Ночи, настоящей тьмы в начале лета здесь не бывает. Когда я подъехал к дому, на востоке уже лежала сочная мгла, налитая густой синевой, а на другой стороне горизонта еще рдели остатки заката, и небесный купол там не доставал до земли, размытый желто-красными бликами исчезнувшего за лесом солнца. И от этого казалось, будто ночь сама источает этот недостоверный перламутрово-серый свет.
Напротив дома Кольяныча стояла у калитки женщина. Наверное, я бы и не заметил ее силуэт, еле просматривавшийся в дымных сумерках, но она шагнула мне навстречу:
— Вечер добрый… Я Дуся Воронцова…
Дуся сегодня уже дважды привечала меня и все-таки снова назвала себя, потому, что привыкла за целую жизнь, что люди, едва познакомившись с ней, тотчас забывают ее невыразительное доброе лицо с мелкими чертами, словно размытыми многолетними огорчениями, тяготами и бабьими слезами.
— Здравствуйте, Евдокия Романовна, я рад вас видеть…
— Ой, как хорошо! — И заторопилась, быстро заговорила, словно спешила сказать, успеть передать, пока я снова не забыл ее: — Надя не ложится спать, она вас дожидается. Она мне сказала: «Обязательно Станислав Павлович к нам зайдет». Надюшка у меня такая в слове твердая! И другим всем верит…
Почему-то я знал, что Надя будет ждать меня. Я был уверен, что она захочет узнать хотя бы о первых моих шагах в розыске. Да и мне очень хотелось поговорить с ней. Она может мне объяснить многое. Подумал об этом — и сразу же поймал себя на том, что мне охота поговорить с ней не только о случившемся. Мне хотелось поговорить с Надей.
Дуся, еле различимая в темноте, неуверенная, незапоминающаяся, встревоженная моим молчанием, засуетилась, просительно сказала:
— Идемте, а? Сейчас еще не поздно, ничего, мы и чай сделали, и пирог я успела спечь. Заходите, Надя вам будет рада. — И, боясь, что я откажусь, быстро пошла через дорогу к своему дому.
Надя за столом читала книгу. Зеленый югославский абажур окрасил комнату в призрачные тона, в углах комнаты замерли сторожкие болотные тени. На электрической плитке тихонько пофыркивал чайник, старый жестяной чайник с носиком, заткнутым свистком. Когда-то чайник был красным, а теперь эмаль обтерлась, отбилась до металла, и стал он похож на маленький паровоз. Свисток тоненько, сипло присвистнул. В круглом жестяном котле всегда неподвижного паровозика за долгие годы столько воды накипело — полмира объехать можно, а он простоял все это время на плитке. Свисток поначалу давился паром чуть слышно, а потом его свист стал настойчивее и громче, он предупреждал нас: не молчите, — он гнал нас перед собой по невидимым рельсам необъяснимого смущения.
— Вам покрепче? — спросила Надя.
— Да, если можно, почти одну заварку.
Она довольно кивнула:
— Я тоже люблю настоящий чай.
Надя насыпала в фарфоровый заварочный чайник черно-коричневые засушенные травинки из длинной пачки со смешной этикеткой — диковинный горбатый слон, похожий на дромадера, несущий на себе погонщика с опахалом. Зеленоватый полумрак, смуглая девушка с родинкой на лбу, индийской «тикой». Она в этот момент была непохожа на учительницу в забытом маленьком Рузаеве, а казалось, что сошла Надя с оборотной стороны чайной этикетки — добежит горбатый слон до края пачки, завернет его за угол погонщик, подхватит потерявшуюся принцессу и умчит обратно в забытую сказку.
Чай Надя разливала в большие чашки. Над красно-золотистой жидкостью млел белый парок. Чайник на плитке иногда тонко всхлипывал вялым свистком. Маленький паровозик, недвижимо мчащийся в никуда. Куда везешь?..
— Устали, наверное? — спросила Надя.
— Не знаю. Наверное, устал. Не знаю. Просто бывают дни, полные потерь, огорчений и неудач. Вот в такие дни меня отравляет досада, горечь, боль. И тогда я чувствую, как старею…
Дуся, неслышно сновавшая где-то за спиной, сказала:
— Ну, вам до старости еще далеко, вы совсем молодой мужчина.
Я усмехнулся, а Надя, не обращая внимания на мать, спросила:
— Как вы думаете, вам удастся, что-нибудь узнать?
Мне не хотелось с ней хорохориться, что-то изображать и представлять — я себя чувствовал с нею удивительно просто и легко. Вообще с того момента, как она мне сказала, что много лет назад была влюблена в меня, я понял, что с ней надо говорить или совершенно искренне, или не разговаривать вовсе, но мне хотелось с ней говорить. Я только сейчас ощутил, что все время хотел Надю увидеть и говорить с ней.
— Не знаю. Это трудное дело. И вполне загадочное — я понял, что очень многие не хотят, чтобы я отыскал правду.
— Значит, шансы есть?
— Конечно. Такие шансы всегда есть. По своему опыту я знаю, что следователь побеждает, если он начинает думать о своем деле всегда.
Дуся, деликатно покашливая, вышла из кухни и поставила на стол пирог, высокий, румяный.
— Ешьте на здоровье, это со смородиной. Мы ее сами консервируем. Как раз на год хватает, от лета до лета.
Надя махнула рукой.
— Перестань, мама. Кого это интересует…
Пирог облегченно вздохнул, и корочка чуть-чуть опала. Дуся застеснялась и робко сказала:
— Надечка, я ведь это просто так, к слову заметила.
Надя вперилась своими черными индийскими глазами мне в лицо, чуть прикусила губу и нервно заговорила:
— Станислав Павлович, вы, наверное, думаете, что я это от кровожадности, от желания отомстить. Поверьте, я не об этом сейчас думаю. Я не могу объяснить, но точно знаю, что эта история не может закончиться ничем… Я бы очень хотела, чтобы вы нашли этого мерзавца. Мне невыносима мысль, что удивительного человека Коростылева мог безнаказанно убить какой-то ничтожный мерзавец и сейчас, наверное, веселится, радуется, как ловко все получилось у него, как это просто — убрать из жизни замечательного, нужного человека, потому, что мешал чем-то ему или стал вреден. И совсем это нестрашно и неопасно — это ненаказуемо! Вы не можете это оставить просто так…
Я пожал плечами.
— Я и не собираюсь оставлять это просто так. И не считаю вас кровожадной. Мы сейчас здесь и чаи распиваем вместе потому, что оцениваем ситуацию одинаково. Надя, а ваша завуч, Екатерина Сергеевна, сильно не любила Коростылева?
Надя досадливо дернула подбородком.
— Да нет, это не то слово. Дело не в том, что она его не любила. Она его абсолютно естественно не воспринимала, не понимала, они были разнородные существа. Ну, знаете, как бы это объяснить — вот мы с вами углеводородные, а она кремнийорганическая. Они с Коростылевым совсем разные были. Она считала его от старости чуть-чуть свихнувшимся. Этакий старый придурок, безвредный, но назойливый. Ей и мысль в голову не приходила, что его ум организован совсем по-другому, чем у нее…
— А они часто конфликтовали?
— Ну, я непосредственно дела с ними не имела, участия в их конфликтах не принимала, но, конечно, разговоры доходили. В последний раз был крупный бой. Вихоть поставила девочке двойку за сочинение, а Коростылев вынес этот вопрос на педсовет и оспаривал оценку принципиально…
— А в чем существо спора? — спросил я.
— Вихоть задала им сочинение на тему «За что я люблю Гринева и ненавижу Швабрина?», а девочка в сочинении написала: «Я не люблю Гринева и считаю его глупым, инфантильным барчуком, а Швабрина уважаю, потому, что он боролся вместе с пугачевцами против царского самодержавия и был настоящим мужчиной». Подход несколько неожиданный, но Коростылев настаивал на том, что мы не можем заставлять всех детей думать одинаково, что без свободы мнения и неожиданных подходов к привычным нам понятиям не может развиться из ребенка гармоническая личность.
— Но мне не кажется, что такой случай мог стать основой их несовместимости…
— Да, конечно, — согласилась Надя, — это я так, в качестве примера. Я думаю, что Вихоть не любила Коростылева так же, как должник, не имеющий возможности расплатиться, начинает ненавидеть человека, который и долг вроде бы не требует вернуть, но и отказывается забыть о нем…
Я закурил сигарету, устроился поудобнее на стуле и попросил:
— Поясните, пожалуйста.
— Не понимаете? — удивилась Надя. — Вы разве не замечали, что многие люди боятся чувства благодарности, стыдятся его, они испытывают какую-то досаду против тех, кто сделал им много доброго?
— Случалось мне видеть и такое, — кивнул я.
— А Коростылев сделал очень много доброго Вихоть, но, видимо, не в коня корм. Она органически не воспринимала все то, что он хотел ей дать.
— Екатерина Степановна показалась мне человеком с огромным самомнением, — заметил я.
— Ну, это уж как есть, — усмехнулась Надя. — Она вообще из той породы людей, что искренне уверены, будто человечество произошло не от обезьяны, а от них. Наш физик Алеша Сухов сказал про завуча, что ее можно использовать как физическую единицу меры настырности — один вихоть — единица напористости и наглости.
Дуся тихо подошла к столу, чтобы не мешать разговору, длинным ножом разрезала пирог, положила на мою тарелку большой сочный кусок, молча придвинула ко мне.
— Попробуйте, мама замечательно печет все это, — предложила Надя. И Дуся обрадовалась паузе, оживело ее неяркое лицо, залучилось, яснее проступили глаза.
— Вы поешьте сначала, поговорить еще успеете.
— Спасибо! А вы, Надя, не любите сласти? — спросил я.
— Не-а, — помотала она головой. — Я вообще с детства мало ем, а суп с грехом пополам меня приучил есть Николай Иванович…
Я удивился.
— Каким образом?
— Э! Как он делал все — никогда никого не заставляя. Он умел заинтересовать в самом скучном и неинтересном деле. Я была маленькая, и Коростылев мне рассказывал, что мы с ним устроим охоту на загадочного дикого зверя, живущего в лесу за Казачьим лугом. И, мол, если нам удастся его подстрелить, то суп из него сделает нас неслыханно умными, сильными и красивыми, а назывался зверь Дикий Говядин.
Мы засмеялись оба, и я легко представил себе, как Кольяныч воодушевленно рассказывает о неведомом Диком Говядине, жарко полыхает живой глаз, а синий стеклянный полуприкрыт веком, и эта маска иронии и страсти снова делает мир недостоверным, потому что никогда нельзя понять, говорит он правду или выдумывает, сердечно убеждает или тихонько насмехается.
— И что, подстрелили вы Говядина? — спросил я.
— Я сильно болела, и пришел однажды Коростылев — не с кастрюлей, не с термосом, а со своим фронтовым котелком, завернутым в ватник. «Похлебка из Дикого Говядина!» — кричал он от самых дверей и стучал в донышко алюминиевой ложкой. — Надя потерла ладонью лоб, смежила веки, будто боялась, что мы спугнем воспоминание.
— Он уверял меня, что съеденный нами суп сделает его молодым и, скорее всего, у него вырастет оторванная рука, а я превращусь во взрослую красавицу, но обязательно надо съесть сто котелков этой похлебки. И, конечно, я не устояла перед таким соблазном.
Надя грустно засмеялась, и мне показалось, что она сейчас заплачет.
— Боже мой, какие он всегда выдумывал замечательные истории! — воскликнула она, и я услышал крик сердца. — Вы видели завещание Колумба?
— Да, видел.
Много раз я читал старый пергамент, и мне было непонятно, сделал ли Кольяныч его сам, нашел, купил или придумал.
А иногда, именно в такие длинные вечера, когда время утрачивало четкость, как расфокусированное изображение, мне начинало казаться, что пожелтевший лист — настоящее завещание Колумба, что эти неровные подслеповатые буквы сползли с гусиного пера на волглый пергамент четыреста лет назад в минуту душевной потерянности, утраты надежды, разлома веры. И, всматриваясь в морщинистые блеклые кружки — пятнышки соли от океанских брызг или оброненных слез, — я слышал свист ветра, треск рушащихся рей, глухой стук бондарного молотка в днище просмоленной бочки, укрывшей внутри себя весть человечеству о том, что погибающий сейчас Христофор Колумб пересек Океан Тьмы и открыл водный путь в сумеречную далекую страну — Индию.
Индию, которая оказалась Америкой, — великое заблуждение, соединившее две половины человечества.
Прикрывал глаза и слышал сиплый быстрый голос Кольяныча:
— Не торопись судить — очевидное обманчиво. Мы узнаем себя и мир через боль рухнувших иллюзий, досаду понятых ошибок, трудное терпение думать об одном и том же…
Я смотрел, как Надя наливает мне в чашку рубиново-красный чай, и думал о том, что она правильно подметила главное в общении Кольяныча с людьми — он никого никогда не заставлял, ни на кого не напирал. Он не давил, не убеждал и не настаивал, а только пытался мягко и весело уговорить, все время отступая, и предлагал всем выбрать для себя наиболее удобный, ловкий, выгодный вариант решения, поступка, поведения. И как-то так уж получалось у него, что этот удобный, ловкий, выгодный вариант — это поступок в чью-то пользу, это решение для другого, это хорошо всем остальным. Удивительный парадокс поддавков — побеждаешь, только сдавая свои шашки. Выигрываешь, раздавая.
Будто отвечая самому себе, я неожиданно сказал вслух:
— Он знал трудное искусство жить стариком…
Надя удивленно взглянула на меня:
— Да он и стариком-то не был! Он был молодой человек. Просто он жил в старой, немощной плоти. — И покачала головой. — Нет, нет, стариком он не был…
На стене зашипели часы, что-то в них негромко чавкнуло, растворились дверцы, и выскочила наружу механическая кукушка. Кукушка была странная — она не куковала, а только нервно кивала головой, и что-то внутри часов в это время потрескивало, тихонько скрежетало и тоненько звякало. И, устыдившись своей немоты, кукушка дернула последний раз головой и юркнула в укрытие. Дуся, неслышно сидевшая в углу дивана со сложенными на коленях руками, словно оправдывая ее, грустно сказала:
— Старая она очень… Время хорошо показывает, а вот голос пропал…
Я сказал Наде:
— Мне кажется, что Вихоть скрывает от меня что-то важное…
— Что именно?
— Ну как вам сказать? Я не могу поверить, что они всерьез ссорились из-за сочинения о Швабрине и Гриневе, что-то было гораздо серьезнее…
Надя сказала:
— Конечно, не в этом дело. Просто один из эпизодов возникшей между ними неприязни. Точно так же, как Коростылева начинало трясти, когда он слышал, что Вихоть, преподаватель русского языка, говорит: «мальчуковое пальто», «пальтовая ткань», «бордовый цвет», но не в этом было дело…
— А в чем?
Надя подумала и медленно, будто подбирала правильные слова, сказала:
— Мне кажется, что Николай Иванович считал ее человеком не на своем месте, что ей нельзя заниматься воспитанием детей…
— И что, он не скрывал этого от Вихоть? — спросил я.
— Думаю, что в последнее время не скрывал. К сожалению, я не знаю подробностей, но на прошлой неделе разразился какой-то глухой скандал.
— Интересно, — насторожился я. — Скандал? Между кем?
— Коростылев мне не рассказывал об этом, но, как я слышала, он решил выставить двойку за год и не допустить к выпускным экзаменам Настю Салтыкову…
— И почему это могло быть причиной скандала с завучем?
— Вы понимаете, Станислав Павлович, я бы очень не хотела, чтобы у вас возникло ощущение, будто я пересказываю сплетни. Я просто хочу сказать вам все, что я знаю, а знаю я не так уж и много, во всяком случае, все, что могло бы вам помочь…
Я мягко прижал ладонью к столу ее подергивающуюся от нервного напряжения руку.
— Надя, поверьте мне, я ненавижу сплетни, но в таких драматических обстоятельствах тайный фон отношений между людьми порождает не сплетни, а версии. Скорее всего, эта Настя Салтыкова — любимица Вихоть? Так?
Надя досадливо кивнула:
— Да! Она всячески протежирует этой способной, но очень ленивой и дерзкой девочке-десятикласснице.
— А в чем причина такой любви Вихоть к этой девице?
— Да не к девице! Она подруга ее матери. Клавдия Салтыкова — человек влиятельный, директор Дома торговли. Дружат они с Вихоть много лет. И, конечно, Вихоть заинтересована, во-первых, в том, чтобы дочка ее подруги получила аттестат зрелости, а во-вторых, чтобы не был зафиксирован грубый брак в работе — это ведь неслыханное дело, чтобы десятиклассницу не выпустили на экзамены…
— А почему Коростылев так возражал против нее?
— Потому что девочка совсем ничего не знает. Девочка совершенно не хочет учиться, она уверена, что ей место в жизни и так обеспечено. Я боюсь утверждать, я этого не знаю наверняка, но мне кажется, что у Коростылева были принципиальные возражения против того, чтобы выпускать с аттестатом зрелости Настю…
— А у матери Салтыковой были столкновения с Коростылевым?
— Я знаю, что когда-то давно она оскорбила Николая Ивановича, и он просто не разговаривал с ней. Я подробностей точно не знаю, но я и сейчас не уверена, имеет ли это отношение к случившейся печальной истории.
— Скажите, Надя, а вы знаете Салтыкову? Что она за человек-то?
Надя задумалась, и по мелькнувшей по лицу тени я видел, что ей не хочется говорить об этом. Она сделала над собой усилие и сказала:
— Я затрудняюсь вам сказать что-нибудь определенное. Я таких людей боюсь — то, что называется «бой-баба», она кого хочешь в бараний рог скрутит…
— А если не скрутит?
— Тогда обманет, задарит, заласкает! Не люблю таких. Она да Вихоть — два сапога пара…
Я поставил чашку на блюдце и попросил разрешения позвонить по телефону.
— Да, конечно, пожалуйста…
Я набрал 07 и услышал чуть сонный голос Ани Веретенниковой:
— Междугородная слушает…
— Добрый вечер, Анечка. Это Тихонов вас беспокоит…
— Да-да, я ждала вашего звонка. Вам звонили из Москвы. Я обещала, как только вы появитесь, сразу вас соединить.
— Спасибо, Анечка, окажите любезность.
Ее голос исчез из трубки, слышались какие-то шорохи, электрические толчки, затем раздался протяжный гудок, и в телефоне возник голос Коновалова:
— Дежурная часть Главного управления внутренних дел.
— Коновалов, Серега, это я — Тихонов.
— А, привет. Я тут хотел тебя поставить в курс дела. Я связался с Мамоновом. Дежурные послали опергруппу на почту, опросили всех, кого возможно. Они, как ты и предполагал, сделали вилку из тех, кто посылал телеграмму до и после той, что отправили в Рузаево. Люди более-менее одинаково описывают молодого человека: блондин, выше среднего роста, одет в серый летний костюм. Никаких конкретных сведений о нем нет.
— Ты не узнавал — они опрашивали местных жителей? Может быть, кто-нибудь его знает?
— Конечно, узнавал. Никто его не опознает. Это микрорайон. Там все друг друга знают, и судя по тому, что ни телеграфисты, ни опрошенные клиенты его не могут назвать, — это явно чужой, приезжий, а может, проезжий. В Мамонове никто его раньше не видел…
Голос у Коновалова был огорченный и усталый.
— Серега, завтра передай по смене мою просьбу. У меня могут возникнуть новые вопросы, я буду звонить с утра…
— Хорошо, — сказал он. — До десяти я на месте, а меняет меня Петренко. Я проинформирую подробно и попрошу все возможное сделать.
— Обнимаю. Привет. Пока.
В телефоне, что-то щелкнуло, голос Коновалова пропал, и из мгновенной тишины возникла Аня:
— Поговорили?
— Да, Анечка, спасибо. К сожалению, ничего нужного мне не рассказали. Я, видимо, снова буду просить вас о помощи…
— Хорошо, я дежурю до утра. Если, что понадобится, вы звоните к моей сменщице, Гавриловой Рае, она все сделает, я предупрежу. Будьте здоровы…
Я положил трубку. Надя настороженно смотрела на меня, дожидаясь результатов разговора. Я покачал головой:
— Пока вестей никаких… Все откладывается до завтра. Надеюсь, мне удастся решить эту задачку.
Она спросила:
— Вы думаете о ней всегда?
— Да, всегда. Я буду думать о ней всегда. — Помолчал и добавил: — Николай Иванович любил повторять, что ничего путного нельзя узнать без ньютоновского терпения думать об одном и том же…