Соболезновать о том, что истина и правосудие изгнаны из света, а не стараться возвратить их, значит то же, чтобы, поджав руки, кричать на пожар.
Грозные годы пугачевских волнений остались позади и, казалось, должны были послужить суровым уроком для тех, кто стоял во главе государства. Но выводы Екатерины II и передового дворянства не совпали ни в чем. Императрица думала о репрессиях, о подавлении каждой свободной мысли, о полном и категорическом отказе от недавних нигилистических увлечений французскими энциклопедистами, о той ведомственной дисциплине, в которой не оставалось бы места для вольнодумства. Передовое дворянство возвращается к идеям перестройки государства, необходимости широчайшего народного просвещения, которое само по себе стало бы препятствием для превращения человека в лишенного прав и голоса раба. Совершенствуются действия государственных учреждений и аппарата тайного сыска, но одновременно ширится круг начинаний дворянской интеллигенции, искавшей способов вынудить правительство обратиться к радикальным переменам. Слова Н. И. Новикова — первое после пугачевских событий открытое и притом размноженное тиражом журнала осуждение существовавшего в России режима. Не оставляла сомнений в своем адресате и брошенная А П. Сумароковым фраза: „Москвы, России враг и подданных мучитель“ — слишком явственно перекликались обвинения пугачевских воззваний с обвинениями, которые выдвигали в отношении „просвещенной монархини“ сочинения передовых литераторов.
В 1777 году не стало Сумарокова, но годом позже в Москву возвращается его ученик и последователь М. М. Херасков. Как и для учителя, пребывание и работа в столице на Неве кончилась для него разрывом с императрицей. У Хераскова нет той остроты и жесткости политической программы, которая отличала Сумарокова. В чем-то он готов отойти от не удовлетворяющей его действительности, замкнуться в мире собственных переживаний, тех самых скрытых человеческих чувств, которые еще не научилась различать и ценить литература. А. П. Сумароков говорил о необходимости поисков новой формы, простой, „естественной“, заимствованной из жизни и потому способной передать эту действительную жизнь. Без новой формы литература, в представлении Сумарокова, не была в состоянии выразить внутренний мир современного человека, но и воздействовать на него, выполнять свою основную функцию воспитания нравственного и гражданского.
Сумароков был прав в своих взглядах, но их практическая реализация представляла для него значительные трудности. Как обычно, первый шаг оказывался недостаточно выраженным и ясным. В этом отношении Херасков идет много дальше учителя. Он утверждает необходимость внутренней свободы человека от государственного тщеславия — погони за чинами, почестями и богатством. Подлинные ценности заключены в самом человеке, в его внутренней жизни, они же сообщают ему и подлинную свободу, чувство собственного достоинства. Но за этим дворянским руссоизмом неизменно продолжает стоять связь с гражданскими интересами. Годом позже создания Рокотовым портрета семилетнего Павла с его удивительно живой и непосредственной характеристикой, рождающимися на холсте человеческими чувствами М. М. Херасков пишет свои известные „Стансы“, с почти разговорной легкостью передающие ощущение человека от окружающей его жизни. Именно ощущение!
Строги уставы
Мучат нас век:
Денег и славы
Ждет человек.
Боже мой, боже!
Всякий день то же.
Тот богатится,
Наг тот бредет;
Тот веселится,
Слезы тот льет.
Боже мой, боже!
Всякий день то же.
Счастье находим,
Счастье губим.
Чем жизнь проводим?
Ходим да спим.
Боже мой! боже!
Всякий день то же.
Дав возможность Хераскову принять участие в создании коронационных торжеств, снисходительно относясь к его первоначальной литературной деятельности, Екатерина тем не менее предлагает ему род работы в совсем иной области — в 1770 году он переводится в Петербург вице-президентом Берг-коллегии. Формальное повышение, как и самый выезд в столицу, в действительности было направлено против поэта. М. М. Херасков должен был оставить Московский университет, где начал службу еще в 1755 году, где двенадцатью годами позже добился перевода преподавания на русский язык. Ему приходилось расстаться и со своим московским домом на углу Малой Дмитровки и Страстной площади, где успел образоваться литературный салон, привлекавший молодежь, увлеченную идеями просвещения и передовых литературных исканий. Здесь появляется и совершенно новый для русской литературы тип женщины-литератора. О жене поэта Н. И. Новиков подробно и уважительно писал в своем писательском словаре:
„Хераскова Елизавета Васильевна — любительница наук, одаренная острым и проницательным разумом и великими способностями к стихотворству. Она сочиняла героиды, элегии, эклоги, анакреонтические оды и многие другие стихотворные и прозаические сочинения, из которых некоторые напечатаны в московских ежемесячных сочинениях; но вообще все много похваляются учеными и знающими людьми. Слог ее чист, текущ, приятен и заключает в себе особливые красоты. Г. Сумароков приписал ей притчу и оду, анакреонтическим сложением писанную, в которых со обыкновенною приятностию в слоге делает ей наставление и поощряет к стихотворству. Из чего заключить можно, какой похвалы достойна сия особа и что имя российской де ла Сюзы, ей приписываемое, забвено не будет“.
М. М. Херасков далек от сумароковской непримиримости. У него нет страстности и пафоса учителя. От философско-этических рассуждений он уходит к личным переживаниям. Но искусство, которое Херасков мечтает создать, должно быть свободным от подчинения государственной и правительственной бюрократии, не может зависеть от придворных кругов. Нравственное начало, которому поэт отдает первенствующее положение в любом виде человеческой деятельности, тем более искусства, остается для него неизменным. И его мысли о государственном переустройстве связаны с принципами конституционализма.
Екатерина II достаточно понятлива и проницательна в отношении всего, что могло грозить ее престолу. Мирясь хотя бы внешне с позицией Хераскова, перенесшего свой литературный салон в Петербург, она становится непримиримой, когда возникает тень подозрения о связях поэта с малым двором, точнее — о контактах, могущих установиться между Павлом и масонами, которыми живо интересуется литератор. Последовавшая отставка Хераскова продемонстрировала одну из крайних степеней монаршего гнева — ему не было сохранено жалованье, что обрекало поэта на крайние материальные затруднения. Поместий Херасков не имел, возможностей родственной поддержки также, поскольку его семья была с самого начала против службы в Московском университете. Перевод обратно в Москву на должность второго куратора того же университета выглядел снятием опалы, хотя одновременно решал немаловажную для императрицы задачу избавиться от близости независимого и пользовавшегося исключительной популярностью „старосты русской литературы“, как назовет М. М. Хераскова А. И. Тургенев. В результате Москва конца семидесятых годов приобретала необычайно действенный литературный центр, продолжавший начатое А. П. Сумароковым дело.
Тот же Тургенев писал о херасковском салоне: „Дом их всегда был открыт для всякого, кто имел стремление к просвещению и литературе, и все молодые люди, преданные этим высоким интересам, составляли как бы семейство их“. Нежелательными для официальных кругов были подобные сборища единомышленников, но в конечном счете представлялись не менее опасными и формальные поиски херасковского кружка. Эмоциональное, „живописательное“ значение слова, которым они пытались овладеть, имело целью найти ту форму внутреннего контакта с читателем, ту меру доверия, которая сообщала их идеям подлинную действенность. То, что представлялось устарелым в изложении высокого слога Сумарокова, обретало новую жизнь в методе херасковского окружения. Тем более опасной была существовавшая у него связь с театром. Публичные представления, сама по себе игра актеров сообщали особую силу и влияние литературным сочинениям. Поэтому такой потерей для общественной жизни Москвы становится в 1780 году гибель городского публичного театра, находившегося при доме Р. И. Воронцова на Знаменке.
Как сообщали „Московские ведомости“ 29 февраля 1780 года, „в прошлую среду в здешнем Знаменском оперном доме, от неосторожности нижних служителей, живших в оном, перед окончанием театрального представления сделался пожар, который скорым своим распространением на всех бывших тогда в спектакле и маскараде хотя навел было немалый страх, однако ж неукоснительным прибытием самого правителя города, его сиятельства князя Михаила Никитича Волконского, и благоразумным его распоряжением, так, как и расторопностью, благоустройством и поспешностью пожарных команд, удержан был он и не допущен распространиться далее, так что не только близкие к театру соседские домы, но и самые флигели оного остались целы. Паче же всего то достопамятно, что при сем толь опасном случае изо всей многочисленной публики, бывшей в спектакле и маскараде, ни один человек не учинился жертвою свирепствовавшего пламени, в чем справедливость отдать должно как принятым от полиции хорошим мерам, так и ревности слуг, которые в спасении жизни своих господ оказали редкие примеры доставленного своего усердия“.
Не стало театра, в котором А. П. Сумароков смотрел свои пьесы, в котором лишился ложи и должен был покупать билеты как рядовой зритель. Газета умолчала о единственной подробности, что стечение публики было вызвано шедшим в тот вечер спектаклем: русская труппа показывала сумароковского „Дмитрия Самозванца“, первую русскую политическую пьесу. В новом театре, который через полгода будет отстроен на Петровке, установятся иные, куда более жесткие цензурные правила.
Вместе с Херасковым в Москве появится и Н. И. Новиков. Он подпишет договор об аренде на десятилетний срок университетской типографии, находившейся в состоянии полного развала. Казалось бы, совершенно безнадежное в коммерческом отношении предприятие было выиграно идейными позициями просветителя. За первый год аренды ему удалось выпустить в свет сорок пять сразу же разошедшихся изданий — очень точно выражал Новиков возникшие в русском обществе потребности.
Драма Н. И. Новикова разыгрывается в Москве на рубеже восьмидесятых — девяностых годов, но недовольство императрицы писателем и книгоиздателем возникнет много раньше. Оно связывалось еще с работой Новикова в Комиссии по составлению нового Уложения, задачи которой были им восприняты весьма серьезно. Новиков представлял достаточно многочисленную группу участников Комиссии, что побудило императрицу сначала перевести это общественное учреждение из Москвы в Петербург, а затем в 1768 году под предлогом войны с Турцией „временно“ распустить. Лишившись своих сатирических журналов, закрывавшихся один за другим из-за гнева Екатерины II, Новиков приезжает в Москву в качестве издателя журнала „Утренний свет“, начавшего выходить в 1777 году.
Отказавшись от литературных выступлений, Новиков, в соответствии с общей программой журнала, печатает в „Утреннем свете“ только свои философские сочинения. Его интересуют не абстрактные проблемы нравственности, морального совершенствования человека, а та мораль, которая определяла бы общественно-активную гражданскую позицию каждого члена общества, предполагала внутреннюю потребность гражданской и патриотической деятельности. Подобно энциклопедистам, Н. И. Новиков утверждает величие человека, его бесконечные духовные возможности, но только в условиях полного равенства и отсутствия сословных преград. „В природе человеческой, — пишет он в „Утреннем свете“, — много находится такого, что внушает в нас истинное к нему почитание и искреннюю любовь. Бессмертный дух, дарованный человеку, его разумная душа, его тело, с несравненнейшим искусством сооруженное к царственному зданию, и его различные силы суть такие вещи, которые безмерно важны“. Свое величие, данное ему природой, человек должен еще проявить и утвердить собственной жизнью и — что еще более важно — общественной деятельностью.
Наряду с „Истинами“ Новикова в журнале печатаются „Мнения“ Паскаля, „Нощи“ Юнга. В его издании принимает участие большой кружок новиковских единомышленников, среди них М. Н. Муравьев, И. П. Тургенев, причем журнал преследовал совершенно определенные благотворительные цели. Его доходы, как и добровольные взносы подписчиков, к которым он обращался, использовались для организации начальных училищ для бедных детей. Одно из них, Екатерининское, было открыто в Петербурге при церкви Владимирской Божьей матери, другое, Александровское, там же, при церкви Благовещения на Васильевском острове. Деятельность Н. И. Новикова приводит к открытию в разных городах книжных магазинов и первой публичной библиотеки в Москве. Круг подписчиков у „Утреннего света“ оказывается очень широким, в него входит и „московский живописец господин Академик Рокотов“.
Начало восьмидесятых годов… В Петербурге это торжество открытия Медного всадника, долгая, бесконечно долгая история сооружения монумента, когда автору скульптуры — Фальконе буквально пришлось бежать из страны, не дождавшись обнародования своего лучшего детища.
Когда-то, в Париже, эскиз памятника вызывал восторги. В Петербурге восторгов с самого начала почему-то нет. Наоборот, возникают разговоры о других вариантах — отчего бы скульптору о них не подумать, — о возможных оригиналах для подражания — отчего бы скульптору их просто не повторить! Разве не великолепен римский памятник императору Марку Аврелию: торжественно шествующий конь и так же торжественно восседающий на нем всадник, словно благословляющий зрителей свитком законов в широко распростертой руке. Порыв фальконетовского коня, крутизна скалы, противоборство всадника обстоятельствам — не слишком ли они многозначительны, сложны для толкования, попросту неуместны?
Фальконе спорит до бешенства, до отчаяния. Для него дело не в самом Марке Аврелии. Как раз этот император как нельзя больше отвечает представлению французских просветителей об идеальном монархе. Но как можно обращаться к его формам, скованным, в глазах Фальконе, мертвой формулой логики и расчета: ни естественного движения, ни намека на чувство, настроение. Но петербургские противники Фальконе не собираются спорить о тонкостях изобразительного языка. Для них все решается гораздо проще. Марк Аврелий — давно признанный идеальный монарх. Так почему бы Петру I всем своим видом не напоминать именно его? Внешнее подобие неизбежно наводит на мысль о подобии внутреннем: раз похож — похож во всем. Да, Фальконе спорит об одних формах. Но из этих форм рождается иной образ, в конечном счете отвергающий всякое сходство с римским законодателем. Это подтвердят спустя полвека вложенные А. Мицкевичем в уста А. С. Пушкина слова:
Нет, Марк Аврелий в Риме не таков,
Народа друг, любимец легионов,
Средь подданных не ведал он врагов…
Ждать установки вторично отлитого после пожара памятника Фальконе не в состоянии. Пренебрежительная холодность Екатерины и ее окружения достигли апогея. И как завершение затянувшихся на двенадцать лет перипетий с памятником, как открытая издевка над скульптором — акварель неизвестного художника „Екатерина II выслушивает И. И. Бецкого у памятника Петру I“. Да, да, не Фальконе и не его сотрудницу А. М. Колло, а именно Бецкого. Спор Фальконе, казалось бы, бесконечно далек от Рокотова, но по существу родственен тому, что переживает художник.
Около пятнадцати лет жизни в старой столице. Определившийся круг друзей, заказчиков, поклонников. Федор Рокотов со свойственной ему решительностью отказался ото всяких связей с Петербургом, с теми, кто представлял двор этих новых лет. И вдруг распоряжение Екатерины, тем более неожиданное, что Петербург полон и собственными и приезжими, входившими в моду и просто модными живописцами. Императрица находит возможным собственноручно написать В. М. Долгорукому-Крымскому, тогдашнему главнокомандующему Москвы: „Князь Василий Михайлович. В Кремле в моей столовой комнате на стене у дверей в спальню стоит мой портрет, писанной графом Ротарием. Прикажите пожалуй оной портрет скопировать под надзиранием Рокотова и прикажите по окончании заплатить из остаточного казначейства за счет Кабинета, а копию прошу прислать ко мне. Из Царского села 15 июня 1781 года“.
Ротари — едва ли не единственный мастер, увидевший в Екатерине просто придворную красавицу, безо всяких попыток проникнуть в секрет ее царственного предназначения, мудрости, высокой просвещенности. И Рокотов — единственный живописец, сумевший сообщить облику монархини то, что видел в каждом человеке: внутреннюю смятенность, сложность чувств, живую и волнующую эмоциональную напряженность. И еще — пятидесятилетняя женщина не хочет новых портретов. Ей легче, утешительней увидеть себя той, давней, от которой уже не осталось и следа. И как хорошо она помнит, где находится этот давно ставший ненужным портрет — в Москве, в столовой, у дверей в спальню, к тому же снятый со стены.
Вряд ли Долгорукий-Крымский стал искать неведомых исполнителей, чтобы поручить их наблюдению Рокотова. Вряд ли вообще поставил в известность художника о сделанной в письме Екатерины оговорке. Спокойнее и вернее было прямо передать портретисту заказ, тем более срочный и шедший непосредственно из дворца. Через три с половиной месяца копия оказалась уже в Петербурге, поскольку в записях Кабинета от 30 сентября есть указание выплатить „Академику Рокотову за скопирование нашего портрета двести рублей“. Для чего понадобилась Екатерине подобная копия, остается непонятным: в дворцовых собраниях следов ее нет, как не удалось найти и никаких свидетельств о подарках подобного рода.
Больше в материалах Кабинета, личной корреспонденции Екатерины II имя Рокотова не встречалось. И тем не менее заказ на копию с ротариевского портрета не был последним заказом двора. Началом 1780-х годов датируются три портрета старших внуков Екатерины — будущего Александра I и Константина Павловичей. А вместе с ними возникает и один из интереснейших для биографии живописца вопросов — доводилось ли Ф. С. Рокотову бывать в Петербурге после ухода из Академии художеств.
Долгое время считалось, что после длительного пребывания в Москве Рокотов на какое-то неопределенное время вернулся на академическую службу. В делах Академии 1789 года находился ордер ему, К. И. Головачевскому и И. С. Саблукову о поддержании порядка в учебных классах и круге их обязанностей как адъюнктов. Более внимательное ознакомление с содержанием документа позволяло установить, что попал он в более поздние материалы благодаря простому недосмотру архивариуса и относился в действительности к шестидесятым годам. По непонятной случайности делопроизводитель соединил вместе целый ряд черновых „отпусков“ документов, в том числе и начала семидесятых годов. Тем самым версия о возвращении художника в Петербург отпадала. Зато о связях Федора Рокотова со столицей на Неве свидетельствовали его работы. Если любой царский портрет можно было списать с оригинала другого художника, воспользоваться решением иного живописца для переработки и собственной интерпретации, портрет ребенка в младенческом возрасте, не имевший распространения в качестве официального изображения, писался только с натуры. Рокотов несомненно видел обоих великих князей и писал их для двора, о чем свидетельствует то, что все они входили в дворцовые собрания. Основной портрет Александра I Рокотова хранился в Английском дворце Петергофа, его вариант-повторение в Романовской галерее, портрет Константина также в петергофском дворце.
Первое изображение царственного младенца, на которого Екатерина с самого момента его рождения возлагает совершенно особые надежды. Александр должен наследовать престол вместо Павла, ненавистного и все более раздражавшего императрицу хозяина малого двора. В случае растущего недовольства екатерининским правлением его легко было представить тем идеальным монархом, в ожидании прихода которого к власти приходилось бы мириться с фигурой императрицы. Был ли подсказан Рокотову этот внутренний подтекст или со свойственной ему остротой художник сам воспринимает окружавшую ребенка атмосферу, но уже здесь крошечный мальчик в белом атласном с кружевами камзольчике, с короткими рукавами и широким по детской моде тех лет вырезом смотрится будущим самодержцем. И дело не в серебряном эполете на плече, орденских регалиях, которые, наоборот, как бы скрадываются художником, — слишком неуместен их вид на детском платье, — а в общем настроении портрета и самом характере ребенка.
Екатерина II не любила детей. Но казалось, будущий Александр I вызвал в бабке полную перемену. Екатерина в восторге от новорожденного, выдумывает систему его воспитания, питания, закаливания и занятий, одевает по своему вкусу, любуется каждым шагом и словом, не жалея времени на описание маленького „совершенства“ в обширной переписке со своими иностранными корреспондентами. Может быть, все дело и было именно в этой переписке, в создании общественного мнения, обращенного против прямого наследника.
Да и как можно себе представить нежную бабку в роли жестокой матери!
Впрочем, маленьким Александром и в самом деле трудно не восхищаться. Миловидный, ясноглазый, всегда приветливый и выдержанный, невозмутимый в вежливом равнодушии к окружающему, он создан для тех спектаклей, которые с утра до вечера разыгрываются в дворцовых апартаментах. С пеленок Александр не будет ошибаться в том, кому отдавать предпочтение — родителям или бабке. Родители всего только малый двор, бабка — настоящая власть, могущество и надежды на будущее. Детство Александра пройдет в ее дворце безо всяких попыток бывать у родителей.
В удлиненном овале холста — с конца семидесятых годов художник будет отдавать предпочтение этой композиционной схеме, — полуфигура мальчика приобретает особую значительность, а жест отведенной в сторону левой руки — торжественность. Свойственные младенческому возрасту пухлость лица, неопределенность черт не скрывают внутренней собранности, почти жесткости и одновременно благожелательного равнодушия уже взрослого взгляда. И как похож этот ребенок на того тоже миловидного, безукоризненно элегантного молодого мужчину, которого напишет в 1806 году французский живописец Монье, всегда обещающего, всегда благожелательного на словах и непоколебимого в скрытых намерениях. Живая непосредственность маленького Павла оказывается вытесненной заимствованными у бабки чертами. Неуравновешенность, откровенная жестокость, безудержная вспыльчивость взрослого Павла — что значили они рядом с характером Александра. Это Александр, истинный наследник Екатерины, не колеблясь, вынесет смертный приговор отцу и будет присутствовать при его убийстве. Это Александр привлечет к себе кружок „молодых друзей“, заручится их поддержкой, обещав перспективу коренных реформ, и железной рукой удалит их из дворца и из государственной жизни, как только время иллюзий исчезнет. И это Александр не просто вернет на службу выделенного еще Павлом Аракчеева, но и благословит эпоху аракчеевщины.
Одновременно с портретами великих князей Ф. Рокотов пишет и их мать, будущую императрицу Марию Федоровну. Жену Павла писали многие художники, величественную, высокомерную, с неприязненным выражением равнодушного лица. Идеальная мать семейства, она гордилась этим своим качеством, как и планомерной, однообразной жизнью, до мелочей выверенной обязанностями и этикетом. Великая княгиня музицировала и рисовала, умела петь и вышивала, принимала участие в семейных спектаклях и сопровождала Павла на всех военных смотрах, выдерживая многочасовое стояние в холоде и под проливным дождем. Свою многочисленную семью великая княгиня старательно собирала вокруг себя, держала в поле своего зрения, в кругу своих занятий и доводила до исступления скукой, которую навевала на каждого, оказывавшегося вблизи нее. Екатерина боялась своей первой, темпераментной и волевой невестки, слишком независимой, слишком любимой Павлом. Мария Федоровна не представляла, с точки зрения императрицы, никакой опасности для большого двора, скорее наоборот — тяжелый и надоевший камень на шее наследника.
Сегодня портрет производит странное впечатление: его первоначальная овальная форма была со временем дополнена по углам и превращена в прямоугольник, на котором теряется фигура молодой женщины в очень широком, кажущемся небрежным белом платье. Ощущение небрежности создает и пышная прическа со спущенным на плечо локоном. Словно безразличная ко всему окружающему, молодая женщина злым и недоверчивым взглядом смотрит на зрителей. В посадке ее фигуры, повороте головы сказывается внутреннее напряжение, которого великая княгиня и не пытается скрыть, поглощенная своими безрадостными мыслями.
Но существует и еще одно доказательство того, что Федору Рокотову довелось побывать в эти годы в Петербурге, — портрет директора Академии наук Сергея Герасимовича Домашнева. Свою должность он занимал до 1783 года, между тем сделанная с рокотовского оригинала гравюра А. Я. Колпашникова несет надпись, в которой Домашнев назван действительным камергером и директором Академии. Для Рокотова он был одним из представителей тех литературных кругов, связь с которыми у него завязалась еще в петербургские годы. Заказ был частным и никакого отношения ко двору не имел.
Домашневу не повезло в исторической оценке его жизни и работы. Е. Р. Дашкова, занявшая после Домашнева должность директора Академии, не пожалела яростных нападок на своего предшественника, обвиняя его в злоупотреблениях, злостных нарушениях в финансовой и экономической части академического хозяйства. Документы не подтвердили обвинений, но доступные только историкам, они не могут сравниться по силе воздействия на общественное мнение с популярными „Записками“ Дашковой. О Домашневе можно, скорее, сказать, что многое в академическом хозяйстве осталось для него непонятным и не привлекло должного внимания. По своей первоначальной службе он был офицером Измайловского полка, служил в Генеральном штабе, а во время русско-турецкой войны командовал легионом албанцев. Ни в его храбрости, ни в его честности сомнений не возникало. Само назначение на директорскую должность было для Домашнева достаточно неожиданным: его добился оставлявший это место В. Г. Орлов.
Во мнении современников Домашневу гораздо больше повредила борьба с „ером“ — твердым знаком на концах слов, принятом в русском правописании. Не видя смысла в подобном правиле, Домашнев предложил отказаться от „ера“ — реформа, которой суждено было осуществиться лишь через полтораста лет, после октября 1917 года. Тем не менее Домашнев делает, несмотря на бешеное сопротивление академического окружения, первый опыт обновленного правописания — без „ера“ он печатает в „Академических известиях“ раздел „Показание новейших трудов разных академий“, вызывая град насмешек и стихотворных пародий. Даже в энциклопедических словарях короткие заметки о директоре Академии упоминают эту его необъяснимую фантазию и странность.
Совсем иначе рисуется С. Г. Домашнев в литературном словаре Н. И. Новикова: „Домашнев Сергей — штаб-офицер полевых полков, писал стихи. Его последние две оды: первая на взятие Хотина, а другая на морское при Чесме сражение весьма изрядны и заслуживают похвалу. Он сочинил краткое описание некоторых наших стихотворцев совсем не худо; а также о пользе наук, сатирический сон, оду на любовь и другие мелкие стихотворения, напечатанные в ежемесячном сочинении „Полезное увеселение“ 1761 и 1762 годов в Москве. Перевел в стихи Волтерову сказку „Что нравится женщинам“; также Мармонтелевых нравоучительных сказок 12, напечатанных в 1764 году в Москве в двух частях. Есть еще и другие его стихотворения, но они в свет не изданы“. Небезынтересно уточнить сведения Новикова: произнесенная в Академии наук речь о пользе наук, одно из программных выступлений директора, носила название „Об обязанности, которую имеют ученые общества присоединять к физическим наблюдениям и нравственные“. Какими бы ни были официальные причины удаления Домашнева с директорской должности, нельзя не помнить о его близости к идеям журнала „Утренний свет“. Из столицы Домашнев уехал в Москву вслед за Херасковым и Новиковым.
Это один из самых интересных образов, созданных Федором Рокотовым, и остается лишь жалеть, что местонахождение портрета неизвестно. Последнее собрание, в котором находился портрет С. Г. Домашнева, — имение „Кочеты“ Тульской губернии, принадлежавшее зятю Л. Н. Толстого, М. С. Сухотину. По остроте и точности определения характера Домашнев ближе всего к портрету другого литератора — Б. Е. Елчанинова. Есть в Домашневе удивительная независимость без тени самоуверенности и заносчивости, внутренняя собранность привыкшего командовать человека и спокойная, благожелательная сдержанность, интерес к окружающему и определенная сухость, неспособность к живым чувствам, открытому выражению переживаний.
Встреча Рокотова с Домашневым могла быть определена общими литературными знакомствами, но могла говорить и о совершенно особой страничке жизни художника — его связях собственно с Академией наук. Еще во второй половине семидесятых годов Ф. Рокотов пишет семью секретаря Академии и директора Сенатской типографии С. С. Волчкова. Один из сохранившихся портретов этой серии — дочери Волчкова, Марии Сергеевны, — очень близок по своему решению к портрету племянницы И. И. Шувалова, В. Н. Головиной. Сведения о Волчковой долгое время ограничивались для историков положением ее отца. В действительности этой скромной, не слишком уверенной в себе молоденькой девушке предстояло сыграть большую роль при дворе: она выйдет замуж за П. Б. Пассека.
И снова возвращение в панинскую среду.
П. Б. Пассек — один из тех, кому Екатерина II была обязана престолом. Отсюда его высокие чины генерал-аншефа, действительного камергера, ордена Андрея Первозванного, Александра Невского, Белого Орла и Станислава. Но он еще к тому же единомышленник Паниных, и в его окружении просматриваются связи все с теми же масонами, с теми же надеждами малого двора. И Екатерина в начале восьмидесятых годов предпочитает избавиться от явно подозрительного ей лица: предавший одного императора с такой же легкостью может предать и второго. Поэтому П. Б. Пассек получает в 1782 году назначение Могилевским и Полоцким генерал-губернатором. Императрица не поспешит с помощью и к оставшейся в затрудненных материальных обстоятельствах сестре Пассека, баронессе А. Б. Вейдель. Зато после ее смерти она заберет во дворец — на всякий случай — осиротевших дочерей. Одна из них станет женой не поладившего с Г. А. Потемкиным З. Г. Чернышева, вторая — женой П. И. Панина. Разобраться в дворцовых связях никогда не было легким делом. Союзы рождались и рассыпались в зависимости от обстоятельств, от условий сегодняшнего дня, чтобы завтра превратиться в злейшую вражду, и наоборот. Павел не вспомнит о недоверии матери к генерал-аншефу, зато расплатится с ним за измену отцу: лишившись всех должностей сразу после прихода к власти нового императора, П. Б. Пассек с женой лишатся также права въезда в обе столицы — откровенная ссылка, по счастью для семьи, заменившая более серьезные репрессии. И последняя подробность в истории М. С. Пассек-Волчковой. Ее единственный сын покончит с собой после событий 14 декабря 1825 года.
Исправность рисунка не только есть то, что дает душу и истинную осанку, как оное частей согласие в момент означающем разум и сложение человека.
Большой покойный дом со службами и садом на углу Старой Басманной и Токмакова переулка. Свои служители и ученики. Мастерская переполнена работами. Заказы двора. Совсем не каждый даже модный художник мог позволить себе покупку дома в одном из лучших московских районов, потратить на него не одну тысячу рублей. К тому же Федор Степанович Рокотов не связан семьей, по-прежнему одинок и увлечен своей работой. Он и не думает повышать цены за портреты: ему достаточно его пятидесяти рублей — пусть заезжие знаменитости приобретают на таких же холстах тысячи. Все в жизни художника говорило о достатке, сложившемся быте и… душевной неустроенности.
Из столичного далека с его постоянной сменой милостей и опал, награждений и ссылок этот натиск почти не ощущался, да и никак не казался грозным. Какие-то изменения в московском театре, какие-то неприятности у книгоиздателя Новикова — частности, о которых не стоило размышлять. В самом деле, одно, казалось, смягчало другое.
В 1784 году Н. И. Новикову впервые дают понять всю его беззащитность перед лицом монаршего престола — Комиссия народных училищ предъявляет ему свои претензии по поводу перепечатки и распространения учебников. Новиков ничего здесь не мог приобрести, ничем обогатиться. Речь шла о тиражах, которых не достигали правительственные типографии. Новикова поддержал московский главнокомандующий З. Г. Чернышев, но он умер, не может подтвердить своих слов, и это идеальный вариант, чтобы поставить на место слишком независимого книгоиздателя. Сумму иска пришлось уплатить. Со стороны — достаточно обычные осложнения в любом коммерческом деле, тем более что штраф еще не разорил Н. И. Новикова.
Да и как заподозрить в возникшем конфликте начало наступления на Новикова, когда в том же 1784 году Екатерина II с таким либерализмом и широтой отклоняет донос нового московского главнокомандующего о „возмутительных“ стихах в пьесе Николева „Сорена и Замир“. Нечего и думать о снятии пьесы, как нечего соотносить заключенных в ней разоблачений с императрицей: „Смысл таких стихов, которые вы заметили, никакого отношения не имеет к вашей государыне; автор восстает против самовластия, тиранов, а Екатерину вы называете матерью“. Своеобразное доказательство, но тем не менее спектакль продолжает идти.
Правда, в следующем году у Н. И. Новикова возникает очередное осложнение. Личным указом Екатерина II требует составить полную и „неукоснительную“ опись его изданий и передать на рассмотрение не отличавшемуся ни широтой взглядов, ни либерализмом митрополиту Платону на предмет выяснения их благонадежности, отношения к вере и престолу. Испытание на благонадежность предстояло пройти у московского митрополита и самому Новикову. Расчет императрицы был точным. Платон не мог не осудить деятельности книгоиздателя, но то ли митрополит не понял истинных намерений Екатерины, то ли понял свою задачу слишком узко, во всяком случае, осуждения не последовало. Часть книг действительно была назначена им к изъятию, зато в остальном митрополит счел новиковские издания допустимыми и даже полезными, а самого книгоиздателя „добрым христианином“. Конечно, тень неблагонадежности, царского недовольства уже набежала. Чиновники не замедлили сделать для себя необходимый вывод, и Н. И. Новикову больше не приходилось рассчитывать на какие бы то ни было послабления. Но торговля книгами была возобновлена, явного урона культурная жизнь Москвы не понесла.
В начавшемся, хотя еще и скрытом от глаз современников поединке все было предрешено. Екатерина ждала новых предлогов. Никогда их поиски не представляли для власть имущих труда. В честь Г. Г. Орлова, решившегося приблизиться после окончания эпидемии к зачумленной Москве, выбивается золотая медаль. Зато Новиков своей помощью голодающим крестьянам в тяжелейший 1787 год сам выносит себе приговор. Находившийся в его родном Авдотьине фонд хлеба и зерна охватывал сто с лишним деревень. Не слишком ли быстро удается ему то, что представлялось неразрешимой задачей для правительства, и не слишком ли большую приносит популярность? Екатерине трудно мириться с декларациями, когда же декларации подтверждаются действиями, надо обращаться к мерам пресечения. В конце концов, опасность представляли даже каменные дома, которые Н. И. Новиков строит своим крестьянам вместо дедовских изб. А между тем на подмостках московского Петровского театра звучат строки „Росслава“ Я. Б. Княжнина:
Блаженством подданных мой трон крепится;
Тиранам лишь одним рабов своих страшиться!..
Бесстрашен буди царь: но чем сильней правитель,
Тем больше должен быть он истины хранитель
И чтить священнейший народных прав закон!..
Законов первый раб, он подданным пример!
Это уже последние годы, когда Екатерина II еще пытается соблюсти внешнюю благопристойность действий своего правительства, соотносить их с декларациями энциклопедистов, избегать открытых выступлений против бунтовщиков. Достаточно, что в 1789 году по ее личному указанию расторгается контракт Новикова на аренду университетской типографии. Годом позже императрица направляет в Москву А. А. Безбородко для специального следствия по делу Новикова. Дело должно родиться, и тем хуже для Безбородко, если он оказывается бессильным его сочинить. Все равно необходимый исполнитель монаршей воли будет найден. Типографическая компания перестанет существовать, а Н. И. Новиков окажется в стенах крепости. Хотя Екатерина и сознает, что все эти меры бессильны против главной опасности — поднятого Новиковым общественного мнения, которого нельзя себе подчинить. Потому-то скромный книгоиздатель представляется ей силой более значительной, чем шведы и турки.
Екатерина II не могла знать, что в ответ на поднимавшуюся волну правительственной реакции рождаются произведения, мало чем уступавшие радищевской книге. В том же 1789 году Я. Б. Княжнин закончит «Вадима Новгородского». Смысл трагедии представлялся особенно сложным, поскольку драматург вступал здесь в открытую полемику с самой императрицей. Несколькими годами раньше, воспользовавшись тем же отрывком из Никоновской летописи, Екатерина написала свою пьесу. Вместо ее панегирика самодержавию Княжнин рисует образ пламенного свободолюбца Вадима, который, даже потеряв единомышленников и друзей, убедившись в предательстве всего народа, отдавшего предпочтение тирану, не изменяет своим убеждениям, вере в свободу. Строки трагедии прямо перекликались с пафосом радищевских призывов:
Какой герой в венце с пути не совратился?
Величья своего отравой упоен —
Кто не был из царей в порфире развращен?
Самодержавие повсюду бед содетель,
Вредит и самую чистейшу добродетель
И, невозбранные пути открыв страстям,
Дает свободу быть тиранами царям.
Современники усматривали прямой выпад против Екатерины в решении Е. Р. Дашковой напечатать трагедию. «Вадим Новгородский» увидел свет в 1793 году в 39 книге «Российского Феатра». Уже состоялось осуждение Н. И. Новикова и А. Н. Радищева, уже Екатерина II во всеуслышание объявила об отказе от былых либеральных увлечений. «Вадим» не только был запрещен. Принятые против него меры не знали себе равных. Конфискации подлежал весь тираж. Выявлялись специальным полицейским дознанием все покупатели, у которых книга отбиралась, а дома обыскивались. Все, что удалось найти, было сожжено. И притом указания Екатерины требовали соблюдения строжайшей тайны. Генерал-прокурор Самойлов предлагает московскому главнокомандующему немедленно допросить направившегося в Москву книгопродавца Глазунова, отобрать у него непроданные экземпляры и одновременно добавляет: «Благоволите исполнить все оное с осторожностью и без огласки… не вмешивая высочайшего повеления». Императрица все еще пыталась остаться в стороне от полицейских репрессий.
После 1781 года Екатерина больше не вспомнит о Федоре Рокотове, да и так ли лестно для мастера было это случайное воспоминание! Жизнь художника теперь уже окончательно замкнется Москвой, хотя связи с окружением, и притом самым непосредственным, императрицы у него будут сохраняться. По словам последнего статс-секретаря Екатерины II А. М. Грибовского, за обеденным столом Екатерины в будние дни собирался постоянный кружок особенно близких ей людей. Среди шести названных имен три были связаны с Рокотовым — обстоятельство, меньше всего похожее на случайность.
Скорее всего, в тот же петербургский свой приезд пишет художник А. В. Браницкую, мрачную женщину с жесткими, почти мужскими чертами лица и твердым взглядом, вопреки моде тех лет одетую в темное платье с коричневой шалью, на котором переливается усыпанный бриллиантами портрет императрицы. В 1781 году эта племянница Г. А. Потемкина дожидалась своей очереди быть выданной заботливым дядюшкой замуж, одновременно став статс-дамой. Несмотря на романтическое прошлое, Браницкая оказалась хорошей хозяйкой своих несметных богатств, сама распоряжалась деревнями и сумела значительно поднять благосостояние своих крестьян. С этой целью она жертвует капитал в 300 тысяч рублей, проценты от которого должны были расходоваться на улучшение хозяйств ее 97 тысяч крепостных, расселенных в двухсот семнадцати имениях. В 1875 году проценты от этого основного капитала, составившие 600 тысяч рублей, легли в основу так называемого Банка Браницкой в Белой Церкви, ссудами которого могли пользоваться местные крестьяне.
Трудно сказать, что привлекало Екатерину в этой молчаливой красавице, как ее обычно называли современники. Малограмотная, не владевшая иностранными языками, неспособная поддержать светскую беседу, она оставалась молчаливым свидетелем самых сложных дипломатических переговоров императрицы, сопровождала ее во время путешествия в Тавриду, не оставляла во дворце. Даже рокотовский портрет вошел в дворцовое собрание и хранился наравне с лицами императорской фамилии.
Другой, не менее близкой Екатерине семьей была семья Протасовых, двоюродных племянников братьев Орловых. Еще во время своего фавора Г. Г. Орлов устраивает во дворец племянницу, А. С. Протасову. Некрасивая, неумная, на редкость сварливая, новая камер-фрейлина к удивлению окружающих очень скоро становится совершенно необходимой Екатерине II. Императрица мирится с ее несносным характером, потакает капризам, выполняет все более многочисленные просьбы, превращавшиеся в настоящие требования. Протасова не упустит ни одного из преимуществ, связанных с положением царской любимицы. У нее собственные покои в дворцовых апартаментах, целый штат пажей и право пользоваться императорской кухней. Но главный предмет забот Анны Степановны — единственный брат и его многочисленные дочери. Лишь бы их получше устроить в жизни, обеспечить титулами и богатством.
По сведениям каталога рокотовской выставки, П. С. Протасов выглядит вполне достойным государственным деятелем: сын сенатора, бригадир (1768), участник русско-турецкой войны, правитель Новгородского (1778–1782) и Калужского наместничества (1782–1792), к тому же еще генерал-поручик и сенатор. В действительности главной заслугой Протасова было родство с Анной Степановной, обеспечивавшей ему постоянное продвижение по служебной лестнице. Рокотов таким и пишет его — самодовольным холеным барином, презрительно рассматривающим окружающих маленькими заплывшими глазками. Почти одновременно Ф. Рокотов пишет и портрет его жены, снабженный на обороте не совсем обычной надписью: «Александра Ивановна Протасова р. Протасова». Портреты всегда трудно связывать с сохранившимися в сегодняшней Москве домами, особенно рокотовские портреты, где душевное состояние человека, выражение его внутренней жизни становятся смыслом и содержанием создаваемой художником картины о человеке. И все же есть свое, особенно острое и непривычное ощущение в том, чтобы остановиться перед тем домом, в который входил художник, где жили те, кого он писал.
Дом на московском Сивцевом Вражке давно приобрел имя аксаковского. Мемориальная доска говорит о том, что здесь находилась одна из московских квартир писателя, где праздновал свой день рождения Гоголь, бывали Тургенев и Щепкин. Дом переделывали, достраивали, и все же он сохранял старые стены, нарядную анфиладу парадных комнат, две крошечные гостиные со скругленными углами, которые так любила протасовская семья. Это родовое гнездо Протасовых — члена Военной коллегии генерал-поручика Якова Яковлевича и его младшего брата, отца изображенной на рокотовском портрете Александры, Ивана Яковлевича, женатого на А. А. Юшковой, близкой родственнице великолепного живописца петровских времен Ивана Никитина. С этой же семьей породнятся впоследствии В. А. Жуковский и Н. М. Карамзин.
Дочери Протасовых после смерти матери получили разрешение поселиться во дворце вместе со своей теткой, которая сумела им устроить блестящие партии. Одна из них стала, между прочим, женой Ф. П. Ростопчина и была изображена на известном портрете О. А. Кипренского.
И, наконец, еще одно связанное с окружением Екатерины II имя — И. И. Барятинский. У императрицы совсем непростые отношения с этой семьей. Отец изображенного Рокотовым юноши был флигель-адъютантом Петра III, но не лишился милостей и новой монархини. Впрочем, Екатерина предпочла его видеть посланником в Париже, где проходят детство и юность сына.
Он и смотрится французским маркизом, этот высокий гибкий мальчик, повернувшийся к зрителям в овальном окне рокотовского портрета. У Барятинского умное, тонкое лицо, спокойный, сосредоточенный взгляд рано повзрослевших глаз. Детство — оно бесследно исчезло за умением себя держать, следить за мыслями и словами, ничем не выдавать настроений и чувств. Но зато какой внутренней жизнью оживает это лицо благодаря найденному Ф. Рокотовым живописному решению, когда под тонкой обобщающей целое лессировкой светится тон грунта и в розовом бархатном кафтане, и в желтом камзоле, и в бледных, чуть запавших щеках.
Детство И. И. Барятинского прошло частью в Париже, частью в подмосковном Рождествене, проданном в 1773 году отцу А. В. Суворова. И не из этих ли встреч с русской деревней он вынес свою страсть к агрономии? После длительной военной службы и работы в дипломатических миссиях, в том числе чрезвычайным посланником и полномочным министром в Мюнхене, Барятинский становится одним из первых в России ученых-агрономов.
…В конце восьмидесятых годов на московской сцене появилась пользовавшаяся успехом комедия автора, скрывшегося за инициалами «Л. Т.», «Свадьба Промоталова». Ее герой решает, чтобы поправить свое состояние, жениться на богатой невесте «из простых», но прежде времени делится с приятелем своими планами в письме. Письмо попадает в дом невесты, и там разыгрывается сцена чтения:
"С л а б о у м о в (берет у Марфы письмо и читает). Дочтем до конца. «Наконец, любезной граф, я сей вечер вхожу в гнусную, подлую и мерзкую родню. Приезжай на мою свадьбу и привези Вертопрахова, Пустомелева, Мотавилова и всех наших знакомых. Вы увидите всю новую мою родню, составленную из разных чудовищ. Во-первых, увидите вы нареченную мою тещу, Слабоумову, которую вы, как и все денежные заемщики, довольно знаете…»
С л а б о у м о в а. Какой беспутной!
С л а б о у м о в (читает): «Во-вторых, нареченную мою супругу, Акулину Авдеевну, которая глупостью и деревенскими ужимками своими вас со смеху уморит».
М а р ф а. Слышите ли, как вас выхваляют!
А к у л и н а: Бессовестной…
С л а б о у м о в (читает). «В-третьих, увидите вы почтенного моего дядюшку, Слабоумова, который так тонко знает деревенскую экономию, что высчитает, сколько в четверике овса щетом овсяных зерен, сколько курица в год снесет яиц, без ошибки узнает, из которого яйца высидит наседка цыпленка или которое болтун; а в прочем дурак набитой…» Какой это бездельник!
М а р ф а. Он всех описывает так, как бы хорошей живописец портреты!"
Слова Марфы на редкость точны. Уловить не только внешнее сходство с человеком, но проникнуть в особенности его характера, душевного склада, даже интересов, какими бы мелочными и ничтожными они ни оказались, — таково изменившееся представление об искусстве и целях портретиста, которое возникает у современников. В комедийном диалоге оно раскрывается нагляднее, чем в любом из появляющихся в те годы теоретических рассуждений.
А. П. Кутайсовой на рокотовском портрете почти столько же лет, как и И. И. Барятинскому. В ней еще многое напоминает о детстве и вместе с тем как далека она от него, эта быстроглазая, ловкая Сюзанна с недоверчивым и недобрым взглядом темных глаз. Со временем к ее имени присоединится титул графини, со временем она станет одной из самых влиятельных и богатых придворных дам. Но пока дочери именитого петербургского гражданина удалось выйти замуж за любимого брадобрея Павла. Маленький турчонок, захваченный при взятии Бендер, обучился в Париже и Берлине парикмахерскому делу, стал камердинером великого князя, а вместе с тем и самым необходимым для Павла человеком: никто не умел так ловко применяться к неуравновешенному характеру наследника, угадывать малейшие колебания его настроений.
При вступлении Павла на престол Кутайсов начнет всего лишь с должности гардеробмейстера. Но разве склонность к интригам и безмерное корыстолюбие не должны были дать своих результатов? В конце 1798 года Кутайсов уже егермейстер, в феврале 1799 года барон, через два месяца граф, еще через полгода обер-шталмейстер, мальтийский рыцарь большого креста, и все это в сопровождении огромных земельных и денежных подарков. «Турецкой крови, французского воспитания, ографствованный государем», как отзывался о нем А. Г. Орлов-Чесменский.
Для рокотовской Кутайсовой еще все впереди, да и кто бы мог догадаться об ожидающем их с мужем фантастическом будущем. Художник как будто и не настаивает на проявлении внутренней жизни в этой почти девочке, кажется, просто не верит в нее. И это ослабление эмоционального наполнения портрета стало одной из причин, по которой портрет долгое время приписывался Д. Г. Левицкому. Впрочем, особенности письма, так разнящиеся у обоих мастеров, не стали предметом специального исследования.
Портреты маленьких великих князей были несомненно идеей Екатерины, хотя и Павел не мог возражать против давно знакомого ему мастера. Лишнее тому доказательство — портрет Кутайсовой. Ловкий турчонок выбирал для своей молодой жены того художника, к которому был расположен его повелитель. Кстати, даже платье Кутайсовой повторяет необычный по своему фасону костюм Марии Федоровны. У малого двора существовали свои пусть даже очень маленькие особенности, которые культивировались как доказательство собственной независимости, противостояния двору Екатерины. И все же для Федора Рокотова более близким оставался круг его жизни. Передать сходство человека можно было при наличии недавних связанных с И. И. Шуваловым и Н. И. Паниным знакомых, людей более независимых от двора, свободных в своих поступках и внутренней жизни. Передать сходство человека можно было при наличии необходимого мастерства в отношении каждой модели. Искусство Рокотова требовало внутренней связи художника с моделью, и если такая связь не возникала, рокотовского феномена не случалось.
Федора Рокотова легко себе представить живописцем юности, иногда живописцем зрелых лет, если речь идет о мужских портретах, и невозможно художником старости. Умение Рембрандта раскрыть за увядшей кожей, бороздами морщин, провалами глазниц и запавших ртов новую удивительную красоту человеческой мудрости, понимания жизни, всепрощающей доброты в истории искусства осталось доступным слишком немногим. И тем не менее Рокотов оказался живописцем, способным уловить и пережить в своих моделях поэтическую и трагическую стороны старческих лет.
А. И. Куракина… В эти годы она сама уже станет живой историей. Двоюродная племянница «Алексашки» Меншикова, двоюродная тетка императора Петра II, жена двоюродного брата царевича Алексея. Среди этого близкого или дальнего — как посмотреть — родства, конечно, главное связь с такими братьями, как Никита и Петр Панины, которым Александра Ивановна могла уступать в образованности, но никак не характере. Она рано лишилась мужа, пережила его почти на сорок лет и успела за эти годы вырастить своих восьмерых дочерей и сына, поставить на ноги также рано осиротевших внуков, всюду бывать, со всеми переписываться. По красоте и непринужденности слога, ясности мысли ее письма относятся к лучшим образцам эпистолярного наследия XVIII века. «Привез мне князь (внук, С. Б. Куракин. — Н. М.) от тебя твой портрет, который гораздо тебя хуже, и мне кажется, вся мина не твоя. Однако же, хотя портрет и не походит, только я вам благодарствую, что вы меня при всяком случае стараетесь утешить», — из письма А. И. Куракиной внуку Александру Борисовичу. Кстати, писала она одинаково легко на русском и французском языках.
В куракинском доме на Мясницкой, там, где сегодня стоит здание Почтамта, на постоянных праздниках и застольях собиралась вся Москва. Александра Ивановна не любила чувствовать своего возраста и не давала его чувствовать другим. Шестидесяти шести лет, за шесть лет до написания ее портрета Ф. Рокотовым, она продолжала ездить к брату в Дугино, на Смоленщину, на охоту. Старая Куракина, как называли ее в Москве, занималась самой широкой благотворительностью, любила простой стол, но все это скрывала, чтобы не нарушать привычного для окружения светского образа жизни. Навязывать кому-либо свои вкусы никогда не было ее особенностью. Мало кто мог дождаться такой надписи на могильной плите, которая появилась над погребением А. И. Куракиной в московском Новоспасском монастыре: «И хотя и не уединилась от светской жизни, но все время содержала и отправляла со всею строгостию монашеские правила и пост, и Всевышний благословил ее видеть сыны сынов своих».
Любила ли А. И. Куракина живопись, понимала ли в ней толк, во всяком случае, портретами увлекалась, собирала их и заказывала у модных художников. Едва ли не первым ее собственным изображением было полотно Г. Гроота, представляющее великолепную красавицу в платье по моде двадцатых годов XVIII века, горностаевой мантии и россыпи фамильных бриллиантов. Скорее всего, именно А. И. Куракина настояла на том, чтобы Федором Рокотовым были написаны ее единственный сын Борис-Леонтий и любимая дочь Агриппина. Раз Рокотов удостоился писать саму княгиню, значит, в ее представлении, отвечал всем требованиям портретиста. В одном из писем все тому же любимому внуку, как его называли, «бриллиантовому» Куракину, бабка скажет: «Князь Александр Борисович, друг мой! Благодарствую за письмо и присланный мне ваш портрет, который очень сходен, а я всегда сходство предпочитаю мастерству. А старый отдала, по письму вашему, княгине Аграфене Михайловне (княгиня Барятинская, урожденная Лобанова-Ростовская. — Н. М.), она от него без ума: так рада».
Известны два портрета старой княгини, оба из фамильных куракинских собраний. Первым появился на выставках экземпляр, хранившийся в петербургском доме семьи и ныне входящий в экспозицию Екатеринбургской городской картинной галереи. В 1902 году на выставке «150 лет русской портретной живописи» он фигурировал как работа рокотовского круга с упоминанием о существовании его аналога в саратовском имении Куракиных «Надеждине». Никакими надписями холст не отмечен. Надеждинский портрет был включен в Таврическую выставку 1905 года, затем перешел в собрание И. С. Остроухова, а с 1929 года в Третьяковскую галерею. И. Э. Грабарь безоговорочно отнес его к рокотовским подлинникам. К тому же оборот этого холста снабжен старой надписью: «Супруга покойного обер-шталмейстера князь Александра Борисовича Куракина княгиня Александра Ивановна урожденная Панина от роду 72 лет списана 1783 году скончалась 1786 февраля 11». По всей вероятности, заказывает старая Куракина свой портрет для детей и внуков после неожиданной смерти своего любимого брата Никиты Панина, скончавшегося в конце марта 1783 года.
Сомнения в авторстве Рокотова… Может быть, здесь они вызывались возрастом изображенных лиц. Непривычно было видеть художника автором портретов стариков. Преклонные годы моделей требовали и иные приемы письма. По-иному раскрывал здесь художник и внутренний мир человека. В портрете А. И. Куракиной светлеет фон. Ф. Рокотов мельчит разделку тканей, обращает внимание на фактуру материалов, чтобы смягчить ощущение разрушения, которое неизбежно приносят годы, — отяжелевших, трудно поднимающихся век, запавших щек, стянутого в ниточку беззубого рта, глубоких складок и вялой, дряхлеющей кожи. И та же бесконечная усталость гасит блеск равнодушно смотрящих глаз. Но таким видится художнику край жизни именно этой женщины. Что-то должно было случиться, и случиться совсем недавно, чтобы так круто изменить внутреннее состояние жизнелюбивого и энергичного человека, породить внутреннюю настороженность, с которой смотрит на зрителя старая Куракина.
И какой же иной предстает старость на другом рокотовском портрете — «Дарьи Григореевны Ждановой», как гласит надпись на обороте холста. В той же надписи названо имя художника и год написания портрета — 1781.
Жданова так же стара, как Куракина, но одета гораздо проще — в глухое черное платье и белый чепец с почти кокетливой голубой лентой. Решительность ее поворота к зрителю говорит о сохранившейся энергии, четкие черты морщинистого лица и плотно сжатый рот — о незаурядной воле. Дарья Григорьевна может сказать свое слово, где-то прикрикнуть, пригрозить, настоять на своем. И может быть, перемена, которая, в представлении художника, совершается с годами в человеке — это отход от постоянно сменяющихся настроений молодых лет к постоянному проявлению характера старости. К прозрениям Федора Степановича Рокотова-живописца теперь уже присоединялся жизненный опыт человека, приближавшегося к своим шестидесяти годам.