Это был разговор пустой и пустячный, но обоим было важно только то, что они опять как ни в чем не бывало говорят друг с другом и отдаляются от размолвки.

После танцев поиграли немного в шарады и наконец вышли на улицу.

Падал снег, сухой, точно осыпавшаяся известка, и ще­потками, не тая, лежал на рукавах, плечах и воротниках. Молодежь гуляла шеренгами, во всю ширь мостовых, не­торопливо сторонясь редких автомобилей. И странно было, что для этих вот редких машин безостановочно работают светофоры на перекрестках и стоят посреди площадей одинокие регулировщики. Звучали песни, то приближаясь, то удаляясь, то мешая одна другой...

Компания Ляпунова со студенческой песней шагала по центральной аллее Тверского бульвара. От Никитских во­рот ребята собирались спуститься по улице Герцена к Ма­нежу, а потом выйти на Красную площадь.

У памятника Тимирязеву задержались. Он выглядел необычно. Снег лежал лишь на челе мыслителя – благо­родной сединой, и на груди – ослепительно белой маниш­кой. Снег нигде больше не коснулся серого камня статуи, но пьедестал равномерно и шероховато был тронут измо­розью, на которой кто-то уже выскреб: «С Новым годом, орлы!»

– С Новым годом! – крикнул кто-то за спинами ребят.

Все разом обернулись. Это был Шустиков.

– А, привет, – сказал равнодушно Ляпунов.

Остальные тоже безразлично поздоровались.

– Как встретил? – без большого интереса осведомил­ся Ляпунов, в то время как остальные стали уже сходить по ступеням с бульвара на тротуар.



– Так! – вызывающе ответил Шустиков. – Чистюля дешевый! Жалко было к себе пустить?

Он сделал два размашистых шага к Ляпунову, вдруг остановился, точно желая обрести равновесие, прежде чем сделает новый шаг, расслабленно качнулся, и все поняли, что Шустиков под хмельком.

– А на что ты мне нужен? – спросил Ляпунов. – Если б ты был веселый парень, я б, может, тебя сам по­звал. Ты двигай потихоньку домой, а то еще налетишь на кого-нибудь. Пока!

– Чистюля! – выкрикнул Шустиков, загораживая ему дорогу. – Побоялся меня пустить! Я в последний раз хотел, как полагается, погулять! Товарищ называется!

– Я к тебе в товарищи не набивался. Так что зря ты, – спокойно сказал Ляпунов. – Ты с кем всегда хо­дишь? С Костяшкиным, что ли? Вот с ним бы и празд­новал.

Но Шустиков не хотел считаться с тем, что Ляпунов действительно не был его приятелем, – он продолжал, надрываясь от жалости к себе, упрекать Ляпунова так, точно тот делил с ним досуг в хорошие дни и отшатнул­ся от него в беде.

– Ладно, хватит. Счастливых каникул! – прервал его Ляпунов.

– Мои каникулы уже там будут, – ответил, понизив голос, Шустиков, – где сейчас Костяшкин. Понятно?

– Да брось! Ты серьезно?.. – спросил пораженно Ля­пунов, разом переменив тон.

Шустиков кивнул, быть может удовлетворенный отчасти, что смог ошарашить Ляпунова, прощально махнул рукой и пошел прочь по бульвару.

Компания накинулась на Ляпунова: что имел в виду Шустиков, когда говорил, что Женька побоялся его к себе пустить? Почему Щустиков намекал, что хотел погулять в последний раз?

– А черт его знает, на что он намекает! – беспечно пропел Женька, пытаясь отшутиться. – Услышал насчет нашей встречи, стал напрашиваться, я его отшил.

– А чего ж он тогда тебе: «побоялся, побоялся»? – спросил Кавалерчик.

– Да тут такая история... – неохотно сказал Ляпу­нов. – Встретил я его, значит, дня три назад, прошу про­щения, в бане. Одеваемся рядом. Он мне показывает часы ручные с серебряной браслеткой. «Хороши?..» – «Хоро­ши, – говорю. – Откуда у тебя?» Отвечает: «Достал». Я еще раньше почему-то понял, что не дареные. «Не ку­пишь у меня? – спрашивает. – Им цена четыреста рублей, отдам за триста пятьдесят». – «Нет, говорю, не требуется». Он вздыхает: «Придется в скупку нести». Потом меня просит: о часах – никому. А напоследок стал ко мне на Новый год навязываться.

– Вот подлец! – сказал Валерий.

– Н-да, действительно, – произнес Станкин с тем на­пряженным выражением лица, которое не разглаживает­ся, пока человек не свыкнется с услышанным.

– Да не скажи он про часы, я б его все одно не пустил. Душа к нему не лежит, и все, – добавил Ляпунов, как бы успокаивая товарищей тем, что Шустиков никоим образом не мог оказаться с ними за одним столом.

Все помолчали.

– Между нами девушками говоря, – нарушил тишину Гайдуков, – дабы, как выражаются ученые люди, поста­вить точки... Стась, над чем вы ставите точки?..

– Над «и», – откликнулся Станкин с постным видом, осуждающим Игорево балагурство.

– Так вот, чтоб поставить эти точки: стянул, что ли, Лешка Шустиков часишки с браслеткой?.. Или как? А, Ляпа?

– Стянул ли, нет ли, а была у них с Костяшкиным афера – это точно. Ну, шут с ними, ребята! – заключил Ляпунов.

– Жень, – сказал Станкин, волнуясь, – это паршивая история, конечно... Но у меня к Шустикову доверия не бы­ло. Нет, знаешь, такого впечатления: невероятно! Этого нет. Но я не могу представить другого. Ты же фактически знал об этой уголовщине и никому ни слова не сказал! Мы же узнали случайно.

– И что переменилось, – осведомился Ляпунов, – от­того, что теперь узнали?

– Как «что»?

– Ну, что бы ты делал, если б узнал три дня назад?

– Поставил бы в известность, как же иначе?

– Кого? О чем?

– О том, что он предлагал тебе в бане. Само собой, надо было сказать в школе.

– Во-первых, как я мог бы что-нибудь доказать? Вон Валерий пробовал его прижать, когда Лешка с Костяшкиным пятиклассников лупил. И что?

– Ничего не вышло, – сказал Валерий. – Отверте­лись оба.

– Все-таки, – упорствовал Станкин, – не нужно дохо­дить до абсурда. Из школы могли бы сообщить в милицию. И милиции это, вполне вероятно, помогло бы.

– Ты сам доходишь до абсурда! Это из нашей замеча­тельной школы...

– ...доложат, по-твоему, в милицию, что у нас, мол, вроде завелся ворюга? – докончил Ляпунов.

– Так что, с этой точки зрения, остается – невмеша­тельство? – наседал Станкин.

– Молодцом, Стасик, всегда бы так! – и поддержала и уколола Лена.

– Так речь же идет об уголовном проступке одно­классника! – произнес Станкин, точно втолковывая.

– Жуть все-таки, а, Ленка? – поежилась Терехина.

– Об уголовном! – отозвался Ляпунов с некоторым вызовом.

В разговор вклинился Кавалерчик.

– Ребята, – сказал он примирительно, – к чему спо­рить, что надо было сделать три дня назад? Когда только что не один Женя, а мы все слышали, как Шустиков го­ворил, что мечтал погулять в последний раз! И что он будет там, где Косгяшкин! А Костяшкин, как теперь можно понять...

– За решеткой, если Лешка не врет, – сказал Ля­пунов.

– Вот о том, что слышали мы все, – Кавалерчик обвел рукой остановившуюся полукругом компанию, – мы мо­жем сообщить. Всем уж поверят.

– Резонно, – одобрил Станкин.

– А по мне, – сказал Ляпунов, – хоть Лешке часы, ко­нечно, достались обманным путем, негоже нам его топить. Он сам попадется.

– Ну, знаешь, с такой позиции... – возмущенно начал Станкин.

– Действительно, Женька! – укоризненно вставила Терехина.

– Погоди, – ответил Ляпунов подчеркнуто спокой­но, – ведь Кавалерчика, например, мы выручили обманом. И Шустиков – он паршивый тип, а насчет «полундры» фискалить все же не побежал.

Этот довод смутил всех. Станкин молчал. Гайдуков со­средоточенно мял в кулаке горстку снега, не слипавшуюся в комок.

Вдруг заговорила Лена.

– Дело Кавалерчика, – сказала она, – это была ерун­дистика. Раздули муху до размеров слона.

– Конечно, – ответил Ляпунов. – Только мы ж этого на собрании не говорили. А просто «муху» на «божью ко­ровку» подменили. Так?

– Ой, Женька уж скажет! – вздохнула Терехина с нежностью и сокрушением.

– И коли мы теперь пойдем про Шустикова гово­рить, – продолжал Ляпунов, – как бы он нашу «полундру» не выдал. Вот какая вещь...

«Вещь» была серьезная.

– Что же, – сказала решительно Лена, – если полу­чается, что фокус с «полундрой» заставляет нас покры­вать Шустикова, придется прежде всего самим открыть, что это был фокус.

– Неплохо! – похвалил Ляпунов. – А как сам Бо­рис?..

Даже при слабом уличном освещении видно было, как побледнел, вспыхнул и точно разом осунулся Кавалерчик. Он ничего не ответил.

– А по-твоему, Саблин? – спросил Ляпунов. – От­крыть про «полундру»?

– Ни за что! – резко, громко отрубил Валерий. – По­лучится такая заваруха, в которой Борису достанется гораздо больше, чем Шустикову! И нам всем тоже. А Бори­су вообще не выбраться!

– Резонно, – заметил Ляпунов, передразнивая Станкина.

– У меня предложение, – сказал Гайдуков. – Сейчас примете единогласно. Перенесем-ка решение этой пробле­мы на какое-нибудь ближайшее утро, поскольку оно вече­ра мудренее. А сейчас все же новогодняя ночь...

На это возразила одна Лена, и разговор о Шустикове, таким образом, прекратился.

– Так, – сказала вкрадчиво Лена после паузы, – зна­чит, отвоевался, Валерик?

Она впервые назвала его Валериком. Но это было не слишком приятно. Хотя из грамматики известно, что суф­фикс «ик» – уменьшительно-ласкательный, однако сейчас он, как ни странно, был пренебрежительно-уничижи­тельным.

– Как это – отвоевался? – переспросил Валерий хмуро.

– Да так, устал, видно. – Лена вздохнула, насмешли­во соболезнуя. – И за малышей больше не вояка?

– На словах – нет. А кулаками буду защищать.

– Такой глупенький? – спросила она в прежнем тоне.

– Такой! – отрезал он, с болью почувствовав, что опять они ссорятся и объяснению в любви уже не бы­вать.

И тотчас, как к Золушке, которую расколдовали, к не­му вернулись усталость, воспоминание о недоверчивом взгляде матери и будничная тревога: забыл ключ от вход­ной двери, придется стучать...

– Ребята, внимание – новый завуч! – вполголоса объ­явил Гайдуков.

Все встрепенулись. Какой новый завуч? Все привык­ли, что обязанности завуча исполняет Макар Андронович, а над тем, постоянная это для него работа или временная, никто не задумывался.

– Макар Андронович теперь преподает только. А это­го я сегодня видел с директором. Мне Ксения Николаевна сказала... – торопливо пояснил Игорь и смолк.

Человек среднего роста в черном пальто и пыжиковой ушанке, вышедший из переулка на улицу Герцена, при­близился к ним. В руках у него была простая самодельная палка, каких не встретишь в большом городе, да еще зимой. Он то опирался на эту палку, то просто помахивал ею, но потом опирался снова.

Когда человек поравнялся с ними, Игорь поздоровался и, поколебавшись, добавил:

– С Новым годом!..

– С Новым годом! – тотчас откликнулся новый завуч, приподымая над головой ушанку жестом, каким приподы­мают шляпу. Он приостановился и, слегка улыбаясь, смот­рел на Гайдукова, как бы испытывая неловкость, что, к сожалению, не узнает.

– Мы из восемьсот первой, – нашелся Игорь.

– О! – сказал новый завуч. – Это встреча! А я думал, что рассмотрю вас как следует только после каникул. Гу­ляете?

Он в самом деле внимательно и откровенно рассматри­вал ребят. И они застеснялись немного, а Ляпунов отстра­нился от Терехиной, которую держал под руку.

Новый завуч отвел взгляд в сторону.

– Д-да, – произнес он как бы про себя. – Вот что значит новогоднее торжество в стариковском обществе! Никого даже не смог выманить на воздух... Вы в какую сторону?

– Туда, – указал Гайдуков в сторону Манежной пло­щади. – Может, вы...

– Да, – сказал новый завуч, – мне тоже. Можно вме­сте. Если вас не раздражит темп моего передвижения.

– Ну, что вы! – корректно вставил Стасик.

– Мне-то самому кажется, что я скороход, – заметил новый завуч, – но вам это, боюсь, не покажется.

Чтоб пожилому попутчику не было тяжело, шли со­всем медленно, а так как говорить при незнакомом чело­веке было неудобно, то и молча.

– Так, – сказал новый завуч. – По-видимому, вы меня приняли за инвалида. Вы следуете за мной с быстротой похоронной процессии. Этак мне к вам придется принорав­ливаться! – Он обернулся и неожиданно спросил: – Я что-нибудь не так делаю? Мне, может быть, по долгу службы, надо вас отправить по домам – спать?

– Что вы...

– Евгений Алексеич, – подсказал новый завуч.

– Что вы, Евгений Алексеич! Во-первых, Новый год, во-вторых, мы уже взрослые – девятый класс, – ответил Гайдуков.

– Да, девятый класс – третья ступень. Конечно... – согласился Евгений Алексеевич.

Евгений Алексеевич смотрел на площадь. Он смотрел, то едва качая головой, то неподвижно, то со скупой и од­новременно блаженной улыбкой, то с выражением совер­шенной замкнутости. И Кавалерчику, который бывал на утренниках в Консерватории, подумалось, что с такими вот лицами немолодые посетители концертов слушают музыку.

– Очень непривычно, – сказал вдруг новый завуч, круто поворачиваясь к ребятам, – что нет больше трамвай­ной колеи. Почему-то для моего глаза эта перемена особо разительна... Уже несколько лет, как сняли?

Никто из ребят не знал, когда с Манежной площади исчезла трамвайная колея. Сколько они себя помнили, здесь никогда не было трамвая. Но что-то удержало их от того, чтоб поправить Евгения Алексеевича. Только Терехина начала было:

– Это когда-то очень, очень...

– Да несколько лет назад, Евгений Алексеевич, – перебил ее Валерий.

Вскоре они расстались с новым завучем.

– Мне, пожалуй, пора и домой, – проговорил он.

Девочки быстро пошептались между собой, потом Лена приникла к уху Станкина, и Стасик заикнулся о том, что они могут Евгения Алексеевича проводить.

Новый завуч поколебался:

– Да нет, гуляйте. Думаю, что стесню вас все-таки. Познакомимся – другое дело. А так – что ж... Желаю вам всех благ на каникулах!

Евгений Алексеевич приподнял шапку и несколько раз наклонил, прощаясь, седую голову с редкими черными прядями.

Люди редко седеют и старятся так. Обыкновенно с воз­растом шевелюра из черной превращается в пепельную – старость не обрушивается на голову, а вкрадывается в об­лик. С этим человеком было как-то по-другому.

В нем соседствовали старость и будто нетронутая моло­дость. Позиции старости были обширны и прочны. Но сродни совершенно черным прядям были глаза Евгения Алексеевича: донельзя усталые, невеселые и – молодые.

– Он, кажется, ничего... – заметил Гайдуков.

– Вроде, – согласился Ляпунов, – простой такой...

– Ну, это в работе будет видно, – сказал Валерий.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

На каникулах среди учеников 9-го «А» и всех старше­классников распространилась весть, что арестованы Шустиков и Костяшкин. Говорили, что за грабеж, но подробно­сти известны не были, и, как всегда в подобных случаях, не обошлось без кривотолков. Кто-то, например, клялся, что Шустиков прикончил собственную бабушку, дознав­шуюся о каких-то его грехах. Но эта версия опровергалась, поскольку мать Кавалерчика видела бабушку Шустикова, знакомую ей по родительским собраниям, в керо­синовой лавке – несомненно живой и с двумя полными бидонами.

Многие удивлялись тому, что одновременно с Шустиковым арестовали и Костяшкина. Васю Костяшкина уже давненько не видели с Алексеем вместе. При желании можно было заметить, что Костяшкин сторонился Шустикова и явно перестал быть его «адъютантом».

Никто, кроме самого Костяшкина, не знал, как случи­лось, что однажды он снова вышел из школы вместе с Шустиковым и, бесшабашно махнув рукой, согласился ему помогать в опасном и постыдном деле.

...В тот вечер Шустиков впервые после долгого пере­рыва заговорил с Костяшкиным. Он сказал будто вскользь:

– Васька, а я все ж прав был: приняли меня в ВЛКСМ. А ты сомневался, помнишь?

Шустиков несколько опережал события. Его рекомен­довала пока что в ВЛКСМ лишь комсомольская группа 9-го «Б», предстояли еще прием на комитете и утверждение на бюро райкома. Но Костяшкин об этом не догадывался.

– Приняли, значит? – переспросил он хрипловато.

– Так что зря ты тогда сомневался. Сказал, что рань­ше тебя вступлю, и вступил. – Шустиков упивался заме­шательством Костяшкина.

«Значит, Лешка верней меня рассчитывал, – думал Ко­стяшкин. – А я-то дурак...»

Что-то надломилось в нем, и, когда Алексей исподволь, еще осторожничая, стал посвящать его в какой-то план, он, даже не дослушав, согласно и тяжело кивнул...

Ни об этом, ни о том, что произошло позже, ребята во время каникул не знали. Только те, кому нужно было за­чем-нибудь бывать в школе, приносили оттуда время от времени свежие новости.

Свежую и достоверную новость принес, например, Гай­дуков, который был дедом-морозом на елке для младших классов и облачался в свой тяжелый костюм на вате в пионерской комнате. Там Игорь видел в руках у Котовой характеристику Шустикова.

На вопрос Гайдукова, что произошло, Зинаида Ва­сильевна ответила очень смутно и, ничего фактически не сказав, просила тем не менее «никому не болтать». Этой просьбой Гайдуков, конечно, пренебрег, и ребята возбуж­денно рассуждали о случившемся.

...В одну из встреч девятиклассников, – а было их за ка­никулярное время несколько и происходили они на буль­варе или в парке, – Валерий с Леной условились пойти в кино. Собственно говоря, посещением кино заканчивались почти все прогулки, но то бывали коллективные посеще­ния. А тут оказалось, что, кроме них, никто больше идти не собирался: кто не хочет, кто занят другим, кто видел уже картину.

Поэтому Валерий приобрел два билета на вечерний сеанс, сверился с планом кинозала – места были отмен­ные: не слишком далеко, не слишком близко, и самая се­редина – и зашел за Леной. То есть, точнее, нажал кноп­ку звонка, а она открыла ему дверь уже одетая, и они отправились.

Картину им предстояло увидеть итальянскую. По до­роге в кино они перебирали названия итальянских филь­мов, которые смотрели раньше, вспоминали актеров, и бе­седа шла без сучка без задоринки, если не считать того, что к итальянским картинам Валерий причислил одну французскую. Но это сошло ему довольно гладко.

Уже совсем близко от кино Лена спросила, думал ли он над проблемой, над которой они все бились в новогод­нюю ночь. Он ответил, что нет: Шустикова все равно арестовали, так что вопрос, выдавать ли его, ушел в про­шлое.

– И, кроме того, я вообще в нашей школе не буду больше соваться во что не просят. Еще вылетишь! А мне надо десять классов кончить.

Эти слова были отголоском его разговора с матерью. Мать, вернувшись от директора, не бранила и не упрека­ла Валерия, она только сказала ему:

– Я тебя прошу об одном: кончи школу. Получишь аттестат – поступай по-своему, иди куда душе угодно. Но сперва доучись. И дай слово, что так будешь себя вести, чтоб не остаться недоучкой.

Он неопределенно пожал плечами и, сам чувствуя, что некстати, беспечно усмехнулся.

Лицо Ольги Сергеевны налилось кровью, она почти за­кричала о том, о чем они с Валерием никогда не говорили вслух:

– Я тебя воспитывала без отца! Я себе поклялась, что дам тебе образование! Я своих сил не жалела! У тебя все есть. Все решительно! Что с тобой стало?!

Его напугала эта вспышка. И упоминание об отце, о котором он знал только, что тот погиб в финскую войну, зимой сорокового года (дома даже фотографии его не бы­ло), и исступленный какой-то вопрос: «Что с тобой ста­ло?» Он понимал, что объяснять бесполезно, и, желая только удержать слезы, которые стояли в глазах матери, торопливо сказал ей:

– Все будет хорошо, я обещаю... вот я тебе говорю, и никогда тебя больше в школу из-за меня не вызовут – слово даю! Точно! Ну, мама...

Он не избавил себя все-таки от боли увидеть, как из ее глаз выкатились слезы. Но постепенно мать успокои­лась. И Валерий дал себе мысленно зарок никогда отныне не причинять ей таких огорчений.

Лена об этом не знала. То, что сказал Валерий, пора­зительно не вязалось со всем, что ей приходилось от него слышать раньше. Когда он противоречил ей и поддержи­вал Ляпунова в новогоднюю ночь, Лене была ясна под­оплека этого. Он был неправ, но она представляла себе, почему он заблуждается. Сейчас все обстояло иначе.

Лена не успела ответить Валерию: их разъединили в толпе у кинотеатра. У входящих в вестибюль громко ос­ведомлялись насчет «лишнего билетика», У Валерия тоже несколько раз спросили. Вдруг откуда-то снизу до него донесся вовсе не громкий, но внятный вопрос: «Билет не нужен?» Такой вкрадчивый и опасливый голос бывает только у спекулянтов. И вместе с тем это был знакомый голос.

Валерий осмотрелся вокруг и увидел снующего рядом Тишкова. Того самого Тишкова, с которым он познако­мился в первый же свой приход в 5-й «Б».

Валерий поймал его за плечо, вытянул из гущи толпы и, нагнувшись, глядя на него в упор, приказал:

– Дуй отсюда! Чтоб я тебя здесь не встречал!

Тишков вначале струхнул, но потом то ли припомнил что-то, то ли ободрили его мигом сгрудившиеся вокруг со­братья по перепродаже, только он нагло проговорил:

– Тебе что надо? Ты нам больше не вожатый и не пищи!

Последнее услышала Лена, на минуту потерявшая Ва­лерия из виду. Она шагнула к нему. Валерий отпустил Тишкова и следом за нею вошел в кино.

– С кем это ты там?.. – спросила Лена.

Валерий ответил как можно небрежнее:

– Да мальчишка один из пятого «Б» билетами спе­кулирует.

– И что же ты?

– Что же я? Я – ничего! Я ведь у них больше не во­жатый. Не знаешь разве? Отстранен. – Он независимо за­свистел.

– Я тогда не была на комитете.

Валерий пожал плечами, не прерывая трели.

– Перестань свистеть! – сказала Лена.

– Могу и не дышать, – ответил он, однако свистеть перестал.

...Их обоих захватила картина. Они желали счастья влюбленным: славному грубоватому парню, бедному и гордому, и красавице девушке, нежной, дерзкой и отчаян­ной. Но счастье все не давалось им в руки. Мешала нищая жизнь, мешал отец девушки, сухощавый прохвост и вы­жига, мешало еще многое...

В конце фильма парень и девушка соединили все-таки свои жизни. И, хотя у них по-прежнему не было ни гро­ша, ни крова, Валерий испытал огромное облегчение от того, что они вместе.

Валерий с Леной вышли из кино на улицу через узкий темноватый двор. Здесь, при ярком свете фонарей, Вале­рий взглянул на Лену, сравнил ее мысленно с девушкой из кинокартины, и вдруг его осенила великолепная идея.

Он вскользь скажет Лене, что относится к ней так, как... И тут он обнаружил, что забыл имя героя картины. Он несколько раз повторял про себя: «Я отношусь к тебе так, как... к Кармеле», надеясь, что на пустом месте перед именем девушки возникнет запропавшее имя героя. Но оно не находилось. Это было невыносимо досадно. Он чув­ствовал, что был бы в силах произнести эту фразу, найдись только имя... Нелепо! Неужели нельзя обойтись как-нибудь? «Я отношусь к тебе так, как парень из картины к Кармеле». Никуда не годится! В картине много парней... Ужасно!

Пока Валерий с большим упорством припоминал имя молодого итальянца, необходимое ему для хитроумного выражения своих чувств, Лена задавала ему вопросы о Шустикове. Он отвечал невпопад. Его бесило, что из всех итальянских мужских имен он с натугой вытащил из па­мяти одно-единственное: Луиджи. Но в сегодняшней кар­тине не было никакого Луиджи!

Он очнулся разом оттого, что сзади выкрикнули его собственное имя с присовокуплением длинных и гнусных ругательств. Оглянувшись, он увидел в десяти шагах ора­ву подростков, чьи лица частью были ему знакомы по стычке с Шустиковым. Тогда им пришлось утереться и отступить. Сейчас он был против них один. «Подстерегли или Тишков привел?..» – мелькнуло у него в голове.

Лена ускорила шаг. «Напрасно», – подумал он, поспе­вая за ней. Действительно, преследователи тоже рвану­лись вперед, похабные выкрики раздавались совсем рядом. Редкие прохожие шарахались в стороны. Валерий сказал Лене:

– Ты иди вперед, я им тут вложу ума. – Он понимал, что его жестоко изобьют, но не мог позволить, чтоб оскорб­ляли Лену. И, во всяком случае, она убедится, что он не трус.

Лена зашептала, удерживая его за рукав:

– Их много, они тебя побьют... Не надо, Валерий!.. Давай побежим!

Валерий усмехнулся – ему, конечно, не дали бы убе­жать, да и не в его правилах это.

Он высвободил руку и повернулся к хулиганам. Его вдохновила тревога Лены за него. Он с удовольствием по­думал, что кое-кого успеет, может быть, стукнуть как надо...

– Ну, вы, кто хочет получить? – спросил Валерий и отскочил к забору, чтобы его нельзя было окружить и ударить сзади.

Дальше все разворачивалось очень быстро. Он действи­тельно успел, не глядя, два-три раза угодить кулаком в чьи-то физиономии. Но мальчишек было слишком много. Валерия живо притиснули к забору так, что он уже не мог размахнуться. И тут его сильно ударили по шее, чем-то острым по ноге и наискось по лицу железным прутом вро­де тех, какими мальчишки-конькобежцы цепляются за ку­зов грузовика. «Паршиво», – подумал Валерий, силясь вы­дернуть руку и заслонить лицо. Но внезапно от него от­прянули. Отпрянули и стали удирать. Это было невероят­но. Однако через мгновение все разъяснилось: по переулку мчались Лена и два милиционера. Увидя Валерия – живого и даже стоящего на ногах, милиционеры были, казалось, заметно успокоены. Должно быть, со слов Лены, происшествие рисовалось им куда в более мрачном свете, и, быть может, они теперь считали, что масштаб переполо­ха не соответствует значению случившегося.

– Целый, в общем, девушка, твой молодой человек, – сказал добродушно Лене пожилой сержант.

– Ну, я пойду, пост нельзя оставлять, – сказал второй милиционер.

Валерий, приходя в себя, ощупал лицо: болел лоб, на котором наливалась дуля, саднило щеку, немного заплы­вал глаз. Если б здесь не было Лены, он бы сказал мили­ционерам: «Не подоспей вы вовремя, покалечили б меня страшно». Сейчас он проговорил только:

– Бывает хуже. Спасибо. Пришлось вам беспокоиться.

– Ничего, – сказал сержант. – Хорошо, не пырнули тебя.

Лена взяла из сугроба горстку чистого снега и прило­жила Валерию ко лбу. Затем все трое направились к углу улицы, откуда Лена привела сержанта.

– Столько тут во дворах хулиганья, – говорил на хо­ду сержант, – беда! Знаем об этом, да разве милиции од­ной с этим сладить? Всем надо навалиться на такую бе­ду – тогда сладим.

Они простились с сержантом, и так как были теперь почти возле Ленивого дома, то Лена предложила зайти к ней, чтоб немедля промыть Валерию ссадины и смазать их йодом. Однако Валерий категорически не пожелал впер­вые показаться ее домашним в таком растерзанном виде. В результате он пошел домой, а Лена вызвалась его про­водить, против чего Валерий возражал очень слабо. Ему не хотелось с нею расставаться, и, кроме того, придя вме­сте с ним, она освобождала его от необходимости одному все объяснять Ольге Сергеевне.

К счастью, мать ограничилась только тем, что промы­ла ему царапины перекисью водорода и потребовала, чтоб он прижал к шишке что-либо холодное. Валерий, хоть и с явным опозданием, покорно приложил ко лбу металличе­скую рукоять столового ножа. Рукоятка была узковата, и синие края шишки остались неприкрытыми.

Лена глубоко вздохнула.

– Я, откровенно говоря, жутко перепугалась, – при­зналась она, устало улыбнувшись.

– Вообще-то основания были, – ответил он и непосле­довательно добавил: – Но, конечно, ты зря...

– Что – зря?

– Хотя, конечно, ты меня спасла.

– Ну, знаешь, с тобой пойми что-нибудь! – шутливо возмутилась Лена.

– С тобой тоже иногда трудно бывает понять! – отпа­рировал Валерий.

– Например?

– Да вот хоть перед Новым годом – чего ты тогда на меня взъелась?

– А разве я тогда на тебя взъелась?.. – Лена хитро прищурилась, откинула назад голову, точно стараясь оты­скать что-то в памяти.

– Представь себе!

– Это, что ли, после группы, где с «бомбой-полундрой» была история?

– Тогда.

– Тогда... – Лена помедлила, – мне, во-первых, было очень обидно, что никто, и ты тоже, не сумел придумать ничего более умного, чем Ляпунов.

– Так ведь и сама ты, по-моему...

– А может, я от тебя ждала большего, чем от себя?

– Ну, это уж ты... – Он смешался.

– А во-вторых, – продолжала Лена, – мне, если тебя интересует, очень не понравилось, что ты сразу же согла­сился встречать у Ляпунова Новый год и даже не полю­бопытствовал сначала, хочу ли я быть там. Я до этого ду­мала, что у нас дружба. А тут показалось, что ты ко мне относишься как-то так...

«Я отношусь к тебе так, – произнес Валерий мыслен­но, – как...» И он вспомнил вдруг имя героя кинокартины: Антонио. Его звали Антонио! Как просто!

«Я отношусь к тебе, как Антонио к Кармеле!» Теперь ничто не препятствовало ему сказать это. И лучшей ми­нуты не будет, потому что сейчас эти слова – ответ ей.

Он отвел ото лба нагревшийся нож и встал, чтоб вы­молвить: «Я...» Но, на беду, увидел в зеркале над дива­ном свое отражение. Его лицо было неизмеримо страш­нее, чем он представлял себе. Он не знал, что бугор на лбу лилов, что щека распухла, а под глазом разлился синяк...

Валерий потрогал пальцем синяк, прикрыл теплым но­жом дулю и ничего не стал говорить.


После каникул, когда в школе возобновились занятия, уже у всех учеников было на устах преступление Шустикова и Костяшкина. Известно было, что скоро суд. Стар­шие говорили об этом деле глухо. Тем больше было и шу­ма и шушуканья по этому поводу.

И еще одно приковывало к себе в те дни внимание ребят – впрочем, главным образом старшеклассников: поведение нового завуча.

Как-то после очередного выпуска радиогазеты «Школь­ные новости» он подошел к Станкину и сказал:

– Если я не ошибаюсь, только что передавали, что «интересно прошло занятие литкружка, на котором руко­водительница рассказывала о творчестве малопопулярных, но талантливых поэтов первой четверти века – Блока и Есенина». Так передавали, я правильно расслышал?

– Так. Совершенно правильно, – без удивления отве­тил Станкин, отметив про себя только, что у нового зав­уча завидная память.

– Значит, вы считаете, Блок и Есенин – малопопу­лярные поэты? – спросил Евгений Алексеевич, напирая на «мало».

– Я, собственно, не занимаюсь в литкружке, – сказал Станкин.

– Это неважно. Я спрашиваю вот о чем: по вашему мнению, этих поэтов мало сейчас читают?.. Мало читали?.. Ну, относительно прошлого мне, пожалуй, лучше известно.

– Мало читают? – Станкин прикинул. – Да нет. В магазине приобрести фактически невозможно. Есенина просто никак. И Блока... А что, Евгений Алексеевич?

– А то, что как же у вас, в таком случае, затесались «малопопулярные»?

– Кто-то из ребят написал. Ну, я подумал, что так, видно, нужно. Что... ну, принято, словом, так оценивать, – легко ответил Станкин.

– У нас с вами, – медленно сказал новый завуч, – чрезвычайно серьезный и важный разговор. Нужно, чтоб вы отдавали себе в этом отчет.

– Да, Евгений Алексеевич... – проговорил Станкин с напряженным и подчеркнуто внимательным выражением лица.

Раздался звонок, но завуч не отпустил его, и они оста­лись вдвоем в коридоре, сразу ставшем гулким.

Сдерживая голос, Евгений Алексеевич негромко про­должал:

– Я убежден, что комсомолец может говорить не то, что есть в действительности, или не то, что думает, в од­ном случае: если он выполняет задание Родины в тылу врага. Там это необходимо. Здесь – недопустимо. Я с вас не взыскиваю, – нужно, чтоб вы поняли.

Новый завуч распахнул перед Станкиным дверь 9-го «А» и на мгновение остановился на пороге. Класс встал.

– Станкина задержал я, – сказал Евгений Алексее­вич учителю и осторожно затворил за собой дверь.


Вероятно, слова завуча ошеломили Станкина, потому что он, изменив своему обычаю, на уроке написал записку Валерию. В ней он привел замечание, которое получил от Евгения Алексеевича. Передав записку, Стасик то и дело оборачивался назад: «Что скажете?» У Лены был торже­ствующий вид, у Валерия – невозмутимый. Наконец запи­ска вернулась к нему на парту с односложным ответом Валерия: «Сильно!»

Это Стасик чувствовал и сам.

Стасик привык смотреть на людей, которые воспиты­вали его и сверстников, как-то со стороны. Ему казалось, что воспитатели с их речами о долге, о возвышенном и ге­роическом существуют для тех, кто учится так себе, у кого хромает дисциплина. Ему они не были нужны, так как он уже был воплощением того, к чему они призывали. Он от­лично учился, не нарушал дисциплины, знал, кем будет. И комсомол, в который Станкин вступил вместе со сверст­никами, казался ему организацией, работа которой каса­лась опять-таки не его, а менее сознательных товарищей.

Стасика мудрено было тронуть красивой фразой. Но то, что сказал завуч, тронуло его. Он доискивался: чем?..

На это ответила Лена, которая прочитала записку Ста­сика, адресованную Валерию.

– Ты не представляешь себе простой вещи, – говори­ла Лена Станкину после уроков, глядя поочередно то на него, то на Валерия, – что за его словами стоит жизнь! Точно так же, как за всеми словами Ксении Николаевны стоит жизнь.

– Какая жизнь? – Стасику, внешне во всяком случае, снова не изменяли спокойствие и дотошность.

– Хорошая жизнь, красивая! Та, которую прожила Ксения Николаевна. Или Евгений Алексеевич. Жизнь на­стоящих коммунистов!

– Конечно, Лена... – начал рассудительным тоном Стасик.

– Да это ж просто! – перебила Лена. – Почему мы так слушаем Ксению Николаевну? Потому что она сама живет так, как нам советует.

– Безусловно! – горячо поддержал Валерий.

– Если Ксения Николаевна, – продолжала Лена, – говорит нам: «Не ищите в жизни легких путей», – мы ве­рим ей. Она сама легких путей не искала. И, я думаю, Евгений Алексеевич – то же самое.

– По-видимому, – задумчиво произнес Стасик, – в значительной степени ты права...

– «В значительной степени»! – передразнила Лена. – Каменный ты какой-то, честное слово! Погружаешься с головой в свою геометрию, потом выныриваешь оттуда вдруг и удивляешься чему-нибудь...

– Во-первых, – сказал Стасик, – не в геометрию, а в физику.

– Ну, все равно – в физику!

– Далеко не все равно!

– В данном случае – абсолютно...

– Ребята, – вмешался Валерий, – чего вы? В школе хорошим человеком больше стало, а они спорят!..


Синяк на лбу у Валерия был еще свеж, когда Гайду­ков однажды сказал:

– Надо все-таки против таких вещей принимать дей­ственные меры, – и вытянул указательный палец в на­правлении саблинского лба.

– Принимал уж, – неохотно отозвался Валерий, – свинцовой примочки пузырек целый извел.

– Не то, – усмехнулся Игорь, – я про другие меры: к недопущению, так сказать, подобных случаев. Чтоб, значит, в будущем не приходилось примачивать...

Затем, уже серьезно, Гайдуков рассказал, что у него и у Лены родилась идея, одобренная комитетом: органи­зовать комсомольский патруль. Комсомольцы будут патру­лировать по переулку в часы, когда начинает шевелиться хулиганье. Тех, кто посмеет нарушать порядок, они доста­вят в милицию. Это, безусловно, осуществимо и, безуслов­но, настоящее дело. Как только, спрашивается, раньше на ум не пришло?..

– А как Зинаида Васильевна на это смотрит? – пере­бил Валерий. – Или ее не было, когда комитет вашу идею одобрял?

– Да нет, была, – сказал Игорь. – Ну, она не то что­бы возражать стала, а вопросы задавать: кто, мол, в отве­те будет, если кого-нибудь из нас ножом пырнут? Кто, мол, докажет, что мы были правы, если у нас с хулигана­ми драка завяжется? Не набросят ли на нашу школу тень стычки, которые могут завязаться?..

– Ну, а вы что на это? – спросил Валерий.

– Ты ж понимаешь мое положение, – ответил Игорь. – Я – секретарь комсомола, а Котова просто ком­сомолка. Но, с другой стороны, она – мой классный руко­водитель. Тут такой переплет, что большая тактичность нужна. Я сказал, что мы, конечно, в райкоме комсомола посоветуемся, ее мнение передадим, а там уж как райком решит, так и поступим.

– Толково! – вставил Валерий.

– А в райкоме, – продолжал Гайдуков с довольной улыбкой, – как раз к нам собирались обратиться по тому же поводу: «Встречная инициатива!» – как Жильников выразился. Они организуют районный комсомольский рейд по борьбе с нарушителями порядка. Участвовать бу­дут рабочие, студенты, и десятиклассников тоже привле­кают. Но только десятиклассников – не моложе. Я гово­рю: «У нас в девятых есть ребята покрепче десятикласс­ников. С такой спортивной подготовочкой...» Ну, из девятых тоже согласились привлечь – тех, кто покрепче.

– Что ж, я хоть сегодня готов, – сказал Валерий. – А рейд когда?

– Вид у тебя больно страшенный... – ответил Гайду­ков. – Да до рейда заживет еще! Через неделю рейд бу­дет. Но это – секрет. А идея патрулирования по переулку поддержана. Меня даже связали с комитетом комсо­мола милиции. Завтра наш первый патруль выйдет в переулок.

– Меня назначь!

– В завтрашнюю пятерку тебя не включили. Ничего, ты пока хорошей! Станешь опять красивый – тогда дру­гое дело. Комитет о тебе не забудет – можешь на меня рассчитывать!


Секретарь райкома ВЛКСМ Жильников и новый завуч Евгений Алексеевич пришли на заседание школьного ко­митета комсомола. Явилась, по обыкновению, и Котова. У Лены Холиной и Стасика Станкина замерли сердца от предвкушения чего-то захватывающего. Что-то должно было произойти на их глазах. Слишком разными людьми были секретарь райкома, новый завуч – с одной стороны, и Котова – с другой.

Правда, за последнее время в тоне Зинаиды Васильев­ны поубавилось непререкаемости. Она стала вроде бы при­ветливее. Она даже сама зашла как-то в радиорубку к оза­даченному Стасику, осведомилась, как дела, и, между прочим, сказала, что надо бы опровергнуть упрек, который был адресован Хмелику: мальчик ни при чем в истории со снежком.

Все это было сказано так, точно она не сомневалась, что именно из ее уст Станкин впервые узнает о невинов­ности Лени Хмелика. А то, что затем, без паузы, Зинаида Васильевна заговорила о музыкальной «странице» радио­газеты, подчеркивало к тому же, что перед этим речь шла о сущей безделице... Итак, собственную немалую ошибку Котова исправляла, как чужую мелкую оплошность. Стан­кин, конечно, заметил это.

Стасик и Лена опасались одного перед заседанием ко­митета: вдруг Зинаида Васильевна поведет себя в этот раз, на глазах Жильникова и завуча, как-нибудь безобид­но и невыразительно?

Но она повела себя, как всегда.

– Относительно, значит, вашей новогодней пирушки с танцами, – сказала Зинаида Васильевна. (Она проведа­ла недавно о новогодней встрече у Ляпунова.) – Я проси­ла вас, Гайдуков, составить для меня списочек пластинок, которые там проигрывались. У вас готов?

– Нет еще, – ответил Игорь. – Я, оказывается, боль­шей частью помню мотивы, текст тоже, а названия – нет. Я зайду к Ляпунову, спишу с наклеек.

– Пожалуйста, не забудьте, – сказала Котова. – И не очень откладывайте.

– Хорошо, – ответил Гайдуков.

Вечеринку у Ляпунова Зинаида Васильевна не объяв­ляла пока предосудительной, но старательно собирала о ней подробности.

Лена спросила:

– А Игорю, Зинаида Васильевна, имена исполнителей арий и романсов и названия музыкальных коллективов тоже указывать?

– А почему вы задаете этот вопрос, Холина? – спро­сила Котова.

– Потому, – смиренно ответила Лена, – что это трудо­емкая работа. И, может, ее Гайдукову с кем-нибудь разде­лить?

– Сами не справитесь, Игорь? – обратилась Зинаида Васильевна к Гайдукову.

– Как-нибудь урву время, – сумрачно ответил тот.

– Когда комитет принял решение, обязывающее ком­сомольцев сообщать письменно, какие мелодии они слу­шают на досуге, – проговорил Жильников, – он, вероятно, чем-то руководствовался. Так чем же?

Вопрос был задан всем, в тоне спокойного любо­пытства. Возникла короткая пауза, потом Лена ска­зала:

– Ничем. Потому что комитет такого решения не при­нимал.

– Значит, это вы в порядке личного любопытства? – спросил Зинаиду Васильевну Евгений Алексеевич. – То­гда другое дело. Тогда, конечно, секретарь комитета Гай­дуков может тратить время на составление для вас спи­ска, может и не тратить... А вообще, хочу вас спросить, Зинаида Васильевна: вопрос о музыкальном воспитании представляется вам сейчас первостепенно важным?

– Важный, очень важный вопрос, Евгений Алексее­вич, – сказала Котова так, точно соглашалась с его утверждением, а не отвечала ему.

– Вот всем нам известно... – Жильников встал и ска­зал громко, напористо, как бы не желая больше о живо­трепещущих вещах говорить чинно, неторопливо и туман­но. – Всем здесь известно: возле школы, к нашему стыду, случаются еще хулиганские выходки. Ученики Шустиков и Костяшкин совершили преступление. Что же все это – последствия главным образом плохого выбора музыки для досуга?

– Преимущественно других причин, – степенно про­молвил Стасик.

– Вот именно! – поддержала Лена.

Гайдуков, раздумывая, усмехнулся.

– Бывает, конечно, музыка с разлагающим, как гово­рят, влиянием, – сказал он полувопросительно и точно со­бираясь с духом. – А бывает, что коллектив без музыки разваливается! – неожиданно закончил Игорь и дерзко сверкнул своими за минуту до того скучными, снулыми вроде бы глазами.

– Так чем же вы тогда, товарищи, занимаетесь?.. И неужели для секретаря комитета Гайдукова, энергич­ного, кажется, человека, не найдется дела серьезней, чем списывание названий с патефонных пластинок?! – спро­сил секретарь райкома.

Лицо Котовой как-то клочковато покраснело, а ребята холодно наблюдали ее растерянность.


Котова давно внушила себе, что жила бы безбедно, не будь в школе Ксении Николаевны. И когда она узнала о том, что Ксения Николаевна заболела, то решила вдруг: неприятности позади. Говорили, будто болезнь Ксении Николаевны нешуточная. Может быть, она вообще не вер­нется в школу.

Однако надежды Котовой не сбывались. Ксения Нико­лаевна и вправду поправлялась медленно, но во время ее болезни на заседание комитета явились новый завуч и секретарь райкома комсомола; с Жильниковым у нее было затем весьма неприятное объяснение. Жильников говорил с нею жестко, винил в недомыслии, и после этой именно встряски Котова проявила себя, как говорится, во всей красе.

Придя домой, она швырнула портфель в угол и приня­лась ругать всех и вся, ища, требуя сочувствия остолбе­невших родителей.

Она ругала райком комсомола за то, что он во все вме­шивается; коммунистов школы – за то, что они поддер­живают Ксению Николаевну; Андрея Александровича – за то, что он тряпка.

Отец молча слушал разбушевавшуюся дочь, потом сказал:

– Лучше б ты уехала, куда тебе по распределению полагалось, – в Удмуртию, что ли...

Это ее отрезвило немного. С Андреем Александровичем она назавтра говорила куда менее воинственно, чем соби­ралась; она не упрекнула его в том, что он не защищал ее перед Жильниковым, а лишь посожалела об этом, потупясь.

Андрей Александрович был спокоен, собран и деловит. Он настоятельно посоветовал ей не таить обид и на всех, кто проявил к ней нечуткость, написать жалобы. Дирек­тор полагал, что ей стоит обратиться с письмами в гороно, в редакции газет, может быть, в министерство... Он про­водил ее словами:

– Унывать не следует.

Зинаида Васильевна воспрянула духом. В течение ве­чера она составила четыре жалобы, затем хорошо выспа­лась и утром пошла на почту – отправлять свои письма заказными. В переулке, которым она шла на почту, Котова увидела вдруг знакомые детские лица. Да, это были мальчики и девочки из 801-й школы. Их было десятка полтора. Они толпились возле небольшого трехэтажного дома с балкончиками, с которых по сосулькам капала на тротуар вода. Ребята чего-то ждали. Это походило на не­большую экскурсию, но в переулке не было музея или картинной галереи...

Зинаида Васильевна остановилась незамеченная. До нее доносились обрывки разговоров:

– Да не уйдет она на пенсию!

– А говорят, уходит...

– Ребята, а кто первый про это слышал?

– Ага, и от кого?

– Вчера, возле учительской Макар Андроныч сказал: «Может случиться...»

– Ребята, вдруг мы станем просить: «Не уходите», а она вовсе и не собирается!

– Ну, вы идите, идите. Вперед!

Две девочки вошли в подъезд. Оставшиеся ребята на минуту притихли. Потом как-то сразу, точно по команде, все взгляды устремились вверх, и ребята закричали хо­ром, довольно стройным:

– Ксения Николаевна, не уходите от нас! Мы вас не отпустим!

В это мгновение Котова увидела в окне второго этажа Ксению Николаевну. У той был недоумевающий вид: по-видимому, сквозь двойные рамы она не слышала, что кри­чат ребята, и не понимала, что происходит. Обернувшись к девочкам, стоявшим за ее спиной, она о чем-то спроси­ла их, потом отошла от окна.

Ребята, посовещавшись, повторили громче, скандируя:

– Ксения Николаевна, не у-хо-ди-те от нас!

И вдруг внизу, на пороге подъезда, появилась Ксения Николаевна. Ребята подбежали к ней.

Ксения Николаевна сказала:

– Это какой умник такое придумал, а? Я собираюсь на будущей неделе в школу прийти, поправляюсь изо всех сил, а вы меня пугаете страшным ревом и весь дом за­одно... Навещайте меня, пожалуйста, только не все сразу. Хорошо? А теперь по домам!

Но ребята смотрели на нее и не уходили. И Котова то­же смотрела на Ксению Николаевну со странным чув­ством.

Ксения Николаевна не показалась ей поздоровевшей. У нее было желтоватое, пожалуй, отекшее немного лицо. Она выглядела постаревшей. И, однако, в эту минуту Ко­това, здоровая и двадцатитрехлетняя, желала бы быть на ее месте! С необыкновенной остротой ощутила Зинаида Васильевна: «В моей жизни этого не будет...» Да, если все сложится наилучшим образом, если Андрей Александро­вич останется директором, если он от всех ее защитит, – все равно и тогда этого в ее жизни никогда не будет... Так вот не придут ребята под ее окно. Никогда!

И на мимолетное, но не изгладившееся потом из памяти мгновение Котова почувствовала поистине физиче­ски, как зыбко ее положение в жизни. Зыбко до тошноты. До отвращения к себе. Потому что ее не любят. Ни взрос­лые, ни дети – никто. Она пошла против коллектива, и этого не простят.

Когда Ксения Николаевна ушла, кто-то из ребят заме­тил Зинаиду Васильевну. Все разом повернулись к ней затылками и рассеялись с немыслимой быстротой, точно провалились сквозь землю. Тогда, с растущим отвращени­ем к себе, Зинаида Васильевна выхватила из сумки пись­ма, которые несла на почту, и яростно и брезгливо стала рвать в клочья над урной свои лицемерные жалобы...

Это продолжалось минуты три. Потом она опомнилась и уцелевший конверт опустила в почтовый ящик.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Хотя в школе никто не сообщал ребятам о дне суда над Шустиковым и Костяшкиным, в зале суда, где слу­шалось их дело, оказалось немало старшеклассников. Каждый из них, приоткрывая дверь в этот зал, испытывал робость, но тут же обнаруживал, что здесь одни только свои ребята, и мигом осваивался. Аудитория в самом деле подобралась совершенно такая, как на школьном комсо­мольском собрании.

Ребятам приходилось читать в газетах, что на судах присутствуют представители общественности. Но они не предвидели, идя в суд, что этой общественностью сами же и будут: незнакомых людей можно было здесь насчи­тать не больше трех-четырех.

Перед самым открытием судебного заседания (дело Шустикова и Костяшкина слушалось в это утро первым) в зал вошли Андрей Александрович, Зинаида Васильев­на, Ксения Николаевна, классная руководительница 8-го класса, где учился Костяшкин, Наталья Николаевна и новый завуч. Они сели в одном из первых рядов.

Директор не осматривался по сторонам, так что неиз­вестно было, заметил ли он, что здесь столько учеников его школы. Но вот, оглянувшись, он говорит что-то Зинаиде Васильевне. Вероятно, это замечание, потому что Котова отвечает торопливо и с таким выражением лица, точ­но винится и – в еще большей степени – недоумевает. Ре­бята с легкостью расшифровывают «язык жестов» – по ее расчетам, их никоим образом не должно было здесь быть...

На сцену вышли судья с заседателями, и сразу исчезло сходство со школьным собранием. Те, кто на школьных собраниях сидел в президиуме, сейчас встали вместе со всеми. И уже ввели милиционеры одного за другим Шу­стикова и Костяшкина.

Две женщины, сидевшие впереди и немного правее Валерия, подались вперед и стали вглядываться в подсу­димых – жадно и в то же время скорбно. Потом отклони­лись к спинкам стульев, и та, что моложе, сказала другой:

– Мой похудел. А ваш?..

– Осунулся, – ответила женщина с крупным бледным лицом и, как промокашку к кляксе, приложила к краю глаза уголок пестрого платочка.

Но Валерий не сказал бы, что Шустиков и Костяшкин особенно переменились. И держались они довольно непри­нужденно, хотя Костяшкин казался более подавленным.

Обвинялись Шустиков и Костяшкин в том, что за не­сколько дней до Нового года, в десять часов вечера, на 2-й Мещанской улице ограбили гражданина Куницына. Сам гражданин Куницын, низенький человек лет пяти­десяти, показал, что два молодых человека остановили его, когда он шел домой, и попросили дать им денег. По словам потерпевшего, он вначале решил, что молодые люди по какому-то недоразумению оказались без денег на проезд, и протянул им рубль. Но в ответ на это один из молодых людей (гражданин Куницын указал на Шусти­кова) выразился совершенно нецензурно и потребовал от­дать все деньги, какие имелись у него в наличности.

– Я подчеркнул, – продолжал гражданин Куни­цын, – что предложенный рубль составляет в настоящую минуту все мое достояние. Тогда, по знаку Шустикова, Костяшкин вынул складной нож. Угрожая им, меня за­ставили свернуть в безлюдный переулок.

В безлюдном переулке Костяшкин угрожал ножом гражданину Куницыну, в то время как Шустиков снял с него часы марки «Победа». По мнению потерпевшего, вдохновителем преступления явился Шустиков, хотя хо­лодное оружие находилось в руках «другого молодого че­ловека».

И Шустиков и Костяшкин сознались в преступлении. Они рассказали, что им необходимо было отдать карточ­ный долг. И, чтобы добыть деньги, «пришлось» – так ска­зал Шустиков – идти на грабеж.

– И на Новый год ни копейки не было, – вставил Костяшкин.

Может быть, это была мысль вслух; может быть, он приводил смягчающее обстоятельство.

Перед судом прошли те, кому подсудимые вернули долг, продав часы гражданина Куницына в скупочный пункт. Они были вызваны сюда в качестве свидетелей. Первый из них был щегольски одетый человек средних лет, который ахал, что случилась такая беда, стыдил подсудимых и уверял, что Шустиков мог повременить с возвратом денег до тех пор, пока смог бы их заработать честным трудом. Сам он, впрочем, не трудился и имел су­димость за мошенничество. Второй свидетель не строил из себя благородного человека. Он, видимо, был сильно напуган вызовом в суд, который неприятно приплюсовы­вался к двум приводам в милицию, бывшим у него рань­ше, и дрожал в самом буквальном смысле этого слова.

Прокурор спросил Шустикова:

– Когда вам случалось в прошлом проигрывать в карты – ведь это бывало с вами и раньше, не так ли? – где вы тогда доставали деньги?

– Родители нам давали небольшие суммы, – сказал Шустиков.

– Их хватало, чтобы расплатиться?

– Мне лично – да.

– Ему лично – нет! И мне лично – нет! – с неожи­данным ожесточением воскликнул Костяшкин, увидя, на­верное, в последнем ответе Шустикова попытку в чем-то отделить себя от него и увильнуть от одинаковой уча­сти. – Мы с ним – осенью это было – отбирали деньги у ребят поменьше, когда те из школы шли. Вон этот нам всегда помогал! – Костяшкин размашистым движением указал на второго свидетеля.

– Подтверждаете ли вы это? – обратился к Шустикову прокурор.

– Да. Я сам не сказал об этом, потому что это были совершенно незначительные суммы, – ответил Шустиков, снова употребляя строго научное слово «суммы», напоми­нающее школьные уроки арифметики и алгебры.

– Я говорил! – яростно шепнул Валерий Игорю.

– Ваш сын сделал хуже и себе и Леше! – зло ска­зала впереди женщина с крупным бледным лицом мате­ри Костяшкина.

– Может, за чистосердечное смягчат им, – точно оправдываясь, ответила та.

Затем, по просьбе защитника, суд допросил в качестве свидетеля Зинаиду Васильевну Котову.

Она сообщила, что в тот день, когда «это случилось», Шустиков и Костяшкин пробыли в школе до 9 часов ве­чера. Они находились в пионерской комнате и мастерили елочные игрушки.

Переход от самого невинного из занятий к довольно предосудительному был для Зинаиды Васильевны загад­кой.

– Я все-таки уверена: то, что ребята делали до девя­ти часов, характеризует их гораздо больше, чем то, что с ними случилось позже...

При этих словах встрепенулся потерпевший Куницын, справедливо желая, может быть, возразить, что «случи­лось» как-никак все-таки с ним...

Обращаясь к суду, Котова просила учесть явную не­преднамеренность преступления и позволить мальчикам вернуться в школу, где им обеспечено «благотворное вли­яние замечательного коллектива»...

Вслед за Котовой, также в качестве свидетеля, высту­пила Ксения Николаевна.

– Меня вызвали сюда для того, – сказала Ксения Николаевна, – чтобы я характеризовала подсудимых, двух учеников школы, где я работаю. – Она проговорила это медленно, с трудом. – Но не менее важно, по-моему, ха­рактеризовать и обстановку в восемьсот первой школе. Ее можно назвать только обстановкой показного благополу­чия. Чем же она характеризуется? Прежде всего боязнью уронить школу – некогда действительно образцовую – в глазах общественности. Именно эта боязнь стала у дирек­тора школы всепоглощающим, я бы сказала, чувством. Поэтому серьезнейшие недостатки в работе школы он ста­рался скрыть.

Если итог учебной четверти обещал быть неутешитель­ным, учителей побуждали завышать оценки учащимся, чтобы любой ценой добиться искомого – высокого средне­го процента успеваемости.

Если становилось известно, что ученики школы не­достойно ведут себя на улице, директор старался «не ве­рить» этому, «не замечать» этого и в итоге – все замять. По его словам, все в школе обстояло превосходно. А ребя­та, которые видели, как обстоит дело в действительности, слушали эти слова без уважения.

Так слово некоторых педагогов начинало для ребят существовать отдельно от дела. Оно утрачивало силу и цену...

Мне тяжело и больно об этом говорить. Ведь я много лет работаю в восемьсот первой школе. И, конечно, я то­же несу ответственность за обстановку, которая сложи­лась в ней в последнее время. В нашем педагогическом коллективе немало здоровых сил. Они вели борьбу с не­достатками, но без должной настойчивости. Они, я уве­рена, будут теперь энергичнее и последовательнее. Пото­му что необходимо, чтоб наши дети росли в обстановке, где Слово и Дело дружны и слитны. Тогда ложь для них станет чудовищным нарушением норм поведения. Тогда невозможно будет стать на путь обмана и на путь пре­ступления. Мы создадим такую обстановку в восемьсот первой школе!


Даже о приговоре, вынесенном Щустикову и Костяшкину – Шустиков был приговорен к двум, а Костяшкин – к трем годам заключения, – ребята, выйдя из суда, гово­рили куда меньше, чем об этой части речи Ксении Ни­колаевны.

Конечно, на эти темы думал и однажды рассуждал с Натальей Николаевной Валерий; конечно, они тревожили Лену; конечно, подобными, хотя и менее зрелыми, мысля­ми делились иногда между собой десятиклассники. Но многие вовсе не размышляли об этом. Но были девочки, которые с первых лет учения привыкли знать и гордо по­вторять, что учатся в лучшей школе района – в той са­мой, 801-й!

И вот теперь и первые и вторые услышали с трибуны народного суда полную, беспощадную правду о своей школе.

Как ни странно, эта правда показалась обидной не только директору Андрею Александровичу, но и кое-кому из девочек. Во всяком случае, Лида Терехина сказала:

– Но ведь как же так, ребята?.. Хотя мальчишки не знают... Но нам-то с первого класса внушали: лучшие, такие-сякие, почет и слава! Как же теперь понимать? Это ж прямо наоборот! Просто не сходится даже...

– Если ты решаешь задачу, – проговорил Станкин, – и ход рассуждения у тебя верен – и, само собой, не пута­ешь в вычислениях, – то получаешь точное решение. И те­бя не должно смущать, если с ответом не сходится. В от­ветах бывают ошибки.



– Правильно, Стась, – понял и поддержал его Вале­рий. – Нам нужно, чтоб точно, чтоб правда!.. «Не схо­дится»! – передразнил он Терехину. – И пусть не со­шлось с ответом! Зато – правда.

– Правда, – подтвердил Евгений Алексеевич, неза­метно присоединившийся к ребятам, пока они, стоя на пе­рекрестке, ждали, чтоб остановился сплошной поток авто­мобилей.

Им пришлось постоять здесь еще минуту, и, раньше чем огонек светофора позволил им идти, к переходу подо­шла Зинаида Васильевна.

– Да, необходимую правду сказала нам Ксения Ни­колаевна, – заметила Лена специально для нее.

– Все-таки уж очень она, мне думается, жестоко и резко... – отозвалась Котова.

– Что – жестоко? – спросил Евгений Алексеевич. – Правда?

– Именно, Евгений Алексеевич, – ответила Зинаида Васильевна.

Они перешли улицу, и уже близко от школы завуч негромко сказал:

– О жестокости правды толкуют обыкновенно те, кто не ощущал жестокости лжи.


Жильников стал часто бывать в 801-й школе. Секре­таря райкома комсомола видели на уроках, на собраниях комсомольских групп, на пионерских сборах. Как-то, по­бывав на сборе отряда 5-го класса на тему «Каким должен быть пионер», он сказал Наталье Николаевне:

– Чего-то все-таки явно недоставало. Давай-ка поло­маем над этим головы.

На сборе, о котором шла речь, пионеры пересказывали то, что читали о Володе Дубинине, Павлике Морозове, Се­реже Тюленине. И говорили, что хотят быть на них похо­жими. Но так как Павлик разоблачил кулаков, которых теперь не было, а Дубинин и Тюленин отличились на вой­не – теперь же царил мир, – то ребята, говорившие, что хотят на них походить, не очень-то себе представляли, как этого достичь. И некоторые из них, видно, считали так: подвиг – в будущем, а пока поозорничаем вволю. Во­лодя Дубинин, как известно, был тоже озорной, а Тюле­нин – даже отчаянный парень.

– Обязательно нужны примеры не только воинской отваги, – сказал Наталье Николаевне Жильников, – но примеры гражданского мужества. И примеры сегодняш­ние. Чтоб, понимаешь, обстановка в них была современ­ная. Это очень важно... Пусть иногда скромный подвиг будет, не обязательно великий.

Наталья Николаевна подумала и рассказала ему о Ва­лерии. Как он, рискуя, что хулиганы с ним расправятся, вместе с товарищами из боксерской секции решительно защитил малышей. И хотя ему самому потом досталось все-таки от хулиганов, не простивших своего поражения, но маленьких с тех пор никто в переулке не смел тро­нуть пальцем.

– Молодец парень! – сказал Жильников. – Что ж ты думаешь, это ведь пример для подражания.

– Я к тому и клоню, – ответила Наталья Николаев­на. – Только это еще не конец истории.

И она рассказала о том, как Валерий поспорил с ди­ректором и как его комитет комсомола отстранил за это от работы вожатого.

– Теперь он, кроме учебы, интересуется одной Леной Холиной. Между нами говоря, конечно. И больше ни­чем, – закончила Наталья Николаевна.

– Ушел в личную жизнь! – рассмеялся Жильни­ков. – Так надо ж его тянуть обратно в общественную! Тем более, что в инциденте с директором он был только по форме неправ. А по существу, я бы сказал, напротив.

Спустя несколько дней после этого разговора Котова на перемене подошла к Валерию и предложила ему снова стать вожатым 5-го «Б». Валерий, считая, что он может доставить себе удовольствие и поартачиться, ненатураль­но зевнул и осведомился, не поручить ли это дело кому-нибудь более достойному. Зинаида Васильевна ответила, что, по ее мнению, он в последнее время вел себя хорошо и загладил свой некрасивый поступок. Валерий разозлил­ся не на шутку, заявил, что ему нечего было заглажи­вать – каким был, таким остался.

– И вообще я вам больше не актив! – закончил он в сердцах анекдотической фразой, сказанной однажды Ля­пуновым, когда Котова по какому-то поводу утверждала, что «активисты должны...».

Зинаида Васильевна ушла, а через минуту вернулась с Жильниковым. Жильников пожал Валерию руку, Кото­ва оставила их, и секретарь райкома спросил просто:

– Ну, как тебя понять: блажишь или обиделся крепко?

– Да нет, что вы... – неопределенно ответил Валерий, которому одинаково не хотелось признаваться как в том, что он блажит, так и в том, что он обиделся. – Просто, знаете, уроков очень много нам задают, времени совер­шенно не хватает...

– Значит, обиделся, – сказал Жильников, точно Ва­лерий только что подтвердил это. – Это нехорошо. Цыкну­ли на тебя, и ты в сторонку. Обиделся. А мне по душе че­ловек, который, если считает, что прав, свою правоту доказывает. Я вот знаю, например, одного коммуниста. Он настаивал на своей правоте – речь шла об отношении к товарищу по работе – и нескольким нечестным людям очень этим мешал. Они оклеветали его. Он был исключен из партии, но не опустил рук, доказывал свою правоту, и вот недавно его восстановили в партии, а клеветников разоблачили и наказали. Интересно, что такой человек сказал бы о твоей обиде, а? – И совсем неожиданно Жильников закончил: – Ты зайди сегодня после уроков к завучу.

Евгений Алексеевич принял Валерия в пустой учи­тельской.

– Садитесь, Саблин, – сказал Евгений Алексеевич.

Валерий опустился на громоздкий клеенчатый диван, и завуч сел рядом с ним.

– Кого-то мне ваша фамилия напоминает, – сказал завуч. – Вы-то, наверное, не можете мне подсказать, кого?

– Не могу, – согласился Валерий.

Ему пришло вдруг в голову, что, может быть, завуч знал его отца. У Валерия не раз раньше мелькала мысль, что в жизни ему доведется, наверное, встречать людей, которые знали его отца. Неужели именно Евгений Алексеич?..

– Сообразил, – сказал завуч. – Мне ваша фамилия напоминает похожую: Саблер. Был такой красный коман­дир в гражданскую войну. Слыхали когда-нибудь?

– Читал где-то, по-моему.

– Наверное, читали... Ну что же... Я с вами буду го­ворить не как завуч, а как член партийного бюро, которо­му поручена работа с комсомолом. Не хотите больше быть вожатым? Мне говорили, вы с душой начинали.

– Меня потом отстранили. Пионеры знают. Теперь, выходит, сызнова начинать? Мне после перерыва еще трудней будет...

– Но что же делать? Поработаете – станет легче, станет хороший отряд. Я хотел бы быть завучем в хоро­шей школе. А работаю, как знаете, в неважной. Однако, раз она такая, надо же ее сделать иной?

– Я не отказываюсь вовсе быть вожатым...

– Надеюсь. А правда, – спросил он вдруг, – будто вы сегодня заявили: «Я – не актив...»?

– Говорил. Так ведь...

– Вот хуже этого не придумать. Это лыко я вам, по­ка жив, всегда буду в строку ставить!

– Почему, Евгений Алексеевич? Я ведь Зинаиде Ва­сильевне потому, что она... – И Валерий передал завучу свой последний разговор с Котовой.

– Все равно! – проговорил Евгений Алексеевич. – Какова бы ни была Котова, вы не могли так сказать о се­бе! Меня, Саблин, тоже отстраняли. На срок более долгий, чем вас. Но у меня перед назначением в вашу школу не было вопроса: «Что ж, начинать сызнова?» – который за­даете себе вы.

Валерий молчал.

– Знаете, это простая вещь, но не все постигают: бу­дущее, для которого мы живем, приближается не оттого, что проходит время, а только если мы – актив! Просто, верно?

– Да, – согласился Валерий, думая, как неудачно получилось, что его случайную, назло сказанную фра­зу – собственно, даже не его, а ляпуновскую! – завуч принял всерьез. Никогда он не желал так сильно обелить себя. Но не видел, как это сделать, не роняя достоинства.

В это время приоткрылась дверь, и показалась на миг голова Хмелика.

– Ко мне? – спросил громко Евгений Алексеевич.

– Нет... Я к нему вот... – ответил Хмелик, останавли­ваясь на пороге и бросая быстрые взгляды на Валерия, завуча и в коридор.

– А что такое? – спросил Валерий.

Хмелик нерешительно взглянул на завуча – тот при­сел к столу у окна – и вполголоса возбужденно заговорил:

– Стоим мы с Генкой... возле пионерской... Вдруг Тишков... А говорят, вы опять у нас... И мы...

– Ладно, сейчас, Леня, – прервал Валерий, обняв Хмелика за плечи и радуясь, что Хмелик за ним при­шел. – Евгений Алексеевич, я пойду.


ОТЧИМ


Мне было семь лет, когда мои отец и мать рас­стались. Мать собиралась выйти замуж за че­ловека, о котором я поначалу знал только, что фамилия его – Комиссаров. Затем я услышал, что у Комиссарова есть автомобиль, на кото­ром он ездит на работу и с работы, в театр и в гости. Это его персональная машина. Он и сам умеет ее водить.

В то время я очень интересовался автомобилями, а разрыв между отцом и матерью не воспринимал трагиче­ски – оба они продолжали жить со мною и никогда при мне друг с другом не ссорились. Поэтому я спросил мать:

– Машина с собачкой на радиаторе?

– Нет, – ответила она, – попроще. Марки «ГАЗ» – первая советская. Совсем новенькая.

– А гудок какой? – полюбопытствовал я. – С резино­вой грушей?

– Откровенно говоря, сыночек, не обратила внима­ния, – ответила мама, пудрясь перед зеркальцем и взыска­тельно глядя на свое отражение. – Вот на днях познаком­лю тебя с Александром, вы с ним, конечно, подружитесь, он тебя и покатает и все тебе объяснит насчет машин. – Мама защелкнула пудреницу, из которой при этом вырва­лось крошечное ароматное облачко и тотчас опало розова­тыми пылинками на паркет.

Потом мама обняла меня и ушла.

Через несколько дней ко мне пришла бабушка, мами­на мама, чтобы вести меня в гости к Комиссарову, кото­рый жил неподалеку вместе со своей сестрой и племянни­ком-студентом. Перед тем как мы отправились, мамина мама спросила у папиной мамы, не возражает ли она против того, что я иду знакомиться с Комиссаровым и его семьей. Папина мама отвечала, что не может этому пре­пятствовать.

– Иди, мой дорогой, – сказала она мне, – и не задер­живайся в гостях долго: помни, что я буду тут без тебя скучать! Потом расскажешь нам с дедушкой, как тебе там понравилось.

О Комиссарове ни мой отец, ни его родные никогда не говорили дурно. Но о том, что мама выходит за него замуж, упоминали всегда с оттенком жалости к ней.

Придя, мы не застали Александра дома. Он задержался на работе. Нас ждали его сестра и племянник. Племянник, отложив в сторону книжку, включил электрочайник. Се­стра Комиссарова сказала радушно:

– Дайте-ка, дайте-ка я посмотрю на своего нового племянника! О, какие у него большие глаза! – И она по­целовала меня.

Я вытер щеку, так как со слов деда-медика знал, что при поцелуе на кожу переносятся тысячи микро­бов.

– Глаза у него материнские, – сказала бабушка.

– Да, – сказала сестра Комиссарова, – совершенно как у матери. Это прежде всего замечаешь.

– У дочери мои глаза, а у него – материнские, – сообщила бабушка.

– Действительно, – сказала сестра Комиссарова. – У вас тоже темно-карие. Да.

Разговор было увял, и тут бабушка взглянула на меня просительно.

– Пожалуйста, политика, – сказала она. – Междуна­родное.

Это значило, что я должен высказаться о современном международном положении. Бабушка желала продемон­стрировать, сколь необыкновенно я развит для своего воз­раста. Ей не терпелось доказать мою незаурядность. Она не могла дождаться прихода Комиссарова.

Я сказал несколько слов о внешней политике Англии. Собственных мыслей на этот счет у меня не было, но я запоминал дедушкины. Сестра Комиссарова казалась весь­ма удивленной. Бабушка наслаждалась ее изумлением.

– Рассуждай! – потребовала она, обратясь ко мне.

Это «рассуждай» произносилось как «играй», обра­щенное к юному музыканту, или «читай», обращенное к юному декламатору. Бабушка была родом из Одессы, где вундеркиндов пестовали и растили сотнями. Ей мечталось, что я стану вундеркиндом. Однако к музыке у меня не об­наружили серьезных способностей. Стихи я читал с боль­шою охотою, но был гнусав и картав, что в значительной степени портило дело. Мне оставалось, по-видимому, только рассуждать.

– Рассуждай! – настаивала бабушка.

– Про что? – спросил я тихо.

– Что-нибудь, – ответила бабушка. – Международное.

Мне было неловко, не по себе, но упираться – и вовсе бесполезно.

Пожав плечами, я осудил тред-юнионизм. Я был ка­тегоричен и краток. Сестра Комиссарова была поистине потрясена. Впрочем, тут же выяснилось, что ее поразило больше всего не мое раннее развитие.

– Удивительно! – сказала она вполголоса молчали­вому сыну-студенту. – Беспартийный интеллигент рассуж­дает, как Александр!

Что это значит, я не понял. Меня в то время еще никто не называл беспартийным интеллигентом. Но, конечно, сестра Комиссарова и не имела в виду меня. Она гово­рила о дедушке, чьи слова я повторял. К нему относилось ее удивление.

– Ну, а что Литвинов? – спросила она меня с ласко­вым любопытством.

– Литвинов дает десять очков вперед всем этим заграничным министрам! – отвечал я. –Он их берет за ушко да на солнышко! – добавил я уже от себя.

Этого дедушка не говорил. Это было написано в газете под рисунком, где изображался Литвинов, тянущий за длинное ухо к солнцу маленького реакционного китайца. Солнце было нарисовано совершенно так, как рисовал его я и все вообще маленькие дети, а китаец напоминал того, что продавал на бульваре бумажные веера и резиновые игрушки «уйди-уйди».

– Вот это да! – воскликнула сестра Комиссарова.

Вероятно, до сих пор она считала, что беспартийные интеллигенты должны ругать Литвинова. И вдруг оказа­лось наоборот. Конечно, именно это произвело такой эф­фект, а не мое раннее развитие. К счастью, бабушка в этом не разобралась. Она видела только, что эффект огромен. И все-таки тщеславие ее еще не было утолено.

– Великие державы, – проговорила она с мольбой.

Она хотела, чтобы я сказал что-либо о пяти влиятель­нейших странах. Ей не хватало чувства меры. Будь она иллюзионисткой, то, без сомнения, показывала бы зрите­лям за один раз столько фокусов, что им на целую жизнь приелись бы чудеса.

– Все зависит от того, найдут ли великие державы общий язык, – скупо промолвил я напоследок и надел матросскую шапочку, на ленте которой было выведено золотом слово «Неукротимый». (Буквы осыпались на пальто блестящими точечками.)

Мне церемонно вручили картонную коробку с лото. Сестра Комиссарова опять поцеловала меня. Я снова вы­тер щеку, помня о микробах. Визит был окончен.

Самого Комиссарова в тот день я так и не увидел.


Дома я рассказал обо всем, что было в гостях, бабуш­ке Софье (так я называл папину маму).

Бабушка Софья была человеком с необычайной, фан­тастически преувеличенной ответственностью за свои сло­ва. Даже литераторы, для которых слово – деяние, броса­ют иной раз слова на ветер. А бабушка Софья, мать семей­ства, на все и всегда отвечала людям так полно и точно, как если б на свете не существовало пустых и праздных вопросов или формул вежливости, не согретых живым те­плом. Она никогда не изменяла этому обыкновению. Я замечал, что она не говорила при встрече «здравствуйте» тем, кому здравствовать не желала; она просто кивала им.

Из меня бабушка Софья стремилась воспитать наблю­дательного и абсолютно правдивого мальчика. И сама была для меня примером, как строчка в букваре, выпи­санная бесхарактерными в своем совершенстве буквами, служит примером для начинающего грамотея...

Итак, я подробно и точно, как она любила, рассказал бабушке Софье о своем знакомстве с племянником и сестрой Комиссарова. К моему удивлению, бабушка Софья смеялась от души. Ее тучное тело колыхалось, и большое расшатанное кресло скрипело, как кроватка укачиваемого младенца. Когда пришел дедушка, бабушка Софья поспе­шила его обрадовать.

– Наш Миша, – сказала она, – научился рассказывать не только хорошо, но, знаешь, очень смешно! Я смеялась только что буквально до одышки и никак не могу прийти в себя.

– Отлично, – отозвался дедушка. – Юмористический угол зрения довольно редок, особенно в таком раннем воз­расте. Несомненно, хорошая черта. Тревожит меня, Софья, твоя одышка. Дурной симптом. Тебе необходимо больше себя щадить. – И, отряхнув руки над массивным мрамор­ным умывальником, стоявшим в его кабинете, дедушка вышел в столовую, чтобы с нами поужинать.

Мне были, конечно, очень приятны дедушкины слова в той части, в какой они касались меня, но, будучи абсо­лютно правдивым мальчиком, я отклонил незаслуженную похвалу своему юмористическому дару.

– Смешно, – сказал я, – само получилось. Я не знал, что получится...


– Александр очень жалел, что не смог с тобой вчера познакомиться, – сказала мне мама на следующий день, – у него было долгое заседание, и он не мог уйти. Ну, теперь уже придешь к нам на новоселье.

Оказалось, что Александр получил новую квартиру из двух комнат, в которую они с мамой на днях переедут.

– А со мной ты теперь не будешь больше жить? – спросил я.

– Я буду приходить к тебе каждый день, – ответила мама, – и ты сможешь приходить ко мне каждый день. Ты увидишь, как здесь близко, два шага. Так что все останется совершенно по-прежнему, единственно только ночевать я здесь не буду, но ведь ночью ты спишь, не просыпаясь, до самого утра, и тебе решительно все равно, в комнате я или нет. Это когда ты был маленький, то просыпался ночью и звал меня. А теперь ты большой мальчик, правда, сыночек?

И все-таки я проснулся ночью. Мама не предупрежда­ла меня, что эту ночь проведет уже под новой крышей, но почему-то я проснулся и во тьме слипающимися глазами увидел на месте маминой кровати большой сугроб. Это бы­ло невероятно. Я широко открыл глаза, и все оказалось проще: пустая мамина кровать под белым покрывалом, с пышной подушкой под белой накидкой. Странно выгля­дела она посреди ночи в своем дневном аккуратном убранстве. Я смотрел на нее и думал: «Это теперь не мамина кровать. Просто – кровать. А была мамина...» Не спалось. Ночь проходила медленно. Яркие лунные блики лежали на белом покрывале, желтые пятна уличных фонарей ше­велились на нем. Потом погасли лунные блики. Позже, когда темноту в комнате разбавило слабым светом пасмур­ного утра, расплылись без следа и желтые фонарные пятна. Часы пробили семь раз. В это время мама, бывало, будила меня, говоря: «Если хочешь позавтракать со мною – вставай».

А мне не хотелось иногда вставать. Как-то раз я про­бормотал: «Мам, еще посплю чолпасика...» Я хотел ска­зать «полчасика», но со сна сказал так, и мама весело переспросила: «Что? Что?»

С тех пор я уже каждое утро говорил: «Мам, еще чол­пасика», а мама смеялась и тормошила меня. Некому мне теперь будет сказать «чолпасика...». Это только наше с мамой слово, а мамы больше не будет здесь по утрам... И от мысли о таком пустяке я заплакал. Я открыл дверцу тумбочки, в которой всегда лежало множество мелких маминых вещиц и фруктовая карамель для меня, увидел, что в ней остались только порожние флаконы из-под ду­хов с гранеными пробками, и заплакал пуще. И уже по-иному, чем три дня назад, подумал о Комиссарове. Не с одним только любопытством – с чувством более слож­ным, от которого на мгновение становилось знобко.

Между тем домашние после маминого переезда нача­ли гораздо больше прежнего говорить о ней, Комиссарове и особенно – о моем отце. Ему было тогда тридцать лет, и он преподавал ботанику в школе.

Многие не понимали, почему маме вздумалось рас­статься с таким человеком, как мой отец. Никто не видел, чтоб он когда-либо причинил ей обиду. Я наблюдал лишь однажды вспышку маминого гнева против отца. Она бы­ла совершенно загадочной.

Как-то, в начале лета, отец пришел под вечер домой с большим букетом полевых цветов.

– Чудесные цветы! – сказала мама, подымаясь ему навстречу. – Это мне?

– Пожалуйста, – ответил отец, – если хочешь. Если тебе нравятся.

Мама взглянула на него недоуменно.

– Да, пожалуйста, – повторил отец. – Возьми. Я, соб­ственно, думал для гербария... Но, если тебе нравятся, возьми. Можешь взять все. Тогда сейчас поставим их в воду. А хочешь, отбери часть. Но можешь и все. Как хо­чешь. Пожалуйста. Они, кстати, сильно пахнут. Можно их здесь поставить в кувшин, но перед сном нужно будет их куда-нибудь вынести. Не забыть это сделать.

– Мне не нужны эти цветы! – сказала мама резко.

– Они тебе не нравятся? – спросил удивленно отец.

– Нет, – ответила мама, и глаза ее наполнились слезами. – Совсем не нравятся.

– А мне показалось... – начал отец.

– Тебе постоянно что-нибудь кажется! – перебила его мама дрожащим и в то же время презрительным голосом.

– Например?.. – осведомился отец.

– Что толку говорить! – Мама стремительно вышла, с размаху закрыв за собой дверь.

Отец развел руками и, постояв минуту неподвижно, пошел следом за нею с видом человека, который готов по­верить во что угодно, даже в то, что сам виноват, но отка­зывается что-либо понимать, пока ему не приведут приме­ров и доводов. Мама, однако, ни в этот раз, ни потом не приводила никаких доводов. Но она ушла к Комиссарову.

Оставленный, мой отец никогда не говорил о мамином замужестве. Почти все вечера он проводил дома, сидя один за шахматной доской. Он играл партию по переписке со своим другом Давидом Тетельбаумом, проходившим службу в Красной Армии.

Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трех раз в месяц. Но отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и вполголоса рассуждал вслух... Партия длилась уже около года. Почему-то это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к подоконнику, куда днем убирали доску с рас­ставленными фигурами, и недолго, но печально вгляды­вался в позицию.

Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники рокировались. Под Новый год разменяли фер­зей. В январе папа объявил шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это позабавило деда.

– Какую цену может иметь темп для тебя, играюще­го целый год одну партию? – спросил он небрежно.

Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день неимоверно много.

– Ведь началось это, по-моему, еще при Люсе? – сказал дед, не дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.)

– Да, – ответил отец, – еще при ней.

– М-да, странно, – сказал дед. – Нервы, нервы... Прой­дем ко мне в кабинет?

Отец покачал головой.

В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове, и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то «для нее» (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем, немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше, она сказала, что не может: Александр, не застав ее дома, огорчится до слез. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький...

Все это было странно. Это даже занимало меня немно­го. Но и только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она позвонила по телефону и сказала бабуш­ке Софье, что ближайшие дни будет занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдет ко мне пови­даться.

Предстояло прожить без мамы несколько дней.

В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова прогулка...

Все надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каж­дый день – большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками «Моссельпрома», с продавцами разноцветных воздушных шаров, – стал мне вдруг тесен и скучен. Я вы­рос из него.

Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но здесь было еще тоскливее и вдобавок тем­нее (двор обступали с трех сторон высокие дома). Ино­гда ко мне подходили ребята постарше – моих сверстни­ков тут не было – и, улыбаясь, спрашивали:

– Показать тебе Москву?

Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идет о большой прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил «да», ребята со смехом пытались приподнять меня за уши.

Так вот что значило «показать Москву»!.. Это было не очень больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой день мальчишки снова предлагали: «Миш, показать Москву?» – я, забывая о подвохе, радостно соглашался...


Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после работы за мною, и мы отправились к ней.

Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю порог новой квартиры.

Здесь так чисто и свежо, что даже веет легкий вете­рок. Некоторые вещи знакомы мне, и от них, почти не­уловимый, исходит запах комнаты, где еще недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу впервые.

В большей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и когтистыми лапами.

На стене висит ружье.

В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками.

И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжелых вещей капризен и плаксив.

– Это Александр сам убил, – говорит мама, коснув­шись волчьей шкуры кончиком туфли.

– Вот из этого? – Я указываю на ружье.

– Да.

Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери. Сейчас войдет Комиссаров. Мама спешит в ко­ридор к нему навстречу.

Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным глазом разглядывает мое горло...

Из прихожей доносятся мужские голоса.

Первый:

– Вот, пожалуйста, пейте. Второй:

– Спасибо, напился... Приезжать теперь с утра, това­рищ Комиссаров?

Первый:

– Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами.

Второй:

– Спасибо, я...

– Оставайтесь, – говорит Комиссаров и, раздеваясь на ходу, быстро входит в комнату.

За ним – мама. Она, краснея, обнимает меня и говорит:

– Это мой сын, познакомься!

– Он самый? – переспрашивает Комиссаров весело. Затем осторожно дует на свою, должно быть, холодную руку (день сегодня хоть и весенний, но студеный и ветре­ный) и протягивает ее мне: – Здравствуй, Миша.

– Здравствуйте.

Молчим и разглядываем друг друга. Комиссаров вы­сок, велик, он стоит, держа пальто на руке, слегка расста­вив ноги в больших блестящих сапогах. Пальто у него обыкновенное, а гимнастерка, подпоясанная широким рем­нем, защитного цвета. И фуражка на нем защитного цвета, однако не военная.

«Он больше и, наверно, сильнее отца», – мелькает в голове. Это очень неприятная мысль...

Комиссаров улыбается.

– Не возражаете, Николай, – спрашивает он вошедше­го шофера, – если я сам сегодня отведу машину в гараж?

Шофер не возражает.

– Тогда сейчас пообедаем, а потом можно покататься на машине, – говорит Комиссаров мне. – Подойдет?

Я, конечно, очень доволен.

– Решено, – произносит Комиссаров так, точно ка­кая-то трудность теперь позади, и на секунду выходит в коридор, где вешалка.

Он тотчас вернулся, без пальто и фуражки, и я обо­млел...

Комиссаров был лыс. Это произвело на меня огромное впечатление. К моему деду, который был профессором по кожным болезням, нередко являлись знакомые и умоляли спасти от облысения. Лысина величиною с донышко ста­кана или чересчур обширный, растущий по краям лоб внушали им тревогу. Обладатели шевелюр, поредевших настолько, что сквозь них розовел череп, говорили с дедом голосами, в которых сквозило отчаяние. Дед отвечал им напрямик, что надежного средства от их беды нет, после чего изящным движением приподымал волнистые, густые пряди на собственной голове: обнажалась маленькая плешь, геометрически круглая.

«Как видите!» – произносил дед браво, почти весело, но с оттенком сдержанной печали, с каким известные врачи напоминают, что и они, как простые смертные, не обой­дены недугами.

Наверно, оттого, что утешение это приводило дедовых знакомых в нескрываемое уныние, я решил про себя, что иметь лысину – большая, беда. Что же до тех, у кого че­реп был совершенно гол и гладок, то у них, без сомнения, решительно все было позади.

Однако Комиссаров не казался конченым человеком. Он не унывал. Он бодрился. Не имея ни единого волоса, он даже шутил. И все смеялись в ответ. И сам Комисса­ров смеялся, раскатисто и заразительно, словно не было в его жизни беды. «Мужественный...» – подумал я и бросил на Комиссарова косвенный взгляд, исполненный скорбного уважения. В эту минуту бабушка тронула меня за локоть.

– Международное, – сказала бабушка, безразличная к моему смятению. – Великие державы.

Тут Комиссаров вмешался.

– Зачем же? – возразил он мягко. – Я делаю докла­ды на внешнеполитические темы чуть ли не каждую неде­лю. Михаил тоже, видимо, по этим вопросам частенько вы­ступает. Можем с ним на отдыхе и другую какую-нибудь тему затронуть, а?.. Ты кем хочешь быть – военным?

– Летчиком. На пассажирском, – ответил я благо­дарно, радуясь, что могу не произносить малопонятных мне самому фраз о тред-юнионах и Лиге Наций. – И обя­зательно на скоростном.

– Правильно, – сказал Комиссаров. – Это неплохо. А пока на «газике», что ли, поездим?.. Он тоже скоростной!

И мы поехали кататься на «газике».

Комиссаров вел машину, я сидел с ним рядом на пе­реднем сиденье, нажимая, когда требовалось, грушу гуд­ка, а мама расположилась сзади просто пассажиром. Сначала Александр прокатил нас по улицам и площадям, которые должна была через несколько лет соединить пер­вая линия метрополитена. Затем мы выехали на Ленин­градское шоссе, и здесь Александр развил большую ско­рость.

– Давай! – то и дело говорил он мне.

Я немедля нажимал на грушу, раздавался превосход­ный гудок, пронзительный и чуточку тревожный, и мы оставляли далеко позади приостановившихся пешеходов. Мчалась машина, ревел гудок, бил в уши ветер... Это были замечательные минуты.

– Не гони так, Александр, – сказала мама. – Его про­дует. У него слабые уши. И если...

– Мама! – прервал я укоризненно.

– Не нужна эта гонка, – настаивала мама.

– Нужна! – взбунтовался я.

Александр молча поднял доверху боковое стекло, но скорости не сбавил. И посейчас помню, как я был ему за это благодарен.

– Показать тебе Москву? – спросил он неожиданно.

Что означал этот вопрос? Ведь мы как раз по Москве и ехали... Я недоуменно, чуть недоверчиво взглянул на Александра. Он улыбался, и даже хитро, но – я чувство­вал – не таил подвоха.

– Показать,– сказал я.

Комиссаров повернул машину.

– Куда мы? – спросила мама.

– Ясно, куда, – ответил он, – на Воробьевы горы. Откуда же еще покажешь Москву?

Мы ехали долго. Должно быть, дольше чем полчаса. Я все ждал, что вот-вот начнется крутой подъем на гору, но подъем не начинался. Неожиданно Комиссаров при­тормозил, вышел из машины и со словами: «Вылезайте, приехали!» – распахнул поочередно заднюю и переднюю дверцы с правой стороны.

– А дальше не поедем? – спросил я, вылезая.

– Дальше? Дальше некуда.

Втроем мы стояли возле машины на темной дороге, и я вопросительно смотрел на Александра.

– Ты не в ту сторону смотришь, – сказал он, повора­чивая меня за плечи.

Моим глазам открылось огромное пространство. Си­неватый, без границ, простор пустел перед ними. (Стояли сумерки.) Впервые моему взгляду не во что было упереть­ся, и я ощутил на мгновение бескрайность мира... У меня слегка закружилась голова, на миг забылось, что под но­гами-то опора, твердая земля... Несколько секунд затем я смотрел на свои валенки, припорошенные очень чистым снегом. А потом, по направлению пальца Комиссарова, глянул вниз.

Великое множество домов, повыше и пониже, казав­шихся отсюда совсем крошечными, сливались воедино в неразбериху города. Она тонула в густеющих сумерках. Виднелись редкие неподвижные огоньки и миниатюрные золоченые купола далеких церквей. Остальное было не­различимо. И вдруг внизу зажглись тысячи огней. Они зажглись разом, как звезды на небосводе планетария. Смутные очертания города исчезли. Остались только ты­сячи, а может быть и миллионы огней. Это был час, когда на улицах и площадях включают свет.

Комиссаров стоял над этой огромной электрифициро­ванной, но немой для меня картой и, указывая пальцем на цепочки огней, точно на созвездия в небе, говорил о том, где будут проложены новые магистрали, где будут построе­ны новые районы, какие улицы станут вдвое шире, а ка­кие просто сотрут с лица города...

Александр увлекся. Несколько раз, прерывая себя, он спрашивал:

– Что, неплохо?!

– Это вы сами придумали? – спросил я.

– Не сам. И не я, – ответил он. – Мои товарищи. – И добавил с улыбкой: – А мне это нравится. Тебе тоже?

Я понял не все, что объяснял Александр (потом я узнал, что в тот вечер он рассказывал нам с мамой о проекте плана реконструкции Москвы, который был еще мало кому известен), но мне нравилось, что мы стоим над огромным вечерним городом, под редкими звездами высокого неба и говорим о том, какой станет Москва лет через пятна­дцать... А потом мы сядем на замечательную машину «ГАЗ» – и помчимся обратно. Да, мы опять будем мчать­ся, и пусть мама даже не просит сбавить скорость!

Действительно, обратно мы снова ехали «с ветерком», так что в центре милиционер свистком остановил машину и спросил у Александра документы.

Момент был волнующий. Никогда я не видел милицио­неров, которыми постоянно устрашала няня, на таком близком расстоянии... А Комиссаров нимало не обеспо­коился, увидев возле себя руку с жезлом, движению ко­торого подчинялись целые потоки автомобилей. Спокой­ным и даже чуть вяловатым жестом он протянул в окош­ко удостоверение. Через несколько секунд милиционер, нагнувшись, заслонил окошко красным от ветра лицом, как бы вправленным в заснеженную островерхую избушку капюшона.

– Пожалуйста, товарищ Комиссаров, – проговорил он уважительно, возвращая удостоверение.

– По-видимому, я ехал чересчур быстро, – сказал Александр, хотя милиционер ни в чем его не упрекал. – Больше не буду, товарищ, – пообещал он, улыбнувшись.

Милиционер, тоже улыбаясь, четко откозырял. И по тому, как они между собой говорили, я мгновенно опре­делил: Комиссаров был гораздо, неизмеримо главнее ми­лиционера. Он еще более вырос в моих глазах.

К нашему возвращению бабушка приготовила чай. Я пил его из блюдца, в котором отражались лампа с чуть колеблющимся абажуром и мое склоненное лицо с крошеч­ными блестками в глазах.

Я смотрел себе в глаза и подводил итоги.

Мне понравился Александр. Очень. И это пугало ме­ня: он затмевал папу. Затмевал, как я тому ни противил­ся. Еще и еще раз сравнивал я папу с Александром, де­лая для отца натяжки и поблажки, но ничто не помога­ло. Папа блекнул. Ни при каком сравнении с ним раньше этого не случалось.

Папа был намного ниже Александра ростом.

Папа никогда не охотился на диких зверей.

У папы не было ружья.

Он не умел управлять автомобилем.

Ему не улыбались почтительно и виновато милицио­неры. Они однажды оштрафовали его (на балконе суши­лась после стирки его рубаха).

Конечно, я продолжал любить папу, но как ему недоставало теперь достоинств Александра!.. Как жаль, что не он был со мною сегодня на Воробьевых горах!..

Александр тоже о чем-то задумался. Он прихлебывал дымящийся чай, не выпуская нестерпимо горячего, каза­лось, стакана из большой руки. Потом, все еще думая, поднял глаза на маму. И, точно спохватившись, повер­нул голову в мою сторону.

– Ну, кем ты хочешь быть – военным? – рассеянно спросил Комиссаров.

По-видимому, мысли его были далеко и он не помнил, что недавно уже задавал мне этот вопрос. Ответить ему во второй раз то же самое у меня не поворачивался язык, – к чему, раз он, оказывается, спрашивал просто так?! Про­молчать было бы невежливо. Я промямлил себе под нос:

– Н-не знаю...

Комиссаров сказал тепло:

– Много раз успеешь решить.

Но я не простил его.

Мне захотелось немедля найти в нем какой-нибудь изъян. Мне было просто необходимо сейчас, любой ценой, утвердить превосходство папы. И тут я вспомнил и обра­довался: лысина! Ведь Александр же лысый! А у папы светлые вьющиеся волосы. А у папы мягкие волосы, го­ворящие, по утверждению няни, о добром характере! Ста­ло легче...

Поздним вечером мама провожала меня домой.

Мы шли молча. Я старался думать о Комиссарове снисходительно, чуть покровительственно: «Бедняжка, никогда уж волосы не отрастут. Нет никакого средства... А холодно небось зимою без волос? Ах, бедный, бедный...»

Я твердил настойчиво эти слова, но не мог заглушить в себе другой голос:

«...С ним мама всегда, а ко мне она только заходит. У него машина, он может поехать, куда вздумается, а я каждый день гуляю все на одном и том же бульваре. Он представительный, а у меня слабые уши... Обо мне ба­бушка Софья сказала: «Unglucklich». Что это? Что-то обидное... Сейчас всем расскажу, какая у Александра лысина», – злорадно подумал я, утешая себя.

И мгновенно вообразил себе, как через минуту увижу родных.

Наверно, все они сейчас в столовой, за большим круг­лым столом.

«Ты – от мамы?» – спросит отец и на миг закусит губу.

«Да».

«Что же там... э-э... большие комнаты?»

«Чисто очень и красиво», – отвечу я.

«Завтра и мы натрем полы, и у нас станет чисто. Прав­да, мой мальчик?» – скажет бабушка ласково (она всегда говорит так, если узнаёт, что мне понравилось у кого-ни­будь в гостях).

«А не видел ты этого... Комиссарова, если не ошиба­юсь?» – спросит затем бабушка Софья.

«Видал», – отвечу я.

«И что? – спросит дед. – Каков?»

«Понравился мне. Добрый. На машине катал. Только вот... – тут я замолкну, – голова у него...»

«А что? – заинтересуется бабушка. – Очень маленькая? Узкий лоб?»

«Нет, не маленькая, – скажу я грустно, – совсем лысая только».

«Он совершенно лыс?» – осведомится мой дед, надевая пенсне.

«Совершенно», – отвечу я.

«Так, следовательно, ни единого волоса?» – переспро­сит дед.

«Ни единого», – соглашусь я со вздохом.

«М-да... – прищурится дед. – Увы, это непоправимо. Я бессилен ему помочь».

А бабушка Софья скажет о Комиссарове печально: «Unglucklich»...

От желания, чтоб все это поскорее произошло наяву, я так ускорил шаг, что мама едва за мной поспевала. Как только мы дошли до подъезда нашего дома, я нетерпеливо сказал «до свидания» и начал было подниматься по ле­стнице.

Мама остановила меня.

– Ну, понравился тебе Александр? – спросила она нерешительно.

– Ничего... Некрасивый только, – ответил я торопли­во. – Голова совсем... – и запнулся.

– Да, – сказала мама. – Но это его не портит, по-моему. Чудачо-ок! – пропела она. – Ты еще не понима­ешь... Я хотела б, чтобы ты, когда вырастешь, стал таким же представительным мужчиной, как Александр!

Это обескуражило меня. И все-таки, быстро взбираясь по скудно освещенной лестнице, я предвкушал разговор, который только что вообразил себе так ясно...

Все домашние были в сборе. В столовой за круглым столом сидели дед, бабушка Софья, отец, тетки, соседка.

– У мамы был? – спросил меня отец и совершенно так, как я себе представлял, на миг закусил губу.

– Да.

– Что же там... м-м... просторно?

– Чисто очень и красиво, – ответил я.

– Надо будет и нам, кстати, пригласить полотера, – сказала бабушка Софья. – Тогда и у нас все станет бле­стеть, да, Мишук? – Она обнимает меня за плечи.

– А не видел ты этого... Комиссарова, насколько я помню? – спросила затем бабушка Софья.

– Видал.

– И каков? – спросил дед. – Вероятно, симпатичный?

Все разыгрывалось как по нотам. Как я предвкушал. Ответ был у меня наготове. Память подсказывала его, как суфлер. Но почему-то он застревал в горле.

Совсем непредвиденные чувства нахлынули вдруг. Именно сейчас, в привычном тесном домашнем мирке, я куда сильнее, чем час назад, почувствовал и необычность и прелесть тех минут, когда мы с Александром стояли над вечерним городом.

Я молчал. Отец, не дождавшись моего ответа, ушел в нашу с ним комнату. В открытую дверь я увидел, как он склонился над шахматной доской. Бережно и неуверенно он прикасался к деревянным фигуркам, но не переставлял их, а медленно отводил руку, и та повисала в воздухе...

Внезапно я вспомнил руку Александра, лежащую на руле. И в ту минуту отчетливее, чем сидя в автомобиле, я снова ощутил пережитую сегодня прекрасную радость стремительного движения...

– Что ж ты молчишь, мой мальчик? – спросила ба­бушка Софья.

Я быстро поднял глаза на домашних.

Женщины жалостливо глядели в пространство. Я еще не успел произнести ни слова, они не знали, что я расска­жу о Комиссарове, но уже приготовились пожалеть меня.

– Материн-то муж – не отец ведь!.. – пробормотала себе под нос наша соседка и вздохнула, точно всхлипнула.

Мне уже не хотелось рассказывать о Комиссарове. Объяви я о его изъянах, и все стали бы жалеть меня са­мого. Скажи я о том, как он мне понравился, – меня вряд ли поняли бы... Я зевнул и подумал с надеждой, что сейчас кто-нибудь скажет:

«Час поздний. Иди-ка спать! Завтра уж, завтра все рас­скажешь».

Но нет. Меня желали расспросить безотлагательно.

Я объяснил домашним, как расположены комнаты в но­вой маминой квартире, какие улицы и площади мы объ­ехали на «газике». Потом меня спросили, какого роста Александр.

– Очень высокий! – сказал я. – Такой, как... – Я огля­делся и, вскочив со стула, подбежал к дубовому буфету. – Вот такой вышины!

– И широкий в плечах?

– Ого! – Я ринулся в комнату старшей из теток и указал на одностворчатый, но массивный платяной шкаф. – Вот такой ширины!

Я стремился рассказывать как можно нагляднее и достовернее. Я чувствовал облегчение, когда на секунду взгляды переводили с меня на буфет или шкаф. И все это оттого, что ждал, ждал... Действительно, меня спросили:

– А он, интересно, блондин или брюнет?

И я ответил:

– Он кудрявый! Ну, курчавый такой... Очень!

– Мне кажется, – сказала бабушка Софья, – Комис­саров пришелся тебе по душе?

Все посмотрели на меня испытующе.

И тогда я неожиданно для себя мечтательно произнес:

– Хочу сам, когда вырасту, стать таким представи­тельным, как он!

Мне показалось, что в приоткрытую дверь я на мгно­вение увидел странно бледное, искаженное лицо отца. Но, войдя тотчас в нашу с ним комнату, застал отца спо­койно сидящим за столом – как всегда по вечерам.

Я лег, но не засыпал долго и услышал, как отец, по обыкновению, тихо рассуждает вслух.

– Странная позиция... Нелепая... – Он не то усмех­нулся, не то прокашлялся, потом сказал почти громко: – Вечный шах?..

Я на миг приоткрыл глаза, и у меня пораженно засту­чало сердце: отец склонился над пустым столом – шахма­ты в этот раз перед ним не стояли.



ЧУР, НЕ ИГРА!


1


В нашем дворе появился новый мальчишка. Он поселился в двухэтажном деревянном флигеле, прижавшемся к боковой стене большого крас­нокирпичного дома.

Наш двор был, наверно, похож на множество других дворов. Пожалуй, только зеленее некоторых со­седних. Несколько старых деревьев покрывались летом густой листвой, и в их прохладной тени стояли коляски со спящими младенцами. Над их недвижными личиками шевелились колечки сосок. Матери или няни сидели на столбиках, вкопанных в землю, – это были ножки, кото­рые только и остались от скамеек.

Словом, это был обыкновенный двор. Должно быть, так же он выглядел и двадцать лет назад. Но вокруг, но рядом происходили необыкновенные вещи.

Под нами дрожала земля. Это не было землетрясение. Это было событие несравненно более удивительное: под нами прокладывали тоннель первой очереди московского метро. А над нами пролетали знаменитые пилоты, отправ­ляясь в героические рейсы. И маршрут начинался где-то возле нас, совсем рядом... Мы чувствовали себя в самом центре великих дел.

Я учился в четвертом классе. Я и мои сверстники все свободное от школы время проводили во дворе. Мы любили быть вместе, и компания у нас была дружная и тесная.

Как-то в день ранней весны, теплый, но не солнечный, когда дул влажный ветер, а снежные сугробы затянулись грязноватым налетцем, мы стояли у забора между флиге­лем и дровяными сараями. Из подъезда вышел новый мальчишка с матерью. Они направились к нам. У его ма­тери пальто было накинуто на плечи, как у человека, ко­торый выбежал на улицу на минутку.

Женщина сказала:

– Ребятки, это будет ваш новый товарищ, его зовут Юрик. У вас, наверно, найдутся общие интересы. Юрик любит играть в лото. Ну, кроме того, у него есть «Кон­структор». Приходите к нам, будете что-нибудь строить вместе с Юриком. Конечно, с «Конструктором» надо об­ращаться аккуратно. Ну, играйте, ребятишки. И не оби­жайте мне Юрика!

Мать Юрика ушла, а он остался. Мы смотрели на него чуть-чуть насмешливо и неприязненно. Вероятно, все ду­мали, что он мог бы сам, без помощи матери, сказать, как его зовут, что лото не очень-то интересная игра, – мы предпочитали лапту, «казаков и разбойников». И, нако­нец, просьба не обижать Юрика – не щуплого какого-нибудь и больного, а обыкновенного мальчишку лет один­надцати – прямо-таки забавляла... Я видел, что Вовку так и подмывает «испытать» Юрика.

– Ты где раньше жил? – спросил Вовка.

– Возле Сокольников. Мы обменялись. Там у нас меньше была комната, а здесь больше. Но тут голланд­ское отопление, а там было паровое. И ремонт мы опла­тили, – обстоятельно ответил Юрик.

– А как вы там, на кулачках дрались или боролись больше? – спросил Вовка, не проявляя интереса ни к гол­ландскому, ни к паровому отоплению. – Мы тут на ку­лачках... По-твоему, борьба лучше?

На побледневшем лице Юрика было написано, что луч­ше – играть в лото.

Вовка ухмыльнулся. Он привирал сейчас. Не так-то уж часто мы дрались на кулачках.

Вовка вообще любил «заливать» немного. Но, если да­вал «честное пионерское», не врал. Впрочем, мог соврать и в этом случае. Но если давал «честное пионерское под салютом всех вождей», то уж наверняка говорил правду.

Вовка не отставал от Юрика.

– Пошли с горки кататься? – предложил он, указы­вая на высокую – выше сараев – снежную горку в дру­гом конце двора.

– А на чем съезжать? – нерешительно спросил Юрик.

– Не знает... – подмигнул нам Вовка. – На чем сидишь, на том и съезжаешь, – сказал он Юрику.

Затем Вовка зашагал к горке, а Юрик неохотно по­следовал за ним.

Он с опаской поглядывал на Вовку, меня и еще троих мальчишек, которые вели его в дальний угол двора. Он, наверно, думал о том, что этот угол не виден матери из окна.

Когда мы все взобрались на горку, Вовка скомандо­вал:

– Съезжай давай!

Юрик покачал головой.

– Боишься? – спросил Вовка.

– Боюсь, ребята, – ответил Юрик, – порвать штаны. Штаны почти новые. Порву – и для родителей новый расход. Я же сам ничего не зарабатываю! И вы тоже, на­верно. Так, по крайней мере, не надо доставлять родите­лям лишних расходов.

Мы были поражены. Не то чтобы мы никогда не слы­шали ничего подобного, нет, нам это внушали много раз, но только старшие. Это были их слова. Это было их пра­во – говорить так. Но привычные в устах старших слова были необычайно странны, когда их произносил маль­чишка. Наверно, сегодня таким же диковинным показа­лось бы мне, теперь уже взрослому человеку, если бы четырехлетний карапуз сказал:

«Стихи Маршака и Чуковского оказывают на меня большое влияние. Они помогают мне почувствовать гиб­кость, красоту и звучность родного языка».

Вовка ничего не ответил на правильные и такие не­приятные слова Юрика. Он нетерпеливо морщился, при­думывая, как бы наконец взять верх над рассудительным новичком. И наконец придумал.

– Ну, ребята, пошли в подкидного играть! – сказал Вовка. – У нас тут чемпионат по подкидному дураку, – пояснил он Юрику. – Участвует шесть человек. Побе­дившему присваивается звание абсолютного чемпиона, проигравшему – абсолютного дурака... Будешь участвовать?

Ни о каком таком чемпионате до этой минуты у нас во дворе не было и речи. В красном уголке, который не­давно оборудовали в полуподвале, мы и правда устраи­вали турниры, но сражались в шашки и в поддавки, а во­все не в подкидного.

Однако выдавать Вовку или спорить с ним мы не ста­ли. Мы забрались на чердак – в красном уголке играть в карты запрещалось, – и здесь час с лишним продолжал­ся турнир.

Юрик соображал неплохо, играл неторопливо, не го­рячась, он, наверно, почти не делал глупых ходов, но все это было впустую. Это ничем не могло ему помочь, потому что Вовка вдохновенно жульничал. Вовка тащил из ко­лоды козыри, сбрасывал ненужные карты, подглядывал, сдавая, и подсовывал Юрику всякую дрянь. Юрик пять раз остался дураком да еще чуть ли не со всей колодой на руках.

После этого мы выбежали во двор, а Вовка сложил ладони рупором и торжествующе провозгласил:

– Слушайте, вы! Все!.. Вот стоит абсолютный дурак нашего двора! Абсолютный! – взвизгнул Вовка и указал пальцем на Юрика.

По-моему, это было чересчур. Мне не особенно нра­вился новый мальчишка, но Вовка явно перебарщивал. На минуту мне захотелось даже вступиться за этою Юрика, но Вовка все-таки был «свой», и я не стал его одергивать. Юрик молча повернулся к нам спиной и скрылся в подъезде флигеля.

II

Юрик быстро завоевал расположение взрослых. До­машние хозяйки из флигеля, пристроек и большого до­ма, отлучаясь ненадолго из дому, оставляли ему ключи от комнат и квартир. Их мужья, взрослые дочери и сы­новья, возвращаясь домой, знали: если мать ушла в ма­газин, ключи у Юрика. И сплошь и рядом женщины, уходя, оставляли ключи не своим детям, сверстникам Юрика, а ему.

– Вы еще выроните с прыжками да беготней своей, а он человек спокойный, надежный.

И оттого ли, что он в самом деле был спокойный че­ловек, или оттого, что был он отягощен ключами, от ко­торых топорщились его карманы, но, во всяком случае, гулял Юрик степенно. Он сторонился шутливых потасовок и даже чехарды, в которую мы особенно любили играть. Впрочем, играя в чехарду, легко выронить ключи.

Никого из нас ничуть не задевало, что Юрику дове­ряют хранить ключи, а нам нет. Вообще после того как Вовка в день знакомства объявил Юрика «абсолютным дураком» и даже написал раза два имя Юрика с прибав­лением этого титула мелом на стене сарая, никто больше не трогал нового мальчишку. Да он и перестал быть новым, примелькался как-то.

Но скоро о Юрике стали у нас во дворе очень много говорить. Те самые домашние хозяйки, которые отдавали ему на хранение ключи, приготовив обед и убрав ком­наты, выходили во двор поболтать друг с другом. В ожидании, пока вернутся с работы мужья и дети, они без устали хвалили Юрика.

– Какой у вас сын, какой сын! – причитали они, за­видя мать Юрика.

И так как восхищались они в том же тоне, в каком и сокрушались, мать Юрика, подойдя, спрашивала чуть обеспокоенно:

– А что такое?

– Да ничего. Просто хотелось сказать. Простите, как вас по имени-отчеству? Юрик ваш – мы уж не налюбу­емся... Прямо сказать, сознательный!

Мать Юрика от таких слов не таяла, в улыбке не рас­плывалась, но отвечала с достоинством:

– Да, Юрик знает, что можно и что нельзя.

Это он, может быть, и знал, но вот сознательным его, по-моему, никак нельзя было назвать, а именно так его стали называть все чаще.

Юрик был одинаково учтив и уважителен со всеми без исключения взрослыми. А у нас во дворе жили разные люди.

Наш сосед Семен Авдеевич, бывший красный парти­зан, учился в Институте красной профессуры. Семен Авдеевич носил сапоги, галифе, гимнастерку без знаков различия, шинель грубого сукна, а тетради свои уклады­вал в планшет. Он жил в маленькой комнате с большой кафельной печью. Печь была в этой комнате самым круп­ным и добротно сделанным предметом. Койка у стены стояла узкая, убогая, а фанерный стол – такой малень­кий, что локти Семена Авдеевича, когда он писал, едва на нем умещались... В этой комнате не было ни одной дорогой или красивой вещи, кроме золотых ручных часов, висевших на ремешке на гвоздике у изголовья.

Мы часто бывали в этой комнате: Семен Авдеевич по­могал нам иногда решать задачки, играл с нами как-то на радостях после удачно сданного зачета в жмурки, а недавно подготовил со мной и с Вовкой вечер заниматель­ных фокусов, хитроумную механику которых описал в сво­ей книге Перельман.

Зрители, собравшиеся в красном уголке, безусловно, не читали Перельмана – они приняли нас за магов и вол­шебников. И не только ребят мы потрясли, но даже и нескольких глубоких старух, шептавших, что с нами не­чистая сила. Вовка и я были очень разочарованы, когда в конце вечера Семен Авдеевич раскрыл секреты всех фокусов. Мы сказали ему, что этого не надо было де­лать. Но он ответил, что никогда не нужно создавать впечатление, будто бывают чудеса, поскольку все на све­те имеет научное объяснение. И уже строго Семен Авдее­вич добавил, что если старым людям внушили при цариз­ме антинаучные представления, то мы их должны не укреплять, а рассеивать. И хотя, как пионеры, мы пони­мали, что антинаучные представления у старух терпеть, конечно, нельзя, нам было все-таки немного жаль пропавшего эффекта...

Я был уже давно знаком с Семеном Авдеевичем, когда однажды, рассматривая его часы, обнаружил на их крышке надпись, которую прочел с трепетом. Оказалось, что этими часами наградил когда-то Семена Авдеевича наркомвоен Фрунзе. И мы с Вовкой долго спорили о том, смог ли бы кто-нибудь из нас, получив такой подарок, жить и ни перед кем не хвалиться.

Конечно, от нас все ребята во дворе узнали, что золо­тые часы Семена Авдеевича – подарок наркома. После этого все еще больше стали уважать молодого красного профессора и его боевое прошлое.

Помимо красного профессора, был у нас в доме еще профессор, обыкновенный. Этот носил бобровую шапку с плюшевой верхушкой, галоши с медными инициалами на подкладке, шубу с цепочкой вместо матерчатой вешалки, а опирался на палку с серебряным квадратиком моно­граммы.

Обыкновенный профессор был стар. Мы судили об этом не только по тому, что у него была седая бородка, и не только по тому, что внук его Сашка учился в третьем классе, но главным образом по подстаканникам. Дело в том, что как-то Вовку, меня, Майку Вертилову и еще не­скольких ребят из нашей компании пригласили на день рождения Сашки, и там мы пили чай из стаканов в се­ребряных подстаканниках. Причем на каждом подстакан­нике была вырезана надпись: «Дорогому Николаю Ефре­мовичу от благодарного пациента». Пониже надписи стоя­ла дата. И выяснилось, что первый подстаканник благодарный пациент подарил профессору еще в конце прошлого века!

Загрузка...