В старой столице

Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который дал мне смысл, пока разве отнимет.

М. В. Ломоносов

Никто никого и ни в чем не мог обвинить. Строптивый художник, оставивший Академию художеств. Без объяснений — письменных, во всяком случае (архивы их не сохранили). Без серьезной причины — разве не в порядке вещей быть на службе обойденным чином, вниманием начальства! Да, он работал при дворе. Но двор сменился, неуловимо, день ото дня становился иным. И, по всей вероятности, Рокотова связывали с ним не простые заказы на портреты, а более тесные личные связи. Никакой случайностью не объяснишь перемены, происходившие прежде всего в окружении цесаревича. Как же не доверяла ему Екатерина, как боялась!

В 1765 году при достаточно неясных обстоятельствах увольняется С. А. Порошин. Распространялись слухи, будто императрица узнала о дневнике, который он вел и который заключал в себе слишком важные для государства имена и обстоятельства. Слухи были выгодны и необходимы для вразумительного объяснения неожиданной опалы. К ним добавлялись исходившие от непосредственного окружения императрицы разговоры о неуместном сватовстве Порошина к богатейшей невесте Российской империи Варваре Шереметевой, о браке с которой думал Никита Панин. Понятные любому результаты соперничества, хотя в действительности Панин терял чрезвычайно ему нужного и преданного человека.

Итак, отношения Панина с Порошиным остались неизменными. Для объяснений по поводу дневника автора никто не приглашал, и рукопись впоследствии увидела свет без малейших сокращений и поправок. Тем не менее С. А. Порошин получил назначение командиром полка в достаточно удаленный от столицы Старый Оскол. Тем самым на половине цесаревича прекращаются те открытые столы, которые собирали сторонников Н. И. Панина.

В 1765 году не стало М. В. Ломоносова, положение которого в Академии наук резко осложнилось с отъездом в апреле 1763 года за границу И. И. Шувалова. В том же 1765 году уходит из Академии художеств глубоко оскорбленный Е. П. Чемесов. Его, одного из основоположников академической системы, потерявшего в академических стенах здоровье, не включают в совет директоров. Больше того. На торжестве „заложения нового для Академии художеств строения“, собравшем едва ли не весь Петербург, для него не находится пригласительного билета. Все в „храме на Васильевском острову“ перестраивалось так, будто Академия трех знатнейших художеств создавалась заново. История сохранила как бы две даты ее открытия: 1757 и 1763 годы. Шуваловский период пришлось восстанавливать историкам.

На этот главный стержень нанизывалось еще множество иных обстоятельств, каждое из которых имело большее или меньшее значение для положения Федора Рокотова. В 1764 году умер Б. А. Куракин, и вся куракинская деятельная семья предпочла дальнейшую жизнь в Москве. В 1766 году умер поддерживавший художника А. П. Бестужев-Рюмин. Наконец, в 1767 году был уволен и уехал в Москву канцлер М. И. Воронцов, в последнее время близко сошедшийся с И. И. Шуваловым и взявший на себя хлопоты по многим шуваловским поручениям и делам. Может быть, мелочи, но мелочи, поддержавшие решение порвать с Академией, порвать с Петербургом. Темперамент художника и темперамент человека редко расходятся между собой. Рокотов не представлял исключения. Та напряженная взволнованность, которая заставляет его переживать появление каждого словно рождающегося заново на его полотнах человека, не изменяет художнику и в событиях личной жизни. Он открывает душевную значимость в каждом, кого ему приходится писать, но он сознает ее и в себе. Перед этим гордым чувством собственного достоинства, без которого Сумароков не представлял себе человеческой личности, отступало всякое тщеславие и такая понятная в художнике жажда славы, тем более уже приобретенной, испытанной, от которой приходилось отказаться.

Через считаные годы в академических стенах откроется первая в России художественная выставка для работ прежде всего членов Академии. Но не прославленный мастер Ф. С. Рокотов, а еще никому не известный „вольный малороссиянин“ Дмитрий Левицкий показывает на ней свои портреты, и притом не один, не два, как пристало впервые заявляющему о себе перед балованной столичной публикой художнику, а целых шесть, впрочем, уже раскупленных, уже составляющих собственность государственных учреждений и частных лиц. Рокотов не отзовется ни на это и ни на какое другое приглашение Академии. Отныне Петербург перестает для него существовать. Искать протекции, поддержки, ограничиться уходом из Академии не в его характере.

А вот недавний покровитель Ф. С. Рокотова — И. И. Шувалов до конца разделял иллюзии всех „случайных“ и доживших до конца своего „случая“ людей. Как он верил в возможность удержаться если не на былом уровне, то хотя бы при дворе, хотя бы вблизи двора. Он вовремя заболевает сразу после переворота в пользу Екатерины II и остается на положении больного все время коронационных торжеств, чтобы не присутствовать на них и не сделать неудачного шага. Он сам заявляет о своем желании удалиться за границу, но и пишет письмо Григорию Орлову, униженное, верноподданническое, рассчитанное на снисхождение: „Наконец, божеское милосердие, спасая наше отечество, даровало нам такую государыню, на какую лишь могли рассчитывать искреннейшие пожелания добрых подданных, добрых русских. Своим царствованием она обещает нам счастие, благоденствие и всевозможное добро. И в это августейшее царствование я один забыт! Вижу себя лишенным доверия, которым пользуются многие мне равные. Что сказать после этого, любезный мой господин? Что думает общество? Я не способен быть употребляем ни в какое дело, я не достоин благоволения нашей матери! По теперешнему судят и о прошедшем. Может быть, скажут, что я дурно служил усопшей императрице, что я дурно служил моему отечеству. Что делать, любезный господин мой, скажите!“

Весь расчет строится на том, что эти строки прочтет сама Екатерина, и она несомненно познакомится с ними. Но желание Ивана Ивановича Шувалова остаться в стране, тем более сохранить за собой руководство Академией, поддержки не найдет. Эта область была намечена для другого, по-особому близкого императрице человека, которому предстояло на деле осуществлять ее широко задуманные планы просветительства. Ореол просвещенной монархини — его надо было создавать, и в предстоящем спектакле места для Шувалова, как, впрочем, и шуваловских взглядов на искусство, не оставалось. Сказалось ли это на судьбе Рокотова? Несомненно…

В письмах своим доверенным корреспондентам Екатерина II будет называть нового руководителя Академии художеств капризно и почти любовно „гадким генералом“. В первые годы своего правления она едва ли не ежедневно обедает с ним, а потом остается вдвоем, и „гадкий генерал“ читает ей нотации, на которые Екатерина якобы жалуется, но которые тем не менее достаточно терпеливо выслушивает.

У И. И. Бецкого в екатерининском дворце свои, до сих пор до конца не выясненные права. Когда-то побочный сын русского вельможи И. Ю. Трубецкого от шведской графини Бецкой путешествовал по Европе, пополняя образование и просто весело проводя время. Встреча с оставившей мужа принцессой Иоганной Ангальт-Цербской произвела на обоих достаточно сильное впечатление. Молодая пара задержалась в Париже, откуда принцессе пришлось срочно выехать на родину в перспективе скорых родов. Родившаяся девочка стала со временем Екатериной II.

Когда Елизавета Петровна решает начать подыскивать для своего племянника и наследника невесту, она охотно принимает рекомендацию вернувшегося в Россию И. И. Бецкого, который указывает в качестве возможной претендентки на дочь принцессы Иоганны. Бецкому поручается привезти невесту с матерью в Россию, а после бракосочетания молодых он уже по собственной воле уезжает из России вместе с принцессой. Приход к власти Екатерины — время неожиданного расцвета Бецкого. „Гадкий генерал“, как его назовет императрица, получит невероятные для придворного права, но без высоких, бросающихся в глаза назначений и орденов. Екатерина предпочитает для Бецкого денежные и земельные подарки и передает в его руки основные просветительные учреждения. Ни для кого из придворных деятелей подобного рода поприще не представлялось соблазнительным, зато Бецкому давало формальное право постоянно встречаться с императрицей. Пребывание „гадкого генерала“ во дворце и личных апартаментах Екатерины получало свое достаточное обоснование — кто не знал, как интересовалась монархиня просвещением, как близко к сердцу принимала все его проблемы! Но при этом — иностранные дипломаты, да и собственные соглядатаи не могли не подметить любопытной особенности — на придворных торжествах и приемах Бецкому не полагалось показываться вблизи монархини. Злые языки утверждали, что слишком разительным было их сходство.

Назначение Бецкого президентом Академии художеств последовало сразу после коронационных торжеств — 3 марта 1763 года. Но это было уже второе назначение „гадкого генерала“: двумя месяцами раньше состоялось утверждение „генерального плана императорского Воспитательного дома в Москве“, который также передается в его подчинение. В Академии речь шла только о художниках, идея Воспитательного дома преследовала цель развития третьего сословия, нехватку которого в части промышленного и торгового своего развития так остро ощущала Россия. Для Екатерины подобный опыт, тем более во многом обсужденный совместно с Дидро и, значит, приобретавший европейскую огласку, представляет особенную важность. Но по мере того, как дела в Воспитательном доме начали налаживаться, внимание И. И. Бецкого обращалось к Академии художеств.

Бецкой не отдает предпочтения К. И. Головачевскому, не ценит его как одаренного педагога и хорошего портретиста. Лишенный всякой поддержки, не приобретший достаточной известности как художник, — он на редкость удачная фигура для намеченного розыгрыша. Временно ему дается руководство портретным классом. Пусть в глазах современников единственно возможной из числа русских живописцев кандидатурой представлялся Федор Рокотов, в школе свои требования, свои особые ценности. Разве не доказывалось это тем, что тому же Головачевскому, и не кому другому поручается должность инспектора, организовывавшего весь ход обучения и воспитания академистов, обязанности библиотекаря и хранителя быстро увеличивавшихся коллекций Академии. Настоящее отношение президента к Головачевскому даст себя знать несколько лет спустя, когда изнемогающий под бременем бесчисленных должностей и ответственности художник захочет целиком посвятить себя преподавательской работе, заняться исключительно портретным классом. Головачевский попросит об освобождении от административных обязанностей и в ответ получит решение об увольнении на пенсию. Пенсия в тридцать шесть лет — удар, с которым нужно было уметь справиться! И когда после первого решения выходит второе — о том, чтобы оставить Головачевского на одной административной работе, художник будет счастлив от такого исхода.

С Ф. С. Рокотовым много труднее. Его знают, поддерживают. У него множество заказчиков. О рокотовской мастерской в Петербурге Я. Штелин напишет: „В 1762, 63 и 64 годах он был уж так занят и знаменит, что заказанные ему работы уже не мог один больше выполнять. В апреле 1764 года видели в его мастерской около пятидесяти похожих портретов, в которых прежде всего готовы были только головы“. Поэтому Бецкой находит предлог для отъезда портретиста — заказы на портреты опекунов Московского Воспитательного дома, которые жили в старой столице.

Широко задуманный Воспитательный дом не получил никакой материальной основы. Императрица делала широкий жест, ограничиваясь одним строительством огромного здания. Все необходимые для его содержания средства должны были быть доставлены человеческими пороками и слабостями, тщеславием и расчетом. В пользу Воспитательного дома шел таможенный сбор с ввозимых в Россию игральных карт и доход от впервые открытых в стране ссудных касс — ломбардов. Для доброхотных дарителей взносы в фонд „шпитонков“ приносил определенные правовые и податные льготы и удовлетворение честолюбия. Каждый опекун получал право на великолепный парадный портрет, который навечно помещался в зале Опекунского совета. Позднее для совета было построено новое здание — в Москве, на Солянке, занятое сегодня президиумом Академии медицинских наук. В благодарность за внесенные тысячи имело смысл потратиться на действительно хороший портрет, который мог бы удовлетворить тщеславие самого взыскательного дарителя.

Целую серию опекунов пишет Д. Г. Левицкий — одни из самых ранних полотен живописца, превосходных по своей зрелой и виртуозной маэстрии. Среди них и крепостной крестьянин, откупщик-миллионщик Н. А. Сеземов, и фактический руководитель Воспитательного дома Богдан Умской, и „чудак XVIII столетия“, по определению позднейших историков, П. А. Демидов, поражавший Москву своими фантазиями, вроде обитого от фундаментов до крыши медными листами — от удара молнии! — дома, прирученных орангутангов, разгуливавших на свободе по жилым комнатам, или одетых в очки лошадей и собак. Впрочем, П. А. Демидов, брат написанного Ф. Рокотовым Никиты Акинфиевича, оставил и немалое наследие в биологии как талантливый ученый, а его огромный, тщательно составленный гербарий лег в основу гербария Московского университета. У Левицкого это каждый раз сложнейшая композиция взятых почти в размер натуры изображений, где определение человеческого характера дополняется разнообразными и не менее сложными по живописному решению натюрмортами.

Но то, что свойственно Левицкому, совершенно чуждо Рокотову. Он не любит больших холстов, предпочитает погрудные изображения. Несмотря на целую серию парадных екатерининских портретов, он с большим удовольствием работает над камерным изображением. И может быть, именно поэтому портреты опекунов так заметно выделяются среди рокотовского наследия, хотя между собой их и объединяют специально найденные художником композиционные схемы, особенности построения изображения и цветовых характеристик. Рокотовские опекуны не позируют — они словно участвуют в каком-то разговоре, собрании, каждый со своим отношением, манерой поведения, неповторимым характером.

Портрет И. Н. Тютчева.

С. В. Гагарин, И. Н. Тютчев, П. И. Вырубов — по сравнению с именами былых заказчиков Рокотова эти трое опекунов Московского Воспитательного дома не представляли ничего значительного. Даже само участие в делах „шпитонков“ не говорило в пользу их общественного веса. Обычно жертвования в пользу Воспитательного дома делались с целью обратить на себя внимание общества, в лучшем случае самой императрицы — своеобразный род покупки, на который и рассчитывала Екатерина II.

Плотно сидит в кресле крупный, грузный Вырубов. Кажется, он с трудом втиснулся на сиденье, помогая себе опершимися на подлокотники руками. И только живописно разработанное художником пятно его сиреневого бархатного кафтана с широким синим бантом на шее смягчает впечатление от неловкой, развернутой прямо на зрителя фигуры. На темно-зеленом фоне особенно бледным кажется большое белое лицо с его самодовольно-самоуверенным выражением. П. И. Вырубову, деятельному участнику приведшего на престол Екатерину переворота, еще все представляется доступным, самая головокружительная придворная карьера возможной. Он и в самом деле станет действительным тайным советником и действительным камергером, ему будет дано звание сенатора и должность директора Комиссии по исследованию соляных доходов. Но он еще не знает, что этим и будет исчерпана благодарность императрицы за помощь. Большего достичь Вырубову не удастся, а пока он готов принимать участие в замысле императрицы, готов жертвовать на „шпитонков“, равнодушный, пренебрежительный, исполненный всякого рода надежд.

По сравнению с Вырубовым И. Н. Тютчев кажется гораздо более молодым, робким, неуверенным в себе. Светлое пятно белого с золотым позументом кафтана и красного камзола на аналогичном вырубовскому зеленом фоне подчеркивает эту мнимую молодость. Именно мнимую, потому что И. Н. Тютчеву не только за тридцать, но и его умение устраиваться в жизни говорит о немалом и расчетливом опыте. Туповатый взгляд на топорном, с крупным плоским носом лице — всего лишь привычная маска, скрывающая редкого по решительности и беззастенчивости дельца, к тому же превосходного знатока юридических казусов. Тютчев — одно из действующих лиц знаменитого дела Салтычихи, едва ли не единственный, сумевший получить от него немалую и вполне реальную выгоду.

Первый шаг И. Н. Тютчева к благосостоянию — женитьба на одной из сказочно богатых московских невест Аграфене Ивановой. Дом, где родились Аграфена и ее сестра Дарья, будущая Салтычиха, рисовался настоящим многоэтажным дворцом напротив Боровицких ворот Кремля, на месте будущего Пашкова дома.

Сначала Тютчев по-родственному помогает оттягивать следствие по обвинению золовки в убийствах и истязаниях принадлежавших ей крестьян. Это было просто, ибо занимал Тютчев должность вице-президента Юстиц-коллегии. Но снисходительность и помощь родных ни в чем не образумили Дарью. Сто тридцать шесть замученных из шестисот принадлежавших ей крепостных душ — слишком много даже для нравов России екатерининских лет. Замалчивать преступления Салтычихи становится все труднее, и наконец, после семилетнего расследования, выносится приговор. Тридцатидвухлетняя Дарья приговаривалась к пожизненному одиночному заключению в подземной тюрьме, лишалась дворянства, права на фамилии отца и мужа. Отныне ее переставали считать и женщиной, слишком несовместимыми с представлением о слабом поле были ее поступки. Два малолетних сына Салтыковой поступали под опеку родственников, и в их числе И. Н. Тютчева.

И вот когда становится очевидной необратимость приговора, Тютчев решает действовать. Ему очень скоро удается убедить остальных опекунов в необходимости продать „за долги“ лучшую подмосковную деревню Дарьи — Верхний Теплый Стан (место одного из нынешних районов новой застройки Москвы) и примыкавшее к нему село Троицкое. Их приобретает один из Салтыковых с тем, чтобы тут же другим нотариальным актом передать Тютчеву. С тех пор теплостанские земли становятся собственностью тютчевской семьи, и раньше располагавшей соседними землями. В свое время Салтычиха „воспылала любовной страстию“ к соседу, секунд-майору Н. А. Тютчеву. Ее натиск оказался настолько решительным, что секунд-майор попытался защищаться жалобами к начальству, но, убедившись в полном бессилии последнего, предпочел ночным временем, в обход проезжих дорог, бежать вместе с молодой женой из родных мест в другое свое поместье — Овстуг. Бегство было необходимым, потому что Салтычиха распорядилась „порешить“ молодых супругов. В Овстуге родился и внук бежавшей супружеской пары — поэт Ф. И. Тютчев.

Со временем Ф. С. Рокотов еще раз столкнется с тютчевской семьей. Старшая дочь секунд-майора, А. Н. Надаржинская, тетка поэта, станет добрым гением тютчевского очага. Она позаботится и о памяти своих родителей и других родственников, поставив в церкви села Знаменского вблизи города Мышкина общий фамильный памятник. Ее вместе с мужем напишет Рокотов на портретах, хранящихся в подмосковном „Муранове“.

С. В. Гагарин самый старший из рокотовских опекунов и самый значительный по положению в обществе, богатству, связям. Это настоящий московский барин екатерининских лет, которого никакие награды и звания не могли оторвать от родного города с такой непохожей на петербургскую жизнью. Не потому ли обходили Гагарина почести в предшествующие царствования, что не рвался он ни служить, ни делать карьеру. Екатерина постарается в числе тех обойденных Елизаветой вельмож, на чью поддержку в дворянских кругах ей очень хотелось рассчитывать, привлечь симпатии Гагарина. Сразу после переворота он получит высокую придворную должность шталмейстера, вскоре станет генерал-поручиком, сенатором. Императрица решит поручить ему и должность президента Коллегии экономии, но без всякого успеха — через два года С. В. Гагарина придется спешно заменить. Рокотов напишет его сразу после неожиданной отставки. Но Екатерине II нужен Гагарин, родной внук знаменитого петровского канцлера Г. И. Головкина, женатый на дочери другого не менее известного соратника Петра I, П. И. Ягужинского.

И вот таким барином, уверенным в своем положении, в причитающихся ему от рождения почестях, рисуется рокотовский С. В. Гагарин. Он восседает в кресле с поучающим жестом правой руки, облаченный в синий с красным узором кафтан, красный, ниспадающий с плеча плащ, на фоне красной же в крупных складках драпировки. В этом нарочито звучном цветовом сочетании желание художника уйти от психологической характеристики своей модели, тот декоративный ход, к которому обращался Федор Рокотов, оставаясь равнодушным к изображенному человеку. Порошин замечал о Гагарине в своем дневнике: „Довольно шутили за счет князя Сергея Васильевича, которому сие и не могло быть чувствительно, потому что с тем самым точно согласовывалось, в чем он честь свою и удовольствие поставляет. Нового роду сия честь и новое сие удовольствие состоят в том, чтоб во всяком случае казаться странным и упрямым“.

С. В. Гагарин никогда не числился среди меценатов, знатоков и любителей искусства. Тем не менее именно с ним отношения художника длятся долгие годы. Возможно, сыграли здесь роль родственные связи. Брат Гагариной, С. П. Ягужинский, был женат на одной из сестер бывшего фаворита, А. И. Шуваловой. Рокотов напишет портрет самой Гагариной, дошедший до нас в репродукции, помещенной в многотомном издании „Русских портретов XVIII–XIX веков“ великого князя Николая Михайловича. Рокотов напишет и других членов семьи — сыновей Гагариных с женами. Заказы растянутся на целое десятилетие — знак уважения к таланту художника.

Справка юбилейного рокотовского каталога ограничивается в отношении старшего из сыновей, Павла Сергеевича, единственным указанием о занимаемой им должности обер-коменданта Москвы, обстоятельство, не имеющее сколько-нибудь существенного значения по сравнению с литературной деятельностью Гагарина. Его нравившиеся современникам стихи свидетельствовали об определенном даровании. И если первые из них появились в довольно пестром по составу участников приложении к „Московским ведомостям“ — „Чтение для вкуса, разума и чувствований“, то последующие привлекают к себе внимание Н. М. Карамзина, печатавшего в своих сборниках „Аониды“ произведения единомышленников, литераторов сентиментального направления. Стихи П. С. Гагарина соседствуют со строками Державина, Дмитриева, Хераскова, Капниста и самого Карамзина. Значительный успех принес Гагарину и его перевод французской повести „Опыт чувствительности, или Письмо одного персианина из Лондона к другу, его, живущему в Испании“, изданный в Москве в 1790 году.

Местонахождение гагаринского портрета остается неизвестным. Сохранился только портрет его жены, урожденной Т. И. Плещеевой, входящий в состав собрания Тверского художественного музея. Неизвестна судьба портрета и младшего сына Гагариных — Ивана Сергеевича, „флота капитана 2-го ранга“, как о нем сообщала надгробная надпись в Новодевичьем монастыре. Парный портрет его жены, урожденной княжны М. А. Волконской, известен только в выполненной в 1794 году К. Розеном копии, хранящейся в Государственном историческом музее Москвы. Некрасивая немолодая женщина с длинным носом, широко расставленными глазами, тонкой линией плотно сжатых губ и неприязненным взглядом темных глаз — Ф. Рокотов не умел и не хотел льстить своим моделям. И это в то время, когда гагаринский дом, его хозяева были художнику особенно близки. В их семью войдет итальянский живописец Сальватор Тончи, по свидетельству современников, подружившийся с Федором Рокотовым. Из семи детей Ивана Гагарина старшая дочь Наталья стала женой Тончи.

Был ли Тончи действительно близок с Рокотовым или их знакомство оставалось достаточно поверхностным, во всяком случае, характеристика итальянского портретиста, поражавший москвичей круг удивительно разнообразных его интересов позволяют составить представление о людях, с которыми встречался Ф. С. Рокотов уже в последние годы своей жизни. С. П. Жихарев вспоминает о посещении дома того самого И. С. Гагарина, которого писал вместе с его женой Рокотов: „У князя Ивана Сергеевича Гагарина встретил я знаменитого живописца Тончи. Он женат на старшей дочери князя. Сед как лунь. Судя по виду, ему можно дать лет около шестидесяти; но по живости разговора нельзя ему дать и сорока. Он занимал всю беседу! Удивительный человек! Кажется, живописец, а стоит любого профессора; все знает, все видел, всему учился. Толковал о политике, науках, современных открытиях. <…> После всего, что я слышал о нем и от него, не удивляюсь, что русская княжна вышла за итальянского живописца. Он страстно любит литературу и сам пишет стихи. В альбоме одной из его своячениц я читал написанные им стихи; не ручаюсь, чтоб они были его сочинения, но, во всяком случае, выбор делает честь его вкусу“.

Прекрасные телом рождаются для себя, прекрасные душою рождаются для общества.

А. П. Сумароков

Рокотов портретами Павла словно прощается с Петербургом. На этих последних петербургских полотнах недавний мальчик уступает место юноше, начинающему беспокоить Екатерину. Независимость суждений, непокладистость характера, усвоенные у панинского окружения взгляды и приближающееся совершеннолетие неизбежно поднимали на время затихший вопрос о правах на престол. Коронация в свое время решала для Екатерины многое и в конечном счете не решала ничего. Екатерина прекрасно знала, как рассчитывали на Павла те, кто столько вложил в его воспитание, и те, кто просто оставался недовольным ее правлением. Недаром, избавившись от Н. И. Панина как воспитателя великого князя в связи с предстоявшей женитьбой Павла, императрица скажет, что „наконец-то ее дом очищен“.

Словно выдерживая единую серию павловских портретов, Ф. С. Рокотов обращается к старой композиционной схеме вписанного в прямоугольник холста овала. Художник по-прежнему щедр в разработке материалов одежды — тончайшего сочетания серого шитого серебром кафтана с чуть мерцающими бриллиантами орденов, белого атласного камзола, плетения прозрачных кружев и темного фона. Приглушенный цветовой аккорд, рождающий ощущение недосказанности, неопределенности, исчезающих от глаз наблюдателя чувств. У Павла ничего не осталось от былой миловидности, непосредственности и живости, на смену приходит условная полуулыбка, отрешенный взгляд посерьезневших глаз. Это последние годы Павла-человека на пороге той личной трагедии, которую ему предстоит пережить со смертью первой, беззаветно любимой им жены. Об ее измене, действительной или мнимой, с торжествующим злорадством поспешит ему сообщить сразу после смерти великой княгини сама Екатерина II. Это Павел перед теми душевными сдвигами, к которым его приведет жизнь малого двора.

Сорок лет тщетного ожидания власти и престола, среди вечных подозрений и унижений — наследника не щадили ни сама Екатерина, ни каждый из ее быстро сменявшихся фаворитов. Со временем, когда уже возникнет заговор против Павла-императора, тот же художник С. Тончи, когда некое лицо обратилось к нему за советом — принимать или не принимать участие в готовящихся событиях, — ответил: „Так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с каким бы то ни было секретным предложением“. Для всех было очевидно, что дни императора сочтены.

Возвращение Федора Степановича Рокотова в Москву было возвращением ко вновь обретенной свободе. Вместе со служебными обязанностями, тугим воротом академического мундира уходила в прошлое и тягостная близость ко двору, приказ, начальственный окрик, то бесконечное множество способов унижения, без которого не существовало чиновничьей и придворной иерархии. Москва означала самостоятельный выбор знакомств, заказчиков, встреч, хотя невидимые нити и соединили их с теми, кого судьба свела с художником в невской столице. Прежде всего это многочисленное и влиятельнейшее семейство Воронцовых.

Былой канцлер М. И. Воронцов близок к своему концу, ему все и безразлично. Но с ним тесной дружбой связан его брат Иван, отдавший предпочтение спокойной московской жизни. У него, естественно, есть и чин генерал-поручика, и нетрудная должность президента Московской вотчинной конторы — способ числиться на службе без особых усилий, — и обязательные, тем более для родственника канцлера, высокие ордена Белого Орла и Анны. Только настоящая жизнь И. И. Воронцова не в этом. Его единственная подлинная страсть — архитектура, и строительству он отдается с редкой увлеченностью. Московский Версаль Ивана Воронцова — сорок скупленных дворов от Кузнецкого моста до Варсонофьевского переулка и от старой Рождественки до Петровки вместе с вольно протекавшей в своих топких берегах Неглинкой. „Версаль“ не был преувеличением. Вдоль Рождественки тянулись деревянные строения и забор с воротами, за которыми открывался просторный с каменными палатами двор и регулярный сад, точно воспроизводивший французский образец, с прудами, беседками, всеми выдумками паркового искусства. К приезду Федора Рокотова около усадьбы была закончена сохранившаяся до наших дней церковь Николы в Звонарях, где москвичи встречали художника. А в конце семидесятых годов палаты заменил сооруженный по проекту М. Ф. Казакова дворец — нынешнее здание Архитектурного института. Одновременно появилась сплошная каменная застройка по Рождественке. И. И. Воронцов располагал собственным архитектором — для него постоянно работал известный московский зодчий К. И. Бланк, для удобства поселившийся на краю воронцовской усадьбы.

Нисколько не меньше московской стройки увлекается И. И. Воронцов строительством в своих многочисленных поместьях. В 1769 году завершается церковь в Киёве-Спасском, на Рогачевской дороге, неподалеку от Лобни, — интересный вариант русского барокко. Десятью годами позже появляется представляющая переработку той же темы двухэтажного кирпичного сооружения скорее светского, чем культового характера церковь Успения в Свитине. Но самыми большими заботами окружает И. И. Воронцов свое любимое Вороново в шестидесяти верстах от Москвы по Калужской дороге. Церковь и Голландский домик в нем строит К. И. Бланк, дом-дворец — архитектор Н. А. Львов. К 1800 году Вороново перешло к Ф. П. Ростопчину. В Отечественную войну 1812 года в нем некоторое время размещался штаб М. И. Кутузова. И. И. Воронцова отличали от брата-канцлера редкий размах и умение не считаться с деньгами. В то же время Михаил Илларионович, слывя безусловно честным человеком, не упускал случая не только выпрашивать у Елизаветы постоянные подачки, но не брезговал получать самые дорогие подарки от всех аккредитованных в Петербурге послов.

Полотна двух очень разных мастеров — о них не скажешь иначе, портреты ни в чем не сходных между собой людей. Аналогия композиции, постановки фигуры, совпадение рисунка — мысль эта возникает потом, да и так ли все это редко в портретах XVIII века.

Портрет И. И. Воронцова.

Иван Воронцов Левицкого — хлопотливый, деятельный, приветливый и добродушный. Наверно, хлебосольный хозяин, любитель гостей и праздников, сановитый и слишком богатый, чтобы давать себе труд беспокоиться о службе. Его легко представить во главе накрытого на сто кувертов стола и в дворцовых залах, за карточным столом или в присутствии, куда раз в неделю или даже в месяц он благоволит милостиво наведываться.

Левицкий не обойдет ни пышного, на редкость красиво написанного костюма с набором орденов, ни печать лет, отметивших усталостью припухшие веки и начинающие западать уголки рта. У Рокотова все иначе. Мечтатель, поэт, завороженный своими мыслями, переменами собственных ощущений. Это внутренняя сосредоточенность занятого своим душевным миром человека. Чины, служба, достаток, карьера, блеск наград — все это бесконечно далеко от того, что его действительно волнует и может занимать. Рокотовский Воронцов видится в окружении таких собеседников, как Порошин или Елчанинов, Никита Панин или Сумароков. Ощущение человека… Никогда раньше Ф. Рокотов так открыто не заявлял о смысле своих портретов. Художник едва помечает общей массой костюм, чуть трогает волосы, и на лице оживает один только задумчивый взгляд словно затуманенных темных глаз.

Портрет считается неоконченным. Его называли даже просто подмалевком. И тем удивительней, что он оказался в воронцовском собрании, что Воронцов его тщательно берег и захотел впоследствии иметь копию Левицкого именно с этого „недочитанного“ оригинала, увлеченный настоящей феерией его живописного мастерства. Должен ли был художник заканчивать этот портрет или же считал его завершенным, и заказчик сумел оценить раскрытость маэстрии художника, такую непривычную для зрителя тех лет. Рокотовскую живопись можно назвать волнующейся — и трудно подобрать иное определение, — когда мазки не подчиняются свойственной времени строгой дисциплине построения формы, ложатся быстро, на первый взгляд совершенно беспорядочно, чтобы не растерять первого и самого сильного впечатления художника от модели. Был ли Федор Рокотов портретистом? Да, он писал портреты. Почти одни портреты. Но вместе с тем, в отличие от других мастеров этого жанра, он стремится к тому, чтобы создать картину по поводу изображенного человека, где общо намеченные черты сходства всего лишь соучаствуют в возникновении широкой панорамы душевной жизни человека, той сложности ее оттенков, которую не может вместить и выразить собственно физический облик. Эта внутренняя установка художника далеко перерастает задачу портрета, превращаясь в рождение образа человека.

В жизни И. И. Воронцова было еще одно романтическое событие. Его избранницей становится только возвращенная из Сибири дочь казненного Артемия Волынского. В момент казни отца М. А. Воронцовой-Волынской было пятнадцать лет. Ее насильно постригли и насильно отправили в один из отдаленных сибирских монастырей. После двухлетнего пребывания в монастыре она снова обретает свободу, богатства, возможность устроить личную жизнь. Монашеский сан распоряжением Елизаветы Петровны был с нее снят, но она навсегда постаралась сохранить его след в своем облике и манере держаться. И это дань М. А. Воронцовой памяти отца, полутраур по нем, которым она особенно гордилась. Каждая из этих черт оживает в портрете Ф. Рокотова.

Воронцова отнюдь не хозяйка, замкнутая кругом своей семьи, не та скромная, образцовая мать семейства, которую в ней готовы видеть некоторые историки искусства. Это светская женщина, спокойная, уверенная в себе, но сохраняющая в глазах современников романтичный ореол мученичества прославленного отца. Не случайно своего первенца Воронцовы назовут в честь деда Артемием.

Портрет М. А. Воронцовой.

Идеи Волынского были настолько неприемлемы и враждебны для правительства Анны Иоанновны, что приговор по его делу отличался немыслимой жестокостью: вырезав язык, живого посадить на кол. Как величайшая милость, истязания были заменены „простой“ смертной казнью. Волынскому, Еропкину и Хрущеву 27 июня 1740 года были отрублены головы. Возвращенные из Сибири дети Волынского сразу же поставили ему памятник в Петербурге у ворот Самсониевского храма на Выборгской стороне. Но любопытно, что Марья Артемьевна становится статс-дамой не Елизаветы, которую до конца защищал во время допросов „с пристрастием“ ее отец, а Екатерины, старавшейся подчеркнуть свою солидарность с программой прожектера и бунтаря тридцатых годов. Для Елизаветы непосредственная временная близость Волынского еще представляла слишком реальную опасность. Заигрывать с его программой она не хотела.

Вслед за родителями Рокотов пишет портрет их старшего сына Артемия, позднее младшего из Воронцовых — Лариона. Артемий кажется воплощением юности своего отца, живой и вдумчивый, мечтательный и чуть ироничный, с пристальным взглядом темных до черноты глаз. И как всегда у Рокотова, юность — это более звучные цветовые сочетания, яркость живых, словно еще не тронутых временем красок: темно-синего кафтана, красного, отделанного золотым позументом камзола. Для Лариона художник находит удивительно нарядное сопоставление розового бархатного кафтана с золотистым камзолом и лиловатой дымкой пудреных волос.

Ларион еще совсем мальчик, и, несмотря на ранние годы, как разительно отличается он от старшего брата своей внутренней настороженностью, едва косящим взглядом недоверчивых кошачьих глаз, затаенной пренебрежительной усмешкой. У братьев так и сложится их будущая жизнь. Артемий, крестный отец А. С. Пушкина, предпочтет вольную московскую жизнь, Ларион будет думать о дворе и службе, и это его сын в свою очередь займет высокое положение обер-церемониймейстера при дворе Николая I. Даже местом погребения Лариона Ивановича и его жены станет не какое-нибудь любимое родовое поместье, а самое аристократическое Лазаревское кладбище Александро-Невской петербургской лавры.

Близость с Воронцовыми сыграла свою роль в получении Ф. С. Рокотовым заказа на портреты детей А. И. Остермана. Нельзя сказать, чтобы министр Анны Иоанновны остался непричастным к гибели Волынского, но для последующего поколения старые счеты стерлись появлением родственных уз. Портреты Ивана Андреевича и Анны Андреевны Остерман войдут в галерею фамильных воронцовских портретов, хранившихся в „Воронцовке“ Тамбовской губернии. Это родовое поместье унаследовала младшая дочь Артемия Воронцова — Прасковья Артемьевна Тимофеева, от которой оно перешло к ее дочери, Е. А. Болдыревой-Тимофеевой.

А. И. Остерман — одна из самых колоритных фигур еще петровской России. Сын пастора из далекой Вестфалии, он успешно начинает занятия в Иенском университете, но после неудачного участия в дуэли вынужден бежать из родных мест и вместе с адмиралом Крюйсом в 1704 году оказывается в России. Он находит работу в качестве переводчика Посольского приказа, в 1711 году становится его секретарем. Петру I знакома откровенная неприязнь Остермана к русским и ненависть к знатным родам, но он успевает оценить и иные черты нового секретаря — его исключительное трудолюбие и исполнительность, чтобы найти в нем постоянного советника по делам внутреннего управления. Кстати сказать, именно Остерман разработал известную принятую при Петре I Табель о рангах. И все-таки настоящее время Остермана — годы правления Анны Иоанновны.

При правительнице Анне Леопольдовне остермановское влияние начинает серьезно угрожать самому Бирону. Недаром в свое время Артемий Волынский писал о нем: человек, „производящий себя дьявольскими каналами и не изъясняющий ничего прямо, а выговаривающий все темными сторонами“, а Фридрих II пел ему самые восторженные дифирамбы в своих „Записках“. А. И. Остерман заботится о том, чтобы сохранить престол в роду Анны Леопольдовны, и составляет для этой цели соответствующую записку о наследовании. Его идеей была организация скорейшего замужества Елизаветы Петровны с любым иностранным, по возможности самым „убогим“ принцем, что позволило бы раз и навсегда избавиться от присутствия цесаревны в России. Остерман заранее узнает и о готовящемся дворцовом перевороте, но оказывается не в силах убедить правительницу в серьезности складывавшегося положения. И, естественно, одним из первых решений Елизаветы, пришедшей к власти, была расправа с Остерманом. Первоначальный приговор — колесование — заменяется вечной ссылкой с женой, где былой первый сановник проведет еще долгих пять лет.

Оба уже взрослых сына А. И. Остермана также понесли наказание за отца, будучи разжалованы в капитаны армии. Младший, Иван, поспешил уехать за границу. С 1757 до 1759 года он числится членом русского посольства в Париже, затем до 1774 года является посланником и полномочным министром в Стокгольме. В последний год правления Екатерины II его ждала даже должность канцлера, хотя, по единодушному отзыву современников, дипломатические способности И. А. Остермана оставляли желать много лучшего. Деловых черт отца сын не унаследовал ни в чем, разве что скрытность.

Своим укрепившимся в екатерининские годы положением и карьерой И. А. Остерман обязан прежде всего родне жены — Александры Ивановны Талызиной.

Это тесть Остермана, И. Л. Талызин, в прошлом пенсионер Петра I, изучавший за границей мореходное дело, был тем вице-адмиралом, который захватил для Екатерины Кронштадт. Это ему Екатерина вручила собственноручную записку: „Господин адмирал Талызин от нас уполномочен в Кронштадте, и что он прикажет, то исполнять“. Екатерина награждает И. Л. Талызина орденом Андрея Первозванного, делает его своим докладчиком по морским делам. Но взаимопонимание оказывается очень недолгим. В 1765 году И. Л. Талызин выходит в отставку и навсегда уезжает в Москву. В старой столице он волей-неволей оказывается среди тех, кто составлял дворянскую оппозицию правительству Екатерины. Москва могла с неприязнью относиться к памяти Остермана-старшего, но зять Талызина был здесь безусловно своим человеком.

Становится москвичкой по мужу и сестра И. А. Остермана Анна, вышедшая замуж за генерал-аншефа Матвея Андреевича Толстого. Рокотовские портреты, написанные, по всей вероятности, как парные, — свидетельство дружбы, которая соединяла брата и сестру Остерманов. Они удивительно похожи друг на друга, с одинаковыми вытянутыми лицами, длинными носами, разрезом глаз с характерной косинкой и одинаковым выражением холодной, отчужденной замкнутости — у брата более сдержанной, у сестры с откровенной презрительностью. И как точно отвечают этим характерам цветовые предельно скупые и сдержанные решения портретов. А. А. Остерман-Толстая в переливах серых тонов, чуть оживленных мерцанием жемчужного ожерелья и серег — серое платье с бантами, белая тюлевая косынка, густо пудренные волосы, И. А. Остерман в голубовато-сером с позументами кафтане и с той же пудрой на волосах, на редкость моложавый для своих сорока с лишним лет.

Характер всегда нелегок для портретиста, и он становится почти неразрешимой задачей, когда дело касается детских изображений. Угадать в детские или юношеские годы то, что становится существом зрелого человека, формируется в зависимости от жизненных обстоятельств и испытаний, вызывается катаклизмами личной судьбы, художники чаще всего не пытались. Да и необходим ли груз подобного провидения перед лицом всего очарования ранних лет — непосредственности, свежести чувств, раскрытости окружающему миру. Ф. С. Рокотов видит детский портрет иначе, словно разделяя теорию о рождении человека с уже сформировавшимся характером.

Портрет Н. П. Румянцева.

Нетрудно себе представить жизненный путь братьев Воронцовых, он намечен и в написанном в те же годы портрете подростка Н. П. Румянцева. Простоватое лицо с широким носом, большими губами, монгольским разрезом черных глаз — как ощущается в этом некрасивом мальчишке и его угловатость, и неловкость, и грубоватость, и непоседливость, неспособная еще примириться со скучными требованиями приличий и политеса. Как легко его себе представить играющим в бабки, скачущим на лошади, упоенно стреляющим из ружья. И вместе с тем сколько живейшего любопытства, интереса к жизни, энергии в его приветливом и смеющемся взгляде.

Это самое начало жизненного пути сына П. А. Румянцева-Задунайского. Портрет написан до 1770 года, когда записанный при рождении в сержанты артиллерии, Н. П. Румянцев достиг офицерского чина прапорщика. Позже он проведет немногим больше года при дворе, но по желанию отца отправится пополнять свое образование за границу вместе с деятельным корреспондентом императрицы философом Д. Гриммом. Лекции, прослушанные в Лейденском университете, и последующее путешествие по Италии сделают Н. П. Румянцева не только одним из просвещеннейших людей екатерининского века — они откроют в нем удивительный талант всепоглощающей любознательности и увлечения науками.

Военные успехи отца не могли не сказаться на служебной карьере сына. Двадцати пяти лет от роду сын фельдмаршала станет действительным камергером. Он будет состоять полномочным министром при Германском сейме во Франкфурте и в Митаве при Людовике XVIII. Павел I возведет его в гофмейстеры, сенаторы и назначит директором Заемного банка. Александр I перепробует его на всех самых сложных должностях — от главного директора водяных коммуникаций и дорог, министра коммерции и министра иностранных дел до канцлера и председателя Государственного совета. Но подлинное увлечение и призвание Н. П. Румянцева бесконечно далеки от служебной карьеры.

Н. П. Румянцев составляет превосходную библиотеку, обширнейший музей русской истории, языка, словесности и быта. Он не жалеет средств на субсидирование географических и этнографических экспедиций по Сибири и Америке; на снаряженных им кораблях отправляются в плавание Коцебу, Гагемейстер, Корсаковский, Устинов. Н. П. Румянцев состоит членом „Арзамаса“ и видит цель своей жизни в том, чтобы „приготовить для будущего точного сочинения российской истории все нужные элементы“. Им были завещаны значительные средства на издание „Собрания государственных грамот и договоров“.

В московском доме отца — великолепном дворце на углу Маросейки и Армянского переулка, который Н. П. Румянцев наследовал как старший сын фельдмаршала, размещаются все его коллекции, составившие со временем основу первого в Москве публичного — Румянцевского музея. Здесь же собирается румянцевский кружок историков, в который входили А. X. Востоков, Н. М. Карамзин, А. И. Тургенев, Н. Н. Бантыш-Каменский. И это была давняя традиция передового русского дворянства, для Н. П. Румянцева начатая его прадедом, боярином Артамоном Матвеевым.

Младший брат Н. П. Румянцева Сергей, автор исторических сочинений и стихов на французском языке, всю жизнь добивался для помещиков права отпускать на волю крестьян с землей. Его проект лег в основу изданного 25 февраля 1803 года так называемого Указа о свободных землепашцах, по которому С. П. Румянцев и освободил часть своих крестьян.

И все же для Федора Рокотова в эти первые московские годы главным было не общение с Остерманами и Н. П. Румянцевым. Художник входит в воронцовскую семью, он пишет и брата А. И. Голенищевой-Кутузовой, А. И. Бибикова, незадолго перед тем назначенного маршалом Комиссии по составлению нового Уложения, иначе сказать, председателем собрания депутатов, человека совсем не простого и по душевному складу, и по взглядам.

Бибиков — профессиональный военный со своим нелегким жизненным путем. Подобно своему отцу, он принимал участие в Семилетней войне, в 1759 году был ранен под Франкфуртом, разбил и взял в плен генерала Вернеса. Его участие оказалось решающим в подавлении Пугачевского восстания. Это не мешает Бибикову быть противником насилий, настаивать на точном соблюдении в государстве законности и особенными преступлениями против общества считать казнокрадство и взяточничество. Пренебрегать мнением таких людей, как А. И. Бибиков, императрица при всем желании не могла, хотя их позиция значительно усложняла для нее управление государством. Поэтому, когда А. И. Бибиков сражается с отрядами Пугачева, Екатерина II, ни при каких обстоятельствах не отказывавшая себе в играх с фаворитами, вынуждена ставить его в известность о происходящих во дворце переменах:

„Александр Ильич! Во-первых, скажу вам весть новую: я прошедшего марта первого числа Григорья Александровича Потемкина по его просьбе и желанию взяла к себе в генерал-адъютанты; а как он думает, что вы, любя его, тем обрадуетесь, то сие к вам и пишу. А кажется мне, что по его ко мне верности и заслугам немного для него сделала: но его о том удовольствие трудно описать. А я, глядя на него, веселюсь, что хотя одного человека совершенно довольного около себя вижу…“ В написанном через несколько дней очередном письме Екатерина высказывается еще откровеннее о причине, которая побуждает ее делиться с Бибиковым самыми интимными дворцовыми новостями. В критические минуты распространения пугачевских действий для нее просто опасно раздражение командующего, и своей откровенностью она рассчитывает его смягчить:

„Александр Ильич! Письма ваши от 2 марта до рук моих дошли, на которые ответствовать имею, что с сожалением вижу, что злодеи обширно распространились, и весьма опасаюсь, чтоб они не пробрались в Сибирь, также и в Екатеринбургское ведомство. Дела не суще меня веселят. <…> Друга вашего Потемкина весь город определяет быть подполковником в полку Преображенском. Весь город часто лжет, но сей раз я весь город во лжи не оставлю. И вероятие есть, что тому быть так. Но спросишь, какая нужда мне сие к тебе писать? На что ответствую: для забавы. Есть ли б здесь был, не сказала бы. Но прежде, нежели получите сие письмо, дело уже сделано будет. Так не замай же, я первая сама скажу… Екатерина“.

Портрет В. И. Майкова.

Какую характеристику находит живописец-портретист для своей модели, исходя из воспроизведения портрета в гравюре? Бибиковский портрет в настоящее время известен только по работе гравера Николая Уткина, неизбежно внесшего коррективы в рокотовское решение. Живописцу чужда тщательная разделка костюма Бибикова, залитого золотым шитьем, „проявленность“ портретных черт, и тем не менее это только рокотовское прочтение полководца — суровость, внутренняя собранность, непреклонность, когда чувство долга всегда будет поставлено выше человеческих слабостей. Образ Бибикова — живая иллюстрация сумароковских строк:

Но жалостливым быть никак нельзя герою.

Лей слезы и стени,

Да то воспомяни

Ты ныне,

Что должность нам велит покорствовать судьбине.

Стени и слезы лей,

Но ради общества не о себе жалей,

И сколько льзя тебе себя преодолей.

Сложившаяся формула восприятия — как трудно ей противостоять, как почти невозможно, забыв о ней, свежим взглядом увидеть и заново пережить литературное сочинение, музыкальное произведение и особенно картину…

Эпикуреец, бонвиван, сибарит — каждое из этих определений давно и прочно слилось с представлением о рокотовском портрете поэта В. И. Майкова. Впрочем, даже не поэта, а именно автора поэмы „Елисей, или Рассерженный Вакх“ с ее откровенно натуралистическими описаниями быта и нравов петербургского дна — кабаков, Работного дома, полицейских участков и такой же ничем не смягченной, не всегда цензурной речью. Все, что когда-нибудь еще писал или печатал В. И. Майков, в связи с портретом давно предано забвенью и перестало читаться.

Действительно, „Елисея“ читали. А. С. Пушкин в черновом варианте „Онегина“ откровенно признавался, что „читал охотно Елисея, а Цицерона проклинал“.

В характеристике Майкова современниками упоминание о „Елисее“ и вовсе отойдет на второй план, но будет отдано должное различным сторонам его таланта и восприятие личности поэта окажется сложнее и многограннее.

„Майков Василий Иванович — государственной Военной коллегии прокурор и Вольного экономического общества член, — напишет Н. И. Новиков в своем писательском словаре. — Сочинил две трагедии, „Агриопу“ и „Иерониму“: первая представлена была на российском придворном театре с успехом и принята с великою похвалою; а другая хотя еще и не представлена, но похваляется больше первой. Они написаны в правилах театра, характеры всех лиц выдержаны очень хорошо, любовь в них нежна и естественна, герои велики, а стихотворство чисто, текуще и приятно и важно там, где потребно; мысли изображены хорошо и сильно; обе наполнены стихотворческим жаром, а в первой игры театральной столь много, что невозможно не быть ей похваляемой; и наконец, обе сии трагедии почитаются в числе лучших в российском театре. Он написал много торжественных од, которые столь же хороши в своем роде, как и его трагедии, и столько же много похваляются: и в них виден стихотворческий жар и дух сочинителя. Также сочинил он прекрасную поэму „Игрок Ломбера“ и другую в пяти песнях „Елисей, или Рассерженный Вакх“ во вкусе Скарроновом, похваляемую больше первыя тем паче, что она еще первая у нас такая правильная шутливая издана поэма. Он сочинил пролог „Торжествующий Парнас“ и две части „Басен“, посредственно хороших; также много од духовных, эпистол, эклог, надписей, эпиграмм и множество других хороших случайных стихов. Написал стихами весьма хорошее подражание „Военной науки“, сочиненной его величеством королем прусским; также переложил в российские стихи „Меропу“ трагедию Волтерову, и „Овидиевы превращения“ с великим успехом. Из сочинений некоторые пиесы напечатаны, а другие печатаются. В прочем он почитается в числе лучших наших стихотворцев и тем паче достоин похвалы, что ничего не заимствовал: ибо он никаких чужестранных языков не знает“.

В глазах современников В. И. Майков — великий труженик, один из первых, для кого занятия литературой стали профессией по самому своему смыслу. Одновременно с А. В. Суворовым в 1742 году зачисляется он в лейб-гвардии Семеновский полк. Суворова отец не готовил к военной службе, Майкова отец не представлял себе иначе, как офицером, но сам же с детства предоставил ему все, что могло помочь увлечься литературой и искусством. Бригадирский чин не помешал Майкову-отцу заниматься прежде всего театром. Под его покровительством делает первые шаги в искусстве земляк Майковых Федор Волков. С ним, как и с другим великолепным актером тех лет Дмитревским, Василия Майкова свяжут близкие дружеские отношения.

Отец с самого начала поместил Майкова в петербургскую академическую гимназию. Но ученье у мальчика не пошло — помешали все те же иностранные языки, к которым явно не было способностей, — и будущий поэт предпочел школьным стенам полк. Впрочем, полковая жизнь нисколько не помешала первым литературным опытам Майкова, его знакомству и дружбе с Сумароковым. Его Майков считал своим единственным учителем в жизни и поэзии:

К Парнасу путь уже мне ведом:

Твоим к нему иду я следом,

Тебе во след всегда лечу.

Представление о человеке в жизни и обществе, его единственная непререкаемая обязанность быть полезным этому обществу, забывая о собственных удобствах и интересах, искать в искусстве форм убеждения читателя и зрителя в собственной правоте — вся суровая и страстная программа А. П. Сумарокова становится творческой позицией поэта. Был ли Майков чем-то связан с правлением Елизаветы, но сразу после ее смерти он увольняется в отставку в чине капитана и переезжает в Москву — решение нелегкое, поскольку поэт живо интересовался изобразительным искусством и жизнью Академии художеств. В Москве Майков сразу же входит в кружок М. М. Хераскова и Ипполита Богдановича.

Федор Степанович Рокотов пишет поэта в этот московский период, возможно, в тот недолгий промежуток, когда он занимал должность товарища прокурора Московской губернии и год от года приобретал все более шумную известность. Майков выпускает стихотворное изложение „Военной науки“ Фридриха II, так нравившееся А. В. Суворову, и „ироико-комическую“ поэму „Игрок Ломбера“, выдержавшую сразу три издания. Слишком необычен был простой разговорный язык стихотворного повествования, живые, выхваченные из быта сценки городской жизни, перекликавшиеся с фацециями XVII столетия:

Стремится дух воспеть картежного героя,

Который для игры лишил себя покоя;

Бессонницы, труда, и голоду, и слез,

И брани, и побои довольно перенес:

От самой младости в игре что обращался

И, в знак достоинства, венцом от карт венчался,

Сплетенным изо всех украшенных мастей,

Из вин и из жлудей, из бубен и червей.

Трудно себе представить, как могло хватить Майкова на ту бурную деятельность, которую он развивает в Москве и которая одна только и могла удовлетворить необычайно широкий круг его интересов. Он печатается в журналах Хераскова, но сотрудничает и в новиковских изданиях. Увлечение масонством сводит его с одним из идеологов этого направления Шварцем, которого он знакомит с Н. И. Новиковым, и одновременно он становится членом атеистического кружка князя Козловского.

Майков пробует свои силы даже в промышленности, попытавшись организовать полотняную фабрику, — опыт неудачный и принесший ему в результате только громкое звание члена Вольного экономического общества: все затраты пришлось списать в чистый убыток. Он экспериментирует во всех литературных жанрах вплоть до басен, которые у него обращены против барства, высокомерия, сибаритства, тупого эгоизма, дворянского самодурства.

И удивительнейшая метаморфоза, порожденная видением художника, — два портрета Майкова кисти Г. И. Скородумова и Ф. С. Рокотова. У Скородумова это небольшой толстый человек с покатыми плечами, круглым брюшком и коротковатыми руками. Умное добродушное лицо с странным взглядом сильно косящих глаз, ямочками на щеках и подбородке. Наверно, хороший собеседник, „книжный человек“, совершенно безразличный к внешней стороне жизни — об этом говорит и его очень простой костюм без шитья, даже без кружевного жабо. У Рокотова иной срез фигуры придал ей горделивую, уверенную осанку. Прищуренный правый глаз скрыл косину, взгляд засветился иронией. Художник пренебрег ямочками щек — лицо стало массивнее, значительней. Насмешливая складка изогнула крупные губы. Казалось бы, мелочи, но мелочи, создающие ощущение внутренней веселости человека, способного воспринять и осмыслить подлинную ценность того, что раскрывается в жизни перед его глазами. Но главное — живопись, торжествующий праздник цвета.

Оживший глубоким красноватым тоном грунт и на нем сочная зелень кафтана, алое пламя тронутых золотым шитьем отворотов, светящаяся дымка кружев, лиловатый отсвет пудреных волос, мерцающая зеленоватая глубина холста. И в этой жизни цвета утверждение способности человека наслаждаться жизнью, радоваться ее краскам, свежести ветра, палящему зною полдня, как рисовались они самим поэтом:

Только явилась на небо заря,

Только простерла свой взор на моря,

Горы приходом ее озлатились,

Мраки ночные с небес возвратились;

Полны долины прохладной росой

Стали одеты дневною красой;

Влагою все напоены цветочки

Бисеровидны имели листочки;

Роза алеет, пестреет тюльпан…

Простота и выразительность языка, адекватность слова не только мысли, но и ощущению человека, живопись словом — это то, что ищет Майков в литературе и в чем он идет значительно дальше обожаемого им Сумарокова. Там, где у Сумарокова формулируется только теоретическая посылка, Майков, не всегда одинаково удачно, но с неизменным упорством ищет ее реализацию. И рокотовский портрет становится выражением и отношения поэта к жизни, и его характера, и смысла творческих поисков. Был ли таким Майков в повседневной жизни? Наверное, на каждый день он ближе к тому человеку, которого добросовестно и старательно представил Г. И. Скородумов, но по существу своему он возрождается именно и только кистью Рокотова.

В 1768 году Майков возвращается в Петербург. Обязанности одного из секретарей Комиссии по составлению нового Уложения сближают его с Д. И. Фонвизиным. У него завязываются дружеские отношения с братьями Орловыми и снова появляется возможность постоянного общения с А П. Лосенко, талант которого он ставил особенно высоко. Не случайно долгое время портрет одной из дочерей Майкова — Натальи Васильевны Хлюстиной — приписывался именно Лосенко. Смерть живописца вызывает взволнованные строки поэта:

Всеобщим ты путем ко вечности отшел,

Лосенков, и свое блаженство там нашел,

Где здешна суета тебя уже не тронет.

Твой дух покоится и ни о чем не стонет;

Но рок твой нам здесь скорби приключил!

С талантами тебя и с нами разлучил.

Искусство нам твое собою то являет,

Какой ты в свете был великий человек,

И правильно о том жалети заставляет,

Что мы уже тебя лишилися навек.

Рогнеда на холсте тобой изображенна

С Владимиром, в своей прежалостной судьбе,

Не столько смертию отцовой пораженна,

Как сильно, кажется, стенает о тебе!

Прощаясь с Гектором, нещастна Андромаха,

Не кончена тобой, уж зрится такова,

Какою должно быть смущенной ей от страха —

Печаль ее тобой представлена жива.

Все живо, что рука твоя изобразила,

И будет живо все, доколь продлится свет.

Единого тебя смерть в младости сразила,

Единого тебя, Лосенков, с нами нет.

Для Рокотова у Майкова не нашлось поэтических строк — в представлении современников подлинной живописью была сюжетная картина. Но Майков вернется в середине семидесятых годов в Москву, и именно тогда Федор Рокотов напишет несколько портретов близких родственников жены поэта, его дочерей. И в старой столице художник оказался окруженным литераторами.

Загрузка...