1 октября 1792 года.
Каждый вечер в наши апартаменты приходит возжигатель ламп, облаченный в темный плащ и с остроконечной шляпой на голове. Он заливает в лампы масло, подрезает фитили, а потом зажигает их. До сегодняшнего вечера я почти не обращала на него внимания. Но нынче он кивнул мне, войдя в комнату, и поставил на стол передо мной знакомый оловянный подсвечник.
Я отложила в сторону пяльцы и взглянула ему в лицо. Это оказался лейтенант де ля Тур! От неожиданности у меня перехватило дыхание, но я сумела сдержать возглас удивления. Представитель Коммуны, неизменно сидящий в нашей общей комнате и подслушивающий все наши разговоры, задремал у камина и потому ничего не заметил. Даже Людовик, державший на коленях Луи-Шарля, которому он рисовал по памяти карту французских провинций, не поднял голову, чтобы поинтересоваться, что происходит.
Фонарщик выполнил свою задачу. Он зажег лампы во всех наших комнатах, оставил нам несколько свечей на ночь и исчез. Я подождала, пока не стемнеет, а потом отправилась к себе, чтобы подготовиться ко сну, не забыв прихватить подсвечник. Оказавшись в своей комнате, я быстро перевернула его, надеясь обнаружить в тайнике послание, и действительно нашла его. Оно было от Акселя!
Я не имела от него известий уже несколько месяцев. И теперь он писал, что движется к Парижу вместе с австрийской армией, к которой присоединился еще в июле, хотя после этого он успел побывать в плену и даже был ранен в сражении при Фионвилле. Рана его заживает, и он снова вернулся в строй. Армия готовится начать наступление на Лилль. Аксель упомянул о некоторых задержках, равно как и о том, что рассчитывал уже давно оказаться в Париже вместе с наступающими войсками союзников, но до сих пор не теряет надежды совсем скоро войти в город.
«Мужайтесь, любовь моя, – пишет он, – мой маленький ангел, моя дорогая девочка. Сердце мое бьется только ради вас».
Я целую столь дорогое письмо, по щекам у меня текут слезы. Я знаю, что следует сжечь его. Но я не могу заставить себя расстаться с этим бесценным клочком бумаги, который он держал в руках. Сегодня ночью я положу его письмо под подушку и надеюсь, что мне приснится Аксель. Я буду молиться о нашем скорейшем освобождении.
2 октября 1792 года.
Сегодня утром перед самым рассветом кто-то разбудил меня, грубо встряхнув за плечо и прокричав что-то мне в лицо. С трудом открыв глаза, в тусклом свете я все-таки сумела разобрать, что надо мной склонилась Амели. На ней было новое красно-белое платье, сшитое по последней парижской моде, а на шее на цепочке висел осколок серого камня из Бастилии. В ушах у нее покачивались сережки, выполненные в виде миниатюрной гильотины. Мне рассказывали об этом новомодном увлечении, но я отказывалась этому верить.
– Вставайте, гражданка, – коротко и повелительно бросила она. – Вы предстанете перед Комитетом бдительности.
Я вцепилась обеими руками в подушку, нащупывая лежащее под нею письмо и пытаясь судорожно придумать, как уничтожить или спрятать его.
– Комитет позволит мне одеться?
– Одевайтесь побыстрее. – Амели даже не сделала попытки выйти, чтобы оставить меня одну.
– С позволения Комитета я бы хотела сменить белье… – начала я.
– Неужели ты думаешь, что кого-то интересует твое старое костлявое тело? – с презрением бросила Амели. – Все, что тебе нужно знать, это то, что ты находишься под подозрением в качестве врага революции. Так что можешь не одеваться. Стань в центр комнаты.
Я повиновалась, прижимая к груди подушку и рукой прикрывая драгоценное письмо.
Амели жестом пригласила своих спутников войти в мою комнату.
– Здесь нам будет удобнее беседовать с этой старой сукой.
В мою крошечную спальню вошли двое мужчин и две женщины. Они принесли с собой лампу, которую поставили на стол. Они были совсем молоды, намного моложе Амели, которая, насколько я знала, была моей ровесницей, то есть лет примерно тридцати шести или чуть больше. Я решила, что мужчины выглядят лет на двадцать пять, женщинам наверняка не было еще и двадцати. Они молча смотрели на меня.
– Гражданка Капет, Комитет бдительности Коммуны требует, чтобы вы ответили на следующие вопросы. У вас имеются драгоценности?
– Только мое обручальное кольцо.
– Вы готовы принести клятву верности идеалам революции?
– Я давала обет во всем повиноваться своему супругу и королю во время его коронации. Так что я не могу нарушить этот обет сейчас.
– Она отказывается. Запишите ее слова, – обратилась Амели к одному из мужчин, который принялся оглядываться по сторонам в поисках чернильницы и бумаги для письма.
Возникла некоторая пауза и неразбериха. И пока принесли необходимые принадлежности, я воспользовалась этим и сунула письмо Акселя в льняную наволочку подушки.
– Вы готовы поклясться в том, что не поддерживаете контактов с иностранными державами, целью которых является подавление революции? – задала Амели следующий вопрос.
– Я писала письма своим братьям и сестрам, – сказала я чистую правду, не упомянув при этом несколько сотен писем совсем иного содержания, зашифрованных, которые я разослала иностранным принцам и правительствам. – Они не симпатизируют революции.
– В сущности, ваш племянник Франциск объявил войну Франции.
– Верю вам на слово, гражданка. Мне не разрешено читать газеты.
– Не имеет значения, что вы тут говорите, – заявила Амели, медленно обходя меня по кругу, и крохотные гильотины в ее ушах поблескивали в свете свечей. – Нам известно обо всем, что вы делаете. Обо всей лжи, которую вы распространяете. Скоро вы предстанете перед Революционным трибуналом, который осудит и заклеймит вас, как преступницу.
Она подошла вплотную и со злобой взглянула мне в лицо.
– Как случилось с вашей дорогой подругой Лулу.
При этих словах меня охватила паника. Перед глазами у меня снова всплыло копье с насаженной на него головой моей верной подруги, ее половые органы, выставленные на всеобщее обозрение. Помимо воли я вдруг представила себе весь тот кошмар и страдания, которые пришлось пережить Лулу в лапах коммунаров перед смертью.
– Мы хорошенько над ней поработали, – продолжала Амели.
Голос ее звучал равнодушно и невыразительно, но она внимательно наблюдала за моей реакцией.
– Ей не перерезали горло и не прикончили ударом в живот, как других. О нет, ей было уготовано нечто совсем другое. Ваша подруга-принцесса, – Амели издевательски выделила последнее слово, – заслуживала медленной и мучительной смерти. Мы разбудили ее рано утром, совсем как вас сегодня. Потом мы выволокли ее наружу и заставили встать между двумя штабелями трупов. Затем мы сорвали с нее одежду, и Нико и Жорж, – она кивнула в сторону двух мужчин, – изнасиловали ее несколько раз. Дважды или трижды, по-моему? – С этим вопросом она обратилась к мужчинам.
Те равнодушно пожали плечами. Я более не могла сдерживаться и заплакала.
Амели захохотала и вновь принялась кружить вокруг меня. Она двигалась по полу так, словно каталась на коньках.
– Так-так, что же сделали дальше? Ага, мы отрезали ей груди и скормили их собакам, а потом, кажется, развели костер у нее между ног, причем сделали из одной ее руки отличный факел. Затем мы вырвали у нее сердце, поджарили и съели его. К тому времени она была уже мертва, конечно. Так что мы отрубили ей голову, вырезали ей влагалище (мы решили, что вы узнаете и то, и другое), насадили их на копья и прогулялись с ними под вашими окнами.
Я дрожала всем телом, растеряв все свое мужество, но, тем не менее, крепко прижимала к себе подушку, следя за тем, чтобы письмо Акселя не выпало из наволочки. Еще никогда в жизни я так страстно не желала убить кого-либо, как в эту минуту. Мне хотелось своими руками разорвать Амели на куски.
Она приказала своим помощникам обыскать мою комнату, что они и сделали, сбросив на пол тонкий матрас и постельное белье. Они открыли сундук, в котором я хранила немногие оставшиеся у меня личные вещи, и разбросали их по комнате, вылив на пол и воду из умывального таза. К счастью, они не догадались осмотреть оловянный подсвечник, в противном случае наверняка бы обнаружили потайное отделение внутри.
Когда они закончили, Амели снова обратилась ко мне:
– Гражданка, Комитет бдительности будет рекомендовать оставить вас в списке подозреваемых. Вас снова подвергнут допросу. А пока позвольте передать вам сувенир на память о вашей покойной подруге.
Она сунула руку в карман платья и вынула оттуда какую-то штуку, которую положила на стол передо мной. Это было отрезанное и сморщенное человеческое ухо.
14 ноября 1792 года.
Я боюсь за Людовика.
Его предали, и предал давний друг. Мастер Гамен, который научил его делать замки и долгие годы проработал с ним рука об руку в комнатах на чердаке Версаля, донес на него. Гамен рассказал депутатам новой Ассамблеи о том, что в комнате Людовика он устроил тайник, в котором находится запирающийся на ключ ящик. Он привел их во дворец и показал скрытую нишу в стене.
В ящике лежали важные бумаги, и некоторые из них доказывали, что Людовик отправлял и получал послания от сюзеренов иностранных держав. Горькая ирония состоит в том, что это я отправляла и получала почти все письма, пока мы оставались в Версале, а вовсе не Людовик. Тем не менее, Комитет бдительности и Революционный трибунал, скорее всего, сочтут такие подробности ничего не значащими.
Мне более ничего не известно о наступлении австрийской армии, но сейчас погода уже не располагает к кардинальным передвижениям войск. Им придется оставаться до весны на зимних квартирах, где бы они сейчас ни находились.
18 декабря 1792 года.
За окном идет снег. Мы собрались у камина, завернувшись в шали и теплые плащи, потому что в дымовую трубу задувает холодный ветер. В комнате, как всегда, полно дыма, но наши сторожа не обращают на это никакого внимания. Теперь я уже знаю, что обращаться к местному Комитету бдительности с какими-либо просьбами бесполезно. Они напрочь утрачивают бдительность, когда речь заходит о нашем удобстве и здоровье.
Семь дней назад Людовик предстал перед новым руководящим органом, который называет себя Конвентом. И вот сегодня он впервые заговорил об этом.
– Суд надо мной был пустой формальностью, и ничего более, – сказал он мне. – Он и длился-то всего четверть часа.
В тоне его звучало сожаление, но я расслышала и нотки достоинства. Король не жалел себя.
– Меня обвинили в преступлениях против революции. Потом они объявили перерыв в заседании, и меня привезли сюда. Никто не выступил ни против меня, ни в мою защиту. Меня ни о чем не спрашивали. Я просто стоял там, чувствуя себя на удивление спокойно, и слушал, что говорит прокурор… Такого не случалось со времен Карла I, должен вам заметить, – продолжал он спустя какое-то время. – Не случалось вот уже сто пятьдесят лет. Я имею в виду юридическое убийство короля.
– Нет, Луи, я в это не верю. Они не посмеют!
– Вы сами видели, что они нацарапали на этой стене только вчера, нацарапали кровью: ЛЮДОВИК ПОСЛЕДНИЙ. Это знамение.
– Что такое знамение, папа? – К отцу на колени взобрался Луи-Шарль.
– Знамение – это знак того, что что-то должно случиться. Обычно что-то плохое, чего мы не хотим, чтобы оно случалось.
Я встала и подошла к креслу, в котором сидел Людовик, держа на коленях Луи-Шарля. Я положила руку на плечо мужа, а он говорил дальше:
– Ты помнишь, я рассказывал тебе об английском короле Карле, которого много лет назад убили его подданные?
– Помню, папа. Ему отрубили голову топором. Совсем как в мышеловке, которую дал мне Роберт.
Роберт был сыном республиканского гвардейца, ровесником моего сына. Луи-Шарль сунул руку в карман и достал миниатюрную гильотину, с крошечным падающим лезвием и противовесом.
– О нет! – воскликнула я, выхватывая у сына из рук страшную игрушку.
– Но, мамочка, такие есть у всех мальчишек. Мы казним на них мышей. И птиц тоже, когда удается их поймать.
– Ты не будешь играть с этой ужасной жестокой машиной, – заявила я сыну.
А Людовик продолжил свой экскурс в историю:
– Разумеется, англичане поступили дурно, когда убили своего короля. Вскоре они сами поняли это и передали трон его сыну, тоже Карлу, который был очень неплохим парнем. Но у него был один большой недостаток – он слишком любил женщин.
Луи-Шарль рассмеялся. Он очень жизнерадостный ребенок, веселый и добродушный. Даже здесь, в месте, так похожем на тюрьму, ему удается сохранять хорошее расположение духа и чувство юмора.
– А теперь я скажу тебе одну очень важную вещь. И я хочу, чтобы ты ее хорошенько запомнил. Я по-прежнему король Франции, а ты дофин. Трон принадлежит тебе и твоим детям. Если я умру, ты станешь королем Людовиком XVII.
– Да, папа. Ты уже много раз говорил об этом. Но ты не умрешь.
Людовик бережно погладил сына по голове.
– Пока еще нет, маленький король. Пока еще нет.
Я стараюсь не думать о том, что может случиться с нами этой зимой. По вечерам, помолившись, я читаю и перечитываю бесценное письмо Акселя и жду, когда придет фонарщик. Иногда это лейтенант де ля Тур, иногда другой человек. Заранее неизвестно. Чтобы успокоить нервы, я пристрастилась вязать варежки и шарфы, а также начала украшать вышивкой набор чехлов для мебели. Мне помогает Муслин. Вышивка дается ей легко, и терпения у нее намного больше, чем у меня. Завтра у нее день рождения, ей исполнится четырнадцать лет. Как бы мне хотелось, чтобы она встретилась со своей бабушкой, в честь которой и получила свое имя, великой императрицей Марией-Терезой.
20 января 1793 года.
Мы получили ужасное известие. Завтра Людовик должен умереть.
Он сам пришел сообщить нам об этом. Король держался с достоинством и ничем не выдал своего волнения. Он надел красную ленту ордена Людовика Святого и золотую медаль «Тому, кто помог восстановить свободу во Франции, и настоящему другу своего народа».
Он нежно поцеловал и обнял нас, и мы плакали, не стыдясь слез, не обращая внимания на охранников и представителей Коммуны, которые находились с нами в одной комнате.
Луи-Шарль и Муслин снова и снова повторяли: «Папа, папочка», пока даже грубые стражники не отвернулись, чтобы скрыть слезы.
– Мне уже не удастся закончить свою книгу о флоре и фауне Компьенского леса, – с горечью заключил Людовик. – Я никогда не увижу, как мои дорогие дети станут взрослыми, и никогда не состарюсь со своей красавицей-женой, которая изо всех сил старалась сделать меня лучше, чем я есть на самом деле.
Он без конца говорил нам, как нас любит, и я видела, как тяжело ему сохранять видимость спокойствия, прощаясь с нами навсегда. Когда, наконец, пришли стражники, чтобы увести его, он крепко обнял нас напоследок, а потом отвел меня в сторону. Сняв с пальца обручальное кольцо, он поцеловал его и вложил мне в руку.
– Я освобождаю вас от супружеской клятвы, – негромко произнес он. – Аксель достойный человек. Выходите за него замуж и будьте счастливы!
Слезы застилали мне взор, когда его уводили от нас, моего благородного, недалекого, исполненного благих намерений и невыносимого супруга и старого друга. В трудную минуту я всегда поддерживала его. А теперь, когда настал его последний час, меня не будет рядом. Мысль об этом невыносима.
21 января 1793 года.
Сегодня рано утром я услышала барабанный бой и поняла, что Людовик взошел на эшафот. Мне оставалось только надеяться, что дети спят и, таким образом, еще не знают, что их отец вот-вот должен умереть.
Я опустилась на колени подле кровати и стала молиться об упокоении души короля.
Сегодня вечером зажигать лампы пришел лейтенант де ля Тур. Мы смогли обменяться несколькими словами без того, чтобы нас подслушали, и лейтенант рассказал, что он сам и другие рыцари «Золотого кинжала» были в толпе, собравшейся посмотреть на казнь Людовика. Несколько рыцарей предприняли попытку освободить короля, но республиканские гвардейцы отразили их атаку.
– Король вел себя очень мужественно и умер достойно, – сообщил мне лейтенант. – В лице его не было заметно горечи и зла. Он не позволил связать себе руки, как обычному преступнику, или еще как-то ограничить его свободу. Впрочем, на одну странность я не мог не обратить внимания. Король настоял на том, чтобы остаться в старом черном порванном плаще, совсем уже ветхом. В нем он был похож на бродягу, но никак не на короля.
– А, конечно. Это плащ его отца. Людовик очень любил и берег его.
– Перед самой казнью палачи заставили короля снять его. Плащ швырнули в толпу, и она разорвала его на кусочки. Он простил их – за это и за все остальное. Он сказал: «Я прощаю тех, кто виновен в моей смерти».
– Да. Это в его духе.
После ухода лейтенанта я долго стояла у окна, слушая крики разносчиков газет на улице, сообщавших о событиях дня.
– Луи Капет казнен! – кричали они. – Бывший король мертв! Мадам Гильотина обвенчалась с гражданином Капетом!
2 марта 1793 года.
Теперь мне каждый день приносят особый бульон, потому что я очень исхудала. После смерти Людовика я не могла есть, и вскоре черные платья висели на мне, как на вешалке.
Нога снова доставляет мне неприятности, и тюремный доктор позволяет мне принимать настойку опия, когда боль становится невыносимой. Но после наркотика мои кошмары становятся еще страшнее, и Муслин, которая все время рядом и присматривает за мной почти как мать, говорит, что моя тоска и одиночество лишь усиливаются после опия, и умоляет не принимать его.
Теперь мы живем в одной комнате, мои дети и я. Я рада уже хотя бы тому, что они рядом, их присутствие утешает и согревает мне душу. В последнее время я редко покидаю свою комнату, разве что во время обеда или ужина, когда мы все садимся за стол в общей комнате. Но там мне становится очень грустно и тоскливо, я вспоминаю Людовика, сидевшего в большом кресле и дававшего уроки истории и географии Луи-Шарлю. Так что я предпочитаю сидеть на своей кровати и вязать, а Муслин в это время читает мне вслух отрывки из романов о кораблекрушениях и пиратах.
Когда я расчесываю волосы, они вылезают клочьями. Я стала совершенно седой.
Один из стражников нашел себе развлечение – он рисует нас пастелью. У него несомненный талант, и дети получаются очень похожими на себя. Недавно он показал мне набросок с Луи-Шарля – с пухленькими щечками и выражением озорства и веселой живости в голубых глазах, которые так свойственны моему дорогому мальчику. Муслин же в его изображении вообще выглядит как живая, хрупкая, светловолосая, очень милая, хотя и не красавица. В ее глазах читается грусть и недоумение. А вот я на рисунках получаюсь пожилой женщиной с ввалившимися щеками и мрачным выражением лица, с темными кругами под глазами и глубокими морщинами. Неужели это действительно я?
24 марта 1793 года.
Я боюсь, что они пытаются отравить Луи-Шарля. Он стал часто болеть, в лихорадке у него горят лоб и щеки, он плачет и держится за бок, жалуясь на боль. Иногда у него начинается сильный кашель, и он задыхается, если пытается прилечь. Так что мне приходится усаживать его к себе на колени, и он долгими часами сидит так, прижавшись ко мне. Я пытаюсь заснуть по ночам, но мне часто снятся кошмары, я плачу и просыпаюсь, и тогда малыш просыпается тоже.
У меня осталось еще некоторое количество сладкого миндального масла, которое дал мне доктор Конкарно. Я все время держу его под рукой, на тот случай, если Луи-Шарль серьезно заболеет.
Луи-Шарль, мой дорогой мальчик, отныне стал королем Людовиком XVII. Естественно, революционеры хотят избавиться от него. Они настолько бессердечны и безжалостны, что не остановятся далее перед тем, чтобы убить невинного ребенка. Скорее всего, они хотят избежать обвинений в чрезмерной жестокости, поэтому намереваются сделать так, чтобы смерть его выглядела несчастным случаем, а не откровенным убийством, и поэтому дают ему медленно действующий яд.
Всего несколько недель назад он был совершенно здоров. Сейчас он бледен и часто жалуется на боль. Что же это может быть, если не яд?
10 мая 1793 года.
Кажется, Луи-Шарлю стало лучше, и я пребываю в растерянности. Так добавляют они яд ему в пищу или нет?
Я получила новые известия от Акселя, но не осмеливаюсь записать здесь, в дневнике, то, о чем он пишет. Его письма да еще теплая погода, розовые и желтые розы, которые я вижу из своего окна, укрепляют мой дух и поднимают настроение.
Неужели чудесная погода виновна в том, что я испытываю постоянную усталость? Я по-прежнему живу исключительно на особом лечебном бульоне, съедая в день лишь крошечный кусочек хлеба.
18 мая 1793 года.
Сегодня он приходил ко мне. Зеленый вурдалак. Тот самый мужчина, о котором теперь говорят, что он руководит всем в этой стране. Максимилиан Робеспьер.
До меня долетел негромкий шум из коридора, потом в комнату вошел он. Я лежала на кровати и отдыхала, а Муслин читала мне вслух. Она невольно вскрикнула, увидев уродливого мужчину в ярко-зеленом сюртуке и брюках. Его ястребиное лицо было испещрено оспинами, а странные белесые глаза за стеклами очков казались огромными.
– Не тревожьтесь, Мария-Тереза, – вкрадчиво произнес он елейным голосом. – Я пришел для того, чтобы помочь вашей семье.
– Вы уже помогли моему отцу умереть, – парировала моя храбрая дочь. – Теперь вы пришли, чтобы мучить мать. Неужели вы не видите, что она больна?
– Муслин, дорогая моя, оставь нас, пожалуйста. Отыщи брата. Я думаю, он играет во дворе.
– Ваш покойный отец, – вмешался Робеспьер, перебивая меня, – пал жертвой Конвента. Я не сумел предотвратить его смерть. Но я не требовал ее.
– Я никогда не поверю ни единому вашему слову, – заявила Муслин, выходя из комнаты. – Вы хотите убить нас всех.
Я испугалась. Храбрость дочери могла навлечь на нее неприятности. Впрочем, я и так живу в постоянном страхе за детей.
Зеленый вурдалак – я не могу думать о нем иначе – прошел на середину комнаты, и каблуки его лакированных штиблет громко цокали по голым доскам пола. Он придвинул стул, вынув из кармана батистовый носовой платок, аккуратно протер сиденье и сел. Движения его были нервными и торопливыми. Совершенно очевидно, он пребывал в страшном напряжении, но пытался не показать этого и держать себя в руках. Он непрестанно грыз ногти, и я заметила, что мускулы у него на щеке судорожно подергиваются. Время от времени он подносил руку к лицу, словно стараясь унять нервный тик на щеке, но это не помогало.
– От моего внимания не ускользнуло, что вы умная женщина, гражданка, – обратился он ко мне ровным голосом, но в тоне его сквозила скрытая угроза. – В данный момент умные женщины являют собой несомненную угрозу для Франции. Я думаю, гражданка, что вы работаете рука об руку еще с одной умной женщиной, гражданкой Роланд, моей соперницей.
Жанна-Мари Роланд была признанным лидером «партии войны» в Конвенте, так называемых жирондистов. Я никогда не встречалась с ней, мы не были знакомы, не говоря уже о том, чтобы вместе составлять заговоры. Но зеленый вурдалак был уверен в обратном. Я ничего не ответила, и он продолжал:
– Вы с гражданкой Роланд замышляете свержение революции. Вместе с нею вы состоите в тайной переписке с мятежниками с Запада. (Он имел в виду вандейских крестьян, которые вот уже несколько месяцев вели вооруженную борьбу против Конвента.) И с нашими врагами австрийцами. – Он по-прежнему говорил негромким голосом, но теперь почти шипел, как разъяренная змея.
Он стиснул зубы, и на щеке его вновь задергалась жилка.
– Враг у нашего порога, точнее, даже перешагнул порог. Еще никогда страна не находилась в такой опасности, и никогда еще опасность эта не была столь велика. Впрочем, и вы со своими детьми никогда еще не подвергались большей опасности.
Я ощутила угрозу в его словах, и внезапно меня охватил страх, настоящая паника. Где Луи-Шарль? Где Муслин? Или этот ужасный человечек привел с собой солдат, чтобы отнять у меня детей?
Робеспьер легко вскочил на ноги и принялся расхаживать передо мной, не прекращая грызть ногти.
– Если вы откажетесь от своих бесплодных и смешных тайных замыслов, я обещаю пощадить вашего сына. Если нет…
Я почувствовала, как сердце замерло у меня в груди. На какое-то страшное мгновение мне показалось, что я умираю, но, к счастью, это мгновение благополучно миновало.
– Нам уже некоторое время известно о том, что гражданка Роланд со своей бандой предателей желают повернуть революцию вспять, восстановить монархию и посадить на престол вашего сына в качестве следующего короля. Мы дали клятву, что никогда не допустим этого. Мы можем просто отправить вас всех в холодные и смертельные объятия Лезвия вечности. Но я предпочитаю более цивилизованные методы достижения цели, чтобы заставить своих врагов теряться в догадках.
Я изо всех сил старалась справиться с грозившей захлестнуть меня волной паники, паники, которая только усиливалась с каждым словом и взглядом белесых глаз маленького депутата. Но какая-то часть рассудка шептала мне, что этот тщеславный, пижонский, опасный человечек, на рукавах и воротнике которого нашиты щегольские кружева, в напудренном парике и штиблетах на высоких каблуках по старой придворной моде, допустил грубую ошибку. Он позволил собственным страхам ввести себя в заблуждение.
И по мере того как он продолжал разглагольствовать высоким, гнусавым голосом, я вдруг поняла, что происходит. Робеспьер, Зеленый вурдалак, напуган еще сильнее меня. Он боялся всех и каждого, не только гражданки Роланд и ее жирондистов, не только восставших крестьян и иллюзорной австрийской армии (которая, как мне было известно из писем Акселя, поспешно отступала), но и хрупкости и ненадежности собственной власти.
Его угнетала боязнь страшной, неотвратимой мести, и он не мог от нее избавиться.
Что же, очень хорошо, я воспользуюсь его страхами.
Я встала и, боясь, что больная нога подведет меня, ухватилась за витую железную спинку кровати. Еще никогда я не ощущала себя настолько королевой, какой была когда-то. Какой оставалась и поныне.
– Немедленно отпустите меня и моих детей, доставьте меня в расположение австрийской армии, и тогда я сообщу вам все, что мне известно, и помогу вам сокрушить ваших врагов.
Робеспьер рассмеялся коротким, сухим, сдавленным смешком, который больше походил на кашель, чем на смех. Он подошел ко мне вплотную.
– Вы немедленно расскажете мне все, что знаете, в противном случае я прикажу отправить вашего сына на гильотину.
– Вы не посмеете сделать этого. Против вас восстанет вся Франция.
– Вся Франция, мадам, восстанет и благословит меня.
И снова, собрав все свое мужество, я выпрямилась во весь рост и расправила плечи. Я вдруг поняла, что, несмотря на то, что на мне поношенные туфли на тонкой подошве, а Робеспьер носит штиблеты на высоких каблуках, он намного ниже меня ростом.
– Освободите нас, или я отдам приказ разрушить Париж.
Я заметила, что он смертельно побледнел, и ощутила, как меня охватывает бурное ликование. Аксель бы гордился мной, подумала я.
В эту минуту в комнату вошла знакомая фигура в темном плаще и остроконечной шляпе, с графином масла для ламп, кресалом, трутом и ножом для подрезки фитилей. Человек что-то напевал себе под нос, поглощенный еженощной задачей возжигания ламп.
– Оставьте нас! – закричал Робеспьер.
Возникла короткая пауза, а потом фонарщик прошел в центр комнаты, к столу, у которого лицом друг к другу стояли мы с Робеспьером.
– Прошу прощения, месье, становится темно, и я должен зажечь лампы. Это не займет много времени.
Он сделал шаг вперед и оказался прямо между нами, на расстоянии всего лишь вытянутой руки от закипающего Робеспьера. Я обратила внимание, что мускул на щеке у последнего задергался чаще.
– Немедленно остановитесь! Вам что, неизвестно, кто я такой?
Фонарщик повернулся, словно бы для того, чтобы взглянуть Робеспьеру в лицо, но был так неловок, что пролил масло для ламп из бутыли на безукоризненный зеленый сюртук маленького человечка.
Дальнейшие события разворачивались так быстро, что я не успевала уследить за ними. Каким-то образом фонарщик, которым, конечно же, оказался лейтенант де ля Тур, ударил кресалом и высек искру, которая попала на сюртук Робеспьера и подожгла его.
Я отступила в угол комнаты. В это мгновение с пересохших губ Робеспьера сорвался дикий визг.
– Воды! Воды! – завопил Зеленый вурдалак, пытаясь сбить пламя, которое, я должна признать, никак нельзя было назвать всепоглощающим.
Вспыхнула лишь одна пола его сюртука, зато дыма, паники и растерянности было хоть отбавляй.
Из соседней комнаты вбежали трое стражей, держа в руках ведра с водой, которой они и принялись поливать брызгающего слюной и бессвязно ругающегося, покрытого сажей и копотью Робеспьера. Пока они тушили огонь, фонарщик исчез. Я не заметила, как он ушел.
Заверив меня весьма сердитым и зловещим тоном, что я еще услышу о нем и о Комитете бдительности, Робеспьер отправился на поиски тюремного доктора. Он был перепачкан с головы до ног и дул на обожженные пальцы. Зеленый вурдалак, кажется, серьезно не пострадал, хотя парик его был слегка опален, а дорогостоящие кружева на воротнике и на обшлагах обуглились и почернели.
Сегодня вечером, впервые за долгое время, я поужинала с аппетитом.
5 июля 1793 года.
Они пришли за ним ранним утром. Четверо крупных, коренастых и грубых мужчин из Комитета бдительности ворвались в комнату, в которой спали все мы – Луи-Шарль, Муслин и я. Они потребовали, чтобы я отдала им сына.
Разумеется, я отказалась, вскочила с кровати и бросилась между Луи-Шарлем и его похитителями. Я отталкивала их и кричала во весь голос, когда они попытались выхватить моего дорогого мальчика.
Я потеряла всякий стыд и гордость. Все, о чем я думала в тот момент, – это не дать преступникам увести с собой Луи-Шарля. Я пыталась расцарапать им лица своими хрупкими, ломающимися ногтями, и даже прокусила одному из них руку до крови. Я угрожала им единственным оружием, которое у меня было, длинной расческой слоновой кости. В конце концов, я расплакалась, умоляя не забирать у меня сына.
Все было напрасно, конечно. Устав бороться со мной, они заявили открытым текстом, что если я немедленно не отдам им Луи-Шарля, они просто убьют обоих детей на месте.
Я вынуждена была отпустить его. И с тех пор я плачу. Боюсь, что больше я никогда не увижу своего сына.
11 июля 1793 года.
Если подождать достаточно долго, то я могу увидеть его. Каждый день он идет под конвоем мимо маленького окна в караульном помещении, направляясь во внутренний дворик на прогулку. Иногда они выводят его в час или два пополудни, иногда это случается не раньше четырех или пяти часов. Я сижу у окна и жду.
Он вприпрыжку пробегает мимо, напевая песенку, и на голове у него красный фригийский колпак. Мой любимый шалун-непоседа, мой дорогой маленький король. Когда-нибудь, если на то будет воля Господа, на его чело наденут корону правителя Франции. Как бы мне хотелось увидеть это своими глазами!
3 августа 1793 года.
Мне дали полчаса на то, чтобы попрощаться с любимой дочерью и собрать свои вещи. Когда я поинтересовалась, значит ли это, что меня переводят обратно в Темпль, старший чиновник лишь отрицательно покачал головой. Я поняла, что это означает. Моя судьба предрешена.
Поначалу я ощутила во всем теле неземную легкость и головокружение, но вскоре это прошло. Меня посетила неожиданная мысль, что, наверное, скоро я увижу Людовика.
Я присела рядом с Муслин, совсем как когда-то сидела со мной матушка перед моим отъездом из Вены, и заговорила с ней. Мы обе понимали, что если только не случится чудо, которое спасет нас, то это наша последняя беседа. Мы говорили о том, что было для нас самым важным, что мы любим друг друга. Она сказала – да благословит Господь мою девочку! – что с радостью отдала бы за меня свою жизнь.
– Позаботься о брате, – попросила ее я. – Наступит день, когда вас освободят. Замени ему мать.
Вместе мы помолились о том, чтобы Господь даровал нам силы, освободив нас из рук наших врагов. Потом в комнату вошел капитан гвардии, и под усиленным конвоем меня препроводили в тюрьму Консьержери. Там меня раздели, осмотрели на предмет инфекционных заболеваний и забрали почти все те жалкие пожитки, что у меня еще оставались.
Отныне я официально именуюсь «гражданка Мария-Антуанетта Капет, вдова, узница номер 280». Я ожидаю суда, на котором мне будет вынесен смертный приговор.