, я не знал. Но конечно, в этом есть смысл. Полагаю, никто не спрашивал Генриха, хочет ли он быть королем. Таким был удел рода Ланкастеров… У тебя уже есть тезисы? Какая-то определенная линия?
— Нет, пока нет. В центре моей работы — их книги, но я не знаю, о чем эти книги мне расскажут. Политика — столь огромная и сложная вещь, что имеет склонность доминировать во всех отношениях. Однако я уверена: в реальном времени это чувствовалось совсем по-другому. Я намерена обратиться к обычной жизни, к рождению детей, ежедневному ведению хозяйства. Никто не затрагивал этот вопрос так, как намерена затронуть я. У меня есть незанятая ниша.
— Много ли известно о тогдашних книгах?
— Существует одна хорошая работа о том, что известно о книгах Елизаветы, а известно о них очень мало. И мы можем выяснить куда больше об Энтони, потому что он, конечно, много переводил. И библиотека Эдуарда широко известна. Он был великим коллекционером, имел специальный ларец для любимых книг, чтобы возить их из дворца во дворец. Даже на войну. Но никто не собрал вместе эти разрозненные факты.
— А потом ведь еще были принцы в Тауэре. Что скажешь по этому поводу?
— О том, кто их убил? И когда? Полагаю, мы никогда об этом не узнаем, хотя подозреваю, какой вариант вероятней всего. В известном смысле это не столь важно для той библиографической работы, которой я сейчас занимаюсь. Она о том, каково это было для них — для Энтони и Элизабет: так никогда и не узнать, что же случилось. Где мальчики. Живы они или мертвы… — Я не смогла удержаться, чтобы не продолжить: — Ты вообще ничего не слышал о Марке?
— Ничего.
— Просто… Просто Иззи гадает, что же с ним сталось.
— Дорогая Иззи. Она все время говорит, что мне нужно заручиться чьей-то помощью. Я… я полагаю, это и заставляет ее… думать о Марке.
— Да, — соглашаюсь я, уважая его уклончивый ответ.
Подходящий момент для того, чтобы спросить его, как же он справляется один… Но слова застревают у меня в горле.
— Она убеждена, что «Пресс» пойдет к чертям, только потому, что один из ее прирученных обозревателей невысокого мнения о «Вестях ниоткуда». Этот обозреватель пишет, что они «предают дух „Келмскотт-Пресс“[26] самого Морриса».
Дядя Гарет произносит эти слова отрывисто, как будто они по-настоящему ранят его.
— Тебя это заботит? Не похоже, чтобы тебе нравились работы «Келмскотт».
— Мне не нравилось оформление Морриса, но ты не можешь оспаривать важность его издательства, — вздыхает дядя Гарет. — Полагаю, если взглянуть честно, то у обозревателя была причина написать такое. Кое в чем оформление было немного неуместным, а бумага была настолько тонкой, что можно было видеть две несовпадающие стороны. Очень прискорбно. Был ноябрь — ты помнишь, каким он выдался хмурым? — ухмыляется дядя Гарет. — Ах да, для тебя же это лето.
— Он был хмурым, — возражаю я, и он похлопывает меня по плечу, прежде чем подлить в наши бокалы.
— Такого не должно было случиться. Одна из лампочек перегорела, а запасные у меня кончились. Стояла такая ужасная погода, что я не пошел в магазин, просто смирился с плохим освещением. Это было ошибкой, конечно. Я нанял бы помощника, если бы мог. Но настоящие печатники не растут на деревьях и стоят соответственно. И такая работа слишком однообразна для молодых. Но в общем и целом «Вести из ниоткуда» неплохо соответствовали стандартам. Трудно достать бумагу для печатной машины. Даже так называемые прекрасные прессы превращаются в инструмент для печатания фотолитографий, а еще есть компьютеры и так далее. А после поставщики бумаги говорят, что нет спроса.
Я собираюсь сказать, что видела очень хорошую фотолитографию, но тут в нашу тихую беседу врывается рок-музыка — достаточно громкая, чтобы заставить меня подпрыгнуть.
— Это арендаторы, не беспокойся.
— Святые Небеса! А соседи не возражают?
Это не настоящий, необузданный рок времен моего отрочества, а более чувствительный хеви-метал, но он звучит слишком громко.
— Да, соседи приходят и жалуются мне вместо того, чтобы жаловаться арендаторам. Соседи убеждены, что их обругают, если они войдут в дом, хотя на самом деле это случалось всего пару раз. Когда это Элтхэм стал таким буржуазным?
— Он всегда таким был. Дедушка обычно только и рассказывал, как после Великой войны одноквартирные дома росли, словно грибы после дождя. А раньше на этом месте были сады и заливные луга.
— Но тогда они не были буржуазными, это были дома, построенные для героев. И на самом деле арендаторы очень хорошие люди. Стоит мне с ними поговорить — и у нас царит мир несколько дней. Но в настоящий момент их только двое, хотя я бы не поручился за подружек, которых они приводят. И они всегда предупреждают меня, когда собираются закатить вечеринку.
Дядя Гарет тянется, чтобы налить еще виски, и, когда рукав его пиджака задирается, я вижу скверные нашлепки из пластыря на его предплечье.
— Ты поранился?
Он кончает наливать виски, пробка звякает, когда он вставляет ее обратно в бутылку.
— Ах, это. Просто задел руку утюгом.
— Утюгом?
— «Стирка в понедельник, глажка во вторник». Дорогая Элейн хорошо меня обучила.
— Да, благослови ее Бог.
— Иззи и Лайонел хотят, чтобы я продал дом Чантри, — внезапно произносит он.
— Иззи мне так и сказала. А чего хочешь ты?
— Полагаю, это будет к лучшему, — вздыхает он. — Очевидно, за дом можно много выручить.
«Все равно он там больше не живет», — сказала Иззи.
— Это будет ужасным ударом, — говорю я.
Для меня это тоже будет ударом — знать, что дом ушел, хотя я и вернусь на другую сторону планеты. Даже в сравнении со смертью Адама…
— Но у тебя останется мастерская, — добавляю я, сглатывая комок в горле. — И будет много денег. Ты сможешь привести ее в порядок. Получить помощь.
— Я же сказал: печатников больше не найти.
— Я имела в виду другую помощь, если ты и в самом деле не можешь найти печатника. Но зато найдешь уборщицу. Садовника. Будешь выращивать овощи.
— Уна, ты ведь знаешь, что я ничего не могу вырастить. Это всегда было делом Элейн. Но это было бы мило… — замечает он, оглядываясь по сторонам. — Хотя не знаю… Сомневаюсь, чтобы я смог кого-нибудь найти. Все соседи говорят, что в наши дни садовника днем с огнем не сыщешь. И я не стану держать рядом с «Пресс» уборщицу, которой не смогу доверять.
Дядя Гарет спорит против каких-либо изменений с живостью человека, который не хочет, чтобы его уговаривали, ведь корни его упрямства лежат слишком глубоко, чтобы их можно было вырвать с помощью простого здравого смысла. Я смотрю на дядю и в гаснущем свете вижу за его плечом фотографию Марка.
— Ты не хочешь продавать дом, верно?
— Уна, дорогая, мне семьдесят восемь, и я не становлюсь моложе. Я смотрю этому факту в лицо, так же как смотрел в лицо всему остальному. Мне думалось, я смог бы поглядеть в лицо и продаже дома.
— Тебе думалось? А сейчас ты так уже не думаешь?
— Лайонел звонил перед самым твоим приходом.
— Я собираюсь повидаться с ним завтра.
— Он так и сказал. Он с таким нетерпением предвкушает это. Но он звонил не насчет вашей встречи, а насчет продажи дома. Он говорит, что дом нельзя продать без мастерской. Мы должны продать весь Чантри, а не только дом. Мастерскую, сад. Все.
— Что?!
— Это как-то связано с доступом к дороге и разрешением на перепланировку, потому что здесь хотят начать строительство.
— Но…
— Знаю. Мне придется переехать. В многоквартирный дом или в какое-нибудь другое здание.
— А ты не мог бы… — пытаюсь я сказать, но что-то мешает. — Ты не мог бы купить что-нибудь, где было бы достаточно места? Или даже с отдельной мастерской?
— Я слишком стар, чтобы начинать все сызнова… — качает головой дядя Гарет. — Нет. Если все это будет продано, выхода не будет: это станет концом «Солмани-Пресс».
Елизавета — Тридцать третий год царствования короля Генриха VI
В конце концов, по прошествии многих месяцев, каждый из которых приносил только разочарование, я решила отправиться в паломничество. Джон был слишком занят делами манора[27] и бесконечной борьбой за то, чтобы сохранить королю трон и удержать королеву от подталкивания всех колеблющихся в верности Ланкастерам в сторону мятежников Белой розы. Но к моей радости, вместе со мной отправился Энтони. Он путешествовал в поисках благодати. Казалось, он всегда ее жаждал, хотя я знала некоторых мальчиков и мужчин, которые так же жаждали благодати. Все мили путешествия я молила Бога о сыне.
Два года брака, а я все еще не родила. Я не понимала, почему так происходит. Джон ложился со мной всякий раз, когда бывал дома, и с помощью небольших советов Мэл я научилась доставлять ему удовольствие и в свою очередь получать удовольствие от него. Мэл сказала, что это поможет появиться ребенку. Кроме того, она сказала: и без того достаточно трудно быть женщиной и нет нужды отказывать себе в любой радости, какую только можно найти.
Такие темы были для нас тайными, настолько тайными, насколько может быть жизнь хозяина и хозяйки манора. Но поскольку моя талия оставалась тонкой, а груди — сухими, в глазах всего мира я все еще была плохой женой. И в каждый свой визит в Астли леди Феррарс выглядела все более кисло, а втайне все больше радовалась, потому что, если у меня не будет ребенка, земли Астли будут возвращены ей.
Графтон лежал на пути моего следования из Астли в Волсингам, и я провела несколько счастливых дней, играя с детьми, сняв тем часть домашних забот с плеч матери, потому что она недавно чуть не слегла из-за Элеоноры. С каждым новым ребенком, сказала матушка, как будто уходит все больше недель на то, чтобы снова собраться с силами. Я ничего не ответила, но она подалась вперед и похлопала меня по руке.
— Все будет хорошо, ma fille. Имей веру.
Потом мы с Энтони отправились в Норфолк. Мы проехали через Нортхемптон, Питерборо и Уизбеч и остановились в Линне у кузена Хоута, чтобы обменяться новостями, отдохнуть самим и дать отдых лошадям. Энтони боролся с кузенами и играл в цитаты, пока я спрашивала совета у тети Хоут о том, как завести детей.
Потом мы поехали дальше. На дороге теперь было полно пилигримов, направлявшихся в Кастл Райзинг, Фличхам, Нью-Хоутон. В Фэкенхэме мы оставили лошадей и пошли пешком по Дороге пилигримов.
Дул горько-соленый ветер из Уоша. Он как будто пытался сорвать с нас одежду, всю, до последнего лоскутка. Я дрожала и потуже стягивала у горла плащ. Но Энтони, казалось, был равнодушен к холоду. Ему было не больше тринадцати или четырнадцати лет — еще мальчик с несерьезными грехами и надеждами, в то время как я была взрослой женщиной, молившейся о рождении сына. И все-таки с такой же ясностью, как если бы я коснулась его, я знала: не было ни единой его частицы, ни единого шага по Дороге пилигримов, ни единого взгляда, которые он не посвящал бы Богу.
В часовне, где мы преклонили колени, было тихо, хотя ветер без устали дул снаружи. Я сосредоточилась мыслями на Богородице и, не сводя глаз со святого лика, молилась, чтобы волею ее мне был дарован сын — или даже дочь, потому что в таком случае я могла бы надеяться со временем родить и сына. Песнопения вздымались и опадали, воздух был так густо насыщен ладаном, что мне казалось, будто он пропитывает мою плоть, мое по-прежнему узкое лоно, готовясь оживить его семенем Джона.
Потом я взглянула в сторону.
Глаза Энтони были открыты, он смотрел на Богородицу, протянув к ней руки, и его худенькое тело наклонилось вперед, почти готовое к полету.
Когда Джон сообщил своей матери, что я жду ребенка, та волей-неволей изобразила радость, но еще долго говорила кислым тоном. От нее мне было мало помощи в первые недели, когда меня все время тошнило, но Мэл сказала, что тошнота предвещает рождение мальчика, и надежда на это дала мне сил не обращать внимания на страдания. К четвертому месяцу мне стало лучше, и, казалось, все шло хорошо.
В понедельник перед Троицей, когда оставалось всего недели две до родов, я, лежа поздно вечером в постели, услышала суету и звяканье колокольцев — лошадь во весь опор промчалась по двору. Я села слишком быстро, и у меня закружилась голова. Мне пришлось подождать, прежде чем я смогла накинуть поверх ночной рубашки халат и тяжело спуститься вниз по лестнице.
Когда я вошла в зал, посланец — один из людей отца Джона — уже все рассказал, и его отпустили, чтобы он помылся у насоса, поужинал на кухне и нашел постель на сеновале.
Джон швырнул на стол клочок бумаги, где было нацарапано несколько слов, в которых его умоляли выслушать доставившего послание человека, а потом поспешить сделать то, о чем просил сэр Эдуард.
— В чем дело, муж? Ваша матушка больна?
— Отец говорит, что король Генрих направляется в Лестер, потому что там собирается Совет. Но Ричард Йоркский сейчас на дороге из Ладлоу, чтобы перехватить их. Мы должны поспешить присоединиться к королю, собрав столько сил, сколько удастся. Если бы только твой отец не командовал гарнизоном Кале! Нам понадобится каждый человек, все еще верный королю и Дому Ланкастеров.
— Знаю. Но Кале нужно удержать, и мой отец лучше всего подходит для этого. И в Графтоне все еще достаточно людей. Ваш отец послал туда весточку?
— О да. Мы должны встретиться там. На лондонской дороге мы получим известия, где сможем встретиться с королем.
— Но, Джон, разве не быстрее было бы поехать прямо в Лестер?
— Король Генрих может и не добраться до Лестера. И если его перехватит Ричард Йоркский… Конечно, с королем его светлость Сомерсет, но, кроме него, мало стоящих людей, лишь горстка воинов — эскорт, а не армия. Йорк умеет двигаться быстро, его людей обучали во время французских войн. Предполагается, что к нему присоединится граф Уорик. Дело может дойти до битвы. Мы должны как можно быстрее добраться до короля и молиться, чтобы остальные поступили так же. Или же мы можем медлить в ожидании приказов Уорика… Иди в постель, жена, — похлопал меня по плечу Джон. — Ты должна отдохнуть, а я — подготовиться.
Но той ночью я так и не прилегла, как и Джон и большинство наших домашних. Требовалось уложить припасы в дорогу, подготовить еду, прежде чем отряд двинется в путь. Кухарка разворошила очаг, возродив вчерашний тусклый огонь. Потом я послала ее в кладовую, чтобы принести мясо и сыр, а сама поставила варить кашу и вытащила не один кувшин со слабым элем. Дважды меня звали помочь починить камзолы и найти перчатки и уговорить нерешительного арендатора присоединиться к нам, чтобы защитить его величество короля. Дважды я возвращалась на кухню и обнаруживала, что каша пригорела, а огонь почти погас.
Они уехали, когда рассвет успел лишь перекрасить небеса из черных в серые, и, хотя Мэл настояла на том, чтобы я вернулась в кровать, до полудня я лежала не смыкая глаз. Тем утром мой ребенок, казалось, состоял сплошь из локтей и коленок, сперва он тыкал в мой туго натянутый живот, потом толкал вверх до тех пор, пока я едва могла дышать, а потом вниз — так сильно и долго, что мне пришлось встать и позвать на помощь Мэл, чтобы я могла помочиться. А когда наконец он утих, я все равно не смогла уснуть.
В голове у меня гудело. Во мне проснулись новый страх за Джона и стародавний страх, что ребенок окажется девочкой, а еще смущение: как это я могу одновременно радоваться и сожалеть о том, что Энтони недостаточно взрослый, чтобы присоединиться к остальным в походе с целью защитить короля.
Позже тем же днем, насколько я помню, от моей матери пришел пакет. Я спросила человека, который привез его из Кале, какие новости, но он высадился в Ипсвиче и ничего не знал о том, что происходит в Лондоне. Я бы дала ему деньги, еду и оставила бы с нами, чтобы он присоединился к остальным, будь он одним из людей моего отца, но он был из гарнизона Кале, получившим отпуск домой, в Нанитон, с целью позаботиться о делах своей старой матери.
Моя матушка писала по-английски и вложила в пакет копию «Lancelot, ou Le Chevalier de la Charette».[28] Я была тронута тем, что она больше заботится о том, как доставить мне удовольствие, чем о моем образовании.
Дочь, приветствую тебя и шлю тебе Божье благословение и мое. Я молюсь, чтобы ты и все в Астли пребывали в добром здравии. Завтра я отплываю и, да будет на то воля Господня, буду с тобой в субботу после Пятидесятницы. Часто говорят, что первенец ждет полнолуния, дабы появиться на свет, и я обнаружила, что сие правдиво. Поэтому приливы и ветра да пожелают, чтобы я была в этот миг с тобой. Но, моя дорогая дочь, ежели боли начнутся до моего прибытия, молись Деве Марии, но не бойся. Мэл мудра и расторопна — разве не спасла она мою маленькую Марту, когда та не дышала? — и Господь да пошлет тебе сына. И все будет хорошо, я знаю. С тем же самым человеком я послала в Графтон распоряжение, дабы Маргарет как можно быстрей явилась к тебе в Астли. Она вполне может обойтись без Графтона, если найдется человек, который сумеет ее сопроводить, или даже два — ведь времена нынче беспокойные. Поэтому, возможно, вместо меня компанию тебе составит она. Твой отец поглощен делами, и до нас дошли новости от его светлости Сомерсета и от моего брата, твоего дяди из Люксембурга, о великих делах, которые я не доверяю бумаге. Но я расскажу о них, когда буду с тобой. Катерина, Элеонора и Марта в добром здравии, но для них будет лучше пребывать подальше от Кале, прежде чем тут станет жарко. Мы думаем послать их обратно в Графтон до праздника Успения Богородицы, поэтому я улажу все дела по прибытии. «Ланселот» — роман, доставивший мне большое у довольствие, и я верю, что тебе он тоже понравится и прогонит все грустные мысли и страхи, которые могут в противном случае возрасти в праздности твоего заточения. Я заставила писца сделать книгу небольшой, чтобы ты могла легко держать ее лежа. Дочь, да сохранит тебя Господь. Я молюсь, чтобы ты пребывала в хорошем настроении, пока не смогу прибыть к тебе.
Написано спешно в Кале, в субботу после дня святого Иоанна ad Portam Latinam.[29]
Я не смогла удержать слез, навернувшихся на глаза, готовая теперь, когда близилось время родов, плакать по самым маленьким, глупым причинам. Думаю, дело было даже не в словах матушки и не в том, что письмо ее было написано по-английски, хотя она куда чаще писала всем своим детям по-французски, чтобы мы получили лучшее образование. Дело было в ее подписи, большой, черной, начертанной ее собственной рукой под аккуратным почерком секретаря.
Когда спустя два дня появилась Маргарита, мы еще не получили вестей от Джона.
— Тебе придется спать с Мэл, — сказала я, с трудом поднимаясь по лестнице. — Я прикажу ее служанке лечь в мансарде.
Когда мы добрались до спальни Мэл, та начала распаковывать Маргаритин багаж. Маргарита привезла миндальные конфеты, мед из ульев Графтона, корзинку ранних роз, записку от Энтони, деревянную овечку размером с большого котенка, которую мой брат Джон вырезал для ребенка, и сверток рубашонок, чепчиков и нагрудничков, сшитых моими сестрами.
— Надо надеяться, твой ребенок не будет таким кривым, как этот чепчик, сделанный Джакеттой, — заявила Маргарита, поднимая чепчик. — Анни уверена, что родится девочка, поэтому сшила два платьица вместо рубашек.
— О нет, я молю Бога, чтобы родился мальчик, — сказала я, поднимая глаза от записки Энтони.
В ней говорилось, что погода еще слишком дождливая для охоты, но он ловит силками кроликов, и рыбачит, и читает «Épîtres du débat sur le Roman de la Rose». Он рекомендовал мне прочесть «La Cité des Dames» какой-то Кристины Пизанской.[30]
Мэл покачала головой и поцокала языком.
— Это очень глупо со стороны госпожи Анни. Младенец есть младенец, нет никакой разницы в одежках, мальчик он или девочка. Рубашка или платье, лишь бы ему было тепло. Или ей. А теперь хватит портить хорошее полотно, — продолжала она, так как Маргарет все пыталась натянуть чепчик на деревянную овечку и хихикала. — Дайте это сюда и ступайте вниз. Госпоже Изе нужно отдохнуть, а я хочу знать, как поживают остальные. И есть ли у вас известия о маленьких девочках в Кале?
Я и в самом деле очень устала и была более чем готова отправиться в свою спальню.
— Ой, чуть не забыла, — сказала Маргарита, когда я уже взялась за щеколду. — Наша матушка написала, что она послала в кафедральный собор Личфилда, умоляя одолжить тебе пояс святой Маргариты Антиохийской, который там хранится. Дома овцы так хорошо ягнились, что она смогла предложить за пояс даже больше золота, чем надеялась. Они согласились послать его, как только смогут. На нем вышит дракон, но надеюсь, он не укусит ребенка. Спи спокойно! — С этим возгласом она побежала вниз по лестнице вслед за Мэл.
Я могла расслышать только, как Мэл бранит ее за то, что она так легкомысленно говорит о подобных святых вещах, да еще и о своем ангеле-хранителе.
Уже много недель я не могла удобно улечься, но меня согревало счастье при мысли о том, что Маргарита здесь, внизу.
Я как раз задремала, как вдруг у меня свело живот. Я тут же проснулась, но боль прошла. Потянувшись за молитвенником, я начала читать «Аве Мария» и «Отче наш», надеясь, что снова смогу заснуть, несмотря на то что страх за Джона не покидал меня. Но не успела я прочесть и одно десятистишие, как боль возобновилась.
«Неужели пришло время родов?» — гадала я, пока боль медленно утихала. Мы еще не приготовились к ним. Может, все пройдет, если я буду лежать тихо и продолжать читать молитвы.
Закончив молиться, я повернула голову и посмотрела на гобелен с Мелузиной, который моя мать, верная своему слову, велела сделать и повесить над моей кроватью. С Мелузиной в ее драконьем обличье. Ее предки и мои, как подтверждает история Франции, были сильными в родах и охраняли ее потомков.
Меня снова скрутила боль, куда более сильная, и я поняла — началось.
После Мэл сказала, что я родила быстро, но быстрее — не значит легче. Я позвала Мэл и Маргариту, и одного из людей отрядили в деревню за матушкой Гудер, повитухой.
Как я могу рассказать о нескольких последующих часах? Я едва могу их вспомнить, однако не могу забыть. Но то, что мне вспоминается, перепутывается с воспоминаниями о последующих годах и других родах. Я точно знаю, что ни одна женщина, пережившая роды, не может полностью их забыть и не может как следует вспомнить. И те роженицы, которые умерли причащенными, да встречусь я с ними, если будет на то Божья воля, на Небесах, — я знаю, они тоже никогда не забудут.
Иногда я гадаю, что думают святые, да простят они меня, когда слышат, как мы обсуждаем проклятие, которое Бог в Его мудрости наложил на Еву и ее дочерей.
К тому времени, как появилась матушка Гудер, схватки как будто крушили меня, ударяя о скалу. В промежутках между ними я переводила дух, Маргарита вытирала мне лоб лавандовой водой, а матушка Гудер заваривала над огнем отвар из трав, чтобы я понемногу прихлебывала его. Потом, как только я начинала забывать о боли, расслабляться и дремать, все начиналось сначала. Меня крушило все сильней, все дольше, до тех пор, пока я не подумала, что должна умереть, что дьяволы утащат меня вниз, к горящим скалам ада.
А потом я почувствовала прохладу и тишину, и в полной боли полудреме услышала, как кто-то появился в зале внизу, услышала топот ног. Маргарита выбежала из моей спальни прежде, чем меня скрутили новые схватки.
Эта боль была такой отчаянной, что казалось, прошла целая вечность, прежде чем я увидела, как Маргарита держит что-то перед моими глазами: полоску из кожи и шелка, темную, запятнанную временем. На ней были вышиты странные буквы, которые я не могла прочитать, и толстый улыбающийся дракон.
— Это пояс, Иза! Пояс святой Маргариты. Теперь все будет хорошо.
Мэл перекрестилась.
— Теперь, госпожа, мы должны обвязать им твой живот, — сказала матушка Гудер.
Она с кряхтеньем нагнулась надо мной — я сидела на табурете, положив голову на руки, вцепившиеся в кроватный столбик.
— Встаньте, чтобы мы могли сделать это с благоговением.
Я слегка приподнялась, и меня тряхнул новый приступ боли. После этого казалось невозможным двинуться снова, но мне пришлось.
Во время передышки между схватками я перенесла вес на ноги и привстала. Мэл задрала мой подол, а матушка Гудер обвязала меня поясом, приподняв мои набухшие груди, лежащие на животе. Помню, какими холодными были ее руки.
Мэл выпустила мой подол. Должна была прийти очередная боль, но ничего не происходило, и внезапно я почувствовала такую усталость, что мне пришлось еще сильнее вцепиться в изголовье кровати, чтобы не упасть.
— Видите, что может сделать благословенная Маргарита? Теперь уже недолго, госпожа, — подбодрила меня матушка Гудер. — Ложитесь обратно в постель.
Спотыкаясь, я подошла к кровати и попыталась сесть, но меня швырнуло на четвереньки. Боль завладела мной и сжала так сильно, что мое чрево, казалось, вот-вот взорвется.
Остальные звали меня, молились, велели толкать, стараться, и я сделала это один раз, потом еще раз — а боль была бесконечной, такой же сильной, как раньше, — потом толкнула еще раз, и еще… До тех пор, пока боль не стала вырывать из меня крики — режущая, разрывающая мое лоно боль, и мне ничего больше не осталось, кроме боли, кроме воя… А потом заскользило что-то горячее, скользкое, и я рухнула на живот в луже крови и дерьма и услышала крики, которые раньше не раздавались, — негромкие, не мои.
Я лежала с Томасом у груди, когда услышала крик у ворот, топот лошадей и шарканье ног горстки усталых людей во дворе.
Матушка Гудер запретила мне вставать с постели до десятого дня, но я попыталась сесть, не потревожив Тома. Он начал хныкать, и, покачивая его, чтобы успокоить, я увидела внутри пеленок маленькие дергающиеся кулачки.
— Иза! Иза! — Маргарита поднималась по лестнице, ведущей из зала. — Это Джон, он дома!
По его походке я могла сказать, как сильно он устал. Он стоял в дверях в свободно зашнурованном панцире, под которым виднелся кожаный камзол, потемневший от пота.
— Йорк победил. Сомерсет мертв. Его величество король ранен, но не смертельно. Его забрали в Лондон.
— Что? О, всемогущий Иисус! Да защитит Господь короля Генриха. Да упокоит Господь души погибших.
Я села и вынула руки из-под головы Тома, чтобы перекреститься. Я сделала это так резко, что твердые, жадные десны ребенка выкрутили мой сосок и я чуть не закричала.
— Я возьму его, Иза, — сказала, выйдя вперед, Маргарита.
— Нет, он еще не наелся.
Я снова поднесла грудь ко рту малыша и, как всегда, поневоле поджала пальцы на ногах и стиснула руки, когда он вцепился в сосок.
Темное лицо Джона застыло от усталости и горечи поражения, но он все-таки улыбнулся.
— Мне сказали, что у меня сын.
— Да, — ответила я. — Маргарита, пожалуйста, спустись вниз и присмотри за тем, чтобы людей накормили и напоили и позаботились обо всем, что им нужно.
Маргарита вышла с таким видом, словно предпочла бы остаться.
Томас усердно сосал, а потом внезапно уснул, все еще приоткрыв ротик, его головка свесилась на мою руку. Я натянула рубашку на грудь, чтобы прикрыться.
Джон наконец-то прошел вперед и сел на край кровати, а потом наклонился, чтобы меня поцеловать.
— С ним все в порядке? С моим сыном?
— Спасибо Господу — да. Мэл говорит, он хороший, крепкий парнишка. Мы… я… думаю назвать его в честь святого Томаса Бекета. Но он еще не окрещен. Это назначено на завтра. Мы не… мы не думали, что следует ожидать твоего возращения. Но если тебе не нравится имя…
— Нет, Томас — хорошее имя. Томас Грэй. Со временем — сэр Томас Грэй, да будет на то Божья воля, и лорд Феррарс Астли и Гроуби, в конце концов. Это хорошо. Как ты себя чувствуешь?
— Да, я молюсь об этом. И чувствую себя неплохо.
Он кивнул, но молчал так долго, что я начала испытывать страх.
— Муж, что с королем? Он все еще в здравом уме?
— Не знаю, — покачал Джон головой, как бык, которого беспокоит муха. — Но раз такое случилось… Кто знает, что последует за этим? Йорк отправил его под эскортом обратно в Лондон, вот все, что нам известно.
Он протянул руку и прикоснулся к щеке Томаса.
— Мой сын. Это хорошо.
Не просыпаясь, Томас повернул головку так, что его губы прикоснулись к широкому пальцу Джона, словно поцеловав. Ребенок тихо засопел.
— Йорк и герцог Уорик схватили его величество короля, — продолжал Джон. Он не только снова объяснял мне, но и повторял эти слова, чтобы заставить себя самого поверить в случившееся. — Его светлость Сомерсет мертв, погибли и многие другие.
— Господь да упокоит их души, — отозвалась я. — И да хранят Небеса живых. Но как это произошло?
— Мы поехали на юг от Графтона и нашли короля в Сент-Олбансе — он защищал дорогу на Лондон. С ними были лишь его советники, а Йорк был всего в полумиле или около того к востоку. Йорк предложил подчиниться королю в обмен на то, чтобы Сомерсет сдался, потому что сторонники Йорка утверждали, что во всем виноват Сомерсет. Но когда Сомерсет отказался, они напали. Его величество король отдал приказ щадить простых людей, но не щадить знатных.
Слова моего мужа были тяжелыми, как стук копыт. Он говорил все быстрей, будто снова слышал звуки труб и барабанов, сопровождающие атаку.
— Такие люди, как мы, закалились во Франции и на границах с Шотландией, и бойцы Уорика не смогли ни прорвать наши ряды, ни зайти с фланга. Наши стояли, как скала, но врагов было слишком много. Потом лучники Уорика прошли мимо Чекерс-Инн. Приближаясь, они сломали наш фронт, и мы сражались на главной улице. Под конец мы удерживали только гостиницу «Замок» — ты помнишь ее?
Я кивнула.
Мы часто обедали в этой гостинице по дороге из Графтона: улица за дверями кишела повозками, вереницами мулов и путешественников и всем, что только двигалось по дороге на Лондон.
Джон говорил, сощурив глаза, словно все еще ожидал следующей атаки и подсчитывал, сколько человек сможет собрать, чтобы сражаться.
— Это была неплохая позиция, но к тому времени у нас даже некому было держать королевский штандарт. Я нашел его в сточной канаве и прислонил к стене гостиницы. Стрела задела шею короля — рана была несерьезной, но все-таки и он побежал в укрытие. Под конец его светлость Сомерсет двинулся вперед, потому что среди нас не осталось не раненных людей, и был убит, хотя сам сразил четверых, прежде чем пасть. Он был великим человеком. А многих взяли в плен. Было провозглашено, что король — не пленник, но что его верный и преданный кузен Йорк просто спас его от Сомерсета и остальных злых советников.
— И это называется верностью! Но вы не ранены? И ваш отец? И ваши люди?
— Все мы целы. Джозефа Картера из Графтон-Милла стрела задела за бедро — всего лишь царапина.
— Это хорошо, он так недавно женился, и жена его ждет ребенка. Мне бы не хотелось думать о ней как о вдове.
— Такое вряд ли бы произошло. Лучники Уорика стреляли в лордов, находившихся рядом с королем, не в простых людей, и хорошо знали свое дело. Нам не грозила большая опасность.
— Мы должны послать весть моему отцу.
— Да, хотя таких посланий в Кале будет отправлено множество. А поскольку Сомерсет мертв, а Йорк распоряжается королем в Лондоне, ваш отец должен вскоре перестать командовать гарнизоном Кале. Йорк захочет, чтобы Кале и его гарнизон находились в руках его родственника. Он, без сомнения, отдаст гарнизон Уорику, — сказал Джон, встав и потянувшись, а потом неожиданно вздрогнув. — Я должен поесть, помыться и поспать. Кто знает, что случится потом? Его величество король — не такой человек, чтобы самостоятельно сопротивляться человеку вроде Йорка.
— Королева укрепит его решимость, у нее теперь есть сын, за которого надо сражаться, — заявила я.
— Да. Но она ненавидит Йорка, а сейчас еще больше, горюя из-за Сомерсета. Как говорит ваш отец, у нее есть доблесть, которой лишен его величество король, но нет мудрости, чтобы обуздать эту доблесть.
— Знаю. Муж, не должны ли мы позаботиться о собственной защите здесь, в Астли?
— Думаю, это будет мудро, — согласился он, остановившись и держа руку на щеколде. — Говорят, Йорк взял с собой сына Эдуарда, графа Марча. Ему лет десять, не больше, но в нем уже чувствуется порода.
Джон вышел и закрыл за собой дверь.
Томас тяжело вздохнул… Одна его ручка дергалась в пеленках, веки трепетали, как будто ему снилось, что он летящий ястреб.
Ко мне пришло желание, острое, как нож в груди, чтобы он не был тем, о ком я молилась на каждой мессе с тех пор, как узнала, что беременна. Не был тем, за кого я собиралась вознести благодарность завтра, когда услышу, как церковные колокола возвещают о его крещении. Не был тем, в благодарность за которого я преклоню колени перед Богородицей, когда буду в церкви. Я молила о сыне, и мои молитвы были услышаны.
Горячие слезы навернулись на мои глаза, побежали по щекам и упали на лобик ребенка. Что будет с моим сыном? Как он может быть в безопасности в этом мире, где даже мальчиков приводят на битву, где они дерутся и убивают, видя, как короля побеждает и берет в плен его собственный родич?
Энтони — Первый час[31]
По крайней мере, я не скован.
Только однажды мне связали запястья, и я разозлился не на шутку! Я был зол, взбешен и испуган, как и полагается семнадцатилетнему мальчику. Мой отец тогда посмотрел на меня, нахмурившись. Я замолчал, но подумал — как и любой юноша, — что отцу не понять моего унижения. Его слову, слову рыцаря, поверили, а моему — нет!
Тот, кто услышит эту историю, сочтет ее мальчишескими играми, но страх был настоящим, как и раны. Когда я рассказал об этом Луи, тот засмеялся, как смеялся я сам над доблестными глупостями своего детства, но потом протянул руку через стол таверны и крепко сжал мое предплечье, словно беря на себя и раны, нанесенные моему телу, и раны, нанесенные моей гордости.
Даже сейчас, после того, как я столько узнал о Ричарде, графе Уорике, я гадаю, зачем он сделал то, что сделал той ночью. Йорк хотел защитить королевство во время второго приступа безумия короля Генриха, отдав Кале под командование Уорика, но потом Генрих оправился от безумия, и Йорк перестал быть протектором. Он в бешенстве вернулся в свою твердыню в Дублине и послал сына Эдуарда Марча к кузену Уорику в Кале. Там они затаились, как драконы в логове, нападая на проходившие по каналу корабли, груженные солью, мехами и вином.
Моему отцу было приказано явиться в Сандвич, чтобы именем короля захватить оставшиеся корабли Уорика. Мы сделали это довольно легко, без кровопролития, о котором стоило бы упомянуть, — опытные моряки знали, когда глупо вступать в драку.
— Именем короля! — крикнул я в лицо одному из них. Кровь его так и кипела, хоть он и был разоружен.
— Король — это тот полусумасшедший, которого подпирает на троне ведьма? А его так называемый сын состряпан вовсе не им?
Даже с пленными можно обращаться неучтиво, когда они говорят подобные вещи. Я ударил этого человека по лицу.
— Бросать вызов помазаннику Божьему — все равно что бросать вызов Богу, ты, богохульное отребье! — крикнул я.
Я верил в то, что говорил. И все еще верю.
— Уорик — великий человек, — сказал мой отец, когда неделю спустя мы сидели в лучшей гостинице Сандвича, что недалеко от причала, попивая последнюю чашку вина с пряностями.
Те, кого ранили во время захвата кораблей, уже поправлялись. Люди Кента не поднялись против нас, чтобы поддержать Уорика, как мы боялись, и все было тихо. Мой отец был потрясен, узнав, что все пять кораблей Уорика в плохом состоянии, а «Милость Божью» вообще нельзя спустить на воду. Он задал работу плотникам, а пока мы довольно удобно разместились и хорошо ели-пили, к удовольствию отца и утешению моей матушки. Вокруг было достаточно безопасно, и у нас даже нашлось время совершить небольшое паломничество в Кентербери.
— Но Уорик предпочел бы окопаться в Кале, а не возвращаться, чтобы попробовать залечить раны королевства, — сказал отец. — Он либо будет вести дела на своих условиях, либо не станет делать ничего.
— Господин мой… Сын мой… — произнесла моя мать, вставая. — Я отправляюсь в постель.
Я поклонился ей, а она поцеловала меня в лоб, потом присела в реверансе перед отцом, прежде чем тот обнял ее.
Когда в сильные январские морозы я вернулся обратно в свое жилище, в Сандвиче было, как всегда, тихо. Даже в первые часы после полуночи трубы возвещали о ветре и приливе. Дела в тавернах шли хорошо: там торговали элем, вином и шлюхами, как во всех тавернах больших портовых городов. Но мы с моими людьми договорились, что будем прислушиваться только к перекличке часовых, которых оставили на каждом корабле.
Я чувствовал приятную усталость после хорошо сделанной работы. Улучив момент, я нацарапал записку Елизавете и привязал ее к свертку подарков для ее мальчиков. Я положил туда копию «Книги о рыцарском ордене» Луллия,[32] сделанную мной для Тома, и алый волчок с ярмарки для маленького Дикона. Я отправлю все это с первым же человеком, который поедет в Графтон, чтобы оттуда подарки переслали в Астли.
Люди, закутавшиеся в плащи у очага в нашем обиталище, ворчали, что я не даю им спать, поэтому я задул свечу и опустился на колени, чтобы в темноте прочитать молитвы.
Едва я успел погрузиться в сон, как раздался крик, потом второй, и на дверь обрушились удары.
— На нас напали! Они захватывают корабли! Сэр Энтони! Господи спаси, вы должны поторопиться!
Я уже был на ногах и натягивал сапоги, не успев даже как следует открыть глаза, сталкиваясь локтями с товарищами, ругаясь от боли в ссадинах, полученных в бою неделей раньше, и путаясь в завязках панцирей.
Не было времени сесть на лошадь — куда важнее было вооружиться, и мы побежали мимо Уайтфриарс и канатной фабрики к Дуврским воротам, где собрали еще больше людей. Из их числа мы выделили столько, сколько удалось, — оставшиеся должны были удерживать ворота, — и, обнажив мечи, побежали вниз по Чейну к причалам.
В свете факелов гостиницы я увидел отца: тот стоял без оружия, в ночной рубашке, окруженный людьми, носящими знаки Уорика. Рядом с отцом, неподалеку от груды булыжников, стояла моя наспех одетая мать. Позади них вырисовывался корпус одного из кораблей.
Противники намного превосходили нас числом, но мы сделали все, что могли, потому что отец мой ничего уже не мог сделать.
Враги двинулись на нас, выкрикивая имя Уорика, но наши крики «за короля!» вскоре потонули в лязге металла. Сражаясь, мы оставили позади несколько раненых. Я видел, как один из людей противника упал с перерезанным коленным сухожилием, взывая по-французски к Деве Марии.
Еще одного рубанули по лицу, так что он ослеп от крови. Один из наших был убит — Джозеф Картер из Графтон-Милл, да упокоит Господь его душу, — а я получил рану в плечо, достаточно глубокую, чтобы выронить меч. И раньше, чем у моего горла оказался кинжал, я понял, что все кончено.
— Спасайтесь! — хрипло закричал я своим людям, испугавшись, что их убьют, и кинжал царапнул мне шею.
И они бросились бежать по темным улицам.
Воины Уорика не стали их преследовать и, насколько я мог различить в темноте, не пытались захватить город.
Казалось, все, что им было нужно, — это мы, Вудвиллы, и корабли, которые их господин считал своими.
Чья-то рука тяжело опустилась на мое раненое плечо. Я подумал, что боль навсегда оставит клеймо на моем теле, а потом на плечо нажали так, что я тяжело ударился коленями о булыжник.
Люди, окружившие моих отца и мать, стали подталкивать их к краю пристани. Мне связали руки за спиной.
— Вы, подонки! Подлецы!
Я попытался повернуться, чтобы оказаться лицом к лицу с тем, кто меня схватил, но кинжал снова царапнул шею.
— Да как вы смеете? Как вы смеете! Я рыцарского звания!
— Мы получили приказ, — ответили мне, поднимая меня на ноги. — Пойдемте.
— Вы должны развязать меня под честное слово!
— Как же, жди.
— Я увижу, как вас повесят за это, отродье!
Я споткнулся на сходнях, потому что со связанными руками не мог удержать равновесие.
— Вы не имеете права обращаться так с человеком рыцарского звания!
Я попытался гордо взойти на палубу, но оступился и упал вперед, ударившись раненым плечом о бочку. Один из людей засмеялся, потом второй. Я с трудом встал на колени и увидел, что смотрю снизу вверх на отца. Матушки моей нигде не было видно. Что они с ней сделали?
— Сын, веди себя тихо. Побереги силы до того времени, когда они тебе понадобятся.
Отец повернулся к человеку, который уже грубо вздергивал меня на ноги:
— Добрый господин, не все люди обучены правилам рыцарства, но вы, я уверен, хорошо сведущи в них. Мой сын и вправду рыцарь, и вы можете полностью доверять его честному слову. Вы и вправду должны так поступить, сэр. Мой господин Уорик ничего другого и не ожидает, потому что он сам такой же доблестный рыцарь, как и любой другой в королевстве, и мне это хорошо известно.
— Да, он таков, хотя говорят, что мой господин Марч вполне может с ним соперничать, — сказал тот человек. — Ладно, господин мой, я поверю вашему слову, что вашего сына не надо связывать.
Я не мог больше такого стерпеть.
— Вы должны верить моему слову, сэр, а не слову моего…
— Мой сын еще очень молод, — ласково перебил отец. — Мы все некогда были такими же горячими головами, правда? Не будете ли так добры его развязать?
Гордость не позволила мне потереть запястья, на которых веревка оставила синяки.
— Сэр, — обратился я к отцу, не обращая внимания на того, кто все еще стоял у моего плеча, — а как же моя мать?
— С ней все более или менее в порядке. Они не станут обращаться с ней дурно, — попытался улыбнуться отец. — Думаю, нам придется предпринять небольшое путешествие в Кале. Ей всегда нравился этот город, и она обрадуется возможности поговорить на родном языке.
И так уж случилось, что матушке такая возможность представилась на долгое время.
Солнце уже разогнало туман. Люди вокруг меня едут с прикрытыми лицами, голоса этих северян сухие и отрывистые. Говорят они только о насущных делах, почти ни о чем, кроме этого. Похоже, они знают так же хорошо, как и я, в чем заключается их дело. Все эти люди настороже, как и любой тяжеловооруженный всадник или лучник во время исполнения своих обязанностей. Но они не слишком тревожатся, потому что мы находимся в тех местах и среди тех людей, которые давно уже подчиняются Ричарду Глостеру. Ни нервных взглядов через плечо, ни ладоней на рукоятях мечей, ни торопливых изменений планов. Только плотный отряд, рысцой направляющийся в сторону Йорка в начале длинного, жаркого дневного пути. Это молчаливое будничное путешествие похоже на любое другое, его маршрут, остановки в пути, конечная цель — все распланировано.
Но для меня конец путешествия будет не таким, как для других, — он станет моим концом, концом моей жизни на этой земле.
Иногда я думаю, будет ли он таким, каким однажды привиделся мне. В день нашего паломничества в Кентербери меня окружали камни, а сверху лился золотистый свет. Откуда-то доносилось пение, оно вздымалось и опадало под сводами. Я пополз вперед на коленях. Каждый новый камень обдирал их все сильнее, каждый дюйм был испытанием моей силы, испытанием моего смирения, моего терпения, моего желания предложить все Богу. Боль и унижение, тело и душа слились воедино, предлагая себя там, в святилище мученика, который некогда предложил больше, чем я когда-либо смогу, который с готовностью отдал свое «я», чтобы погибнуть лютой смертью во имя Господа. Каким маленьким и слабым было мое подношение в сравнении с жертвой святого: моя короткая, юная жизнь!
Громадные камни пахли льдом и землей. Густой и резкий запах ладана, медленно высыхающего железа святой воды на моих губах, лбу и голой груди, вонь пота. Боль и жара начали звучать музыкой в моем мозгу. Я добрался до верха ступенек, и золотистый свет заклубился передо мной, как облако. Я мог бы двигаться быстрее, боль подгоняла меня спешить к таинству, к драгоценной гробнице, будто повисшей передо мной в воздухе, манящей и мерцающей. Рубины, слоновая кость, сапфиры и золото обрамляли немногие дошедшие до нас бренные останки, наполняли мои глаза и нос запахом, что звенел в ушах, как колокол, притягивал и очаровывал меня, оставив лишь одно желание: добраться до его сердца, до места упокоения святого Томаса, где боль и горе превратятся всего лишь в тень, в воспоминание о даре, который я некогда вручил Богу.
Уна — Среда
Лайонел стоит на платформе, когда мой поезд подъезжает к Сент-Олбансу. Если Иззи больше не похожа на художницу, то Лайонел ничуть не изменился: бизнесмен из Сити, почти удалившийся от дел только потому, что уже заработал столько денег, сколько мог пожелать. Все на нем добротное и ухоженное: твидовая куртка, отутюженная рубашка и безукоризненно завязанный галстук, тончайшие кожаные перчатки, ботинки, начищенные так, что их не устыдился бы кавалерийский офицер в отставке. Черные волосы красиво прилизаны на висках. Помню, я заметила, как Лайонел стал приобретать этот лоск, когда только начал работать в Сити, и это впечатление усилилось после его встречи с Салли.
Я так рада видеть Лайонела, но после путешествия на его фоне кажусь себе неряшливой и грязной, хотя у меня было время, чтобы помыться и даже выгладить рубашку, а во время получасовой поездки в полупустом поезде одежда не могла сильно запачкаться и помяться.
— Поездка была приятной? — спрашивает Лайонел, целуя меня в щеку.
— Дядя Гарет говорит, что мастерскую тоже придется продать, — не могу удержаться я.
— Дай-ка я возьму твою сумку. Да, знаю, это так стыдно. Надеюсь, ты не возражаешь против пешей прогулки. Это нечестно.
— Спасибо, я справлюсь сама, — возражаю я, крепко держа свою сумку. — Кроме того, там только зубная паста и чистые брюки. Она не тяжелая… А это и вправду необходимо — продавать мастерскую? — продолжаю я, когда мы прокладываем путь через толпу на Лондонскую дорогу. — Видел бы ты дядю Гарета. Не хочу быть мелодраматичной, но я и вправду думаю, что такая продажа его убьет.
— О, думаю, он куда крепче, чем кажется. Хотя он, конечно, сожалеет о мастерской. Но похоже, продать ее — единственный путь. А ты как? Была очень занята после приезда?
— Да, порядком. Ты же знаешь, что это такое.
— Обязательно извести, если я чем-нибудь могу помочь. У меня, конечно, нет полномочий устраивать дела в Австралии. Но если нужен совет…
Лайонел не обнял меня, как обняла Иззи, но я ощущаю, что он готов взяться за мои дела, если я попрошу, и во мне поднимается волна любви.
— Пока все идет хорошо, спасибо. Кстати, о Чантри: Иззи знает? Я не говорила с ней сегодня.
— Да, она знает.
— Она, наверное, совершенно убита. Она жила в Чантри дольше, чем любой из нас. Я всегда думала, что для нее и Пола было ошибкой съехать оттуда.
— Нельзя же винить мужчину за то, что он не хочет вечно жить с тещей и зятем.
— Полагаю, ты прав. Но неужели нет другого выхода? Я имею в виду — кроме продажи Чантри. Если не беспокоиться об Иззи, как же насчет дяди Гарета?
Мы пересекаем улицу Святого Петра в бодрой, обтекающей нас толпе покупателей.
— Я заставил своего юриста, ведущего дела по передаче имущества, перевернуть все вверх дном, — вздыхает, качая головой, Лайонел. — Нет, другого выхода не существует. Ты знаешь, что Спарроу-лейн — частная дорога?
— Да, так написано на табличках, и всегда было написано.
— Верно. Соседи уговорили владельца дороги перекрыть движение грузового транспорта. Но если мы продадим всю нашу собственность, то они смогут пользоваться задними воротами. Та боковая дорога — общественная, хотя и не покрыта асфальтом. Так что, боюсь, «все или ничего».
Это кажется бесспорным, и все же мне хочется спорить. Вряд ли я буду возражать. При других обстоятельствах было бы хорошо избавиться от последнего клочка моей английской жизни. Но сейчас это плохо, потому что это значит… Значит, что я избавлюсь от последнего клочка моих воспоминаний о Марке.
Марк?
После того как я увидела — его или его дух? — я не могу больше притворяться перед собой, будто это неважно и было давным-давно. Да, это было давно, но все-таки это слишком важно. Проблемы столь важные, приносившие некогда такую боль, не перестают существовать из-за того, что проходят года, из-за того, что я переехала на другую сторону планеты, из-за того, что мы с Адамом были счастливы.
В глубине моей душе что-то шевелится. Не ностальгия. Не печаль. Что-то маленькое, но свирепое, относящееся к сегодняшнему времени, не к прошлому.
— Итак, ты пишешь о Войне Роз, — говорит Лайонел, когда мы пересекаем Чекер-стрит, прокладывая путь сквозь толпу посыльных, инспекторов дорожного движения и туристов, направляющихся к аббатству, — Йорк, Ланкастер и все такое прочее. В твой труд входит битва при Сент-Олбансе?
— Наверняка входит, — отвечаю я, собираясь с мыслями. — Только не одна битва. Их было две: в тысяча четыреста пятьдесят пятом и тысяча четыреста шестьдесят первом годах. Первая была… Где тут рыночная площадь?
Лайонел показывает вперед.
— Первая была всего лишь перестрелкой, едва ли чем-то большим, но Генрих Шестой был тогда ранен в шею и взят в плен сторонниками Йорков. Вторая битва была куда кровопролитнее.
Лайонел аккуратно маневрирует, чтобы снова оказаться между мной и дорогой, эскортируя меня. Уж не знаю, что более эффектно — это или направляющая рука Лайонела каждый раз, когда мы проходим мимо фонарного столба и мой спутник отступает назад, чтобы я прошла первой. Адам был прекрасно воспитан, но его хорошие манеры скорее заключались в том, что один чуткий человек делает для другого, а не в этом уверенном, аккуратном танце «мужчина — женщине», который так же обольстительно ограничен, как те новомодные обтягивающие и тугие платья, которые тетя Элейн заботливо кроила и шила для Иззи.
Пластик, сталь и стекло фасадов вклиниваются в кирпичные и оштукатуренные здания, и только слегка покосившиеся верхние окна и просевшие крыши выдают их возраст. Я вижу ряды машин и парковочных счетчиков, неоновых вывесок и муниципальных подвесных корзин с цветами — и красивую дощечку на здании жилищно-строительного кооператива, некогда бывшего гостиницей «Замок», которая возвещает о гибели герцога Сомерсета.
Тяжелый грузовик с ворчанием поднимается по Холивелл-стрит, каждый раз надрывно крякая и вздыхая при переключении скоростей.
Когда-то на холме были возведены баррикады. Их строили люди Сомерсета, защищавшие короля от его кузена Йорка, самого могущественного человека в королевстве.
Под желтыми линиями и асфальтом — булыжники и дробленые камни, каждый из которых они старались удержать. Все зависело от того, сколько воинов держали луки, сколько воинов держали мечи, а сколько — пики, уверены ли они были в Божьей помощи или страшились проклятия, голодны ли они были, пьяны или ослабели от ужаса. Важно было и то, насколько прочны их шлемы, насколько сильны их руки и плечи, где именно они собрались и насколько крепко стояли.
Каково это было — сражаться за того, кого ты знаешь только по имени как своего сеньора? За Бога, или за короля, или за его светлость Йорка, чтобы ради них пустить в ход все, что у тебя есть: и тело, и разум, и силу, и слабость, — зная, что этого может оказаться слишком мало?
Каково было моему отцу, имевшему только школьное образование, творцу, написавшему в своем письме, что он предан лишь искусству, вдруг оказаться под огнем в пустыне Ирака и в бойне при Кориано? Каково было моему дедушке, слишком старому для призыва на военную службу? Он был старше призывного возраста на несколько месяцев, но у него был брат, погибший при Сомме, и друзья, погибшие в битве при Вими-Ридж и на реке Пьяве, и другие близкие, чьи имена он мог произнести как литанию. Каково было брату бабушки, забитому ногами насмерть лишь потому, что он был пацифистом и отказался от военной службы? Каково дяде Гарету никогда не упоминать Тобрук?
Это не совсем мой мир, потому что я вижу его лишь сквозь серую пыль газетных фотографий и старую кинохронику. Но это фон их жизней и камни под моими ногами.
Однажды я пошла домой к Марку, и даже тогда там были ряды домов, похожих на сломанные зубы, и ямы, полные мусора и побегов кипрея. Знаете, что он забыл, закончив работу в субботу? Свою заработную плату, вот что.
Но оказалось, что там, где он живет, нет настоящего дома. Там был двор, полный лома и того, что — как я выяснила позже — его пьяный отец собирался починить и продать, когда протрезвеет. Я знала, что брат Марка сидит в тюрьме. Такого я не могла даже вообразить: настоящий человек — он же настоящий, раз он брат Марка? — преступник.
Двор и пара комнат из полусгнивших досок за Роуп-стрит почти скрывались в тени корабельных корпусов, стоящих на серой воде Гренландского дока. Помню, как в ужасе я смотрела на холодную и грязную кухонную плиту, вонючий земляной клозет в дальней стороне двора и искусанных блохами собак, которых приняла за бродячих, пока не увидела, как Марк кормит их и подметает за ними двор с рассеянностью, порожденной давней привычкой.
— Что ж, спасибо тебе большое, — сказал он, поднимая мой велосипед, который я оставила на булыжной мостовой. — Это очень мило с твоей стороны. Между прочим, удалось ли мисс Батлер закончить свой набросок до того, как пошел дождь? Набросок с курицами?
— Иззи? Нет. Но дождь перестал, поэтому она, может быть, рисует сейчас.
— Это хорошо. Она так спорила, когда миссис Батлер велела ей идти в дом. Он хорошо получится, этот рисунок.
— Иззи всегда спорит, когда не хочет прерывать работу.
Марк улыбнулся, кажется, мне и в то же время не мне.
— Лучше иди, пока снова не пошел дождь. Увидимся в понедельник.
— Хорошо, — сказала я.
Маленькая дверца в больших воротах задрожала и с громким стуком распахнулась. Во двор вошел человек и уставился на меня.
— Это что такое?
У него был местный выговор, но в отличие от Марка он говорил слегка невнятно. И от него воняло.
— Просто я кое-что забыл на работе, папа, — быстро ответил Марк.
— Заработную плату? Ты мне задолжал.
— Нет, только книжку.
Это была ложь. Я и не знала, что Марк умеет лгать.
— Ты одна из них, значит? — поинтересовался отец Марка, глядя на меня.
Я кивнула.
«Я не боюсь, — сказала я себе, — ведь здесь Марк». Но потом — по тому, как Марк держит руку в кармане, вцепившись в пакет со своей зарплатой, — вдруг поняла, что он тоже боится.
Отец Марка протянул мне руку, и я знала, что будет очень невежливо не пожать ее, хотя мне и не хотелось этого делать. Рука его слегка дрожала, но хватка была болезненной.
— Джон Фишер. Как поживаешь? Тебе нужен этот велосипед? Я дам тебе за него хорошую цену.
У меня ушла минута, чтобы понять, о чем это он. А когда я поняла, то не знала, как поступить, потому что отказаться от такого предложения, может, тоже будет невежливо.
— Конечно, ей нужен велосипед, папа, — вмешался Марк, и я почувствовала такое облегчение, что чуть не расплакалась. — Оставь ее в покое. Как она доберется домой?
— Я просто спросил. Если не будешь задавать вопросы, никуда не попадешь в этом мире, верно, мисси?
Одна из собак снова напачкала в углу. Марк взялся за руль моего велосипеда, собираясь перекатить его через приступку ворот, и внезапно оказался между мной и своим отцом. Я знала, что Марк боится, но все равно почувствовала себя в безопасности.
— Лучше езжай, не то миссис Батлер будет думать, куда ты подевалась.
Я никогда больше не возвращалась туда, и эта часть мира медленно выравнивалась, заполнялась и превращалась в бетон, потом в стекло, а теперь и в традиционный кирпич. Но после исчезновения Марка мне не раз на фоне этого прежнего мира снилось, как он уходит, молча, но так и бывает во сне. Просто маленькая фигурка из бесконечно меняющейся панорамы безликих людей, поездов, знаков и уличных фонарей, текущих мимо, а за Марком — руины монотонных домов покрытого шрамами и ямами мироздания.
Когда я вернулась домой, Иззи снова лежала на животе рядом с загоном для птиц и рисовала. Очевидно, тетя Элейн не заметила ее, потому что Иззи лежала не на коврике, а просто на мокрой траве. Ее ноги были вытянуты поперек тропы, и мне никак было не провести мимо велосипед.
— Иззи, ты можешь подвинуться?
Ни ответа, ни шевеления, лишь движения ее карандаша, набрасывающего перья, а потом быстро изобразившего один глаз-бусинку в альбоме.
— Иззи!
По-прежнему нет ответа.
Рассердившись, я осторожно наехала передним колесом на ее ногу. Колесо оставило грязный отпечаток. Иззи повернула голову.
— Что?
— Ты можешь подвинуться?
Не промолвив больше ни слова, она подогнула ноги, и я, протиснувшись мимо, поставила велосипед в сарай и отправилась мыть руки над кухонной раковиной. Тетя Элейн стряпала. Я терла и терла правую руку, пока запах отца Марка не исчез и остался лишь запах карболки.
— Иззи что, глухая? — спросила я тетю Элейн, оттирая руку.
— Нет, а что? — спросила тетя, отрезая мне кусок хлеба.
— Она, когда рисует, никогда ничего не слышит.
— И ты тоже ничего не слышишь, когда читаешь. Хочешь хлеб с маслом, джемом или жиром, оставшимся после жарки мяса?
— С маслом и джемом, — сказала я, хотя отлично знала, что не получу сразу и то и другое.
— Нет, либо одно, либо другое, ты же знаешь. И не забывай говорить «пожалуйста». Вы с Иззи ничего не слышите, потому что слишком сосредоточиваетесь: ты на книге, она на рисовании.
— Дядя Гарет говорит, что ты всегда намазывала и то и другое. Тогда лучше с жиром.
— Это было, когда «Пресс» приносил деньги, — заявила тетя Элейн, поставив на стол тарелку с хлебом и кувшинчик жира, и снова принялась резать морковь.
— Но это из-за историй, — сказала я, ухватив кусочек морковки из кучи. — Истории-то внутри моей головы! Я внутри своей головы. А когда ты рисуешь, ты не можешь быть внутри своей головы, ты должна выглядывать наружу. — Я взяла еще кусочек морковки.
— Хватит таскать морковь, или ее не хватит для daube!
— Для чего?
— Для жаркого. Французского жаркого.
— Мне оно понравится?
— Да, — твердо сказала тетя Элейн, вынимая из шкафа горшочек и пытаясь его открыть. — Чтоб тебя!
На кухню забрел Лайонел.
— Мам, где папа?
— Все еще в офисе. Что, домашняя работа?
— Алгебра. Я застрял. Старшие мальчики поставили нам среднюю оценку за успеваемость.
— Дядя Гарет в мастерской, — сообщила я, жуя хлеб с жиром.
— Сперва прожуй, дитя, — бросила тетя Элейн. — Лайонел, пока ты не ушел, помоги открыть эту банку.
Он взял банку и стал возиться с крышкой. Когда Лайонелу удалось ее открыть, рука его соскользнула, и сок и похожие на заостренные вишни штучки полетели на пол.
— Что это такое? — спросила я.
— Оливки, для жаркого. Я попросила дядю Роберта купить их к столу в магазине польских деликатесов, когда он в последний раз ходил в библиотеку Святой Бригитты. Подбери их и сполосни под краном, ладно? Они очень вкусные, тебе понравятся. И вытри пол.
Я не помню, понравились ли мне оливки. Кажется, они были маленькие и черные, горькие и лишь наполовину созревшие. В них было больше ностальгии по шумным праздникам студентов, до войны изучавших искусство в отдаленных уголках Италии, чем чего-либо еще. Ноя ясно помню, что долго думала о том, как я читаю внутри моей головы, а Иззи выглядывает из своей головы, и гадала: это одно и то же или нет.
Конечно, я должна описать Энтони и Елизавету, выглядывая из своей головы, основываясь на фактах из колофонов и заметок на полях. Остались анналы и счетные книги, которые можно изучать, изображения и эмблемы, которые можно расшифровывать. Это похоже на наброски Иззи: я не могу написать, что на самом деле творится в их головах, как Иззи не может нарисовать, что на уме у куриц, она может только показать, как двигаются их тела.
«Но чтобы создать историю, мне нужно находиться внутри своей головы», — смутно думаю я… А потом заставляю себя очнуться, потому что Лайонел снова обращается ко мне:
— Итак, поскольку собственность настолько необычна, а дом покосился — застройщики всегда осторожничают в таких случаях, — вместо того, чтобы ждать, пока наклюнется другое предложение, самый лучший вариант — выставить Чантри на аукцион.
— Продать Чантри с аукциона?
— Да. А заодно продать мебель и все остальное — все, что не нужно никому из нас. Большинство хороших вещей уже, конечно, распределены или выставлены на продажу. С оборудованием «Пресс» будет то же самое, если Гарет не захочет перевезти его в какое-нибудь другое место.
Он говорит об этом так, будто обсуждает раздел офисного здания.
— Но…
— Уна, я знаю, это печально, — поворачивается ко мне Лайонел, — но тут и вправду нет выбора. Я прикидывал и так и эдак. Это очень печально, но уж к такому мы пришли… А теперь, думаю, мы пообедаем. Надеюсь, ты не сочтешь меня очень эксцентричным, если я не сниму перчаток? Знаешь, у меня легкая экзема.
Я не знала об этом, должно быть, она началась у него недавно. И понимаю, что дело нешуточное, лишь когда мы оказываемся в ресторане и Лайонел вынимает чистый носовой платок. Потом тайно, под столом, но безошибочными движениями он протирает каждый столовый прибор и даже бокалы. Мои подозрения, что происходит нечто странное, подтверждаются, когда после ланча мы наконец спускаемся по склону холма к его богатому ярко-белому дому. Лайонел отпирает ряд замков на арке, прежде чем отключить охранную сигнализацию, а потом спрашивает, не возражаю ли я против того, чтобы оставить обувь в прихожей. Некоторые из моих друзей-хиппи делали это, особенно скандинавы, но Лайонел?
Однако я ничего не говорю, и мы, разувшись, проходим в пугающе чистую гостиную. Она пахнет полировкой, все в ней сверкает. На каминной доске полно украшений; картины такие сияющие, без единой пылинки, что стоят в лужах собственных отражений; пара подсвечников без свечей, не говоря уж об отсутствии капель воска — у тети Элейн никогда не хватало времени счистить такие капли; изящно гравированная пара приглашений; дрезденские пастух и пастушка в традиционных позах, флиртующие друг с другом с разных концов каминной доски. А в центре — маленькая скульптура. Она абстрактная, такой величины, что могла бы поместиться в сложенных ладонях, чистые изгибы металла блестят, как полумесяц. Мне хотелось бы взять ее в руки.
— Это работа Фергюса? — спрашиваю я. — Красивая. Из чего она?
— Наверное, сплав олова со свинцом. Скрученный сплав, — отвечает он, но не вдается в детали.
А я воображаю Фергюса запертым в тайной башне, согнувшимся, как Румпельштильцхен[33] над прялкой, и сплетающим металл в завитки лунного серебряного света.
— Купил тут кое-что в городе, что может тебя заинтересовать. Это напомнило мне Чантри.
Лайонел отпирает застекленную книжную полку. «Le Morte Darthur»[34] издания конца XIX века, обернутая, как и остальные книги, в похрустывающий чистый пластик букиниста.
Серебряное кружение завертело и мой разум. Я не открываю книгу, а смотрю на обложку, на даты, на колофон. Книга создана для того, чтобы содержать слова, но я думаю не о словах. Ее вес в моей руке, когда я беру ее у Лайонела, уголки, прижимающиеся к ладони другой руки. Я переворачиваю книгу, снимаю пластиковую обертку, пробегаю пальцем по корешку, чувствуя выпуклости переплета, как позвонки, и вытесненные имя автора и название. Потом снова поворачиваю книгу и пролистываю страницы — так, что они щекочут мой большой палец, — задерживаясь на вклейках с иллюстрациями и листая дальше. От книги исходит легкое дуновение бумаги и старины. Переплет под моими ладонями гладкий, теплый и пахнет воском. Коричневая телячья кожа скомбинирована с зеленой и аметистовой и имеет золотое тиснение вокруг — изображение озера, меча, Святого Грааля. Цветные куски кожи обрезаны так ровно, что почти не чувствуются места, где один переходит в другой. Я ощущаю под пальцами только легкое гладкое вздутие, словно вздутие мышц под кожей мужчины.
Я поднимаю глаза, и к щекам моим внезапно приливает жар, как будто Лайонел — мой брат во всем, кроме фамилии, — может прочесть мои мысли. Такие мысли уже давно не приходили мне в голову — с тех пор, как заболел Адам. Они застали меня врасплох.
Я снова опускаю глаза на книгу и вижу, что страницы раскрыты на изображении сэра Кая, молочного брата Артура и сенешаля, высмеивающего вновь прибывшего незнакомца, которого он прозвал Белоручкой из-за его красивых рук. На пальце Белоручки виднеется узкое кольцо.
— Красивая книга, — произношу я, закрывая ее, и кладу на стол.
Лайонел немедленно берет книгу, затем открывает ящик стола и вынимает сложенную тряпку для вытирания пыли. Он полирует ею переплет и, держа книгу тряпкой так, как доктор мог бы держать использованные хирургические перчатки, вновь заворачивает ее в стерильную обертку и ставит на место, на полку.
— Итак, что ты о ней думаешь? — только потом спрашивает он.
— Она и вправду очень красивая, — говорю я. — Это, конечно, не мой период, но могу сказать тебе, у кого о ней можно расспросить, если ты хочешь знать о ней больше.
— Я не собираюсь ее продавать, но все равно это будет интересно. У моего друга-коллекционера есть такая же, но далеко не в лучшем виде, — ухмыляется Лайонел. — В куда более худшем состоянии.
— Моя большая записная книжка осталась на Нарроу-стрит. Когда я вернусь туда, поищу кое-какие имена и позвоню тебе. Кстати, о делах. Что мы должны делать, если предстоит аукцион?
— Ну, все может быть не так просто, как ты, возможно, воображаешь. Чантри принадлежит не только Гарету.
— Знаю, что и я вписана в документы на владение.
— Да, и Иззи тоже. Согласно завещанию дедушки… Ему пришлось переписывать его заново, когда Кай… Но все было оформлено должным образом, — улыбается Лайонел. — Помню, взрослые устроили большое совещание насчет этого, и Гарет настоял на том, чтобы ты и Кай получили полную долю. Я подслушивал у двери, потом выглянул в окно и, увидев тебя, сидящую на качелях, подумал, что ты понятия не имеешь обо всем этом.
— Ты был против? — спрашиваю я, удивляясь самой себе. — Полагаю, ты мог бы получить больше, если бы дядя Гарет не настоял на своем.
— Нет, вовсе не против. Это был чисто умозрительный вывод, — снова улыбается он. — Кроме того, я думал, что дедушка бессмертен. Я только-только начал изучать грамматику, значит, тебе было тогда лет восемь. Как бы то ни было, нам придется подписаться, что все мы согласны на продажу. И ты, может быть, не знаешь, но я передал свою долю Фергюсу. Это необходимая мера, чтобы избежать налогов. Итак, он должен дать свое согласие, так же как ты, Гарет и Иззи. Но с этим нет проблем: Фергюс уже согласился, в принципе. Он живет в Йорке, и я выслал ему документы. Все устраивается легко, когда имущество находится во владении членов семьи.
— Да, конечно, — соглашаюсь я.
И не добавляю, что пару раз за последние несколько лет я думала, как бы все обернулось, если бы мой отец не погиб, если бы он вернулся домой, в Чантри. Не для того, чтобы присматривать за мной, как мне виделось в детских фантазиях, а чтобы занять место старшего сына, первенца, прекрасного художника и обожаемого старшего брата.
Кто знает?
Энтони сказал бы: «Бог может знать, но мы не можем».
Но перед этим еще столько всего. Братья, да, но и дядья тоже. Что-то бьется в моем мозгу, когда Лайонел рассказывает мне о ссоре между аббатством и городом из-за автостоянки и права проезда.
Британия безумствовала долго,
Самой себе удары нанося:
Брат в ослепленье проливал кровь брата,
Отец оружье поднимал на сына,
Сын побуждаем был к отцеубийству.[35]
Да, таков конец «Ричарда III», когда все в королевстве — для драматурга эпохи Тюдоров — приведено в порядок. Это одна из вещей, с которыми я борюсь в нашем, сформированном Шекспиром, видении тех времен, хотя он был куда ближе к тем событиям, чем я. Для него Война кузенов была не столь уж далеким прошлым. Старики тогда могли рассказывать об этой истории, как дедушка рассказывал нам о Крыме своего отца. Если вы принимаете пьесы за историю, значит, они ошибаются. Они лгут, если рассказ способен полностью завладеть вашим вниманием.
Итак, как же это выглядело для их дедов — не захватывающая история, не пропаганда лжи, а сама жизнь, день за днем, месяц за месяцем, год за годом? Вот что я хочу знать, вот история, которую я хочу написать.
Мое преобразование истории будет совсем другим, я надеюсь и верю, хотя моя совесть историка всегда будет брать верх над моими желаниями рассказчика.
Это звучит так сухо, так по-пуритански. Так безжизненно. Как я могу вдохнуть в них жизнь, но не запятнать свою совесть ученого? Как я могу заставить Елизавету и Энтони дышать? Сделать так, чтобы стерня царапала ее лодыжки после жатвы в Графтоне?
Как Энтони жил все те месяцы, пока его держали в Кале в качестве военнопленного? Когда Эдуард захватил трон Генриха — что они чувствовали? Их мать Джакетта приходилась тетей Генриху благодаря браку, была до мозга костей приверженной династии Ланкастеров, королева Маргарита была ее лучшей подругой, обе они знатные французские дамы и смущенные новобрачные на нашей сырой и зябкой земле. Что чувствовала Джакетта… чувствует… говорит… когда ее муж объявляет, что битва проиграна, а Генрих и Маргарита — беженцы и семья перешла на другую сторону? Все это было семейным делом — дела королевства. Семья, родство, верность… Эти вещи формируют жизнь каждого.
Я смотрю на Лайонела, говорящего о распределении имущества, о распределении дохода, о последствиях этих дел для детей Фергюса и Фэй, если у них когда-нибудь будут дети.
«Если у Элейн когда-нибудь будет сын, проблемы могут усложниться или воистину разрешиться — кто знает?» — написал мой дедушка за годы до того, как родились Лайонел и Иззи.
А как насчет преданности моего отца «одному лишь искусству»? Как это отразилось на «Солмани-Пресс»?
«Ремесло — искусство, ставшее привычным, — внезапно подумалось мне. — Привычным и функциональным».
Искусство, которое кормит и одевает и дает крышу над головой. Спорили бы Кай и Гарет из-за того, что следует сделать, и о том, как это можно сделать? По крайней мере, сейчас мы не спорим, но такие вещи все еще существенно влияют на наши жизни.
Я вернулась в Англию, чтобы списать со счетов свою давно умершую английскую жизнь, но по моей спине пробегают мурашки при мысли о том, как существенно все это до сих пор влияет на мою жизнь.
Когда на следующий день Лайонел провожает меня на станцию, нам говорят, что на ветке Сент-Олбанса какие-то проблемы. Нет, уверяю я его, все в порядке, я просто поеду автобусом, который организовали железнодорожники, почему бы и нет, — и пусть он не беспокоится. Мы прощаемся, хотя скоро увидимся снова и поговорим, потому что нужно еще многое уладить с аукционом. Лайонел даст мне знать.
А потом я забираюсь в автобус Службы железной дороги вместе с другими ворчащими пассажирами, и мы медленно едем по Большой Северной дороге к Лондону.
Когда-то по ней тянулись длинные вереницы вьючных лошадей, нагруженных тканями, соленой треской и громадными тюками льна. Здесь было полно гонцов и торговцев, путешественников и подмастерьев, коробейников, торгующих ленточками, безделушками и сборниками баллад. Священник бормотал притчу, готовясь изложить ее на следующем торговом перекрестке. Один пилигрим направлялся в Волсингам, а другой, в шляпе, украшенной морскими раковинами, шел из Компостелы. Вот тяжеловооруженный всадник, вот женщина с ребенком за спиной, вот скот для Ист-Чип и гуси для Поултри, вот ослик лудильщика, увешанный горшками и сковородками. Раненый нищий, утверждающий, что получил ранения на последней войне с Францией, за четыре пенса расскажет вам о сожжении ведьмы Жанны, которая из Арка.
Дорога — это нерв, соединяющий Лондон с остальным королевством. То место, где мы находимся в пыхтящем, густом трафике, — это синапс, ворота, которые следует охранять или штурмовать, чтобы удержать или захватить город.
Не раз и не два, а множество раз все эти обычные, неизбежные путники рассыпались и прятались при звуках труб и барабанов, развевались в воздухе знамена, и песня «Наш король отправился в Нормандию, с Божьей помощью и с силой кавалерии» заглушала топот копыт и марширующих ног. Только воины отправлялись в Нормандию с единственной целью — сражаться за свою родню.
Иногда я чувствую внутри ноющую боль, не совсем связанную с Адамом. Есть вещи, которые находятся вне пределов досягаемости: они живут во мне, но у меня нет надежды к ним прикоснуться.
Однако существуют способы приглушить боль старых ран, как и боль новых: один из этих способов — человеческая компания, а другие — сон, работа и алкоголь.
Сейчас уже слишком поздно, чтобы обзвонить моих английских друзей и заполнить несколько вечеров перед отъездом.
Помню, как я научилась приглушать боль во время первого семестра в университете. Мне приходилось это делать, иначе я сошла бы с ума, потому что старая рана, к которой, казалось, я уже привыкла и надеялась, что она затянется, поскольку я оставила дом, внезапно вновь открылась, кровоточа, как никогда, и стала воистину свежей раной.
Я закопалась в библиотеки, в архивы и пабы, в научные общества и клубы дебатов, все глубже и глубже погружаясь в науку, изводя библиотекарей, ища ссылки, борясь с фразами, набрасываясь на новые идеи, ища зацепки и всегда понимая, что это лучший способ не вспоминать о Чантри, не знать, где Марк, не гадать о том, что он делает… о чем он думает… к чему прикасается… Улыбается он, или хмурится, или просто полностью сосредоточен на чем-то, тихонько насвистывая сквозь зубы.
Елизавета — Первый год царствования короля Эдуарда IV
Стояли холодные недели после Сретения, когда я услышала о гибели Джона во второй битве при Сент-Олбансе. Как будто исполнилось дурное пророчество, которого давно страшились, но в которое невозможно было поверить. Король Генрих был спасен от мятежников-йоркистов, но герцог Уорик отступил со значительной частью своей армии. Теперь, без сомнения, будут новые битвы.
А Джон был мертв.
Несколько часов живот мой сжимался от шока, а потом старый ужас превратился в знобящий страх: что теперь может приключиться с мальчиками и со мной?
День и ночь я не могла уснуть, могла лишь прилечь на постель. Горе было как болезнь, овладевшая моим телом. Я никогда не надеялась, что полюблю Джона, будто леди в прекрасном рыцарском романе или в балладе, пропетой менестрелем. Такой любви не было и в помине. Но мы хорошо трудились в Астли, нам было хорошо вместе, и он мне нравился как друг и как брат. Мысль о том, что я никогда больше не узнаю его твердости, его восхищения мальчиками, удовольствия, которое доставляло мне его тело…
А потом, на третий день после получения вести о смерти Джона, я встала и привела все в Астли в надлежащий порядок. Я решила, что отправлюсь домой, в Графтон.
В дороге мы не испытали никаких трудностей. Даже когда мы добрались до Графтона, у меня было мало досуга — если это можно так назвать, — чтобы горевать о муже. Времена были насквозь пропитаны страхом того, что происходит в Восточной стране, в Валлийской марке,[36] на севере, страхом того, что может стрястись здесь.
Ричард, герцог Йорк, был убит, но его сын Эдуард, наставником и товарищем которого был Уорик, тот мальчик, о котором упоминал Джон, теперь стал взрослым и провозглашен королем в своем дворце. О большем было трудно узнать.
Графтон стоял на лондонской дороге, но доходившие до нас ненароком новости слегка сбивали с толку. Ножовщик, шедший из Оксфорда, останавливался, чтобы рассказать, будто он слышал, как королева Маргарита снова взяла Лондон. Цену, которую он должен был платить за сталь, подняли, а цена, которую он мог бы выручить за свой товар, упала из-за этого события. Назавтра у нашего очага грела свои белые руки настоятельница, совершавшая паломничество в Волсингам, говоря при этом: нет, ворота Лондона заперли, чтобы не пустить туда армию короля Генриха, а король Эдуард коронован внутри города.
В Ковентри я слышала, как воин из Корнуолла и Камбрии говорил на своем странном валлийском языке. Теперь же в пивнушках Нортхемптона можно было увидеть людей из Кента и темнолицых ветеранов гарнизона Кале. И, судя по рассказам, самой большой бедой, которую принесла королева Маргарита, была ее шотландская армия, умиравшая с голоду и мародерствовавшая, поскольку королева не могла ей платить. Шотландцы грабили амбары и коровники и хватали женщин везде, где проходили.
И были новые сражения. А потом пришли вести о битве при Тоутоне.
Даже по первым донесениям было ясно, что там произошло кровопролитие, какого не случалось ни в одной из прежних битв. Мой отец, по слухам, бежал на север с королем и королевой, а Энтони почти наверняка мертв.
Горе моей матери из-за потери старшего сына не уменьшалось из-за того, что она скорбела молча, да и вести были не очень надежными. Горе, обрушившееся на меня вскоре после потери мужа, оказалось так тяжело, оно было сильнее, чем могло вынести мое бренное тело. И все-таки мы не были уверены до конца. Возможно, это ложное известие, говорила я себе, но, если оно и впрямь ложное, разве истинное не явилось бы к этому времени?
Прошла неделя, и гонец от моего отца принес новое известие: они с Энтони оба в безопасности, в Йорке, а король с королевой бежали к шотландскому королю.
Энтони жив, и наша радость по этому поводу чувствовалась еще острее, ибо мы считали его погибшим. Но если бы мы узнали, что мой отец отправился к Эдуарду Йоркскому, встав на колени в знак того, что сдается, а потом в знак того, что признает Эдуарда своим сеньором, и Энтони сделал то же самое вместе с ним, если бы мы узнали обо всем этом не от одного из наших людей, я бы не поверила.
Новости эти больше всего взволновали мою мать.
— Mon Dieu! Не могу считать это правильным. Служение твоего отца королю пошло прахом? Мы просто должны подчиниться… подчиниться пирату Эдуарду, который думает, что раз он победил королевскую армию, то может вести себя так, будто его избрало королевство? Все, ради чего мы трудились, исчезло как дым! Если мы не останемся верными Ланкастерам, кто же тогда будет им верен? И что сказал бы великий герцог Джон? Генрих был для него как сын, потому что… потому что он хотел своего собственного… И ma pauvre[37] Маргарита! Как они там сейчас, скрываясь на севере?
— Но, мадам, если мой отец думает, что нет никакой надежды заключить мир другими способами, разве он может поступить иначе? И это не просто пиратство. У Эдуарда Йоркского веские причины предъявить права по праву крови. Мой благородный отец поступил так не с легким сердцем, можете не сомневаться.
— Может, это и правда, — сказала матушка, — но я все равно стою на том, что он не должен был так поступать.
Снаружи, во дворе, вопили дети. Жестокий холод, сковывавший нас всю Страстную и Пасхальную недели, ослабел, выглянуло солнце.
— Но… — начала было я, как вдруг на лестнице раздался топот и в зал вбежал Дикон.
— Мама, мама! Том забрал мою…
Дикон споткнулся о плиту и упал плашмя. Он всего лишь поставил синяк на коленке, и, когда перестал реветь, я заставила его поклониться бабушке и пожелать ей доброго дня.
— А теперь скажи, в чем дело?
— Он отобрал мою лошадку и…
— Который Том?
— Том Вудвилл, мама, — сказал Дикон, утирая нос маленькой пухлой ручкой, затем вытер ее о рубашку, оставив зеленые пятна соплей на боку. — Не мой брат.
— И что, ты не можешь забрать ее обратно?
— Он больше меня! Он говорит, что он мой дядя и я не могу владеть этой лошадкой, потому что мы бедные, а у бедных нет коней, они повсюду ходят пешком. Мы бедные, мадам?
— Иди сюда.
Я села в кресло отца рядом с очагом и посадила мальчика себе на колени. На его рубашке было больше заштопанных мест, чем целых, и даже аккуратные стежки Мэл не могли сделать ткань новой, поскольку та износилась от ворота до подола.
— Да, сын, мы и вправду небогаты, но Тому Вудвиллу нет до этого дела, будь он хоть трижды твой дядя.
— А почему мы небогаты?
— Потому что я не могу получить земли Тома — Тома Грэя. Я не могу получить их обратно от бабушки Феррарс. Я писала и отправляла послания, но она не отвечает, просто забирает ренту с этих земель, прежде чем ее успевает собрать Адам Марчант. Это золото вовсе не ее, у нее есть собственные земли. Маноры Астли принадлежат Тому по закону, они были отданы твоему почтенному отцу, да упокоит Господь его душу. Если…
В моем горле застряли слезы, я не могла больше говорить. Я только прижалась щекой к головке Дикона. Он был крепок, как и отец, хотя еще не дожил до своего четвертого лета, — приземистый, плотный, с круглой головой и жесткими коричневыми волосами. От него пахло солнцем, соплями и леденцами.
Моя матушка, плотно сжав губы, снова перечитывала письмо отца.
Внезапно меня охватила усталость, а с ней пришли слезы, которые готовы были прорваться уже целый день и теперь, когда я была опечалена, лились так легко.
— Ой! Вы меня раздавите, мадам, — сказал Дикон.
Я ослабила объятия и вытерла слезы одной рукой.
— Мы вернем земли Тома?
— Я должна это сделать, иначе нам не на что будет жить. Арендаторы знают, что Том — их лендлорд, как раньше был его отец, и что леди Феррарс забирает ренту незаконно. Я должна снова ей написать.
Вошла Мэл с известием, что пришел арендатор из Графтона — он размахивает запиской о неплатежах и угрожает подать в суд. Я спустила Дикона с колен.
— Если Том Вудвилл не отдает тебе лошадку, найди Тома Грэя. Он твой брат и должен помочь.
Несколько недель спустя мой отец и Энтони вернулись домой. Уже давно миновал Майский день, но холод и туман сулили плохую жатву. Церковные колокола как раз звонили девятый час службы.
Отец и Энтони въехали во двор под стук копыт, крики и топот следовавших за ними людей. Заслышав шум, дети стремглав выскочили из мансард и конюшен, а моя матушка поспешила из кладовой в сбившейся вуали. Маргарита выбежала из гостиной, к ее платью прилипли нитки для вышивания. Я позвала Мэл, и мы взялись за дело: поправили на детях рубашки и куртки, вытерли грязь с их лиц, поплевав на ткань, и напомнили им о хороших манерах. Потом мы вышли во двор.
Я думала, что люди будут усталыми, может быть, ранеными, но нет. Я не увидела ни напряженно выпрямленных спин, ни каменных лиц тех, кого победили в бою. Они бросали вызов жалости или пытались скрыть страх и поражение. Да, рука Уота Картера была на перевязи, и, похоже, некоторое время он не сможет драться, а щека другого человека была располосована так глубоко, что я едва его узнала. У Джона-кузнеца была перевязана нога, и он сидел на лошади за спиной одного из сквайров. Но мой отец и Энтони ехали легко, улыбаясь оттого, что явились домой, упряжь их коней запылилась после дальней дороги, но была новой и ухоженной.
Отец приподнял мою матушку и, обняв, долго и страстно целовал. Энтони ей поклонился, в его глазах, как и в ее, стояли слезы. Потом матушка протянула к нему руки и поцеловала.
После чего отец поблагодарил людей за службу и заверил, что все они будут вознаграждены. Затем те, кто не являлся нашими личными слугами, удалились.
О награде, которую мы должны будем получить, он заговорил позже, сидя в большом зале, где в очаге высоко громоздились поленья, потому что уже почти наступил Троицын день. Ни отец, ни Энтони не упомянули о битве, зато они говорили о других серьезных делах, причем отец не отослал детей прочь.
Он рассказал, что новый король распределяет земли и золото, чтобы заручиться верностью новых союзников и убедиться, что Генрих Ланкастер не получит помощи от французского короля. Отец обсуждал с матерью деньги, которые можно будет собрать, чтобы купить помилование для себя и Энтони. Но потом взгляд его упал на Дикона, Элеонору и других детей, постарше — Мэл добивалась их молчания с помощью леденцов или мастерила им разные фигурки из кусочков дерева и ткани, чтобы отвлечь. Отец невольно улыбнулся, как будто рад был их присутствию в зале. Потом он сказал нам, что король Эдуард в Стоуни-Страдфорде. Отец обещал королю хорошую охоту, если тот соизволит поохотиться в лесу Сэлси, после чего короля будет ждать добрый ужин в Графтоне.
Мгновение мы были слишком удивлены, чтобы говорить.
— C'est bien, mon seigneur,[38] — сказала потом матушка без улыбки, склонив голову, как будто принимая комплимент от человека, который не вызывал у меня восхищения. — Мы будем готовы.
Позже, сидя у догорающего очага вместе с Энтони, я спросила:
— Отец и вправду пригласил Эдуарда… короля… и вправду его пригласил?
— Воистину так и было. Его величество… О, у него совершенно другой характер, не такой, как у Генриха Ланкастера.
— Конечно, он еще молод.
— Да. Но дело не просто в разнице в годах.
Глаза Энтони сощурились, как будто он старался получше рассмотреть короля.
— Он… он легко относится к вещам, во всяком случае судя по его разговорам. Даже со смехом говорит о тех месяцах в Кале. Конечно, мы смеялись вместе с ним, и он, словно в шутку, попросил у меня прощения за то, что так долго держали нас в плену, и притом бранили, и называли меня… о, всеми гнусными прозвищами. — Энтони вдруг улыбнулся: — Полагаю, это было абсурдным. По крайней мере, теперь кажется абсурдным — нам, тем, кто был при Тоутоне… Король любит музыку, вино, драгоценности и женщин, говорят, многих женщин.
— Что ж, в этом он больше всего отличается от Генриха.
— Но днем он работает усердней, чем любой другой. И надо видеть его в битве…
Энтони замолчал.
Я не нарушала тишины, потому что иногда мужчины говорили о своих делах, а иногда молчали, и я научилась у Джона, что не мне судить поступки мужчин.
— Знаешь, король высокий. Выше всех людей вокруг. Мы не могли видеть… Наши лица залепил снег, поэтому мы мало что могли разглядеть, пока ход битвы не изменился. Но король всегда находился там, где было труднее. Всякий раз, когда нам казалось, что вот сейчас мы сломаемся, появлялся он, удерживая своих людей вместе и разя врагов, как будто они были всего лишь колосьями в поле. Говорят, он кричал, что Господь ведает — его притязания истинны. На своей эмблеме он изобразил солнце, солнце с лучами…[39] И когда… Но в его лагере течет больше вина, чем во всей Гаскони, и чиновники выбились из сил, подсчитывая его золото. Там пируют каждую ночь, хотя с рассветом король принимается за дела.
— Он и вправду так отличается от кор… от Генриха Ланкастера? — поинтересовалась я. — Генрих настолько мало знает о женщинах, что сын королевы — не от него?
— Как знать?
Энтони слегка улыбнулся, но мне подумалось, что его улыбка не относится к моему оскорбительному предположению насчет Генриха Ланкастера.
— Говорят, Эдуард уже имеет детей. После того что я видел в Йорке… Это меня не удивило бы.
Он пожал плечами, словно пытаясь избавиться от вони лагеря Эдуарда, от отвращения, которое продолжал ощущать.
Думаю, в тот день все мы видели друг друга сквозь разные стекла. То, что наша семья была теперь верна другому королю, должно было изменить наше зрение. При свете очага я словно заново видела брата: он похудел и закалился в этой компании, хотя все еще был подвижным, как ртуть. Когда он потянулся, чтобы бросить в огонь еще одно бревно, я увидела, что он носит власяницу, надетую на голое тело. Внезапно я поняла, что ему никогда не нравился избыток телесных удовольствий — будь то мясо, вино или любовь. Если верность нашей семьи новому господину принесет успех, Энтони мог бы искать жену в высших кругах, с отличным приданым. Что он смыслит в подобных делах?
Почти все мои братья были такими же, как другие молодые люди. Я знала, что у Джона есть девушка в деревне. Когда одна из служанок пожаловалась, что мой брат Эдуард пытался силой затащить ее в постель, матушка — отец тогда уехал по делам — лупила Эдуарда до тех пор, пока он не взвыл. Но Энтони? Я знала, что он не такой.
Он мог читать о великой любви Ланселота к Гиневре и о любви Гиневры к Ланселоту, но его собственной историей, без сомнения, был бы Святой Грааль. И в самом деле, хотя я не имела склонности краснеть, одна только мысль о плотских утехах и Энтони заставила меня покраснеть и отвести глаза. Итак, некоторое время мы сидели в молчании, глядя в огонь и думая каждый о своем.