Как бы ни возгордился человек породой своей, благодарная память потомков отличит художников.
Портретов было два, и даже простое их сравнение не оставляло сомнений: один послужил оригиналом для другого. Не успевший приобрести славы Де Вельи, которого Иван Иванович Шувалов пригласил, подобно многим другим иностранным художникам, и знаменитый Луи Токке, известный всей Франции придворный живописец французского короля, — выбор канцлера М. И. Воронцова. Мало было предоставить ему 50 тысяч ливров годового дохода, выдать всю обусловленную контрактом сумму вперед, обеспечить удобный проезд вместе с женой на петербургскую квартиру и обратно, потребовалось еще получить по дипломатическим каналам согласие самого короля. И это в представлении Людовика XV поистине королевский жест, любезность, которую он оказывает августейшей сестре, русской императрице, давая ей возможность быть запечатленной кистью того, кто писал французского монарха. 19 марта 1756 года личная королевская подпись скрепляет разрешение мэтру Токке на восемнадцать месяцев покинуть Францию. Полтора года, учитывая трудности пути, интерес к его творчеству при русском дворе, и ни одного дня больше.
Сразу по приезде Токке берется за портрет императрицы. Первый вариант оказался не очень удачным, следующий — много лучше. Одновременно, само собой разумеется, он пишет фаворита. Шувалову вряд ли улыбалась необходимость позировать в одно и то же время двум художникам. Де Вельи должен уступить право первенства знаменитости и воспользоваться его оригиналом, чтобы написать собственную портретную композицию. Вопреки всем принятым правилам работы, он в ожидании необходимого ему натурного сеанса до конца оставляет ненаписанной голову и впишет ее только в законченную картину.
Попытка Де Вельи оказалась неудачной, хотя молодой мастер и старался превзойти старшего коллегу богатством «околичностей» — аксессуаров, сложностью композиции. Сходство, по свидетельству современника Я. Штелина, было достаточно слабым, колорит явно находился под воздействием оригинала. Вместо свойственных Де Вельи сочных живых тонов, глубоких теней на шуваловском портрете появляется белесоватая дымка — парафраз на серебристую гамму, роднившую Токке с его ближайшим другом, прославленным Ф. Буше. К тому же решение Токке в своей сдержанной простоте куда больше говорит и о внешнем облике, а в чем-то и о характере И. И. Шувалова.
«Шувалов» Токке — вельможа во всем великолепии парадного костюма с бриллиантовой россыпью орденов, переливами муаровых лент, мерцанием кружев жабо и манжет. Но, кроме маленького уголка резного стола, на который опирается его держащая бумагу рука, и сливающейся с нейтральным фоном темной спинки кресла, ничто не отвлекает внимания от лица мецената, сосредоточенного взгляда его обращенных к невидимому собеседнику живых глаз, готовых заговорить губ. Известно, как любил Шувалов ученые беседы, каким был терпеливым и увлеченным слушателем — черта, подмеченная Вольтером. Пусть подобный живописный рассказ о меценате и не отличался особой сложностью, портрет кисти королевского живописца с достаточным основанием занял место в зале Совета Академии трех знатнейших художеств.
Токке можно было бы назвать бесконечно разнообразным в решении его портретов. Его модели независимо от их действительных физических качеств с одинаковой легкостью обретают облик мифологических персонажей и великолепных придворных, героических полководцев и мудрых государственных деятелей. Разве неправильно, обращаясь к человеческой характеристике, представить канцлеров М. И. Воронцова и А. П. Бестужева-Рюмина в обстановке пусть даже и слишком роскошных кабинетов, с деловыми бумагами в руках; легкомысленную кузину императрицы, красавицу А. М. Воронцову-Скавронскую, полуобнаженной Дианой; далекого от государственной службы и каких бы то ни было обязательных занятий сказочного богача Никиту Акинфиевича Демидова утонувшим в великолепии наимоднейшего французского сплошь расшитого золотом кафтана, а гетмана Украины Кирилу Разумовского с атрибутом его призрачной власти — булавой на фоне предполагающего некие победные сражения поля?
Но разнообразие Токке — всего лишь изобразительность в применении современных ему штампов, переданных уверенной кистью хорошо чувствующего цвет мастера. На его полотнах нет и не может быть сильных страстей, ни ярких характеров, ни простого движения чувств. Вместо них достаточно точно вымеренная степень сходства, которая и то подчас задевала высокопоставленных заказчиков. Могла же возмутиться Елизавета слишком коротким, как ей показалось, носом на собственном портрете. Мастеру, который делал гравюру с неудачного оригинала, было предложено исправить «ошибку» Токке и нос непременно удлинить. О полотнах Токке обычно говорят, что они красивы. И, как всегда, понятие некой абстрагированной красоты превращается, по существу, в утверждение безотносительной красивости, означающей уход от искусства, его смысла, человеческого наполнения, а с ними вместе и воздействия на человека. «Красиво» в живописи значит «безразлично» для зрителя: за минутным вкусовым любованием неизбежно наступает забвение.
Другого мастера можно называть Жаном Луи, как это делают западноевропейские справочники, или Иваном Ивановичем, как его звали в России, ставшей второй родиной художника. Де Вельи приезжает сюда очень молодым и остается до конца своих дней, подписав в годы французской революции отказ от французского подданства. Тем не менее сведения о нем крайне скудны. Неизвестны учителя, хотя работы говорят о хорошей выучке. Неизвестно время приезда. Утверждение «Лексикона художников» Наглера, будто приехал Де Вельи в 1754 году из Англии, не находит подтверждения в газетах тех лет, тщательно следивших за приездами и отъездами за рубеж. Мнение же Д. А. Ровинского, что приезд живописца состоялся непосредственно из Парижа в 1759 году, тем более вызывает сомнения: каким образом портрет его кисти мог быть изображен в картине Ф. С. Рокотова «Кабинет И. И. Шувалова»?
В 1759 году Де Вельи действительно подписывает годичный контракт в качестве «живописца Московского университета, прикомандированного к Академии художеств в Петербурге», как гласит текст документа. Но оказаться в России он должен был раньше, будучи сначала занят личными заказами И. И. Шувалова. Насколько важной для художника явилась эта связь, можно судить по одному тому, что в свой автопортрет, находившийся впоследствии в Гатчинском дворце, он вводит мольберт именно с шуваловским портретом. Парадный портрет мецената, изображенный в рокотовском «Кабинете», представлял, скорее всего, одну из первых работ Де Вельи в России. Подобно портрету Шувалова кисти Токке, он вошел в собрание Академии художеств.
Кому принадлежал выбор полотна Де Вельи для «Кабинета» — Шувалову или Рокотову? Сдержанное отношение Шувалова к этому портрету известно. Но в таком случае почему русский мастер отдал предпочтение именно ему? Может быть, Ф. Рокотова привлекла необычная техническая задача — передать в своеобразном и удавшемся ему контрасте стол, написанный с натуры, и стол, изображенный на холсте Де Вельи, обогатить картину натюрмортом? Или, скорее, его привлекла личность самого Де Вельи, вошедшего в круг наиболее талантливых и передовых по своим творческим исканиям петербургских художников? Насколько близок стал им французский мастер, свидетельствует едва ли не лучший лист талантливейшего гравера Евграфа Чемесова — автопортрет с знаменательной надписью: «Е. Чемесов вырезан им самим и рисован его приятелем Девелием». А ведь рано унесенный горловой чахоткой гравер успел награвировать всего четырнадцать листов по оригиналам европейских знаменитостей — Токке, Натье, Ротари, наряду с которыми мастер обращается к Лосенко и Рокотову.
Рокотов напишет портрет Шувалова, по всей вероятности, в тот же промежуток времени, когда писали свои полотна Токке и Де Вельи. Остается непонятным, как мог не коснуться и не увлечь за собой тонкого и впечатлительного живописца весь каскад маэстрии приезжих художников, их живописные приемы и уловки, расчетливое и всегда удивительно эффектное использование огромного арсенала изобразительных средств. И. И. Шувалов Рокотова даже среди ранних рокотовских холстов удивляет строгой и нарочитой простотой.
Полуфигура на нейтральном фоне. Прямо обращенное на зрителя простоватое лицо с упорным взглядом темных глаз. Шувалов некрасив, и художник не делает ничего, чтобы придать его облику более изысканный и элегантный, по существовавшим в то время представлениям, вид. Он не смягчает абриса полных щек, тяжелого квадратного подбородка, крупных губ. Он не ищет танцевального изящества в позе, о чем так хлопочет Де Вельи, не старается создать впечатления участия мецената в какой-то оживленной беседе, чего достигает Токке, не обыгрывает фактуры бархата, шелка, золотого шитья костюма, который остается как бы незамеченным зрителем. Лицо, взгляд Шувалова говорят о характере достаточно противоречивом — любознательном, но тронутом апатичностью, по-своему открытом, но притом нерешительном и, скорее, безвольном. Это человек, который вряд ли в состоянии чего-либо добиваться собственной энергией, усилиями, способностью рисковать, — характеристика, полностью оправданная последующей судьбой мецената.
Но сравнение всех трех портретов — кстати, все они вошли в собрание Академии художеств — приводит еще к одному выводу. Рокотовский Иван Иванович Шувалов — самый молодой, словно даже толком не привыкший к положению фаворита, неограниченной власти, и смотрится он в возрастном отношении самым ранним из этой серии.
Если рокотовский «Кабинет» можно датировать 1757 годом, шуваловский портрет явно предшествует ему по времени и тем самым становится одной из первых известных нам работ мастера, как и одним из первых свидетельств его знакомства с окружением мецената.
Дарование — первое качество живописца, которое не можно приобрести ни учением, ни трудами. Притом надобно, чтоб оно было велико, дабы соответствовало обширности художества, столь много знаний в себе заключающего и требующего много времени и прилежания для приобретения оных.
Тому месту, которое отводилось в словаре Тиме-Бекера Пьетро Ротари, могли с полным основанием позавидовать многие знаменитые художники прошлого. Перечисление учителей: Ауденардо в родной Вероне, Антонио Балестра в Венеции, Франческо Тревизанн в Риме, Солимена в Неаполе. Список музеев, где хранятся работы, — Бергамо, Мюнхен, Стокгольм, Падуя, Верона, Будапешт, Флоренция. Свидетельства европейского признания — работа в Вене, звание придворного художника при дворах Августа III и Елизаветы Петровны. Смена жанров: на родине — бесчисленные святые, алтарные картины, церковные фрески, в Западной Европе — головки девичьи, женские, редко мужские, «тип Ротари», для которого каждый историк находил свое, впрочем одинаково снисходительно-ироническое, определение. Манерные, кукольные, марионеточные, робкие по колориту, но — здесь расхождений у искусствоведов не было — превосходные по рисунку, четкости и непринужденности композиционных построений.
С приездом в Вену жизнь графа Пьетро Ротари меняется до неузнаваемости. То ли он улавливает желание моды, то ли мода сама находит его, и дальше художник полностью отдается ее диктату. Ни сюжетов, ни сильных чувств, ни поисков выразительности, да и чему эта выразительность могла служить, когда живописец оставался чужд эмоциональному наполнению картины. Стереотип Ротари — миловидный, не знающий старости, скорее улыбчивый, чем кокетливый, бездумный и если к чему-то неравнодушный, то лишь к бесконечному многообразию капризов моды. Воробьиный щебет в погожий весенний день — не это ли самое точное ощущение завешанной ротариевскими головками стены?
«Головки» П. Ротари насчитывались десятками и сотнями — без отдельных сюжетов и имен. Просто «головки». Китайский дворец в Ораниенбауме — двадцать три. «Кабинет мод и граций» в Большом Петергофском дворце — триста шестьдесят. Историки спорят только о том, заказала ли их императрица или скупила разом то, что было привезено с собой художником. Но так или иначе ротариевские холсты покрыли от пола до потолка стены получившего в их честь название зала. Пятьдесят полотен, специально приобретенных императрицей для Академии художеств. И великое множество в частных домах — кто из придворных устоял бы перед желанием приобщиться к увлечению самой государыни, которая после смерти графа решила забрать все, что оставалось в его мастерской, за баснословную по тем временам сумму в 14 тысяч рублей?
Пьетро Ротари не всматривается в свою модель в поисках характера, личности, но и не остается безразличным к ним, если они сумели себя достаточно определенно и наглядно проявить.
Одна из лучших работ Ротари — портрет Дж. Растрелли. Зодчий-диктатор. Деятельный, властный, привыкший к огромному размаху замыслов, но уже тронутый усталостью, чуть растерянный перед лицом начинавшего меркнуть признания.
Царское Село, Петергоф, Смольный монастырь, Зимний дворец, тот самый, который, по собственным словам архитектора, «строился для одной славы всероссийской». И рядом с ними отклоненный безо всяких оснований проект петербургского Гостиного двора. Зимний еще достраивался. Гостиный двор переходил в руки другого зодчего. Время диктовало иные вкусы, и никакая сегодняшняя слава не позволяла противостоять наступавшему дню. Это надо пережить, и с этим нет сил примириться. Всего через два года Дж. Растрелли уедет в Италию — отпуск, который закончится его освобождением от царской службы.
«Елизавета Петровна в черной мантилье» — искусствоведы готовы усмотреть в этом ротариевском полотне придуманную художником молодость, на которую императрица давно не имела права. Так ли? Елизавете пятьдесят лет, но в ней совсем нетрудно увидеть ту, которая двадцатью годами раньше очаровывала английского аристократа дюка де Лирия, выступавшего в роли испанского посла. Забыв о всяком дипломатическом протоколе, посол писал: «Цесаревна такая красавица, такая красавица, каких я никогда не видал. Цвет лица ее удивителен, глаза пламенные, рот совершенный, шея белейшая и удивительный стан. Она высока ростом и жива необыкновенно. Танцует хорошо, ездит верхом без малейшего страха. В обращении ее много приятного…» Она по-прежнему ездит верхом и танцует с легкостью профессиональной танцовщицы. Она любит наряды и появляется на приемах, ошеломляя самых испытанных дипломатов роскошью и тщательностью во всех мелочах продуманных и по-настоящему красящих ее костюмов. Но все это из прошлого.
В настоящем — панический страх перед смертью: никаких покойников нельзя было провозить вблизи дворца, ни о каких смертях не разрешалось разговаривать. И одиночество — в собственных комнатах, без посторонних лиц, с наглухо опущенными шторами. Зеркало было единственным свидетелем того отчаяния, которое вызывала каждая новая морщина, каждый поседевший волос. Их могли не замечать другие — их видела беспощадным взглядом Елизавета, принимавшая утешения только от фаворита.
Один из современников обмолвился: она могла бы жить дольше, если бы согласилась начать открыто стареть. Елизавета не согласилась. И на портрете П. Ротари весь ее облик, с четко пролегшими складками у рта, высоко поднявшимся у поредевших волос лбом, безвольной мягкостью начавших обвисать щек, тяжелым взглядом когда-то смешливых глаз, скорее обманчиво моложав, чем в действительности молод. Да и есть у этой, словно закутанной в траур, женщины силы хотеть казаться молодой?
Заказывая портрет своей державной покровительницы, И. И. Шувалов слишком хорошо знал, что портрет этот может оказаться последним. Через год Елизаветы и в самом деле не стало. Незадолго до ее смерти посол австрийского двора граф Мерси Д’Аржанто вышлет секретное донесение, сохранившееся в Государственном дворцовом архиве Вены: «Только одни особенные и довольно сложные предметы исключительно занимают все умственные и нравственные силы императрицы и совершенно удаляют ее от забот управления.
Именно, во-первых, желание нравиться и славиться красотой всегда было одной из самых сильных слабостей ее, а так как следствие сокрушительного влияния лет она не может не замечать все более и более становящиеся приметными старческие морщины на лице своем, то обстоятельство это так близко и чувствительно трогает ее, что она почти уже и не показывается в обществе. Так со времени куртага, бывшего 30 августа (письмо написано 11 ноября 1761 года. — Н. М.), императрицу видели всего только два раза в придворном театре…
Не меньшие душевные беспокойства причиняют государыне ее частые припадки боязливой мнительности, сопровождаемые сильным страхом смерти: последнее достаточно видно из того, что не только вообще стараются удалить от нее малейший повод к встрече со страшными образами, или к наведению ее на печальные мысли, но даже ради заботливой предосторожности от всего подобного, не дозволяется никому в траурном платье проходить мимо жилых покоев императрицы; и если случится, что кто-нибудь из вельмож и знакомых ей лиц умирает, то смерть эту скрывают от государыни нередко по целым месяцам».
Пьетро Ротари, пожалуй, просто не усиливает следы возраста, хотя и не стремится их полностью скрыть. Другие живописцы делали это куда более беззастенчиво и уверенно. Зато обычный прием как бы развернутой по спирали фигуры, ее внутреннее движение, легкий непринужденный наклон головы молодят Елизавету, делают более подвижной, живой в контрасте с неожиданно суровым, лишенным всяких украшений костюмом. Портрет кисти «кукольного мастера» оказался, по общему признанию, самым похожим из всех, которые были с нее написаны, скажем иначе — самым откровенным.
Ротари оставляет родину в 1752 году, в 1756-м охотно принимает приглашение приехать в Петербург. Положение придворного живописца в Дрездене не выглядело слишком прочным. Вкусам самого Августа III, который пожелал видеть изображенной кистью П. Ротари всю свою семью, противостояли вкусы многих из его окружения. Его дочь и наследница вообще не скрывала неудовлетворенности манерой приезжего мастера. Ротари торопился закончить заказанные картины и королевские портреты, чтобы не упустить выгодной возможности: в Петербург все европейские художники ехали с особой охотой и большими надеждами.
«Со вчерашнею почтою получил я ответное письмо на мое от графа Ротари из Дрездена, — пишет занимавшийся переговорами с художником М. П. Бестужев-Рюмин. — Изволите из него усмотреть, как он охотно и с радостию к нам едет… Не изволите, ваше сиятельство, как оригинальное ко мне, так и перевод с него учинить повелеть и к его превосходительству Ивану Ивановичу послать, дабы он ее императорскому величеству донес». Адресат письма — М. И. Воронцов, упоминаемый Иван Иванович — Шувалов. Тот же неутомимый в донесениях австрийский посол напишет: «Граф Иван Шувалов сохраняет власть и почет, более точное и близкое наименование для коих, как в отношении их объема, так и относительно тех правил, которые определяют у него их употребление, — конечно, придумать нелегко».
Правда, Шувалов единственный во дворце интересуется живописью, различает и ценит ее мастеров. Круг его интересов и знаний в свое время удивил даже скептичного Вольтера: «Узнав, что вам всего двадцать пять лет, не могу надивиться глубине и разнообразию ваших познаний».
У Елизаветы Петровны иные привязанности. Она не пропускала ни одной репетиции театральных «машин», так увлекших ее и обязательных в театре для создания чудес. Ей не жаль никаких денег на сказочно пышные постановки опер, и она с удовольствием льет слезы от соло флейты в симфонической увертюре. Но изобразительные искусства оставляли ее совершенно равнодушной, если не считать работ все тех же театральных художников.
Пьетро Ротари представлял выбор И. И. Шувалова и не имел отношения к вкусам Елизаветы Петровны. Правда, Шувалов не откроет перед ним, как и перед Растрелли, дверей только что начинающей свое существование Академии трех знатнейших художеств. Там иные категории суждений, иные представления и цели. Архитектуру в ней будут вести А. Ф. Кокоринов и Валлен Деламот, живопись — под ней подразумевалась, конечно, живопись историческая, сюжетная — с половины 1758 года до марта 1759 года Л. Ж. Ле Лоррен, с середины 1759 года Ж. Л. Де Вельи, с декабря 1760 года до 1761-го Л. Лагрене-старший. Живой калейдоскоп иногда слишком требовательных, иногда попросту не отвечавших своему назначению мастеров.
Подробности петербургской жизни Ротари неизвестны. Пользовался успехом. Был завален заказами. Работал много и быстро. Существует версия, что он учил Ф. Рокотова. Врангель готов настаивать, что происходило это непосредственно в ротариевской мастерской. По его соображениям, без прямого участия именно Рокотова П. Ротари было не справиться с настоящей лавиной работы. Другие историки склонны говорить гораздо осторожнее о влияниях и заимствованиях. Разве не примечательно, что портреты самого И. И. Шувалова и маленькой дочери Б. Г. Юсупова Авдотьи полтораста с лишним лет принимались как произведения Ротари, оказавшись в действительности творениями кисти Рокотова? Сходство живописных приемов давало основание для подобной ошибки.
Не менее существенным было и то, что два влиятельнейших заказчика предпочли еще ничем не заявившего о себе русского мастера приезжей знаменитости, притом для очень ответственных заказов. Решение Шувалова можно объяснить его желанием утвердить давнюю свою идею — развития русского искусства, поддержки именно русских художников. Ведь это время шуваловских хлопот об основании Академии художеств в Москве после неудачной попытки ее размещения в Петербурге. Целенаправленный жест радетеля за будущее русского искусства. Но какое отношение мог иметь к этим соображениям Борис Юсупов?
Директор задуманного Петром I Ладожского канала, Б. Г. Юсупов сумел войти в доверие к Анне Иоанновне своим участием в следствии по делу Долгоруких — любимца Петра II и его обрученной с императором сестры. Вдвоем с начальником страшной Тайной канцелярии А. И. Ушаковым они показали редкую даже по тем временам жестокость. Звание сенатора было заслужено Б. Г. Юсуповым, как и назначение московским генерал-губернатором. Анна Иоанновна имела достаточно оснований бояться Москвы с ее сложившейся оппозицией ко всем петербургским государям. Это положение Б. Г. Юсупова при Анне Иоанновне не вызовет раздражения и у Елизаветы Петровны — слишком велика ее признательность за расправу над ненавистными Долгорукими.
Перед своей казнью, после вторичного следствия 1738 года, Иван Долгорукий сам подтвердит: «А ее высочество-де благоверную государыню цесаревну Елисавет Петровну сослать в монастырь намерение он, князь Иван, имел и с отцом своим о том на одине говаривал для того, что в поступках своих казалась ему, князь Ивану, и отцу ево, князь Алексею, немилостива, а чтоб сослать в которой монастырь именно, такого намерения у него, князь Ивана, и отца его еще не было положено…» Примечательно, что на этот раз следствие вел В. И. Суворов, отец полководца.
И хотя верная служба «царице престрашного взору» не могла быть приятна Елизавете, смягчающим обстоятельством служило огромное состояние Юсуповых, к которому каждый очередной венценосец сохранял невольное почтение. Среди различных прихотей Б. Г. Юсупова еще в годы его московского губернаторства была коллекция живописи преимущественно иностранных мастеров, которую он будет старательно пополнять, — собрание подмосковного Архангельского, благоприобретенного поместья его сына, имело свои давние традиции. Тем большие возможности открываются перед отцом, когда он становится сенатором и президентом Коммерц-коллегии, — обязанности, требовавшие его присутствия в Петербурге. И здесь оказывается возможным внести уточнение в датировку рокотовского полотна, которое стали последнее время относить к началу 1760-х годов. Портрет дочери Б. Г. Юсупов заказывал сам и, следовательно, не позднее 1759 года, когда его не стало. В ближайшем будущем жизнь его детей сложилась так, что позаботиться о портрете девочки было некому.
Едва ли не в первый раз Федор Рокотов обращается к такому композиционному решению — вписанному в прямоугольник холста овалу, в котором располагается юная А. Юсупова. В образующемся своего рода окне — художник нарочито подчеркивает толщину овала — девочке просторней, чем ротариевским моделям, всегда плотно заполняющим плоскость холста. Светлый фон овала подчеркивает ощущение пространственной среды, делает фигуру девочки объемной и материальной. Сходство с П. Ротари здесь в другом.
Ф. Рокотов не остался безразличным к тому, как усаживает и разворачивает свои модели итальянский мастер. У Авдотьи Юсуповой похожее и все-таки чуть иное движение: слишком резко, в неловком напряжении наклонена голова девочки, ее поза нарушает обязательное для Ротари равновесие. Но отсюда возникает ощущение шаловливого, на лету схваченного художником поворота. В этом движении, как и в упорном прямом взгляде, и условность приема, и прозрение открывшегося Ф. Рокотову характера — не привыкшего к возражениям, неуступчивого, независимого.
Владетельная герцогиня Курляндская и Семигальская — такой громкий титул принесет Авдотье брак со старшим сыном Бирона. Иными словами, наследница Анны Иоанновны!
В свое время захудалая курляндская герцогиня Анна превратилась в самодержицу всероссийскую и передала Курляндию своему неизменному фавориту Бирону. Крестник Петра I, Петр Бирон унаследует возвращенные отцовские владения и титул. Его первый брак — с принцессой Вальдекской — закончился разводом через семь лет. Очередной выбор падает на Юсупову. Засидевшаяся в девках разборчивая тридцатилетняя невеста Авдотья не побоится ни недавнего развода жениха, ни собственного развода, которого впоследствии потребует у герцога: в 1778 году она уже вернет себе свободу. Тем не менее громкий титул останется за ней, чтобы спустя еще два года украсить могилу в Александро-Невской лавре. Противостоять требованиям А. Юсуповой, ее властной непреклонности и умению вести дела не сумел даже сын Бирона.
В живых, звучных цветах портрета Авдотьи нет ничего от условной, словно подернутой легкой дымкой любимой тональности П. Ротари, принесшей итальянскому художнику неоправданное обвинение в невыразительном и вялом колорите. Ф. Рокотов очень плотно пролепливает голову и тело, но уже готов отступить от характерной для русской портретной живописи тех лет суховатой выписанности. Он начинает свободнее обращаться с тканью, помечая, но не разрабатывая ее. Художнику достаточно как бы ощущения фактуры. Шелковистость кружева, теплота бархата, жесткость шитья — из них возникает атмосфера человеческой жизни, ее дыхания, присутствия.
Ф. Рокотов и сегодняшняя Москва — сохранились ли до наших дней живые ориентиры подобной связи? Да. Есть в юсуповских архивах пометка, позволяющая считать, что писался портрет Авдотьи в столице. А в былых Огородниках — Большом Харитоньевском переулке — по-прежнему стоят знаменитые юсуповские палаты во всем богатстве строительных затей XVII века. Перепады крутых, подобранных в шашку кровель. Тоненькие белокаменные колонки под узорчатыми гребешками оконных наличников. Галереи. Переходы. Огромное крыльцо с лестницей на второй этаж. Приземистая арка каменной ограды. Брат Авдотьи, Н. Б. Юсупов, разобьет здесь парк — точную копию Версаля и приютит в первые годы XIX века молодую чету родителей А. С. Пушкина, не справлявшихся с вечным безнадежьем при разраставшемся семействе. И через детство поэта пройдут многие переживания рокотовской девочки, запечатленные в пушкинских строках:
…И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственных порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой слабый ум,
И праздно мыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в лицах их печать недвижных дум.
Нет, впечатления Рокотова от Ротари оказались достаточно сильными. Непринужденность никогда не повторяющихся композиций — каждый раз чуть иначе, в ином, почти незаметном на первый взгляд движении, повороте. Ненавязчивое, но и безошибочное решение натюрморта, тканей — ровно настолько, чтобы сосредоточить внимание на лице. Живопись выражения улыбающихся, задумчивых или чуть погрустневших глаз: Ротари бережет своих героев от сколько-нибудь сильных огорчений. Но настоящим откровением для русского художника была итальянская кухня живописи. П. Ротари пишет иначе, чем мастера, которых мог знать в юности Ф. Рокотов. По сырой лессировке удары его кисти мягко, но подчиняясь напряженному внутреннему импульсу живописца строят свет и вместе с тем выявляют живописную форму. Ротари не позволяет себе сильных ударов кисти — она идет у него легко, в строгом соответствии с определенной дисциплиной письма. У итальянского мастера свои живописные приемы, свои способы, как, например, построение светового пятна глаза, когда по белку кладутся три-четыре параллельных световых штриха, рождающих ощущение влажности и беспокойной глубины взгляда, — один из секретов того, почему «смотрели» старые портреты, вызывая к жизни такое множество связанных с ними романтических историй и легенд. Не в характере Ф. Рокотова размениваться на заимствование отдельных приемов. Для него в работах П. Ротари раскрывается иное — раскованность кисти, приобретающей свободу и пластическую выразительность смычка, движущегося в руке скрипача.
Учился ли Рокотов непосредственно у модного веронца? Вряд ли. Помогал ли ему в его собственной мастерской? Тоже нет. Года занятий у самого одаренного и опытного педагога недостаточно, чтобы обрести профессиональные навыки, которыми Ф. Рокотов обладал меньше чем через полгода после приезда П. Ротари в Россию: конец 1756 — середина 1757 года, когда писались известные нам рокотовские полотна. Но и в случае работы Рокотова в ротариевской мастерской в качестве подмастерья художник не мог бы располагать ни своим временем, ни правом брать посторонние заказы. Тем более что пишет Рокотов не случайных заказчиков, а непосредственное окружение императрицы, конкурируя, и очень успешно, со своим предполагаемым учителем. Наконец, даже в тех немногих связанных с Рокотовым документах, которые сохранила Академия художеств, связь с модным живописцем, занятия у него должны были найти свое отражение. Но документы молчат, а факты позволяют говорить о простом влиянии. Простом — если бы речь шла не о XVIII столетии.
Определить влияние того или иного мастера на творчество данного художника… Сегодня для того, чтобы в нем убедиться, достаточно перейти из одного музейного зала в другой, поработать в запасниках, перелистать страницы многочисленных увражей и монографий. Встреча с картиной, в конце концов, не представляет неразрешимых затруднений, имея в виду существование превосходных цветных репродукций, кинофильмов и слайдов. В XVIII веке все выглядело иначе. О произведениях приезжавших знаменитостей главным образом говорили. Их описывали в газетах и в множившихся год от года руководствах по рисунку и живописи. Но словесные описания тех лет мало чем отличались от определений и оборотов, которые и сегодня применяются ко всем векам и эпохам: «сходный с натурой», «поражающий великолепием красок», «прехитростно-сочиненный», если речь идет о композиции. Мы по-прежнему далеки от попыток найти единственное словесное выражение для данного конкретного и, значит, единственного в своем роде явления живописи или скульптуры. Общие безликие обороты удовлетворяли заказчиков, любителей и меценатов, но не могли удовлетворить художников. Художник, чтобы испытать влияние другого мастера, должен был увидеть его произведение.
Музеев в России еще не существовало. Первая выставка открылась в стенах Академии художеств лишь в 1770 году. Единственными репродукциями служили гравюры, если картина — со временем или по прямому желанию заказчика — дорастала до этой чести. Увидеть работу модного портретиста можно было только в доме заказчика, если двери этого дома открывались перед любопытствующим. Без знакомства с хозяевами дома, без принадлежности к одному с ними кругу задача становилась неразрешимой. Что из того, что Ф. Рокотов жил в Петербурге одновременно с Л. Токке или П. Ротари? Чтобы испытать их предполагаемое влияние, он должен был побывать в домах, для которых они работали. Покровительство И. И. Шувалова делало доступной для молодого художника шуваловскую коллекцию. Чтобы следить за живописными новинками, иметь более широкое представление о возможностях приезжавших мастеров, следовало располагать более широким кругом не менее высоких знакомств. И самое главное, что молодой Рокотов этим кругом располагал — Б. Г. Юсупов не представлял исключения.
Все, что входит слухом, имеет должайший путь, и нас трогает гораздо меньше, нежели входящее посредством глаз, кои суть свидетели паче надежные и верные.
Современники так и говорили: время Шувалова, имея в виду Петра Ивановича. Иностранные дипломаты предпочитали более широкое определение: время Шуваловых. Недаром о Петре Ивановиче официальный историк XIX столетия Вейдемейер писал: «Склонный к любостяжению, он был в то же время хитр, вкрадчив и чрезвычайно честолюбив, управлял своим братом и имел особенную силу по жене». Конечно, кругом кипели и иные страсти. Рождались и рассыпались придворные группировки, хитроумные союзы, способы борьбы за то, чтобы удержаться у подножия трона, сохранить и расширить влияние и власть. Но то, что требовало постоянного напряжения и риска со стороны всех придворных сановников и вельмож, для Шуваловых оставалось незыблемым. Где-то, в чем-то их влияние удавалось сократить всегда ненадолго, всегда с обратным отыгрышем: слишком пристально следили они за каждым настроением императрицы, слишком точно умели его предугадать. И вся шуваловская семья становится заказчиками Федора Рокотова.
Можно перечислить десятки имен придворных елизаветинских дней, чье честолюбие подстегивало заказывать портреты каждой новой знаменитости. Шуваловы далеки от подобного тщеславия. Никто из них не проявляет ни интереса к живописи, ни тем более интереса к русским художникам. Обращение к Рокотову должно было для Шуваловых иметь иной, подспудный смысл. Скорее всего, это было желание доставить удовольствие всемогущему фавориту, почему первой обращается к художнику графиня Мавра Егоровна.
Ее не назовешь ни кокеткой, ни щеголихой, дебелую пышнотелую женщину с мясистыми щеками, дряблым телом. Тем нелепее смотрится платье Мавры Егоровны с непомерно глубоким вырезом. В ее годы — пятьдесят с лишним лет — даже придворные дамы одевались иначе: в глухие платья, с темными чепцами на пудреных волосах. Но одно дело кавалерственная дама А. М. Измайлова, которую пишет несколькими годами раньше А. П. Антропов, другое — ближайшая подруга боящейся старости монархини. Ей нельзя было напоминать Елизавете Петровне о годах, хотелось того Шуваловой или нет. Ведь даже для нее Елизавета не сделала исключения — не простилась после ее кончины, не подумала быть на похоронах. Ту, которая тридцать лет оставалась довереннейшим лицом императрицы, незаметно, чуть ли не втайне погребли в Николаевском Малицком монастыре Тверского уезда, где несколькими годами раньше Шуваловы так же незаметно похоронили одного из своих сыновей. Мавра Егоровна прежде всего подумала, чтобы не раздражать обожаемую монархиню. О том же позаботился сам П. И. Шувалов, когда настала очередь уйти из жизни его жене.
Ф. Рокотов чуть смягчает нелепость слишком глубокого выреза платья тем, что очень общо помечает фактуру, отвлекая от него внимание, накидывает на плечи М. Е. Шуваловой отороченное богатой соболевой опушкой верхнее платье. Взгляд зрителя задерживается только на усыпанном бриллиантами портрете Елизаветы на груди графини и останавливается на лице, напряженно-живом в своем недоверчиво-презрительном внимании к окружающему. В этой постаревшей и не скрывающей своих лет женщине нет ни добродушия, ни искренней веселости, которыми когда-то лучились ее письма к Елизавете Петровне. Даже чувства собственного достоинства не принесли ей прожитые годы, скорее, настороженность, готовность за всем и всегда следить, ничего не упускать из виду. Легко себе представить, как кинется она развлекать «кумушку-матушку», как обратится к ней с грубоватой откровенностью и как та же грубость обернется прямой жестокостью относительно каждого, кто встанет на ее пути. И знакомых она подберет таких же — попроще, но и понаглее, чтобы лишний раз подтвердить Елизавете бесхитростность своего семейства: в каких там кознях нас подозревать, в каких придворных интригах, когда мы все тут со своими потребами и желаниями. Может же графиня Шувалова привечать в своем доме и протежировать перед императрицей некую костромскую помещицу, приехавшую хлопотать о чине майора для своего давно оставившего военную службу мужа. Чего стоило одно письмо этой необычной просительницы: «Всепросветлейшая, державнейшая великая государыня императрица Елисавета Петровна, самодержица Всероссийская, государыня всемилостивейшая.
Бьет челом раба вашего императорского величества последняя, лейб-гвардии Преображенского полку прапорщика Максима Михайловича Ватазина, чтоб за службу его тридцать лет пожаловать коллежским асессором ранг майорской. А что муж из гвардии вышел, тому майор Альбрехт виновен: дважды был и объявил ему: „я-де жизнь твою скоротаю, или-де ты в отставку, или в другие полки проси, а то-де тебе живу от меня не быть!“ А муж мой, побоясь того, стал просить в отставку. А ныне он в Костроме воеводским товарищем. А я просила господ сенаторов, да все отходят смешками. У Александра Борисовича (Бутурлина) дважды была и толку не нашла. У князя Никиты Юрьевича (Трубецкого) была и он сказал: „Как же, сударыня, быть, есть ево стари“. А нам что нужды: они не просят, мы просим. А князь Иван Васильевич (Долгоруков) рад душою, да одному нельзя. А вчерась Петра Ивановича (Шувалова) просила, только он гневается, и я испужалась и прозьбы своей не докончала. А мне без ранга и мужу моему показатца нельзя. А Александр Борисович еще затеял новое, чтоб я сама в Сенат пошла, а я и дверей не знаю, да и солдаты не пустят.
Умились, матушка, надо мною сиротою, прикажи указом. А я подведу вашему величеству императорскому лучших собак четыре: Еполит да Жульку, Жанетту, Маркиза. Ей-богу, без милости не поеду и буду жить у Мавры Егоровны. А мужа моего знает придворный человек Петр Михайлович Голицын и свои деревни ему приказал, и Роман Ларивонович (Воронцов), и Никита Андреянович, Анна Никитишна, и Веригин, зять Анны Никитишны. Прося с умилением и слезами Анна Данилова дочь Ватазина». Трудно найти более выразительные черты для характеристики круга душевных знакомств Мавры Шуваловой.
Конечно, дети далеко не всегда наследуют особенности родителей, далеко не всегда становятся носителями их талантов. В семье Шуваловых оказалось иначе. Тонкости закулисной придворной дипломатии входят в плоть и кровь этой семьи. Превосходно образованный, блистательный эрудит, сын Мавры Егоровны сумеет стать нужнейшим человеком для Екатерины II. Екатерина афишировала свою переписку с французскими энциклопедистами, блистала в ней высотами изысканного литературного стиля, меткими сравнениями, точно найденными образами. Ее корреспонденты готовы были рассуждать на тему литературных талантов этой удивительной женщины. Но никому не приходило в голову, что для литературной обработки императорских писем существовал специальный человек, молодой Андрей Шувалов, разменявший собственные литературные способности на место около престола. Недаром когда-то одно из появившихся под его собственным именем сочинений исследователи до раскрытия псевдонима принимали за произведение самого Вольтера. В следующем поколении шуваловской семьи все будет откровенней. Один из внуков Мавры Егоровны станет флигель-адъютантом Павла I, второй — Александра I, а правнук оставит по себе недобрую память как начальник печально знаменитого III Отделения и шеф жандармов во времена Александра III. От смены монархов близость к престолу не теряла своей соблазнительности, и ей потомки Мавры Егоровны хранили верность любой ценой и любыми средствами.
Датировка шуваловских портретов достаточно определенна. Мавра Егоровна умерла в 1759 году. Переживший ее на три года муж, судя по обстоятельствам его биографии, не стал бы заказывать на этом отрезке времени портрета. К тому же оба рокотовских портрета композиционно решены как парные. Одновременно с ними Шуваловы заказали и портреты обоих сыновей: умершего незадолго до кончины матери Николая и единственного продолжателя рода Андрея, которые фигурировали на выставке портретов исторических лиц 1870 года. Значит, временем всей этой группы рокотовских работ правильнее считать 1758–1759 годы.
Именно потому, что с представлением о «типе Рокотова» связываются черты, появляющиеся в работах художника 1770—1780-х годов, шуваловские портреты не получили достаточно широкой известности. Исследователи не стремятся их демонстрировать, тем более анализировать и объяснять. Незрелый Рокотов, «полу-Рокотов» — какой смысл несовершенными чертами набрасывать тень на мастера в расцвете таланта и сил? Но ведь верно и то, что без этих полотен «феномен Рокотова» становится почти необъяснимым.
Портрет Петра Шувалова и в самом деле смотрится достаточно необычным в наследии художника. Необычен для Ф. Рокотова поворот — почти профильное изображение с резко отведенным в сторону, словно ускользающим от зрителя, взглядом. Это едва ли не единственный случай, когда художник отказывается от изображения глаз, того сложного для прочтения и многообразного по впечатлению «рокотовского взгляда», который удостоверяет авторство мастера в значительно большей степени, чем любая подпись. Резкий поворот головы, толстые, налитые щеки, грубый подбородок, презрительная гримаса плотно сжатых губ под крупным крючковатым носом — художник будто не хочет всматриваться во внутреннюю жизнь своей модели, не ищет ничего, что можно было бы в ней прочесть или разгадать. Необычна плотна и определенна его живописная манера. Ранняя работа с еще не установившейся манерой мастера или известное отступление от уже достигнутого в портрете М. Е. Шуваловой ради более глубокого проникновения в существо человека?
Петру Шувалову мало влияния, власти, неограниченной возможности интриговать при дворе. Ему нужны деньги, и не отдельные подачки, на которые Елизавета никогда не скупилась, а золотые, никем и никогда не учтенные реки — монопольное право на вывоз из России леса и сала, ворвани, на тюлений промысел. Шувалов мечтает к тому же и о славе просвещенного человека, изобретателя-инженера, с тем чтобы в армии осталось связанное с его именем оружие. Появляется так называемая шуваловская гаубица, введенная в снаряжение русской армии. Пусть расчеты изобретателя не оправдались, пусть преимуществ по сравнению с уже существовавшими видами гаубиц новый вид орудий не имел, ни о какой критике речи не могло быть. Больше того — лавры изобретателя были подтверждены специально сочиненной ломоносовской одой, которая одна и сохранила до наших дней память о шуваловских претензиях.
А чего стоила роскошная жизнь генерал-фельдцейхмейстера, обошедшаяся казне в миллион рублей! Такова была сумма долга, оставшегося после смерти Шувалова, несмотря на все несметные источники доходов. Современники говорили, что Петру Шувалову никогда не приходило в голову в чем бы то ни было ограничивать себя, а никто из кредиторов не мог и помыслить о том, чтобы отказать всесильному человеку в очередном займе.
Но каким бы парадным ни был костюм Петра Шувалова, он совершенно меркнет перед одеянием его брата Александра. Наряднейший, затканный разноцветными шелками французский кафтан, облачко тончайших, выпущенных у ворота кружев, бриллиантовая роспись нарочито развернутых на зрителя орденов Андрея Первозванного и Белого Орла, тщательно уложенные пудреные волосы — ничто во внешнем облике этого изысканного щеголя не напоминает о его действительном призвании и ремесле, ремесле допросов и пыток на благо «кумушке матушке», Российской империи и шуваловской семье. И насколько же высоко ценился этот природный дар Александра Шувалова, если, в отличие от остальных родственников, его портрет остался в дворцовых собраниях как память о верной и надежной службе, никак не осужденной и последующими монархами.
Кажется, Федор Рокотов изменяет здесь самому себе, обращаясь к тщательному выписыванию подробностей костюма, даже узоров ткани, напоминающей по своей разделке антроповские портреты. Но среди этих мельчайших подробностей особенную силу приобретает впечатление от шуваловских глаз — холодных, опустошенных, без выражения и чувства. Обычный разворот головы и плеч становится напряженным, исполненным внутреннего ожидания, неуверенности в контрасте с четким рисунком холодных, неразжимающихся губ, жестким разлетом бровей. Едва ли не впервые так ощущается здесь рождение рокотовского взгляда, когда портретные черты, взволнованно пережитые самим художником, возникают на холсте.
Наиболее ранние из известных нам рокотовских холстов, первые находки и свершения живописца, пульс поисков и увлеченности живописью — и никаких свидетельств о Рокотове-человеке. По сей день остается неизвестной дата его рождения — год мы называем условно, в обратном отсчете лет значительно более позднего документа, называющего возраст художника. Сам Федор Рокотов в том немногом, что осталось от написанного его собственной рукой, нигде не коснулся ни обстоятельств своего рождения, ни происхождения — вопрос, вызывающий самое большое число споров и предположений.
Как крепостной, он не мог бы располагать кругом высокопоставленных заказчиков, ему не позировали бы лица императорской фамилии. Конечно, исключения существовали. Позднее — и это обстоятельство достаточно важно — напишет Михаил Шибанов Екатерину II, ее тогдашнего фаворита Дмитриева-Мамонова и экс-фаворита покойной императрицы И. И. Шувалова. Но Шибанов был связан с всесильным Г. А. Потемкиным-Таврическим. Сама идея создания «дорожных» портретов входила составной частью в широко задуманную программу путешествия в Тавриду 1787 года. Екатерине II, а главным образом сопровождавшим императрицу дипломатическим представителям предоставлялась возможность наглядно убедиться в расцвете искусств на всех землях России. Написав единственный в своем роде царский портрет, художник никаких связанных с придворными кругами заказов больше не получил. Гораздо более известный Иван Аргунов и не помышлял о том, чтобы написать императрицу или наследника с натуры, удовлетворяясь переработкой чужих оригиналов.
Как вольноотпущенный, Ф. Рокотов оказался бы перед необходимостью постоянно упоминать о перемене своей сословной принадлежности. Любое прошение, любой юридический документ предполагал подобное упоминание — достаточно убедительный пример тому судьба всеми уважаемого профессора исторической живописи Академии художеств Г. И. Козлова, в прошлом крепостного человека князей Тюфякиных. К тому же хлопоты об освобождении были связаны с множеством документов и неизбежно оставляли след как в учрежденческих канцеляриях, так и в памяти современников. Однако данных подобного рода о Рокотове нет. Более того, и крепостные, и вольноотпущенные художники, зарабатывавшие себе на жизнь «вольным мастерством», состояли на учете в живописной команде Канцелярии от строений, проходили в ней обязательную аттестацию. Исполнительница наиболее сложных по характеру и объему строительных и живописных работ, Канцелярия вынуждена была постоянно обращаться к помощи не состоявших в ее штате живописцев. Многие из них переводились с одного заказа на другой, годами не показываясь в родных местах и у своих владельцев. Списки мастеров составлялись независимо от сословной принадлежности художников, будь то крепостные, вольноотпущенные, крестьяне, дети священнослужителей или купцов. Вносились в такие списки все живописцы, отвечавшие определенному уровню профессиональных требований. Однако и среди них имени Ф. Рокотова нет.
Высокий круг заказчиков и хорошая подготовленность молодого мастера невольно наводили на мысль о каком-то ином его происхождении, вплоть до дворянского. В годы елизаветинского правления, когда где-то еще были отзвуки петровских лет, такое предположение имело вполне реальную основу. Петр I посылал учиться дворянских недорослей не только кораблестроительному и инженерному делу. Были среди них и такие, которые овладевали ремеслом, вроде князя Семена Черкасского, обученного «новомодному убору кроватей», — его пытались вернуть к этому делу в 40-х годах. Но то, что представлялось возможным при Петре, стало невероятным в условиях дворянских преимуществ и свобод, дарованных Анной Иоанновной. И только в живописи можно было по-прежнему встретить выходцев из дворянской среды. Дворянином был друживший с Ф. Рокотовым Е. П. Чемесов, и подобная сословная принадлежность не давала ему никаких преимуществ относительно других товарищей по профессии. Разве что И. И. Шувалов его единственного среди художников охотно принимал у себя дома и в Петергофе, где Чемесов жил в покоях мецената в царском дворце. Впрочем, было ли тому причиной происхождение гравера — скорее, его высокая образованность, делавшая Е. П. Чемесова живым и интересным собеседником.
Федор Рокотов связан с Чемесовым и с Де Вельи. Среди портретов, которые он пишет, помимо представителей наиболее влиятельных и знатных семей постоянно мелькают имена молодых офицеров Семеновского и Измайловского полков. Отсюда возникало предположение о дворянском происхождении художника и его первоначальной военной службе — аналогия с судьбой Чемесова, находившая, хотя и косвенное, подтверждение в «Портрете молодого человека в гвардейском мундире».
Находка не просто обрадовала историков искусства. Она стала настоящим вдохновением для новых поисков рокотовской биографии, новых предположений. На выставке 1923 года в залах Третьяковской галереи появился только что приобретенный Музейным фондом холст, представлявший юношу в военной форме. Владелец собрания, из которого поступила картина, не отличался серьезностью отношения к приобретенным произведениям и не пользовался авторитетом ни в научных, ни в коллекционерских кругах. Манера письма, композиция, размер холста были совершенно непохожи на считавшиеся неоспоримыми рокотовские произведения. Ф. Рокотов всегда придерживался классического размера 57? 47 сантиметров — новый портрет был значительно меньше. Фигуры на рокотовских портретах окружены свободным пространством — «воздухом», молодой человек в гвардейском мундире, казалось, был втиснут в холст, так что его темные напудреные волосы буквально срезались краем. Имя прославленного портретиста, скорее всего, вообще не пришло бы на ум составителям выставки, если бы не линейки двух написанных на обороте долгожданных исследователями строк: «Писал Рокотов 1757 году Марта „15“ дня». Самая ранняя из подписанных работ художника, самое первое из его собственноручных свидетельств! Радость встречи затмила всякие сомнения.
И. Э. Грабарь тогда же высказывает предположение об автопортрете — во взгляде молодого гвардейца можно усмотреть ту чуть застылую, напряженную косину, которая обычно отличает глаза художника, принужденного держать в поле зрения зеркало с собственным отражением и холст. Тем более предполагаемое дворянское происхождение Ф. С. Рокотова вполне допускало службу в гвардейском Семеновском полку, форму которого носит молодой человек. В свою очередь возраст художника вполне соответствовал невысокому чину изображенного: галун на воротнике и бортах мундира говорил об унтер-офицерском звании. Желание увидеть облик художника всегда очень велико. Здесь оно оправдывалось удивительной привлекательностью юноши — благородством черт лица, проникновенной чистотой вдумчивого взгляда. Если представлять себе Федора Рокотова, то, естественно, именно таким.
Но пятнадцатью годами позже А. В. Лебедев выдвигает иную гипотезу. Характер взгляда молодого гвардейца не мог считаться окончательным доказательством предположения И. Э. Грабаря. Никаких же иных изображений Ф. Рокотова — для установления сходства — не было известно. Зато очевидным представлялось сходство юноши с известным автопортретом гравера Е. П. Чемесова. Автопортрет был написан несколькими годами позже, и существовавшее отличие легко объяснялось начавшейся болезнью гравера — он умер двадцати восьми лет. А. В. Лебедев считал возможным допустить, что Рокотов написал именно Чемесова. Но вне зависимости от того, кто в действительности был изображен на портрете, главным и неоспоримым являлось авторство Рокотова. Неоспоримым…
Небольшая подробность, приведенная составителями рокотовской выставки 1960 года. Сопроводительный текст гласил: «Неизвестный. 44,5? 33,5 Холст дублирован. На обороте холста пером подпись: „Писал Рокотов 1757 году Марта „15“ дня“. На подрамнике надпись более позднего происхождения: „Александр Дмитриевич Ланской“. Вопрос о Ланском тут же отвергался: будущий фаворит Екатерины II родился годом позже написания портрета, обе же версии, Грабаря и Лебедева, были приведены.
Итак, портрет дублирован. Иначе говоря, авторский холст наклеен на новый, более прочный слой ткани. Но как же тогда быть с подписью (именно подписью!) художника? Ни при каких обстоятельствах в нынешнем своем варианте она не могла принадлежать Федору Рокотову и быть сделанной его рукой. В лучшем случае ее воспроизвела рука реставратора — обстоятельство, в обязательном порядке оговариваемое в каталоге, — а почерк художника скрылся под дублировочным холстом. И еще одно. Почему Рокотов не счел нужным подписаться на лицевой стороне портрета, хотя почти всегда так делал в царских портретах, а для так называемой подписи использовал не привычные для живописца кисть и краски, но перо и чернила. Кстати, для того, чтобы сделать подобную перьевую запись, надо было дожидаться полного просыхания портрета, иначе его не представлялось возможным положить горизонтально, как лист бумаги.
А. В. Лебедев написал о безусловном сходстве почерка на обороте портрета гвардейца со всеми известными написанными рукой художника документами. Только манера письма Ф. Рокотова — это характерная манера высокограмотных людей середины XVIII века. Индивидуализация почерков приходит лишь в следующем столетии. Поэтому в случае с „Портретом молодого человека в гвардейском мундире“ было бы слишком неосторожным полагаться на одно лишь собственное впечатление. В искусствознании интуиция, субъективные выводы по сей день продолжают выступать полноправными арбитрами там, где уже давно сказали свое слово и должны стать едва ли не единственными судьями научные методы исследования. Окончательное суждение о надписи могли бы вынести только специалисты-графологи.
Но если позволить себе еще раз обойтись без их помощи и сопоставить „авторскую подпись“ на портрете гвардейца с „авторской надписью и подписью“, как то утверждают каталоги всех рокотовских выставок и Третьяковской галереи, на портрете Екатерины II 1763 года? Здесь самым трудным, попросту невозможным окажется установить хоть малейшее сходство между двумя совершенно разными почерками: „се потрет императрицы Екатерины Алексеевны второ писан в 1763-м году месц майя 20 дня Писал живописец академи адъюкт Федор рокотов Заработу заплачено тритцат рублев“.
Не говоря об окружающем текст примитивнейшем рисованном орнаменте, надпись на портрете Екатерины II тяготеет по написанию букв к полууставу, продолжавшему встречаться в провинциальном канцелярском обиходе середины XVIII века. В портрете молодого гвардейца применено прописное „П“, в портрете Екатерины „п“. В первом случае „и“ и „к“ имеют написание, которое перейдет и в практику XIX века, во втором это полууставные. Автор екатерининской надписи пользуется буквами, уже вышедшими из употребления. Совершенно по-разному пишутся буквы „Р“, „в“ в конце фамилии, „л“.
Но едва ли не самое удивительное — допущенные на том же екатерининском портрете ошибки в словах, которых художник не мог не знать: „потрет“ и „адъюкт“. Необъяснима и приписка о выплаченных за работу тридцати рублях. Ради какой цели художник мог ее сделать на холсте, который передавал заказчику? Но она вполне понятна, если делалась уже в доме заказчика, лицом, которому полагалось держать в порядке имущество, и в частности картины.
Итак, два почерка, две манеры письма, два уровня грамотности — что из этого принадлежало Рокотову, и принадлежало ли? Если быть точным, „Портрет молодого человека в гвардейском мундире“ ничего не объяснял в ранних годах Федора Рокотова. Искать их разгадки следовало в чем-то ином.