28 июля 1791 года.
Как обычно и бывает в Париже в июле, сегодня идет дождь. В Тюильри мне отвели новое помещение, поскольку в мои прежние апартаменты ворвались парижане и разграбили их до основания. Не стану описывать тот ужас, который я при этом испытала. Сейчас я сижу за старым письменным столом в маленькой комнатке на третьем этаже. К счастью, окна ее не выходят в сад, ставший постоянным местом сборища бунтовщиков.
Пока я пишу эти строчки, дождь усилился, и теперь льет как из ведра. Ветер швыряет дождевые капли в старое окно с такой силой, что стекла жалобно дребезжат, а с крыши срываются настоящие водопады. В такую погоду очень хочется выпить чашечку горячего чая – в комнате прохладно, и моя шелковая накидка очень тонкая, но большинство моих слуг арестовано, и мне просто некого позвать.
Я стараюсь не думать о том, что ждет нас в будущем. Наш единственный друг и союзник в Ассамблее, Мирабо, мертв, и теперь у всех на устах имя нового героя, Робеспьера, странноватого маленького человечка из Арраса.
Я надеюсь, что новые стражники позволят мне гулять в саду в погожие дни. Нога снова доставляет мне неприятности, но с палочкой я могу пройти довольно большое расстояние. Луи-Шарлю тоже очень нужно солнце, в последнее время он стал совсем бледным. Мальчику в его возрасте полезно много времени проводить на свежем воздухе, ездить верхом на пони и бегать наперегонки с друзьями. Так, как делали мои братья много лет назад в Шенбрунне. Сейчас я с удовольствием и какой-то светлой грустью вспоминаю те теплые, солнечные летние дни.
Они совсем не похожи на сегодняшнюю погоду, когда в старые окна яростно барабанят струи холодного дождя, размывая пейзаж за окном и навевая нерадостные мысли.
3 сентября 1791 года.
Кошмар. Моей новой тюремщицей назначена Амели.
– Ешьте хлеб! – кричит она на меня, если я оставляю маленькую горбушку нетронутой на тарелке. – Он полезен для вас.
– Кондитеру впору работать отравителем, – отвечаю я ей. – Я не стану есть ничего из того, что он испек.
По дворцу ходят слухи, что кондитер заделался ярым революционером и жаждет моей смерти.
– В таком случае, оставайтесь голодной, – заявляет она, расхаживая по комнате и теребя маленький серый камешек, который носит на цепочке на шее, сувенир из Бастилии. – Кстати, с сегодняшнего дня вам запрещено покидать это крыло дворца.
– Но мой супруг и дети…
– Вы должны испрашивать разрешения повидать их всякий раз, когда у вас возникнет такое желание.
– Я хочу видеться с ними каждый день.
– Это запрещено.
Все мои старые слуги, за исключением Софи и Лулу (теперь низведенных до положения горничных), были арестованы и высланы из столицы. Амели отказывается сообщить, что с ними стало.
– Народные горничные окажут вам все необходимые услуги, – говорит Амели.
Именно эти самые народные горничные ежедневно приносят мне на обед и ужин небольшую миску вареного мяса, половину булки грубого хлеба и маленький кувшинчик вина. Иногда после этого они задерживаются в комнате и начинают примерять мои платья или шляпки с перьями, напяливая их на свои немытые, сальные волосы. С важным видом они дефилируют по комнате, подражая мне и отпуская непристойные замечания.
– Нам известно, что у вас припрятаны тысячи бриллиантов, – говорят они, обступая меня, и голоса их напоминают шипение змеи. – Где они? Куда вы их спрятали? Эти драгоценности не ваши, гражданка Капет. Они принадлежат народу Франции.
Я изо всех сил стараюсь не обращать внимания на этот хор неприятных голосов и грязные слова, которые они бросают мне в лицо. Я черпаю утешение в уверенности, что драгоценности находятся в надежных руках. Я отправила шкатулку с ними в безопасное место, вручив ее Андрэ, моему старому парикмахеру, когда он собрался эмигрировать из Франции. Он отвез их Станни, который сейчас живет в Кобленце. Станни с супругой сумели добраться до границы в ту ночь, когда нас арестовали и заставили вернуться в Париж. Их встретил вооруженный эскорт, и теперь они, присоединившись к Шарло, вместе пытаются собрать армию.
Как бы ни раздражали и ни надоедали мне народные горничные, Амели намного хуже их всех, вместе взятых. Особенно когда она специально причиняет мне боль, вспоминая Эрика.
– Знаете, а ведь его тело так и не нашли, – заявила она однажды. – Тело моего мужа, я имею в виду. В тот день, когда его убили, во дворце валялось столько трупов – и практически все они были обезглавлены – и кучи одежды. В такой обстановке разве можно отличить одно тело от другого?
При этих словах народные горничные жизнерадостно загоготали.
– Вот вы сумели бы узнать обнаженное тело Эрика без одежды, гражданка? – поинтересовалась у меня Амели.
– Нет, конечно.
– С трудом верится. Он изменял мне – уж кому, как не вам, знать это. Помимо вас, у него было несколько любовниц.
– Мы с Эриком не были любовниками.
Народные горничные затопали ногами и заулюлюкали, а потом затянули самую последнюю из гнусных песенок обо мне:
Столько мужчин вокруг,
И столько любовников,
И она опять тащит их к себе в постель.
Она ненасытна,
И легко доступна,
Так что все мужчины
Любят Марию-Антуанетту!
Я изо всех сил сдерживаюсь, стараясь быть выше всего этого – ограничений и наказаний, жестоких насмешек и безжалостных разговоров о мужчине, который был мне дорог. К Амели я не испытываю ничего, кроме презрения, потому что знаю, что она не скорбит об Эрике, который был славным мужчиной и пал смертью храбрых, защищая меня. Впрочем, чему удивляться? Она была недостойна его с самого начала.
4 октября 1791 года.
Я так часто пишу письма, что у меня не остается ни сил, ни времени, чтобы делать записи еще и в дневнике. Я без конца пишу своему брату императору Леопольду, кузену Людовика королю Карлу, Станни, Шарло и даже графу Мерси. Я умоляю их как можно быстрее направить во Францию войска. Я откровенно говорю им, что теперь спасти нас может только сила. У нас не осталось политических союзников. Людовик растерял почти всю свою власть, и я полагаю, что совсем скоро нас устранят окончательно.
О нет, убивать нас они не станут, в этом я уверена. Убить нас – значит, навлечь на себя жестокую месть. Скорее всего, наше заключение станет более строгим, чем сейчас. Отныне дворец Тюильри превратился для нас в тюрьму. А в дальнейшем нас, наверное, поместят в какой-нибудь старый замок в провинции и попросту забудут о нас. Уже сейчас Людовик чувствует себя забытым и брошенным. Он совершенно пал духом и переложил всю работу по ведению переписки с нашими друзьями и союзниками на мои плечи.
12 октября 1791 года.
Моей портнихе мадам Ронделе по-прежнему позволено навещать меня (моя прежняя портниха, Роза Бертен, давным-давно эмигрировала), и сегодня утром она принесла полную корзинку подарков для народных горничных и Амели.
Она принялась раздавать подарки сразу же после своего прихода: теплые красно-бело-синие шерстяные шарфы, красные фартуки, бело-синие полосатые нижние юбки. Мои тюремщицы с восторгом принялись рассматривать и примерять обновки. Тем временем мадам Ронделе протянула мне нижнюю юбку, которую сшила специально для меня и которую наши сторожа не озаботились осмотреть, настолько они увлеклись подарками. У юбки под оборками пришиты потайные карманы. В них лежат письма.
Когда доктор Конкарно приходит осмотреть меня и назначить лечение, то приносит с собой хлеб и пирожные (испеченные лояльным к монархии кондитером), и частенько прячет тайные послания в потайном отделении в дне моей хлебницы.
Вот, например, он приходил давеча и принес корзиночку кексов.
– От доброжелателя из Бретани, – пояснил он.
Я откусила кусочек одного из кексов и едва не сломала зуб. Оказывается, в нем было запечено что-то твердое. Я выплюнула предмет на ладонь и обнаружила, что это перстень с бриллиантом. Я быстро вложила перстень обратно в рот, а доктору пожаловалась на боль в деснах и попросила его осмотреть меня (дантиста ко мне не допускают).
Он увидел перстень у меня во рту, но не подал виду, потрогал мои десны, после чего принялся втирать в них какой-то лечебный бальзам. Наконец, улучив момент, он спрятал перстень в моей хлебнице.
– Перешлите его Станни, – прошептала я. – Пусть это будет нашим вкладом в создание армии.
18 ноября 1791 года.
Нога у меня воспалилась. Теперь доктор Конкарно приходит два раза в день, чтобы смазать рану бальзамом и сменить повязку. С собой он приносит письма, спрятанные в докторском саквояже, и забирает те, что написала я. Я знаю, что он очень сильно рискует, и за это я всегда буду ему благодарна. Я призналась ему, что с некоторых пор у меня прекратилась менструация, и он ответил, что, по-видимому, это вызвано беспокойством, общим недомоганием и нехваткой сна. Я и в самом деле ложусь поздно, потому что засиживаюсь далеко за полночь – я пишу письма. Мне помогает Софи. Иногда ночью, глядя в окно, я вижу фантастические огни в небе, полярное сияние. Белые, зеленые, иногда фиолетовые вспышки сменяют друг друга.
– Грядет конец света, – уверяет Софи. – Эти огни – знамение.
Я часто думаю, что она может быть права.
31 декабря 1791 года.
Сегодня ночью заканчивается старый год. Страшный, жестокий, ужасный год для всех нас! Ах, если бы мы тогда смогли благополучно добраться до границы, то сейчас были бы в Кобленце и готовились к празднику, полные надежд на светлое будущее. Я бы снова увиделась с Акселем, самым дорогим и любимым мужчиной на свете, который готов пожертвовать для меня всем. Я вновь оказалась бы в его объятиях, окруженная его любовью, способной защитить меня от всех бед и несчастий.
Я очень рада тому, что он в безопасности и ему ничего не грозит. Даже на расстоянии я чувствую его любовь. Как бы ни было у меня тяжело на душе, мысль о нем согревает мне сердце даже в такую холодную и промозглую ночь, как сегодня.
Я молюсь о том, чтобы в следующем, новом году мы были спасены.
2 февраля 1792 года.
Я ежедневно молюсь о спасении – и вчера забрезжила новая надежда.
В маленькую комнату, которая служит мне спальней, вошел темноволосый молодой рабочий с трехцветной кокардой на рубахе, держа в руках сумку с инструментами. Амели и народным горничным он предъявил специальный пропуск. Не глядя на меня, он подошел к окну и начал отдирать замазку в углу рамы, пробормотав что-то о том, что его послали устранить течь. Похоже, он знал, что делает, и женщины перестали обращать на него внимание.
Но что-то в облике этого рабочего показалось мне странным, и я стала присматриваться к нему. Поработав некоторое время, и убедившись, что остальные женщины вышли из комнаты, он уронил к моим ногам сложенный вчетверо клочок бумаги.
– Прошу прощения, месье, но вы обронили вот это, – сказала я, поднимая упавшее и протягивая ему.
– Ш-ш! – прошептал он. – Прочтите его!
Я сразу же отвернулась от него и вложила листок бумаги между страницами книги, которую я читала, точнее, делала вид, что читаю. Убедившись, что никто посторонний не подслушал наш короткий разговор, я украдкой развернула листок. Вот что я там прочла:
«Я тот самый юноша, которого вы некогда спасли, когда меня избивал принц Станислав. Вы отправили меня в Вену, а там ваш брат Иосиф дал мне возможность поступить в военную академию. Я стал лейтенантом де ля Туром австрийской армии, командиром отряда рыцарей «Золотого кинжала». Здесь, в Париже, нас четыреста человек благородного происхождения, и мы дали клятву охранять и защищать короля и его семью. Мы не подведем вас. Загляните под дно подсвечника. Сожгите это письмо».
Я перечитала послание еще раз, а потом скомкала листок в руке. Лейтенант де ля Тур вынул из сумки с инструментами простой оловянный подсвечник, воткнул в него огарок свечи и зажег, поставив его на мой стол. За окном сгущались сумерки, и ему нужен был свет, чтобы продолжать работу. Однако, закончив свои дела, он оставил подсвечник на столе, и я сожгла послание на слабом огне свечи. После того как огарок догорел, я перевернула подсвечник. Там был выгравирован крошечный золотой кинжал. Когда я дотронулась до него, основание подсвечника вдруг откинулось, открывая пустую полость. Внутри лежало еще одно послание, и, развернув его, я с удивлением увидела несколько сотен подписей, за каждой из которых следовали слова «До последней капли крови!».
Это, как я догадалась, были подписи рыцарей «Золотого кинжала», присягнувших защищать нас. По моим щекам потекли слезы. Имен было очень много. Нам оказали большую, нет, огромную честь. Эти люди проявили чудеса храбрости. Я быстро свернула бумагу и, сунув ее в подсвечник, вернула основание на место. Тайник со щелчком захлопнулся.
Я постаралась, чтобы ни Амели, ни народные горничные не заметили моего приподнятого настроения и проблеска надежды, который вселился в меня и сверкал в моих глазах в течение того бесценного получаса, который я провела вечером в кругу своей семьи. Мне хотелось непременно рассказать Людовику о том, что случилось, но в дверях переминались с ноги на ногу несколько солдат Национальной гвардии, так что, естественно, я ни словом не обмолвилась о визите лейтенанта де ля Тура. Я сыграла в вист с Муслин, пока Людовик читал вслух сказки Луи-Шарлю. Мы улыбались друг другу и обнимались.
Когда пришла Амели, чтобы отвести меня обратно в мои апартаменты, я поцеловала Людовика в щеку и прошептала:
– У меня есть хорошие новости.
Не могу дождаться, когда же смогу поделиться ими с королем!
14 февраля 1792 года.
К нам снова вернулся Аксель. Несмотря на все мои опасения и просьбы, о которых я писала ему, умоляя не подвергать опасности свою жизнь и свободу, он все-таки возвратился во Францию. В те несколько драгоценных минут, которые мы провели наедине, он жадно поцеловал меня и признался, что не мог оставаться вдали от меня. Он все время беспокоился обо мне, посвящая все свое время и усилия борьбе за освобождение меня и моей семьи из западни, в которую мы угодили.
Хотя он по-прежнему красив, как вырубленная руками выдающегося скульптора мраморная статуя, в его облике появилось тщательно скрываемое беспокойство и тревога. Он похудел, лицо его заострилось, а в теплых и любящих синих глазах видна усталость. В волосах, зачесанных назад по pecпубликанской моде и стянутых на затылке черной лентой, поблескивают серебряные нити.
Аксель вернулся в Париж в качестве представителя королевы Португалии (это лишь для отвода глаз, конечно). Теперь он носит широкий черный плащ и непривычной формы черную шляпу, которые являются неотъемлемыми признаками высокородных португальцев. Ему прислуживают темноволосые португальцы, и волкодав Малачи сопровождает его повсюду, куда бы он ни пошел. Аксель говорит, что Малачи – самый лучший телохранитель, о каком только можно мечтать. Большую часть времени пес выглядит очень мирным и дружелюбным, но способен в считанные секунды перегрызть горло любому, кто рискнет напасть на его хозяина. Я не могла не заметить, что как только в комнату входит Амели, когда там находится Аксель, Малачи приподнимает верхнюю губу, скаля жуткие клыки, и глухо рычит.
Аксель провел с нами почти весь вчерашний день, негромко рассказывая о том, что мы хотели услышать более всего: предпринимаются отчаянные попытки вырвать нас из лап Национальной Ассамблеи, которая с прошлой осени единолично правит Францией.
Я не осмеливаюсь записать в свой дневник все, что мы услышали, скажу лишь, что король Густав оказался более верным нашим сторонником, нежели мы предполагали. Он сделал намного больше Станни и Шарло, собравших под свои знамена некоторое – очень маленькое, следует признать, – количество солдат. Густав решился на безумное предприятие – прошлой осенью он отправил почти весь шведский флот в Нормандию (а я об этом ничего не знала) с намерением высадить две тысячи солдат на берег и ускоренным маршем двигаться к Парижу. Он рассчитывал, что по пути в его отряд вольются лояльные сторонники короля из западных провинций Франции. Если бы ему удалось задуманное, я нисколько не сомневаюсь в том, что шведские войска и сохранившие верность Людовику французы захватили бы Париж. Революция захлебнулась бы, а всех этих злобных и безнравственных депутатов заточили бы в кандалы и судили как государственных преступников, каковыми они и являются.
Это был бы поистине великий день!
Густав организует второе вторжение, но в настоящее время он готов выкрасть нас и тайком увезти из Тюильри, если только мы согласимся отправиться в путь поодиночке. Но Людовик продолжает упорствовать, не давая согласия на любой план побега. Он дал слово генералу Лафайету, что не станет пытаться бежать из Тюильри, и намерен сдержать его. Аксель сказал мне, что считает поведение Людовика упрямым и глупым (а когда это Людовик был умным и покладистым?), тем не менее, он уважает его за прямоту и честность.
17 февраля 1792 года.
Наступила оттепель, и деревья под моим окном зацвели. Я тоже чувствую, как в моей душе после долгой зимы бесплодных мечтаний, когда я только и делала, что писала письма и не спала ночами, просыпаются робкие ростки надежды. С молчаливого одобрения нашего славного доктора Конкарно, который сумел убедить главу Законодательной Ассамблеи в том, что я очень больна и мне нужны тепло и покой, мне посчастливилось провести несколько дней в обществе Акселя в Сен-Клу.
19 февраля 1792 года.
Здесь, в Сен-Клу, в объятиях Акселя, я чувствую себя так, будто все беды и несчастья остались где-то далеко-далеко, и не замечаю, как бежит время.
Когда он целует меня, я испытываю такой восторг и волнение, словно это происходит впервые. Я совсем потеряла голову от любви к нему и просто наслаждаюсь выпавшим на мою долю неземным счастьем.
– Мой любимый маленький ангел, – шепчет он, гладя меня по щеке и целуя в губы, шею, плечи. – Нам столько пришлось пережить вместе.
– Ради меня вы рискнули и поставили на карту все – карьеру, семейное счастье, самое жизнь.
– Если бы мог, я бы сделал больше, – нежно ответил он, ласково смахивая с моих ресниц слезы, вызванные этими словами. – Разве вы не понимаете, что давно стали для меня дороже жизни?
Неужели когда-либо на земле жила женщина, которую любили сильнее и которая была счастливее меня?
Мы занимаемся любовью, мы спим, едим, разговариваем, прогуливаемся, взявшись за руки, по парку, благо погода стоит необыкновенно теплая. Такое впечатление, что, окруженные морем ненависти и опасностей, мы с Акселем оказались на островке, где правят бал безмятежность и любовь.
Сегодня утром я проходила мимо длинной зеркальной панели и неожиданно для себя самой осмелилась бросить взгляд на свое отражение. В последнее время я редко смотрюсь в зеркало, вид измученного и бледного лица действует на меня угнетающе. И тут, к своему изумлению, я увидела сияющую, счастливую женщину, на впалых щеках которой проступил слабый румянец. Глаза у меня живые и яркие, и в них даже стал заметен озорной блеск, которым они искрились когда-то давным-давно.
Ах, Аксель, ваша любовь способна творить чудеса!
27 февраля 1792 года.
Сегодня после полудня Аксель отбыл в Брюссель. Мы живем надеждой, что в течение следующих нескольких месяцев армия шведского короля Густава или войско, собранное Стан-ни и Шарло, освободят нас. А пока что мы обратились к рыцарям «Золотого кинжала» с просьбой о защите. Лейтенант де ля Тур, который продолжает бывать во дворце в качестве рабочего, неустанно оберегая мой покой, заверяет, что примерно пятьдесят рыцарей из четырех сотен, загримированных под парижан-революционеров, постоянно находятся в непосредственной близости от дворца. Они разработали целую систему сигналов, так что в случае опасности окажутся рядом через несколько минут. Я неизменно держу при себе оловянный подсвечник, с помощью которого получаю и отправляю сообщения.
22 марта 1792 года.
Сегодня я позвала Софи, чтобы она помогла мне одеться, и с ее помощью втиснулась в жесткий корсет, сшитый из двенадцати слоев толстой тафты.
– Но вы же всегда недолюбливали корсеты, – заметила она, застегивая многочисленные крючки у меня на спине. – Кроме того, вы так похудели, что он вообще вам не нужен. – Софи обрела несвойственную ей язвительность и резкость, а манеры ее стали бесцеремонными и даже грубыми.
Дело в том, что Амели и неотесанные народные горничные постоянно ее высмеивают и издеваются над ней. Она, бедняжка, хотя и старается изо всех сил в таком враждебном окружении сохранить присущее настоящей леди достоинство, но я-то знаю, что грубые насмешки глубоко ранят ее и она едва сдерживается, чтобы не вспылить и не сорваться. Вот уже много месяцев я стараюсь уговорить ее эмигрировать, но она упорно отказывается оставить меня одну. Ее верность очень дорога мне, и у меня не хватает слов, чтобы выразить свою признательность.
– Это не просто корсет, – возразила я. – Он сделан по специальному заказу.
Когда она застегнула последние крючки, я подошла к своему платяному шкафу и достала нож, который там прятала. Я попросила Софи закрыть дверь и запереть ее на замок, чтобы не дать возможности Амели ворваться в комнату в самую неподходящую минуту (что она проделывает часто и бесцеремонно, должна признаться), после чего протянула нож Софи.
– А теперь ударь меня, – попросила я, закрывая глаза и храбро становясь перед нею в ожидании удара.
– Что?
– Я сказала, попробуй заколоть меня.
Она выругалась по-немецки, и я не стану повторять ее слова.
– Будучи твоей госпожой, я приказываю тебе изо всех сил ударить меня ножом в грудь.
С жалобным криком, которого я от нее никогда не слышала, Софи попыталась ударить меня острием ножа, но все ее усилия привели лишь к тому, что лезвие сломалось, наткнувшись на крепкую броню защитного корсета.
Я рассмеялась.
– Видишь, дорогая моя Софи, я еще не сошла с ума, хотя ты наверняка подумала именно так. Этот корсет спасет мне жизнь. Его не пробьет даже пуля. И я заказала точно такой же для Людовика.
Я услышала сдавленный звук. Софи рыдала, закрыв лицо руками. Я была поражена до глубины души. Никогда ранее мне не приходилось видеть свою здравомыслящую, практичную, умелую Софи в слезах. И тут до меня дошло, что я проявила поразительное легкомыслие и бездушие, потребовав от нее доказать неуязвимость корсета, нанеся мне удар в грудь. Я знала, что нож не причинит мне вреда, а она-то даже не подозревала об этом!
– Ах, ваше величество, – пролепетала она сквозь слезы, – я так боюсь за вас!
В это мгновение я сообразила, как сильно она нервничает и беспокоится обо мне, равно как и то, как храбро она скрывала от меня свои тревоги, пряча их под маской нетерпения и раздражительности.
– Милая моя Софи, – воскликнула я, обнимая ее, – что бы я без тебя делала! Как я благодарна судьбе за то, что ты рядом со мной. Но тебе не нужно волноваться, в самом-то деле. Уверяю тебя, нас вот-вот спасут. Уже скоро.
Из соседней комнаты донеслось хриплое пение. С недавних пор народные горничные добавили к своему репертуару новую песню, сочиненную жителями Марселя, которые прибывали в Париж для участия в обороне города.
– К оружию, граждане! – горланили они. – Стройтесь! Пойдем маршем вперед! И пусть наши поля удобрит грязная кровь знати!
Я застонала, немелодичные звуки резали мне слух.
– О нет, только не это!
Софи слабо улыбнулась, но потом на лице ее появилось серьезное выражение, и она посмотрела мне в глаза.
– Если бы здесь сейчас оказалась ваша мудрая матушка, ваше величество, то она сказала бы вам, чтобы вы не возлагали особых надежд на корсеты или иллюзорных спасителей с другой стороны границы. Она бы сказала: «Доверьтесь мужчине, который любит вас, и уезжайте с ним».
– Акселю.
– Конечно.
– Мы уже один раз бежали, прошлым летом. Помнишь? Вот только далеко сбежать не удалось. Солдаты Национальной гвардии поймали нас и заставили вернуться.
Софи понизила голос.
– Думаю, вы понимаете, что я имею в виду. Уезжайте с этим шведом одна. Я увезу детей. Предоставьте короля его судьбе.
– Софи, если я поступлю так, как ты предлагаешь, то никогда себе этого не прощу.
– Король хотел бы знать, что вам с детьми ничего не грозит, и что вы находитесь под надежной защитой.
– За все это страшное время, с самых первых дней, когда нам стала грозить опасность, он ни разу не пришел ко мне и не предложил спасаться одной.
Софи поджала губы и ничего не сказала, но в ее глазах промелькнуло презрение.
– Я не стану говорить ничего плохого о своем сюзерене. Однако иногда мне хочется, чтобы он проявлял больше здравого смысла.
На это нечего было возразить, посему я попросила Софи помочь мне снять тяжелый корсет и спрятать его в шкафу среди моих нижних юбок.
Я обратила внимание, что остаток сегодняшнего дня она вела себя не так язвительно, как обычно.
15 апреля 1792 года.
Мерси прислал секретное послание, в котором сообщал, что мой брат Леопольд мертв и что его сын, мой племянник Франциск, совсем еще мальчишка, стал императором. Что это будет означать для всех нас? Аксель наверняка знает. Я жду его следующего письма.
10 мая 1792 года.
Варвары-парижане изобрели новое устройство для казни преступников, которое они называют Лезвие вечности. Оно похоже на гигантскую колоду для рубки мяса. Тяжелое, острое как бритва лезвие с ужасным звуком падает с высоты на шею несчастной жертвы, мгновенно отрубая голову. Окровавленная голова отлетает в сторону, а из тела ударяет фонтан горячей крови.
Людовик говорит, что посмотреть на жуткую машину для убийства собираются целые толпы. Считается, что она осуществляет подлинное правосудие вполне в духе революционных идеалов, которыми провозглашены свобода, равенство и братство. «Лезвие вечности» перед лицом смерти уравнивает всех, если учесть, что в прошлом людям благородного происхождения отрубали голову мечом, а простолюдинов вешали или замучивали пытками до смерти.
Мысль о том, что это приспособление с механическим бездушием так легко отнимает жизнь, заставляет меня содрогнуться. Это хладнокровное убийство, начисто лишенное чувств и достоинства. Амели читает мне вслух статью из газеты под названием «Друг народа». В ней автор по имени Марат утверждает, что для того, чтобы во Франции вновь воцарились порядок и спокойствие, необходимо отрубить двести тысяч голов.
Подобные нелепые заявления раздаются все чаще и уже никого не удивляют. Амели заставляет меня слушать эту невероятную по своей жестокости чушь, но я зажимаю уши. Этот Марат еще уродливее Мирабо, вдобавок он страдает каким-то отвратительным заболеванием кожи, отчего от него исходит омерзительный запах. По словам доктора Конкарно, все мужчины в Париже теперь стараются в буквальном смысле изваляться в грязи с головы до ног, чтобы от них воняло, – так они подтверждают свою приверженность идеалам революции. Они носят длинные неухоженные усы, мешковатые свободные брюки и деревянные башмаки. Ну и, разумеется, красно-бело-синие кокарды и фригийские колпаки, куда же без них. Доктор, кстати, тоже вырядился в мешковатые брюки, потому что если наденет облегающие бриджи дворянина, то будет оплеван чернью.
15 мая 1792 года.
Все мы пребываем в состоянии радостного возбуждения, потому что началась война, и австрийские войска быстро продвигаются вперед. Французские солдаты утратили остатки мужества и при виде настоящих австрийских воинов разбегаются, как зайцы. Когда французы встретились с нашими войсками под Лиллем, то были настолько напуганы и растеряны, что убили собственного командующего!
Вскоре австрийцы войдут в Париж, и мы наконец будем в безопасности. Тем временем парижан охватила мания подозрительности, и они все чаще прибегают к помощи этой ужасной машины, чтобы рубить друг другу головы.
7 июня 1792 года.
Лейтенант де ля Тур предостерег меня, что революционеры могут воспользоваться этим дневником как предлогом, чтобы объявить меня врагом народа, так что теперь я веду записи на маленьких клочках бумаги, которые прячу в подсвечник на моем столе.
Аксель прислал мне сообщение о том, что король Густав, наш большой друг и благодетель, погиб. Его заколол ножом дворянин, который, по словам Акселя, презирал короля за либеральные идеи. Так что сейчас Аксель лишился своего защитника и покровителя, но изо всех способствует успешному продвижению австрийских и прусских войск, которые уже совсем скоро должны войти в столицу. Он и сам может возглавить армию, чтобы поддержать герцога Брауншвейгского, который командует объединенными силами союзников.
Мне приснился Аксель, гордый и восхитительно красивый на белом коне, скачущий впереди сотен храбрых воинов, которые врываются во дворец и заставляют сложить оружие солдат Национальной гвардии и этих ненавистных парижан. Сон настолько ярок, что, проснувшись, я слышу вдалеке топот копыт.
28 июня 1792 года.
Случилось нечто ужасное. Австрийские войска все еще не вошли в Париж, и я не могу понять, почему этого не случилось.
3 июля 1792 года.
Моя бедная дорогая Муслин стала женщиной. Я сделала все, что было в моих силах, дабы подготовить ее к этому дню, чтобы она не испугалась перемен, произошедших с ее телом. Я надеюсь, что она с нетерпением ожидает того времени, когда станет женой и матерью. Ах, если бы мы сейчас жили нормальной жизнью, она была бы уже помолвлена. Или даже успела бы выйти замуж. Ей почти четырнадцать, и она очень красива, хотя, должна признать, унаследовала от отца некоторую неуклюжесть. Кроме того, Муслин пока недостает шарма, но она уже способна вызывать любовь.
Глядя на дочку, я как будто заглядываю в будущее, и в моем сердце вновь зарождается надежда. Когда-нибудь я буду держать на руках внуков и расскажу им о тех ужасных временах, которые нам пришлось пережить, о том, как мы были спасены, и о том, как королю была возвращена принадлежащая ему по праву верховная власть.
Когда-нибудь такой день настанет…
21 июля 1792 года.
Вчера Амели и шестеро народных горничных грубо схватили меня за руки и затолкали в шкаф, где хранятся метлы, швабры и прочие рабочие инструменты. Я стала звать на помощь, но они зажали мне рот своими грязными руками и пригрозили, что запрут меня в этом шкафу без пищи и воды, если я снова закричу.
Они сорвали с меня одежду, не обойдя вниманием даже старые стоптанные туфельки, и я осталась в одной ночной рубашке, с которой женщины не преминули содрать дорогие кружева. Амели с торжествующим видом вцепилась в мою золотую сережку и резко дернула ее на себя, разорвав мне мочку уха, которое начало обильно кровоточить.
Все произошло очень быстро. Обстановка накалилась до предела и я, надо признать, растерялась. Шкаф был маленьким и тесным, а женщины все время орали на меня и толкали, так что я натыкалась на стенки, опрокидывая ящики и ведра. Не знаю, что еще они бы со мной сотворили, если бы дверца шкафа не распахнулась, и на пороге не возник бы лейтенант де ля Тур, переодетый рабочим. Его неожиданное появление положило конец издевательствам, которым я подвергалась. Хотя бы на некоторое время.
Он сделал вид, что ищет ящик с гвоздями, который хранил в шкафу. И Амели, напропалую флиртовавшая с ним, приказала горничным выйти, чтобы он мог найти то, что искал.
Я стояла перед ним, покраснев от смущения, босая, в разорванной ночной рубашке, из раненой мочки струилась кровь. Мне было страшно, но я пыталась сохранить независимый вид. К его чести, лейтенант ничем не проявил гнева, который, не сомневаюсь, должен был охватить его от такого зрелища, и продолжал рыться в шкафу. Не глядя, он спокойно снял свою куртку и вдруг накинул ее мне на плечи, словно это был самый обыкновенный поступок при данных обстоятельствах.
– Ага! Вот он, – сказал он Амели, которая смотрела, как он обшаривает полки в небольшой комнатке.
Он взял в руки металлический ящичек и улыбнулся Амели, а та заулыбалась в ответ.
– Я могу проводить вас обратно в ваши покои, мадам? – спокойно обратился он ко мне. – Или, быть может, вы направлялись в апартаменты супруга?
– Да, пожалуйста, – сумела я произнести достаточно громким и решительным тоном, прежде чем удивленная Амели успела возразить.
Все было проделано так ловко и быстро, что спустя несколько секунд я уже шла по коридору в сопровождении лейтенанта де ля Тура, крепко вцепившись в его руку и направляясь в комнаты Людовика.
– Спасибо, спасибо вам, – прошептала я. – Они могли убить меня.
– Мы не позволим им причинить вам вред, – прошептал он в ответ. – Помните, мы все время начеку, и вы находитесь под нашей защитой.
Он передал меня с рук на руки нескольким доверенным офицерам Лафайета, находившимся в скромных апартаментах Людовика. К их чести, офицеры повели себя так, как подобает джентльменам, не уподобляясь грубым и неотесанным солдатам, которыми они имели несчастье командовать. Бросив на меня лишь один потрясенный взгляд, они как по команде отвели глаза и предложили мне одеяла, в которые я смогла завернуться, а также вручили носовые платки, чтобы перевязать кровоточащую мочку уха. Людовика нигде не было видно.
– Если мне позволено будет высказать свое мнение, господа, – обратился лейтенант де ля Тур к офицерам, – женщины, прислуживающие этой леди, проявили излишнее рвение, прикрываясь именем народа. Полагаю, будет лучше предоставить им возможность послужить революции в другом месте. А пока что, я надеюсь, эта леди будет в безопасности, если останется здесь, с вами.
– Разумеется. Возвращайтесь к своей работе.
Я смотрела вслед лейтенанту. Мне было страшно лишиться своего спасителя, тем не менее, я понимала, что если мне снова понадобятся его услуги, то он и другие рыцари «Золотого кинжала» придут мне на помощь.
9 августа 1792 года.
Над городом плывет набатный звон. Колокола гудят, не переставая, час за часом, и этот жутковатый звук не дает нам уснуть и напоминает, что Париж все глубже погружается в пучину хаоса.
Бам-м, бам-м, бам-м… Металлический звон не умолкает ни на минуту. Предупреждение. Призыв к оружию. Он слышен в каждом городском квартале, а потом начинают бить барабаны, и мы понимаем, что в боевую готовность приведен еще один отряд ополченцев, вооружившихся пиками, ножами и топорами.
Скоро наступит полночь, и из своего окна я вижу яркий свет множества факелов, которые движутся по улицам, прилегающим к дворцу. Суматоха началась в квартале Сент-Антуан, где располагаются фабрики и где живут голодные рабочие, не имеющие ни работы, ни хлеба. Потом беспорядки перекинулись на квартал Кордельеры на левом берегу Сены, населенный преимущественно радикалами, а оттуда распространились и на район, который они называют «Кенз Вант», самый радикальный во всем городе. Тот самый, в котором неделю назад горожане потребовали лишить Людовика короны.
Долой короля! Вот чего они хотят, эти варвары, называющие себя парижанами. Они не заслуживают даже того, чтобы именоваться людьми. Им более не нужен Господь, им не нужны священники, не нужны законы и не нужен король.
Сегодня днем было очень жарко, и наступившая ночь не принесла облегчения. Я сижу у окна, обмахиваясь веером, вслушиваясь в бесконечный колокольный звон и грохот барабанов. Я смотрю на суету и суматоху на освещенных светом факелов улицах. Париж восстал.