5

Грустный хаос поминок. Оцепенело сидел я за столом, слушал, что говорят, внимательно смотрел на этих людей, которых никогда раньше не видел, а Кольяныч прожил с ними рядом много лет, дружил с ними, помогал, учил, и, судя по всему, они его уважали, ценили и любили.

А кто-то один взял и убил его. Зачем? Почему? За что?

В том, что этот человек сидит сейчас с нами в печальном застолье и поминает добрым словом безвременно ушедшего от нас Николая Ивановича, я не сомневался. Конечно, не тот, что несколько дней назад подал в окошечко телеграфа смертоносный бланк, уплатил полтора рубля, получил квитанцию на точный выстрел в цель за тысячу верст и исчез после этого во тьме неизвестности. Он был далеко и мне сейчас неинтересен.

— Возьмите еще блиночек.

— Что? — обернулся я и увидел, что женщина, встречавшая меня давеча у калитки и сторожившая Барса, протягивает мне глубокую плошку с блинами.

— Блинков, говорю, возьмите еще… Вы поешьте маленько, а то стоит у вас тарелка нетронутая, а блины у нас замечательные — кружевные, тоненькие. Сейчас такие не пекут — все торопятся, некогда! Толстые да клеклые, одно слово — «бабья лень». Вы этот блинок в сметану мокните да селедочки пару кусков в него заверните — объеденье получится.

— Спасибо большое… Я потом возьму…

Нет, отправитель телеграммы мне понадобится потом. В конечном счете он только пуля, разорвавшая сердце Кольяныча. Последнее звено в сложном механизме убийства. Должен быть ствол, из которого полетела эта пуля, необходим прицел — мушка, обязательно есть курок. Кто-то из присутствующих на поминках людей — друзей, соседей, знакомых, сослуживцев — часть системы, убившей Кольяныча. В этом я был твердо уверен.

— …Не кушаете вы ничего… — Та же женщина смотрела на меня горестно. — Покушайте чего-нито, вам силенки еще понадобятся. И выпить надо хоть стаканчик — хмель горе жидит, боль размягчает.

— Спасибо, не могу я сейчас.

— А вы через «не могу», потому что надо… Я знаю, что вам горько сейчас, уважали вы его сильно. Да и он вас любил заимно. Я знаю, говорил он о вас часто. Я ведь соседка, к покойнику Николай Иванычу часто ходила, последние-то годы Лара редко с Москвы наезжала, считай, бобылем он проживал, а меня Дуся зовут — слышали от него, наверное?

— Слышал, — кивнул я. Не мог я вспомнить никаких разговоров о Дусе, но огорчать ее не хотелось.

А она, обрадованная найденной между нами человеческой ниточке, продолжала ухаживать за мной.

— Вы рюмочку выпейте и закусите салом, гляньте, сало какое — в Москве такое не сыщешь, розовое, мясное, с «любовиночкой»…

Галя, сидевшая рядом с Ларисой, уже подружилась с ней на весь остаток жизни, утешала ее, опекала, обнимала за плечи, чего-то шептала на ухо — видимо, учила жить. Галя выступала в своей коронной роли — помогала людям, сострадала и соучаствовала не в празднике, не в победах и успехах, это-то каждый холявщик горазд, а протягивала свою твердую руку помощи и поддержки в беде и горе. Надежную руку, не сомневающуюся в своей необходимости. И так она была поглощена своим участием в чужой беде, что не приходило в голову взглянуть на Ларкино лицо — слепое, плоское мертвое.

В комнате было очень душно. Толстый человек напротив меня достал кожаный портсигарчик и постукивал нетерпеливо по столу, не решаясь закурить здесь и не зная, удобно ли уже встать из-за стола. Удивительно было видеть на этом огромном торсе розовое детское лицо в круглых очках.

Полнокровное лицо взрослого старшеклассника туманилось выражением неуверенности, застенчивой робости, сомнением в праве на какой-нибудь самостоятельный поступок. Сквозь круглые стекляшки бифокальных очков выглядывали время от времени растерянные глаза с молчаливым вопросом, почти просьбой: вам будет необидно, если я скажу? Я вас не побеспокою своим поступком?

Справа на него наседала, все время что-то объясняла и поучала крупная белая женщина, похожая на говорящую лошадь. Она что-то требовала от него, уговаривала, доказывала, а он вяло отбивался; я слышал его тягучий, чуть гундосый голос:

— Фатит… Екатерина Сергеевна… от-то… фатит… я все сам знаю… для учителя это необходимо, как флеб насущный… от-то… значит… Екатерина Сергеевна… от-то…

Мне отмщение и аз воздам. Я должен восстановить, реставрировать, воспроизвести смертоубийственную конструкцию. Дело в том, что я профессионал. И точно знаю, что люди руководствуются, как правило, набором достаточно стандартных побуждений, и владеет ими диапазон однородных страстей. Просто в каждом отдельном преступлении они приложимы к самым разнообразным ситуациям и оттого кажутся непостижимо многоликими и загадочными.

Для меня всегда самое трудное, самое важное — понять, ЗАЧЕМ это сделано, а точное понимание цели преступления позволяет представить технологию, его образующие элементы. И определяет выбор моих средств, поскольку бульдозер не свинтишь отверткой для часов, а компьютер не разбирают газовым ключом.

Тот, кто сладил самострел на Кольяныча, наверняка должен быть здесь. Человек тридцать скорбящих, горюющих, соболезнующих гостей. Один из них неискренне. И все мне не знакомы.

Крупная белая женщина оставила своего толстяка встала с рюмкой в руке.

— Дорогие товарищи! С болью в сердце и в голове мы узнали о кончине нашего дорогого Николая Ивановича Коростылева. Мне выпало большое счастье работать в школе, которой когда-то руководил ушедший от нас Николай Иваныч — работать под его началом и руководством, а потом, когда он по состоянию здоровья перешел только на преподавательскую работу, быть завучем в этой школе и пользоваться его поддержкой, дружескими советами, использовать его богатейший опыт…

Я быстро оглядел сидевших за столом — многие смотрели прямо перед собой или куда-то в сторону, рассеянно ковыряли вилками в тарелках, и повисло между ними какое-то странное отчуждение, словно к ним обращался не живой человек в застолье, а слушали они официальную трансляцию по телевизору, но сидели все тихо, оставляя мне решить самому — уважение ли это к памяти покойного или дисциплинарный авторитет завуча.

— Сейчас, когда мы все нацелены на успешную реализацию школьной реформы, нам особенно важно освоить опыт и наследие Коростылева, — продолжала говорить в своем стеклянном отчуждении завуч.

Толстяк напротив беспомощно теребил свою кожаную папиросницу. Я перевел взгляд направо — у двери в торце стола Надя смотрела на Екатерину Сергеевну с нескрываемой ненавистью.

— Выпьем за светлую память Николая Иваныча и поклянемся свято пронести через жизнь его педагогические и жизненные заветы.

Не глядя на завуча все выпили, а я, не дожидаясь, пока встанет следующий с тостом, сказал толстяку:

— Идемте на воздух, перекурим по одной.

Он растерянно заметался глазами, несмело покосился на говорящую лошадь-завуча, потом робко оценил меня взглядом — могу ли я ему разрешить встать, и я, не давая Екатерине Сергеевне одернуть его, твердо сказал:

— Идите, идите, можно…

Толстяк вырастал из-за стола как вулкан из моря — аморфно и поднебесно. В нем была добрая сажень. Деликатно топчась он продвигался к выходу, стараясь спиной показать, что он никому не помешает, что он только на минутку, чтобы никто по возможности не обращал на него внимания. Правда, не заметить эту спину было невозможно, это была не спина — огромный спинальный отдел.

Мы выползли из дома. Здесь бушевал ярко окрашенный звонко озвученный день — конец весны, начало лета. Я вспомнил, как Кольяныч говорил: не бывает плохой погоды, бывает плохое настроение, а сегодня погода замечательная, да настроение больно скверное.

На улице неподалеку от дома стояли несколько парней и девушек. Их красные мопеды «Ява» валялись на траве притомившимися коньками-горбунками. Хрипло и мелодично орал магнитофон. Ребята смеялись. Жизнь продолжалась.

Жадно затянувшись папиросой, толстяк сказал:

— От-то, значит, молодежь современная коровам сросты крутить не фочет…

И я не понял, радуется он или огорчается тем, что молодежь не хочет крутить коровам хвосты. Громадный дядька с детским лицом и детской нетвердостью звуков.

— Давайте знакомиться, — сказал он застенчиво. — Нам все равно надо будет разговаривать. Я директор школы, меня зовут Оюшминальд Андреевич Бутов…

— Как-как? — переспросил я.

— Да имя у меня глуповатое — я родился во время челюскинской эпопеи, а тогда мода была на сокращения всякие, — говорил он, рдея всей кожей, я боялся, что от смущения вспыхнут его редкие белокурые волосы. — Оюшминальд значит «Отто Юльевич Шмидт на льдине»… Меня друзья зовут Юшей…

Я пожал ему руку и удивился вялости его ладони — большая, холодная и влажная, как остывший компресс. Мы уселись на скамейку, и я смотрел, как он с жадностью курит. С конца папиросы вился слоистый прозрачный синий дымок, а из сложенных бантиком губ выпускал Бутов темно-серую густую струю, и своей бело-розовой огромностью, иллюминаторами очков, поднимающимися дымами был он похож на отдыхающий у пристани пароход.

Поглядывая на веселящихся за забором молодых людей, Бутов печально усмехнулся:

— Сколько насмешек, сколько страданий я вытерпел в молодости из-за своего нелепого имени… Сейчас смешно, а тогда было больно…

У него во рту было много языка, и слова получались нечеткими, кашеобразными, еще сильнее увеличивали впечатление, что он огромный пятидесятилетний ребенок. Мне было легко представить его в штанишках-гольфиках, с бантом на шее.

— А что ж вы терпели? — спросил я для поддержания разговора. — Сменили бы имя через загс — и конец страданиям…

Он робко выглянул из-за кругляшей иллюминаторов:

— Вы думаете? Может быть… но мне кажется, это неудобно. Неловко как-то… от-то… В этом было бы определенное моральное самоуправство…

— А в чем самоуправство? — искренне удивился я.

— Не знаю, от-то, может быть, я не прав, от-то, но мне думается, что в имени каждого человека, от-то, есть связь поколений, так сказать, продолжение семейной традиции, от-то, знак родительской надежды в судьбе их детей… От-то… В странных сейчас именах, которые давали моему поколению, был высокий, иногда необоснованный идеализм, пафос героической эпохи, в которую жили и умерли наши родители… От-то…

— Может быть, — осторожно согласился я и поблагодарил в душе родителей, что они не назвали меня, как моего одноклассника Рысакова, производственно-экономическим именем Индустрий.

— А вообще-то дело не во вкусах наших родителей, а в нас самих, — махнул рукой Бутов. — Мое имя никого не смешило бы, коли я высадился на самом деле на льды Северного полюса или полетел в космос. Имя становится смешным, когда оно не соответствует владельцу… От-то…

— А мне сдается, что вы заняты делом вполне героическим…

Бутов тяжело вздохнул:

— Дело-то наверняка героическое и очень высокое… От-то… Вот боюсь только, что я не на уровне своего дела…

Я серьезно спросил его:

— Вы разве считаете себя неквалифицированным специалистом?

— Как вам сказать… Не могу я руководить людьми… От-то… Не умею… Все надеялся, что привыкну… Я ведь и раньше просил, чтобы оставили мне часы по математике, и дело с концом, не директор я… Просил, чтобы Екатерину Сергеевну назначили… От-то… а теперь эта ужасная история с Николаем Иванычем… Ведь не скроешь от людей, отчего умер он… Представляете, какие это будет иметь последствия для коллектива — разговоры, пересуды, подозрения… От-то… Подумать страшно…

— Я вас не понял, — отсек я его от сетований. — А почему надо скрывать от людей? По-моему, все должны знать об этом!

— Зачем? — ужаснулся он. — Если бы можно было найти и как-то наказать злодея, то это, возможно, имело бы какой-то воспитательный смысл… а так? Вы-то уедете, а как я буду умиротворять все эти страсти?

Я помолчал, поковырял прутиком в песке, потом спросил его:

— Почему вы решили, что этого злодея нельзя найти?

— Потому что никто не может понять, что это такое — месть, желание досадить, напугать или это был просто хулиганский розыгрыш дурацкого шутника-мерзавца. Как это понять? Кого искать? Где?

— Вот весь круг намеченных вами вопросов и надо выяснить…

— Кто это может сделать? Я? Екатерина Сергеевна?

Судя по всему, завуч Екатерина Сергеевна была его не реализованной в жизни героической сущностью — опорой, советчицей, руководительницей.

— Вы в милицию уже обратились? — спросил я.

— Да, конечно, я сразу позвонил. Начальника городского управления нет, я говорил с Зацаренным… Он заместитель по розыскным делам, интеллигент, милый человек, я его хорошо знаю… От-то… Он говорит, что это казусный случай, мол, невзирая на сложность отыскания виновного, это якобы практически маловероятно, но и пойманного очень трудно будет привлечь к суду… Зацаренный говорит, что нет в кодексе соответствующей статьи…

— Есть такая статья, — заверил я Бутова, встал со скамейки и сообщил: — Значит, ситуация обстоит следующим образом: я отсюда не уеду, пока не вытащу за ушко этого мерзавца. И, честно говоря, меня ваши беспокойства мало трогают. Я уверен, что, не выставив на всеобщее обозрение затаившегося подлеца, не представив на человеческий суд убийцу, мы с вами дальше жить не имеем права. Во всяком случае, нам нашим профессиональным делом не следует заниматься, если этот ползучий гад останется безнаказанным…

— Я был бы счастлив вам помочь… От-то… Всем, чем смогу. Хотя не представляю, как вам это может удаться, — потерянно моргал Бутов.

— Это не ваша забота… Мне нужно только, чтобы вы прояснили обстановку в педагогическом коллективе. И прошу от вас полной искренности, прошу вас помнить, что я не проверочная комиссия, мне нужна только правда…

— У меня нет оснований быть с вами неискренним, — обиженно забормотал, зажевал во рту свою нескончаемую кашу Бутов. — Я всегда говорю только правду.

— Не сомневаюсь в этом нисколько, но одной правды мне мало, мне нужен вдумчивый анализ математика и душевное страдание однополчанина…

— Вы думаете, мне не жаль Коростылева? — жалобно спросил Бутов, и в голосе его звучала детская обида. — Я просто опасаюсь, что расследование может иметь кумулятивный эффект — если вы не найдете преступника, то он, убив своей телеграммой Коростылева, достигнет еще одного ужасного результата…

— А именно?

Он протянул ко мне руки, короткопалые беззащитные ласты тюленя, а на лице его была мука:

— Ведь школа — это большой коллектив, естественно, не обходится без разногласий, недоразумений, конфликтов. И, получив официальную огласку, смерть Коростылева станет поводом для ужасных расспросов, проверок, выяснений. Вражда и подозрения, сплетни и оговоры уничтожат все доброе… а школа наша была много лет гордостью района, одной из лучших в области…

— Вы не бойтесь огласки, — сказал я ему злобно. — Сейчас не об этом надо думать! Если вас послушать, надо сейчас нам всем выпить еще раз по рюмке за помин души Коростылева, завтра вывесить в актовом зале его портрет и позабыть о нем навсегда…

— Почему же позабыть?.. — неуверенно возмутился Бутов, но я не дал ему договорить:

— Потому, что Коростылев часто повторял: поощрять зло безнаказанностью так же преступно, как творить его, ибо ненаказанное зло ощущает себя добродетелью… И моя задача состоит как раз в том, чтобы не дать испугу, возмущению и опасениям людей превратиться в злобный хаос всеобщего подозрения. Должен вас огорчить сообщением, что в здоровом организме вашей школы или каких-то связанных с ней отношений возник где-то гнойный нарыв и никакими примочками его не рассосать — его надо найти и вырезать…

— Я бы это только приветствовал, — смирно сказал Юша. — Боюсь, что вы неправильно оцениваете мои мотивы. Я, честное слово, не опасаюсь каких-то организационных последствий и выводов начальства. Я о коллективе думаю, об учащихся…

— Будем вместе думать, — твердо заверил его я. — В том русле, которое я вам предлагаю…

Очень расплывчатый абрис ситуации начал выплывать из мглы неизвестности — мне надо парализовать влияние завуча Екатерины Сергеевны. Благо, это не очень трудно, поскольку Бутов относился к той части людей, что охотно перекладывают ответственность на более горластого и напористого. Думаю, что завучу меня покамест не перегорланить. Это у нее с Бутовым хорошо получалось. Его ведь не случайно друзья называют Юшей — огромный славный толстячок, мальчонка в коротковатых брюках и тесном на животе пиджаке.

— Как фамилия Екатерины Сергеевны?

— Вихоть. Ее фамилия Вихоть, а что такое? — озадачился Бутов.

— Я хотел спросить вас, почему у нее были недоброжелательные отношения с Коростылевым, — сделал я «накидку».

— Что вы! Что вы! Помилуй бог! Как можно так говорить! Конечно, у них возникали разногласия, но разве можно назвать отношение Екатерины Сергеевны недоброжелательным? Она очень уважала Коростылева, уверяю вас!

— А он ее?

— Что? — испуганно посмотрел на меня сквозь круглые окошки-глаза Бутов.

— Николай Иванович уважал Вихоть? Дружил с ней? Считался?

— На такие вопросы трудно ответить однозначно… от-то… Жизнь ставит нас в сложные положения… Иногда возникают недопонимания… Вот видите, вам уже наговорили с три короба…

Ему и в голову не приходило, что я еще ни с кем словом не перемолвился. И не в хваленой следовательской интуиции дело. Просто я хорошо знал Кольяныча и легко мог представить, как на него действовало трибунное велеречие завуча. Она должна говорить так всегда — на поминках, на свадьбе, на педсовете, а, кроме того, несколько минут назад я наблюдал прозрачное и в то же время непроницаемое отчуждение, возникшее вокруг Вихоть, когда она говорила поминальное слово.

— Так в каком положении возникло недопонимание между Коростылевым и Вихоть? — настырно сворачивал я Бутова на тернистый путь однозначных ответов.

— Они очень разные люди… На многое смотрели по-разному… И, конечно, надо считаться, от-то, что Вихоть — женщина, она была иногда мнительна, обидчива, ей казалось, что Николай Иваныч чем-то подрывает ее авторитет… От-то… Хотя я с ней не соглашался…

— Конкретно. Поясните конкретным случаем.

— Как вам сказать, от-то… Они оба словесники, литературу и язык преподают, программа одинаковая… а подход, методика разные… Екатерина Сергеевна строже, требовательнее, и процент успеваемости у нее выше… Был случай, когда восьмой «А» потребовал, чтобы Вихоть заменили на Коростылева… но я, хоть убейте меня, не могу взять в толк, какое отношение имеют ваши вопросы к этой проклятой телеграмме. Вы же, надеюсь, никак не связываете…

— Ни в какой мере не связываю, но мне надо знать все…

Из дома вышла на крыльцо Галя, помахала мне рукой и сказала Бутову:

— Оюшминальд Андреич, вас зовет за стол Екатерина Сергеевна, она говорит, что неудобно, вам надо быть там…

Галя — молодец, уже со всеми знакома, со всеми есть отношения, она любит людей и уверена, что это взаимно.

Бутов с неожиданной легкостью встал, жадно затянулся пару раз, и поднявшиеся над ними клубы дыма ясно показали, что пароход готов отчалить от пристани, только что наведенные тоненькие сходни разговора, слабые швартовы вопросов и ответов разорвутся и рухнут в воду молчания.

Он мечтал уйти от меня и неприятных вопросов, но решиться не мог, не получив моего разрешения, отпущения, успокоения.

— Нам надо будет договорить, Оюшминальд Андреич, я вас завтра навещу… — пообещал я.

— Хорошо, я буду ждать, — тяжело вздохнул Бутов и затопал по ступенькам.

— А ты? — спросила Галя.

— Я приду через час. — И направился к калитке.

Загрузка...