Эта таинственная история произошла со мной и еще одним человеком, с которым мне не довелось встретиться на военных дорогах Афганистана. Младший сержант Семен Коляда провел в составе ограниченного контингента советских войск почти полтора года, вернулся в Союз в июне 1986 года. Этот парень, можно сказать, родился в рубашке. Избежать неминуемой и страшной смерти ему помогла его же безалаберность. Не слишком хорошо знал службу солдат, вышестоящим начальством никогда особо не поощрялся. Ну и что? Не всем же на войне дано быть героями. Я так считаю: суровую афганскую годину — девять лет, один месяц и двадцать дней — мы пережили во многом не благодаря бесшабашным сорвиголовам, чьи регалии слепили своим блеском глаза, а подвиги были тогда у всех на слуху, но именно таким вот неприметным бойцам, каждый из которых, как мог, держал свой кусок линии обороны. Отстреливался в бою, не размазывал панамой сопли и слезы по физиономии, не струсил, не побежал в самый тяжелый момент схватки с врагом, и слава богу.
Именно Сеня Коляда, чудом оставшись в живых, помог раскрыть тяжкое должностное преступление, в которое оказались втянутыми многие ответственные и не очень лица в Москве, в Кабуле и в расположении наших частей в зоне непосредственного соприкосновения с вооруженным противником. Я, как следователь военной прокуратуры в звании майора, занимался этим загадочным делом, что называется, в индивидуальном порядке, по просьбе своих отцов-командиров, считайте неофициально, а значит, без малейшего шанса на самое скромное поощрение свыше, не говоря уже о каком-нибудь орденке или медальке, если вдруг мне удастся нащупать ниточку и распутать замысловатый клубок. Но признаюсь, что до того, как узнал о существовании Семена, я в своих поисках истины продвинулся не слишком далеко, все ходил вокруг да около, но неизменно на дальних подступах к разгадке.
Мы с Колядой знакомы заочно, по переписке, начавшейся вскоре после того, как дело, получившее у нас название «Мадам Тюссо», было раскрыто. Пусть не до конца, так как помешали некоторые обстоятельства высшего толка, но многие его участники все же были изобличены и понесли заслуженное наказание. Интерес к переписке с человеком, которого я никогда в глаза не видел, то затухал, то разгорался с новой силой, но мы никогда не забывали друг друга, поздравляли с праздниками, вели долгие беседы посредством белого листа бумаги за жизнь, делились своими радостями и горестями. Последних, к слову, и у меня, и у него, если судить по общей тональности писем, было, несомненно, больше.
Виной тому, полагаю, избранные нами гражданские профессии. Я — главный военный прокурор, считающий, что превыше только честь. Мое многолетнее офицерство вбило мне это правило в голову намертво. На досуге пописываю воспоминания, военные мемуары, так сказать. В них я пытаюсь сравнивать людей, с которыми сталкивала меня жизнь тогда и сейчас, и, признаюсь, сопоставление это выходит не в пользу сегодняшнего моего окружения. С точки зрения графомании, в хорошем смысле понимания этого слова, мы с Сеней — родственные души. Он — обозреватель отдела судебного очерка и хроники в популярной киевской газете. Жанр, который он предпочел, выбрав себе журналистскую стезю, принято считать вымирающим, поскольку он требует повышенной вдумчивости автора, глубокого проникновения в тему и почти профессионального знания юриспруденции. В наше время мнимых величин, когда люди привыкли мыслить клипами — микроскопическими категориями, такие качества журналиста не в моде. Лучше читать тех, кто только и умеет, что скакать по верхам. Так легче живется и слаще спится, несмотря на то что с телеэкрана и газетных полос на нас просто-таки изливаются потоки черных вестей о неизбывной трагедии человечества — главной жертвы современной цивилизации, мира, созданного его неразумными руками.
Но Сеня старается не подчинять талант сиюминутным поветриям эпохи дикого либерального капитализма, и, могу подтвердить, преуспел в своем деле. Иногда он вкладывает вырезки с последними публикациями в адресованные мне конверты, те становятся чересчур уж пухлыми и, кажется, должны застревать в прорези почтового ящика, но все-таки каким-то образом сквозь нее пролезают. Я не только читаю их с удовольствием, но и нередко перечитываю, как полюбившиеся с детства книги, находя его стиль и слог в меру изысканными, а логику подачи материала безупречной. Семен Коляда был неприметным солдатом афганской кампании, явно не героем, но очеркист из него получился отменный.
Полагаю, высказывая открыто собственные суждения, без оглядки на авторитеты и жизненные обстоятельства, мой заочный друг ходит по лезвию ножа. Недавно получил от него письмо, прочитал и, просветленный, выдал на-гора свой очередной memoir, который, так уж вышло, написан в соавторстве гражданами двух разных государств.
Колченогий старший прапорщик Каравайчук нервными шагами измерял узкое пространство своей мастерской, находившейся в подвале бывшего президентского дворца Хафизуллы Амина Тадж-Бек, где ныне располагается штаб 40-й армии. Иногда он разгонялся в каморке, насколько позволяла ему поврежденная левая нога, и, не успевая вовремя затормозить, стукался о стенку. Он явно был вне себя от ярости.
Ефрейтор Коляда, которому оставалось тянуть афганскую лямку всего три месяца, сидел посреди мастерской, будто вдавленный в стул, боясь пошевелиться. «Контуженый какой-то», — думал он, несмело поглядывая на мечущегося из угла в угол прапорщика. Еще сегодня утром он и не подозревал, какое ответственное поручение даст ему капитан Старостин. После утренней поверки ротный отвел его в сторону и распорядился спешно собираться в Кабул.
— Поедешь в сопровождении старшего лейтенанта Гусева, на весь день в распоряжение старшего прапорщика Каравайчука, — сказал командир, сдабривая свое напутствие примитивными солдафонскими шутками. — Где находится штаб армии, надеюсь, знаешь? Считай, что это тебе поощрение за хорошую службу и прилежание. Вечером, к 19.00, возвращение в расположение. Да смотри там, не потеряйся. Опоздание приравнивается к дезертирству. Трибунал с расстрельным приговором не обещаю, но уж точно получишь бессрочный наряд вне очереди на очистку полкового сортира.
И после возникшей короткой паузы выпалил с очевидными нотками недовольства в голосе:
— Мадам Тюссо, блин! Всех здесь уже достал своим творчеством.
И вот теперь, вжавшись в обшарпанный стул и наблюдая за припадком Каравайчука, ефрейтор все никак не мог понять, отчего это все называют его женским именем. Прапорщик, седой как лунь, с залысинами, с грубым обветренным лицом, и вдруг мадам. Коляда был простым украинским хлопчиком из небольшого провинциального городка Хорол неподалеку от знаменитых гоголевских мест — Миргорода и Диканьки. Призван в армию прямо со школьной скамьи, поскольку был завзятым троечником, и однажды, в четвертом классе, даже оставлен на второй год, а посему весьма далек от высоких материй. Ясно, что он и понятия не имел о том, кто такая Мадам Тюссо, но за прапорщика, на выцветшей гимнастерке которого распознавались три наградные ленточки — двух орденов Красной Звезды и медали «За отвагу», ему было откровенно обидно.
Между тем непонятное буйство того постепенно утихомиривалось. Перед входом в мастерскую Коляда нос к носу столкнулся с капитаном, красным, как вареный рак. Вероятно, разговор на повышенных тонах с ним (выскользнув в дверь, чернявый офицер, явно кавказской внешности, грязно ругался) и стал причиной столь взвинченного состояния Каравайчука. Коляде показалось, что он уже где-то видел этого малоприятного субъекта.
Но вот лютая злоба окончательно улеглась. Прапорщик, пододвинув табуретку, подсел к ефрейтору.
— Ну что, землячок, будем вылепливать твою примечательную внешность, — вкрадчиво сказал Каравайчук. — А ну-ка, повернись, сынку, к свету, я тебя как следует разгляжу. Да ты у нас просто красавчик. Небось все девки до армии были твоими? Ну, давай, сознавайся.
Речи прапорщика казались Коляде странными. В этот момент Каравайчук почудился ему чересчур ласковым, даже приторным, что явно диссонировало с его грубой внешностью, а сама манера разговора содержала в себе какие-то смутные намеки.
«Не пидор ли? — подумал ефрейтор. — А то, того и гляди, оттрахает».
Говорил Каравайчук с характерным украинским «гэ».
— Вы тоже с Украины, товарищ старший прапорщик? — робко спросил боец, гоня от себя прочь навязчивые мысли.
— А то как же! — ответил тот. — Город Шостка Сумской области. Там еще кинопленку «Свема» выпускают. Слыхал?
— Слыхал. — Коляда немного успокоился. — Соседи, значит. Я с Полтавщины.
— Знаю, знаю. — Прапорщик похлопал ефрейтора по плечу. — Город Хорол, равноудаленный от гоголевских Миргорода и Диканьки.
— Откуда, товарищ прапорщик? — удивился Коляда. — Ведь вы же вроде не из особого отдела?
— Мне, голубчик, особый отдел не нужен. Я сам себе особый отдел, все о своих натурщиках знаю.
Солдат оглядел каморку. Здесь было тесно от гипсовых бюстов, установленных на импровизированных подставках. На стенах, не знавших много лет ремонта, не было свободного места от картин.
— «Перевал Саланг. Осень», — прочел вслух Коляда на той, которая висела ближе всего к нему с чьей-то припиской от руки на нижней рейке. — «Саланг — не для салаг!» А вы что, сегодня собираетесь лепить мою скульптуру?
— Что ты, сынку? — Каравайчук улыбнулся. — В таком разе тебе бы пришлось сидеть у меня в конуре до самого дембеля. Не беспокойся, все будет быстро. А потом пойдешь в город догуливать день, главное — ко времени отъезда в Чарикар не опоздай, а то Гусев меня предупредил. Сходи на Чар-Чату, Миндаи, купи себе джинсы или магнитофон «Шарп». Реализуй, так сказать, свою мечту. Афгани-то имеются?
— Есть маленько! — подтвердил Коляда уверенно.
От прежних страхов не осталось и следа.
— А то могу подбросить. У меня этих фантиков много. Не знаю даже, куда их девать.
Прапорщик развел в тазике гипсовый раствор. Когда все было готово, он попросил Коляду лечь на топчан.
— Шапку-то сними, — сказал. — И закрой глаза. Ничего не бойся. Дырки для носопырки я тебе оставлю, так что не задохнешься.
С этими словами Каравайчук начал ловко наносить на лицо Коляды слой за слоем гипс. Лбом и скулами ефрейтор чувствовал, как холодящая кожу густая масса застывает. Вскоре она и вовсе затвердела, превратилась в камень. Всего прошло не более пятнадцати минут.
— Готово! — услышал он голос прапорщика.
В следующий момент Каравайчук снял с бойца застывшую маску.
— Теперь поворачивайся на живот, — приказал старший прапорщик.
Процедура снятия слепка с затылка заняла еще меньше времени.
— Что это было? — недоуменно спросил Коляда.
— Вот это, — Каравайчук показал удивленному натурщику две разъемные половинки, полностью повторяющие рельеф его головы, — форма для восковой заливки. Теперь я наполню ее расплавленным пчелиным воском, а когда он затвердеет, раскрашу, вставлю стеклянные глаза, и дубликат твоей примечательной внешности вскорости украсит один из залов Центрального музея вооруженных сил СССР в Москве. Там у меня открывается постоянная экспозиция. Ну, я тебе все объяснил, а теперь умойся и беги в город, догуливай выходной.
Обратная дорога в Чарикар, расположенный в ста километрах строго на север от Кабула по Кундузскому шоссе, показалась Коляде короче. Знакомство со старшим прапорщиком Каравайчуком определенно радовало его и отзывалось в душе приятными воспоминаниями о сегодняшней встрече. Вернулся он в явно приподнятом настроении, которое не испортилось, даже если бы капитан Старостин заставил-таки его чистить гарнизонный сортир. Особо согревала мысль, что теперь о нем узнает вся страна. Ефрейтор и не предполагал, что именно с этого дня его жизнь приняла крутой оборот, определивший всю его дальнейшую судьбу.
Полковник Половников (звучный каламбур, не правда ли?) даже не поздоровался, когда я предстал пред его светлые очи и торжественно доложил о прибытии. Еще разговаривая по телефону, когда тот вызывал меня из Джелалабада к себе в Кабул, я понял: непосредственное начальство явно не в духе. Полковник сидел за рабочим столом мрачнее тучи.
Последний месяц я был прикомандирован в Джелалабаде, административном центре провинции Нангархар, на границе которой с Пакистаном находится знаменитый Хайберский проход — важнейший в Азии транспортный коридор и непроходящая головная боль советского военного командования в Афганистане. Через перевал, невзирая на жесткий режим контроля, туда-сюда шныряли караваны с запрещенным товаром, от китайских шелков до оружия и всех видов галлюциногенного дурмана, который потом, частично оседая в Союзе, шел дальше через Турцию, Финляндию и западные рубежи Родины с братскими социалистическими странами в Западную Европу.
Москва и военная прокуратура Туркестанского округа постоянно дергали нас, требуя решительных мер в борьбе с наркотическим трафиком, которые бы дали реальный результат. Мы делали все, что могли, но особо в этом деле не преуспели, поскольку у подавляющего большинства местных жителей производство опия-сырца — основное занятие, дающее… нет, даже не богатство, а возможность хоть как-то выживать в суровом и безденежном климате дикого, почти первобытного высокогорья. Никак не удавалось опереться на широкую народную поддержку. Пуштуны и таджики, озабоченные проблемой, как снискать себе хлеб насущный, не шли ни на какие контакты, когда речь заходила о раскрытии тайн их традиционного, на протяжении многих веков, промысла.
Про себя я, Половников и еще несколько человек, с которых вышестоящее руководство периодически обещало спустить шкуру, если мы своими следственными действиями не поставим надежный заслон наркотикам, относились к такого рода распоряжениям и угрозам, деля все минимум на сорок. В конце концов, мы — не боги всемогущие. Можно было, конечно, объявить производителям и поставщикам дури тотальную войну и всех их изничтожить на корню, но тогда в Афганистан пришлось бы вводить все вооруженные силы страны, поскольку сопротивление покушению на главный здешний жизненный устой тоже бы приняло всеобщий характер. А другого выхода не было, и это прекрасно понимали там, на самом верху.
Однако теперь полковник Половников всем своим видом показывал, что произошло нечто экстраординарное и поблажек больше не будет. Он заговорил не сразу, тягостное молчание длилось еще минут пять, прежде чем он начал свою страстную, эмоциональную и от этого несколько сбивчивую речь.
— Представь себе, Звягинцев, некий генеральский сынок в Москве обкололся на студенческой вечеринке какой-то дрянью и ласты завернул. А папаша у него не просто какой-нибудь отстойный генералишка, а цельный генерал-полковник… Хрен свинопузый! Паркетный шаркальщик!
Казалось, что полковник сейчас задохнется от переполняющих его чувств.
— Мы здесь кровь проливаем, генофонд нации кладем штабелями, а они там жируют, ублюдков растят себе и нам на смену! — Половников перевел дыхание и взялся за сердце. — Словом, потянули ниточку, долго тянули, месяца полтора, человек двадцать привлекли всякой мелюзги, и они теперь будут на нарах париться до конца дней своих, а она, эта ниточка, возьми да и приведи к нам. Короче, Москва мечет громы и молнии и устанавливает нам конкретный срок, чтобы мы, значит, оградили их великоразумных чад из МГИМО и Института стран Азии и Африки от этой пагубной напасти.
— Ну, я-то полагаю, что срок этот все равно не тюремный. Как-нибудь вывернемся, гражданин начальник.
Я только хотел немного успокоить полковника, поэтому так и пошутил, но мои слова привели его в совершеннейшее бешенство. Он заорал на меня, брызжа слюной во все стороны и делая воинственные взмахи кулакам. «Вот до чего могут довести честного человека четверть века беззаветного служения Родине», — подумал я. Полковник при этом продолжал бесноваться.
— Для нас с тобой, Звягинцев, — вопил Половников, — он может стать и тюремным. Точнее, обязательно станет тюремным, если ты со своими орлами и осведомителями не предоставишь мне через месяц все маршруты и список персоналий, причастных к этому делу в твоей зоне ответственности.
— Бузде, товарищ полковник!
А вот эти мои слова подействовали на полковника магически. Его будто бы отпустило. «Бузде» на моем языке означает «Будет сделано». Часто за время совместной службы я давал ему такие обещания и неизменно выполнял, как бы это ни было трудно. Без ложной скромности признаюсь, что Половников, несмотря на строгость, которая частенько была напускной, но только не в этот день, верил мне и «бузде», после того как оно прозвучало, никак не комментировал. Но сейчас все же посчитал своим долгом предостеречь.
— Так вот, Звягинцев, запомни, если вдруг то, что я тебе сегодня доходчиво объяснил, не бузде, то мы с тобой уже завтра будем торчать затычками в п…е.
А потом примирительно проговорил:
— Ладно, майор, злые мы какие-то стали на этой дурацкой войне. Время, как говорится, подмыться и отойти ко сну. Давай накатим по соточке-другой. Даю тебе день на расслабуху, а самое позднее послезавтра утром ты должен начать работу и будешь пока задействован только в этом деле. Мне, да и тебе тоже, кровь из носу нужен результат.
Половников встал из-за стола, открыл несгораемый сейф, достал из него бутылку «Сибирской», литровую банку с маринованными огурчиками и обрезок копченой «московской» колбасы.
— Вот моя главная документация, которую я берегу как зеницу ока для всяких там торжественных случаев.
Наблюдая за манипуляциями полковника, я вгляделся в темноту сейфа, и по моей спине пробежал холодок. Из его мрачной утробы на меня в упор смотрело… лицо полковника Половникова.
— Что это, А-а-аркадий Савельевич? — от неожиданности я даже стал заикаться, чего прежде за мной никогда не наблюдалось.
— А! Это! — Полковник засмеялся и вынул из сейфа свою голову. — Есть у нас тут один умелец.
— Вот это да! — Моему восхищению не было предела. — Впрямь голова профессора Доуэля. Подумать только, одно и то же лицо, в жизни бы не отличил.
— Так вот, — повторил Половников, — есть тут у нас один умелец. Самородок! Народный талант! Служил в Нангархаре, незадолго до твоего откомандирования сюда. Отчаянный человек, старший прапорщик Каравайчук, две Красные Звезды плюс «Отвага», стопроцентный хохол. Слышал что-нибудь о нем?
— Нет, товарищ полковник.
— Ну, оно и понятно: ты у нас — человек занятой, все время торчишь в своей глухомани, тебе культурной жизнью родного соединения интересоваться некогда, — с некоторой издевкой в голосе произнес полковник и продолжил свой рассказ: — Ранило его тяжело, пуля раздробила колено. Три месяца валялся он в Ташкентском госпитале, левую ногу хотели отнять, но он уговорил врачей, чтобы те не торопились, и, представь себе, таки выкарабкался. Правда, остался безнадежно хромым. Собирались отправить в отставку, так он прямо с больничной койки выпросил поездку в Афган, якобы для того, чтобы попрощаться с однополчанами, а когда приехал, бухнулся в ноги адъютанту командующего и просил оставить при 40-й армии, найдя хоть какое-то применение.
— Отчего же так? — поинтересовался я.
— Одинок он, родных на Украине никого. Семейное положение — бобыль. Словом, некуда и не к кому ему было возвращаться. — Половников тяжко вздохнул. — Генерал долго упирался, но Каравайчук оказался настойчивым типом, добил-таки его, да и я подсобил ему, как старому своему товарищу.
— И каким же это образом?
— Да вот самым что ни на есть невероятным. Пока старший прапорщик бегал по инстанциям, определили его на постой в подвале Тадж-Бека, а он там организовал художественную мастерскую, привез из Джелалабада свои картины, скульптуры. Оказалось, он превосходный художник. Все остальные в свободное время пьянствуют, из банно-прачечного батальона или узла связи не вылезают, девчат наших, значит, оплодотворяя, а этот на досуге пейзажи малюет, из глины головы отличников боевой и политической подготовки лепит. Однажды встречаю его в штабе армии, а он мне: «Товарищ полковник, не уделите ли полчаса старому другу?» Я-то думал, что он меня выпить приглашает, а он завел в какую-то каморку, обмазал рожу гипсом, снял с нее что-то вроде посмертной маски, я ничего толком и сообразить не успел. «Ждите от меня подарочек аккурат ко дню Советской армии», — говорит.
— Ну и?
— Что ну и? Появляюсь 23 февраля при полном параде на службе, захожу в свой кабинет и вижу: моя голова без меня уже здесь, стоит на столе, руководит, значит. Этот шельмец хохлячий, оказывается, вылепил ее из воска и рано утром мне свой подарочек на стол подбросил. Мадам Тюссо, елы-палы!
В отличие от Сени Коляды, который был тогда не то что сейчас — глуп, наивен, малообразован, мне не надо было объяснять, кто такая мадам Тюссо. Я не большой знаток искусства вообще, но изделие прапорщика Каравайчука, которое окрестил про себя «Голова незабвенного героя афганской войны прокурора полковника Половникова Аркадия Савельевича после того, как ему снесло башню», действительно впечатляло.
— Хорош п-п-подарочек, ничего не скажешь! — оценил я. — Я вот до сих пор заикаюсь.
— И я, представь себе, Звягинцев, когда эти художества увидел, чуть обмундирование позорно не обмарал, — признался полковник и как бы в свое оправдание добавил: — Да любой бы на моем месте струхнул. Голова ведь как живая, точнее, отрезанная, и есть в ней что-то такое зловещее, чего нет в оригинале. Ты не находишь?
Я милостиво согласился, дав понять кивком, что нахожу.
— Показал я потом эту голову высокому начальству, убедил, что нужен нам здесь, вдали от Родины, куда редко кто приедет, чтобы запечатлеть в живописи и скульптуре наши повседневные будни, свой художник. Там затылки себе поскребли, прикинули, что к чему, да и оставили Каравайчука в Тадж-Беке. Между прочим, кличка Мадам Тюссо к нему прилипла с моей легкой руки.
— И что с ним сталось теперь, вашим народным самородком с женским именем? — Моему любопытству не было предела.
— А я тебя с ним обязательно познакомлю. Он часто заходит ко мне. Вы просто никогда не пересекались. Теперь он — армейская знаменитость! Выставляется в Москве, других городах. Замечен на самом верху. Недавно один важный московский «пуриц» в штатском приезжал, надутый как индюк, распорядился окружить Каравайчука всяческой заботой и оказывать всемерную поддержку его творчеству. Сейчас готовит постоянную выставку для Центрального музея Вооруженных сил в Москве, создает галерею воинов-афганцев, которые ничем себя особо не проявили, обычные парни, которых слава обошла стороной.
— Почему их? — спросил я. — Герои перевелись, что ли?
— Ну, он, значит, считает, что подвиги — это праздники жизни, а монотонная армейская действительность от подъема до отбоя — ее будни. И на них, этих самых буднях, мол, вся афганская кампания и держится. Философия, значит, у него такая. С аллегорией.
— А я, между прочим, товарищ полковник, — прервал я Половникова, — ничего не имею против такой философии.
— Да я в принципе тоже, — согласился Аркадий Савельевич.
— Так давайте, товарищ прокурор, выпьем за будни! — провозгласил я тост.
— Давай! — поддержал меня полковник.
После второй рюмки обоих с отвычки немного понесло. Накатилась усталость. Дальше пили, тупо уставившись на восковую голову полковника Половникова, обложенную выпивкой и закуской, разговаривали неспешно практически ни о чем.
— Да, и вот еще что. — Прокурор вдруг вернул меня к реальности. — Там, наверху, — он картинно ткнул пальцем в потолок, — есть мнение, что в этом деле повязано немало наших, вплоть до Генштаба и ЦК КПСС. Если найдем таковых рядом с нами, будем изобличать сами.
— Ясен перец, что без наших здесь не обходится, — согласился я с первой частью полковничьих предположений, а вот по поводу второй резко возразил: — А с какой такой радости, Аркадий Савельевич, мы должны так себя загружать. У нас каждый день нарастает как снежный ком ворох реальных уголовных дел. Я, например, тону в бумагах, вы тоже. А тут речь идет о каких-то гипотезах, предположениях, смутных версиях, в которых мы обязательно увязнем. Нет, в такой ситуации изобличать своих означает отбирать хлеб у особистов и контрразведки. Пусть они сами этим занимаются, а мы подключимся, когда действительно появится след, который можно будет идентифицировать.
— Нет никаких особистов и контрразведчиков, — резко оборвал меня полковник. — Были, да все вышли. Отравились на пакгаузе колбасой. Будешь делать то, что я тебе прикажу. И докладывать о ходе расследования ежедневно, лично мне, и чтобы в каждом рапорте содержался хоть какой-то позитивный момент.
Время было уже позднее. На том и разошлись. Через час последним вертолетом я улетел обратно в Джелалабад.
— Ну, любуйся, боец, своим альтер эго. — Каравайчук широко улыбнулся и сдернул рогожку с предмета, бугрившегося на тумбочке.
Коляда вздрогнул, увидев результат его работы. Казалось, что восковая голова — это его собственная, отделенная от тела. В этом он видел нечто зловещее, пронизывающее страхом до самого нутра. Но шок быстро прошел. Его сменил восторг.
— Класс, товарищ старший прапорщик! — только и смог произнести ефрейтор. — Как живая!
— Как живая, но все равно мертвая, — сказал Каравайчук. — Зато воск лучше другого скульптурного материала передает все детали и нюансы внешности. Поэтому с точки зрения художественной техники — это искусство самое правдивое.
— А это что? — спросил Коляда.
Рядом с его восковой головой возвышалось нечто, также прикрытое рогожкой.
— А это, сынку, — пояснил Каравайчук, — еще один шибздик вроде тебя. Ефрейтор Косовец. Ему, правда, повезло немного больше, чем тебе. Демобилизуется раньше, уже через две недели будет в Союзе. Его тоже жду, чтобы показать, да вот что-то он у меня припозднился. Хотел тебя ему представить, да, вижу, не удастся. Тебе же, наверное, в город хочется?
В город Коляда как раз и стремился, но хотелось поговорить со старшим прапорщиком, поинтересоваться его жизнью, рассказать о себе. Каравайчук был хорошим собеседником, говорил, казалось, все без утайки, слегка приглушенным голосом, в разговоре всячески демонстрировал благожелательность.
— А почему, товарищ старший прапорщик, вас называют Мадам Тюссо?
— А что?
— Да странно как-то. Имя вроде женское.
— Дураки придумывают, а ветер потом носит.
В глазах Каравайчука блеснул злой огонек. Показалось, что последний вопрос был ему неприятен, вызвал в нем раздражение, которое он с трудом погасил.
В общении возникла некоторая неловкость. Благо, в этот самый момент дверь в каморку с шумом растворилась, и внутрь ввалился здоровенный детина, чье восковое воплощение стояло на подставке рядом с головой Коляды.
— Ба, Косовец Сергей Трофимович собственной персоной пожаловали! — поприветствовал прибывшего Каравайчук. — Ты когда перестанешь опаздывать, балбес стоеросовый. Два дня до дембеля, а дисциплины никакой.
— Вот именно, Андрей Иванович, что дембель на носу, вот меня, деда, и гоняет начальство, как Сидорова козла. Вот после встречи с вами сразу надо бежать на Миндаи, делать покупки всем и вся. Да вовремя потом поспеть в Газни, путь неблизкий.
— Ладно, не буду тогда задерживать, — примирительно произнес прапорщик. — Вот, демонстрирую тебе твою физиономию с оттопыренными ушами, полюбуйся на нее вдоволь, а потом оба проваливайте.
— Ух ты! — восхитился Косовец, увидев вдруг самого себя со стороны, но без помощи зеркала.
Несколько минут он смотрел на свою скульптуру как завороженный. Коляде было интересно наблюдать за этим громилой с детским лицом. Вдруг раздался стук в дверь, и сквозь приоткрытую щель в нее пролезла голова того самого чернявого капитана, которого Семен запомнил со времени своего первого приезда к Каравайчуку. Властным взглядом офицер показал старшему прапорщику, что надо выйти. Тот подчинился. Коляда очень боялся, что Каравайчук вновь вернется после беседы с этим странным злобным типом взвинченным.
Между тем Косовец никак не мог налюбоваться своей головой. Разговорились. Потом от нечего делать стали мериться силами на руках. У Коляды не было никаких шансов победить шкафообразного противника. Затем потолкались плечами. И здесь верх одерживал более крупный ефрейтор из Газни. В один момент он так сильно наподдал сопернику, что Коляда грохнулся на пол, повалив тумбочку с головой его нового знакомца. Вдребезги, со звоном, разбилась упавшая бутылка с растворителем. И, о ужас! Брызнувший во все стороны бензол попал на скульптуру Косовца. Воск зашипел и начал пузыриться. После того как химическая реакция закончилась, на лице восковой головы образовалось несколько безобразных шрамов, вроде ожогов, которые возникают на человеческой коже. Бойцы замерли в оцепенении. Как к случившемуся отнесется Каравайчук, не хотелось даже думать.
Прапорщик между тем вернулся, он был спокоен. Ни один мускул на его лице не дрогнул, когда он разглядывал лежащее на полу дело рук двух его натурщиков, а точнее, неповоротливой задницы ефрейтора Коляды, которой тот при падении зацепил и повалил тумбочку с головой Косовца и бутылку с химикатом.
— Простите, товарищ старший прапорщик, — промямлил Коляда. — Не знаем, как все это вышло.
— Идите, хлопцы, идите по своим делам, — мрачно изрек Каравайчук.
— Извините, товарищ старший прапорщик, — еще раз повторил Коляда, находясь, судя по всему, в состоянии грогги. — Не знаем, как это случилось, но, поверьте, мы не специально.
Но тот ему ничего не ответил. Уже стоя в дверном проеме, Коляда услышал фразу, заставившую его вздрогнуть.
— Ну и пусть. Так оно, наверное, будет лучше.
Некоторое время ефрейторы шли молча, разговаривать ни о чем не хотелось, настроение было препаршивое. Косовец и Коляда расстались на Майванде. Первый, запрыгнув в дожидавшегося его «козла» с открытым верхом, поехал на базар Миндаи выполнять офицерские заказы, а второй двинулся в противоположном направлении, собравшись в кои-то веки навестить своего товарища Мишку Синельникова.
У Мишки на гражданке была хорошая маза, и он мог избежать всей этой афганской катавасии. Папа у него — большая шишка в Курском облисполкоме, поэтому, когда сын, призванный в армию, сам подал рапорт в Афган и этому его желанию никак нельзя было воспрепятствовать, родич сделал все возможное, чтобы упрямого отпрыска определили куда-нибудь подальше от зоны боевых действий.
В Чарикаре Коляда и Синельников сошлись как-то сразу, но уже через месяц Мишку перевели в Кабул, и теперь он служил при морге. Работа у него здесь безопасная, но страшная. Он пакует в металлические ящики с чудовищной надписью «Герметично» «груз двести». По этой причине много и по-черному пьет. В армии это, понятное дело, категорически запрещено, но на пагубное пристрастие Мишки и тех, кто, устроившись сюда также по блату, работает с ним рядом, здесь смотрят сквозь пальцы.
Прежде трижды навещал Коляда друга, и всякий раз тот был пьян в стельку. Не стала исключением и эта, четвертая по счету, встреча. Часы показывали только полдень, а Синельников уже почти не держался на ногах. На вопросы отвечал с трудом, постоянно икал и мало что соображал.
Коляда не переносил мертвецкой, всегда просил Мишку выйти с ним во двор, но заставить сделать его это сейчас практически не представлялось возможным. Поэтому ефрейтору пришлось зайти внутрь. В нос ударил сильный запах формалина вперемешку с гниющей плотью. Синельников сидел на топчане среди развороченных, обгорелых трупов. В морге не хватало простыней, чтобы прикрывать весь этот страх и ужас. К горлу Коляды подкатил тошнотворный ком.
— Вот полюбуйся, братец кролик, что у нас сегодня на обед, — промычал Мишка, еле ворочая языком во рту. — Форшмак к первомайскому столу. Если хочешь, могу подбросить рецепт. Берется мясо отделения советских воинов-интернационалистов в консервной банке БМД и с помощью выстрела из гранатомета доводится до однородной массы. Затем…
— Миша, перестань! — прервал его Коляда. — Пьяный дурак!
— Ну, сразу так уж и пьяный, — возразил Синельников. — Не пьяный, а только слегка выпивший. Для храбрости. Папик-то меня сюда засунул подальше от смерти. А смерть-то, она здесь вокруг, во всей своей красе.
И тут Коляда увидел то, что заставило его вздрогнуть по-настоящему, и от страха мурашки пробежали по всему телу. За толстым стеклом двери в мертвецкую мелькнуло лицо все того же капитана с ярко выраженной кавказской внешностью. «Так вот почему мне показалось знакомым его лицо, — подумал Семен. — Ведь когда я был у Мишки в прошлый раз, этот типчик тоже заходил. Причем к Мишке».
Синельников, отрешившись от своего полупьяного бреда, вдруг встал и вышел к капитану.
Тяжелые двери в морге, обитые жестью, почти такие же герметичные, как и цинковые гробы. Они настолько звуконепроницаемы, что через них ничего не слышно. Поэтому, о чем говорили Синельников и знакомый незнакомец Коляды, ефрейтор не слышал. Но сквозь стекло было видно, что разговор происходит на крайне повышенных тонах. Мишка что-то кричал смуглому офицеру и при этом активно жестикулировал. И это продолжалось минут восемь-десять. Когда Синельников вошел обратно с криком «Зае…и все!», Семену показалось, что хмель полностью вылетел из его головы.
— Кто это, Миша? — спросил Коляда. — Я вижу его у тебя уже второй раз.
Но Синельников проигнорировал его вопрос.
— Пьяный дурак, говоришь?! — Он весь трясся, это был явно не хмельной тремор, а неконтролируемый гнев человека, дошедшего до крайней степени нервно-психического истощения. — А ты попробуй здесь не попей, я на тебя посмотрю, что с тобой будет!
В дальнем углу мертвецкой стоял «цинк», в котором лежало сильно обгоревшее тело десантника. Синельников рванул у нему.
— Вот видишь, пацан, такой же, между прочим, как и мы с тобой! Но уже не такой!
Коляда едва нашел в себе силы, чтобы взглянуть на обезображенное лицо погибшего солдата, и сразу вспомнил про восковую голову Косовца, что с ней стало после того, как на нее попал бензол.
— У него обе ноги, не так ли, Сеня? — продолжал Мишка.
Коляда угрюмо молчал.
— А теперь посмотри, что я с ним сделаю! — Синельников с обезьяньей ловкостью в два прыжка оказался в другом конце комнаты, схватил с топчана, на котором лежала груда развороченных человеческих останков, оторванную ногу и положил ее в гроб к трупу. — Было две, а стало три. Вот так я теперь этот ящичек запакую, и с этим содержимым отправлю его на родину героя, к папе с мамой.
Коляда повернулся и молча направился к выходу. Мишка еще что-то долго громко говорил, кричал ему вдогонку, но Семен его не слышал. Выбежав на улицу и отдышавшись, он дал себе зарок больше никогда сюда не приходить и забыть о существовании Мишки раз и навсегда.
Я иду по центральному кабульскому проспекту Майванд, этому Бродвею, Арбату, Елисейским Полям афганской столицы, на явку со своим осведомителем, которая должна состояться через полчаса на крупнейшем во всей Азии базаре Миндаи. Шумное восточное торжище — идеальное место для конспиративных свиданий. Увлеченный захватывающим процессом купли-продажи люд ничего вокруг себя не замечает, поэтому на твое появление здесь и твои разговоры никто не обратит ровным счетом никакого внимания.
Мой взгляд на противоположной стороне бульвара — в это время суток здесь не так много народу, слишком уж жарко, хотя на дворе лишь середина апреля, что для русского человека означает только конец климатической зимы, — зацепился за не слишком уж ладную, коренастую фигуру человека в форме старшего прапорщика, к тому же еще и сильно припадающего на левую ногу. В руках у встречного была обычная плетеная корзина, в которую тот уложил неправильной формы бруски желтого вещества, похожего на застывший пчелиный воск.
«Вот и свиделись, товарищ старший прапорщик Мадам Тюссо», — подумал я, глядя вслед удаляющемуся Каравайчуку. Я просто был уверен, что это именно он.
Таджик Абдалло, один из лучших моих агентов, ждал меня уже пятнадцать минут. Я знал, что не поспею на рандеву вовремя еще в Джелалабаде, поскольку там с раннего утра появился Половников и долго меня мурыжил и грузил. С того дня, как он дал мне распоряжение, на выполнении которого я должен был сосредоточиться, прошла только неделя, время еще оставалось, чтобы не подвести полковника, а заодно и себя самого. Данные, которые мне обещал предоставить Абдалло, могли стать первой зацепкой в начатой операции.
Потом мы сидели с ним в дукане, пили чай, ели шаш-кебаб, я втихаря прикладывался к фляжке с водкой. Настроение немного выпить возникло поутру, а после душеспасительных бесед с Половниковым это желание превратилось просто-таки в насущную потребность.
— Были у нас в горах два человека с вашей стороны, — начал свой рассказ Абдалло. — Чина, судя по всему, невысокого, но очень серьезные люди. Одного у нас зовут Топал-бек, как мне его описал человек из охраны наших старейшин, видевший его в течение нескольких минут, невысок ростом, груб лицом, волосы седые, залысины, сильно хромает на левую ногу. Говорит только по-русски.
— А кто второй? — поинтересовался я.
— Имени и прозвища не знаю, — продолжил Абдалло. — Он при Топал-беке состоит кем-то вроде переводчика с дари. От себя говорит мало, а когда говорит, то делает это слишком уж нервно и грубо. Часто вступает с хромым в словесные перепалки на русском языке. Когда их просят перевести, о чем был спор, чернявый, по виду вроде узбек, но говорит с каким-то странным, явно не узбекским акцентом, категорически отказывается.
— Ну, и о чем они договорились с вашими вождями?
— О крупной партии наркотиков, но не местного опия-сырца, а чистого героина, уже пришедшего из-за Хайбера. Происхождение товара, возможно, таиландское, стоимость мне неизвестна. Топал-бек говорил, что все это пойдет в Союз через таджикскую границу в районе Горного Бадахшана. Половину оплаты внесут по факту передачи товара на месте, вторую — после того, как он окажется у заказчика на советской стороне.
— Негусто, но уже что-то, — отметил я. — Значит, участие наших в этом деле практически доказано. Теперь надо их найти и как следует придушить.
— Насколько я информирован, — пояснил Абдалло, — Топал-бек пользуется непререкаемым авторитетом у вашего военного начальства. Поэтому, когда будете его искать, то наверняка подумаете о нем в самую последнюю очередь. Имейте это в виду.
«Слишком уж заметный человек, судя по описанию Абдалло, этот Топал-бек, — думал я, когда возвращался на вертолете в Джелалабад. — Хромой бек. Кого-то он мне напоминает, вот только пока не знаю, кого именно. Значит, путь будет лежать через границу в Бадахшане. Не самый контролируемый нами район. И где именно наведут переправу? Через Пяндж или Памир? Вопросов, однако, стало больше, а ответов пока нет».
Долгожданный дембель. Коляда ликовал от счастья. Он приехал, чтобы попрощаться с Каравайчуком, которого с недавних пор почитал лучшим своим другом и старшим товарищем, готовым всегда помочь добрым словом и дельным советом. Впрочем, на встрече особо настаивал сам прапорщик, и это Коляде очень импонировало.
— А твоя восковая голова и голова Косовца, я ее переделал, уже в Москве, — торжественно объявил ему Каравайчук при встрече, крепко прижимая к себе. — Так что, если будете в столице нашей Родины, добро пожаловать в Центральный музей Вооруженных сил.
— Спасибо вам большое, товарищ старший прапорщик, за все, что вы сделали для меня, — растрогался Коляда.
— Ну, какой я тебе старший прапорщик, землячок? Называй меня просто дядька Андрий, и можно на ты, — разрешил Каравайчук. — Ты теперь — человек штатский, сегодня вечером упорхнешь домой, и поминай как звали, а я ведь к тебе, хлопчик, всей душой прикипел.
Прапорщик смахнул со щеки предательски накатившуюся слезу.
— Ну, что вы, дядька Андрий? — Коляда сам готов был расплакаться, как ребенок. — Я писать вам буду. А когда уволитесь, приезжайте к нам в Хорол, с вашими талантами вы нигде не пропадете, а я буду с вами рядом, как сын.
— Да ж что ж мы все болтаем, — прервал эти чувственные излияния Каравайчук. — На стол мечу все, что съесть захочу. Отпразднуем отходную.
Из холодильника на тумбочку, ту самую, с которой два месяца тому назад Коляда свалил злосчастную восковую голову Косовца, перекочевали бутыль спирта, колбаса, сыр, рыбные консервы, соленые помидоры, которые старший прапорщик сам лично квасил каждую осень в двух деревянных кадушках, и весь штаб армии, включая адъютанта командующего, бегал к нему за закуской.
— Да мне вроде как бы нельзя, — засомневался теперь уже младший сержант Коляда, видя, как прапорщик разливает спирт по стаканам.
— Можно, хлопчик, сегодня можно, — успокоил его Каравайчук. — Тем более что мы понемногу, в рамках, как говорится, эксплуатационных норм.
— А мне, дядька Андрий, не только лычку перед дембелем дали, а еще и медаль! — похвастался Коляда. — Вторую степень «За отличие в воинской службе».
— Иди ты?! Сейчас обмоем! А что ж ты не надел? А ну-ка быстро показывай, и тут же ее на китель с правой стороны груди.
Коляда извлек из внутреннего кармана коробочку, а оттуда — серебристую висюльку с красной планкой и ввинченной в нее маленькой погонной звездочкой.
— Да неудобно как-то. Ни одного духа не убил, и вдруг медаль. Да еще плюс к этому восковая голова на всесоюзной выставке.
— Носи с честью! — напутствовал Коляду Каравайчук, прикрепляя тому к кителю медаль. — Предстань перед родными при полном параде. Невеста-то в Хороле, поди, ждет?
— В Ташкенте, — ответил младший сержант, и его лицо покрыла густая краска то ли от опрокинутого стакана, то ли от внезапно нахлынувшего юношеского стыда.
— Да ну?! — удивился прапорщик. — Хитер бобер! Когда успел?
— Я же в прошлом году, дядька Андрий, в окружном госпитале лежал с гепатитом В, а она там медсестрой, вольнонаемная, на три года старше меня.
— Ну, на три года старше, это не страшно, — подбодрил Каравайчук. — Красивая?
— Красивая. Ухаживала за мной, как за родным. Договорились переписываться. Ждет она меня. Думаю провести с ней пять дней, потому что самолет в Киев только 22 июня.
— Тебе, сынку, повезло, что ты через Ташкент летишь. Родителям уже сообщил о возвращении?
— Нет. Нагуляюсь в Ташкенте, перед вылетом в Киев дам телеграмму. А когда приеду в Хорол сразу начну готовиться к свадьбе.
— Вот что я тебе скажу, — проговорил слегка захмелевший Каравайчук, вновь разливая спирт по стаканам. — Ты, вообще, предкам ничего не сообщай. Погуляй вволю со своей кралечкой, и потом — как снег на голову. Представляешь, как мамка и папка обрадуются, когда ты, нежданный, появишься на пороге отчего дома.
Осоловевший Коляда в знак согласия одобрительно кивнул.
— А в Ташкенте я попрошу тебя оказать мне одну маленькую услугу. Ты, прежде чем упасть в объятия кралечки, съезди в Чирчик. Это рядом, городской маршрутный автобус ходит. Там на улице Фрунзе, дом 17, живет мой старый боевой товарищ Тихон Степанович Табакеркин, списанный из Афгана по ранению. Передай ему письмо от меня. Можно было, конечно, почтой, но, сам понимаешь, военная цензура, начнут копаться, вымарывать, а потом, того и гляди, шею мне намылят за разглашение сведений военного характера. Я же не буду ему писать о том, как квашу помидоры в кадушке.
— Будь спок, дядька Андрий, — пообещал совсем уж захмелевший Коляда. — Для тебя — любой каприз.
— Вот и ладненько, — сказал Каравайчук, вручая младшему сержанту небольшой конвертик и бумажку с адресом в Чирчике. — Только спрячь подальше от посторонних глаз, где-нибудь в одежде. Вас будут шмонать только на предмет наличия оружия и боеприпасов, так что не дрейфь. А Степаныч — человек свойский, накормит до отвала, напоит тебя, ведь не поедешь же ты к своей зазнобе на пустой желудок, а то силы мужской в необходимых членах не будет.
Коляде конверт показался слишком уж тонким для подробного описания ситуации в Афгане, которое могло бы заинтересовать военных цензоров, но он уже от количества выпитого утратил возможность адекватно оценивать все происходящее вокруг него.
— Ну что, будем прощаться сынку. — Каравайчук притянул Коляду к себе, обнял и троекратно смачно поцеловал.
Младший сержант в последний раз оглядел каморку, к которой основательно привык — запыленные бюсты на подставках, пейзажи на стенах, — вновь зацепившись взглядом за надпись «Саланг — не для салаг!» В углу он заметил плетеную корзину с затвердевшим пчелиным воском. Каравайчук был полон новых творческих планов.
Часа три бродил по городу, прощался с Кабулом. Алкогольные пары на свежем горном воздухе выветрились быстро, с непривычки болела голова, но, в общем, все было терпимо. Коляда предвкушал скорую встречу с красивой медсестрой, а затем с родителями. Он уже представлял обильные, как на убой, домашние обеды и возможность валяться в постели, сколько душа пожелает. Неспешным шагом прогулялся по Чар-Чате и Миндаи, сделал последние покупки для мамы, отца, сестренки, ташкентской возлюбленной со звучным, но очень редким для украинского городка Хорол именем Аглая, а ровно в 18.00 был уже в аэропорту. Через час с небольшим вылетал последний в этот день, 17 июня 1986 года, самолет на Родину.
Идя по бетонке перрона к стоящему под парами «Ан-24», он наблюдал, как рядом загружают «двухсотые» в «черный тюльпан». У раскрытой рампы «летающего катафалка» толпилось много военных. В какой-то момент в людском месиве мелькнула знакомая фигура вездесущего чернявого капитана. Семена вновь покоробило. Слишком уж часто этот субъект попадался ему на глаза в последнее время. Успокаивало только то, что этого неприятного человека он больше не увидит никогда в жизни.
Устроившись у иллюминатора, младший сержант продолжал смотреть, как грузят цинковые гробы в стоявший по соседству «Ил-76». Солдаты из похоронной команды по четверо заносили их в бездонное чрево «черного тюльпана», и казалось, этой скорбной веренице не будет конца.
Сеня и не подозревал, что, когда уносящая его в Союз «Аннушка» выруливала на взлетно-посадочную полосу, в «черный тюльпан» внесли очередной «цинкач» с надписью «Коляда С. А.». Коляда Семен Александрович — это он сам, и другого такого полного тезки во время его службы во всем Афганистане не было.
Я шел к Половникову на доклад. Абдалло регулярно таскал мне новые сведения, мы встречались с ним и в Кабуле, и в Джелалабаде, и у заброшенного кишлака по ту сторону линии противостояния с духами, но все это было блуждание слепого в потемках. К разгадке тайны Топал-бека я пока не продвинулся ни на шаг.
Я уже представлял, как полковник станет метать громы и молнии. Срок поиска нам уже продлили в третий и, кажется, в последний раз, и это неизменно сопровождалось руганью, угрозами и проклятиями в наш адрес.
Но все вышло совсем не так, как я себе предполагал. Половников встретил меня радушно. В его кабинете спиной к двери сидел человек, на голове всклокоченная седина с залысинами. На плечах — погоны старшего прапорщика.
— Вот, Звягинцев, знакомься, как я тебе и обещал. Каравайчук Андрей Иванович! — представил полковник своего гостя. — Наша, так сказать, Мадам Тюссо.
Каравайчук пожал протянутую мной руку и почтительно слегка поклонился.
Половников в это время извлекал из сейфа «самую важную документацию» — традиционную бутылку «Сибирской», казалось, у него — коренного сибиряка — запасы этого напитка неистощимы, нехитрую армейскую закуску, свою восковую голову, украсившую центр полковничьего стола, видимо, для эстетического наслаждения трапезы.
— Ну-с, господа офицеры! — предложил тост гостеприимный хозяин. — Выпьем за дружбу, которая есть, и за дружбу, которая будет!
Признаться, мне не очень хотелось, чтобы между мной и Каравайчуком возникло некое подобие дружбы. Что-то меня во внешности этого человека настораживало и даже вызывало отвращение. Слишком уж он подходил под описание Абдалло. «Если бы с этого старшего прапорщика, — подумал я, — содрать военную форму и обрядить в стеганый халат и чалму, получится вылитый Топал-бек». И только регалии Мадам Тюссо — две «звездочки» и «Отвага» не позволяли мне делать этот далеко идущий вывод. Все это в конечном итоге было только моим предположением.
Половников и Каравайчук пили шумно, предаваясь воспоминаниям. Я по большей части молчал, иногда вставляя в их пламенный разговор свои пять копеек. Полковник обратил внимание на мою немногословность, спросил:
— Что приуныл, балагур?
— Устал, — объяснил я. — Вторые сутки уж заканчиваются, как я без сна.
Сказав это, я раскланялся и удалился. Ночевать остался в Кабуле. Старые друзья же пропьянствовали всю ночь. Утром я имел возможность созерцать, как шатающегося прапорщика Каравайчука со страшного бодуна затаскивали в «уазик», чтобы отвезти отоспаться. А полковник Половников появился в своем кабинете только под вечер, первым делом позвонил мне в Джелалабад и снял стружку, что называется, по полной программе.
Нет, все-таки младший сержант Коляда плохо знал службу. Закружила его любовная карусель с красавицей-медсестрой, не выполнил он просьбу старшего товарища Каравайчука, не поехал прямо из ташкентского аэропорта в город-спутник Чирчик к его боевому другу — капитану в отставке Табакеркину. Неуемная страсть неодолимо влекла его в другую сторону, к возлюбленной. Этой же ночью, во время дежурства Аглаи, лишился он двадцати лет и пяти месяцев от роду самого дорогого, что есть поначалу у каждого человека, — своей невинности. А этот ритуал после того, как совершен, надолго отбивает у человека последние мозги.
Словом, только в самолете, летящем в Киев, он внезапно вспомнил, что подвел Каравайчука, и все время до посадки думал, как же ему поступить. «Ничего, — решил в конце концов Коляда. — Приеду домой и тут же отправлю письмо почтой. И дядьке Андрию отпишу, что бес, мол, попутал, извинюсь».
Хорол встретил Семена жаркой погодой, когда по всему городу распространяется духмяный аромат фруктовых деревьев, прогибающихся под тяжестью плодов. С вокзала он ехал домой и жалел, что все же не дал родителям телеграмму. Мама бы уже что-нибудь приготовила вкусненькое — любимые вареники с вишней, например.
А вот и двор, который Коляда не видел два года. Кто-то перед неприметной хрущевской четырехэтажкой разбросал на асфальте цветы. «К чему бы это? — недоумевал он. — Такие красивые цветы, и на землю бросать?».
Дверь в квартиру 19 во втором подъезде на втором этаже была открыта настежь. Пахло чем-то вкусным. «Неужели кто-то сообщил о том, что я приезжаю? — первое, что пришло в голову Коляде. — Ну, товарищ прапорщик, ну дядька Андрий, ты даешь! А мне советовал нагрянуть как снег на голову».
На кухне за плитой стояла соседка тетя Груша и почему-то плакала. «Видимо, лук только что почистила», — мелькнуло в мозгу у Семена.
— Тетя Груша, вот я и приехал! — позвал ее Коляда.
Та обернулась и остолбенела. Губы ее задергались, она хотела что-то сказать, но не смогла. Охнув, женщина выронила из рук поварешку и осела на стул.
— Тетя Груша, что случилось? Вам плохо? — Семену все еще казалось, что это с ней приключилось от радости. — Нет, надо было все-таки мне дать вам телеграмму.
В следующую секунду на кухню вбежала ее внучка — Катерина. Увидев Семена, она вскрикнула и попятилась. Ее лицо выражало ужас.
— Катюха! Ну, ты выросла! — Коляда не скрывал своего восторга, хотя ему все еще была непонятна столь странная эмоциональная реакция на его приезд.
— Сеня! — выдавила из себя Катя. — Это ты!
— Да я, я! — и тут же перешел на крик. — Да что с вами со всеми такое происходит?! Вы что здесь все, с глузду посъезжали?
— Сеня! — продолжала причитать Катя. — Это ты!
— Ну а кто еще?! — ему стало казаться, что он сейчас сам сойдет с ума. — Где мои?
— Так они там… На кладбище! — Глаза Кати наполнились слезами.
— Что?! — возопил Семен и, как бы вмиг окаменев, помертвев, тихо спросил: — Кого хоронят? Маму? Отца?
— Тебя, Сенечка, тебя! — И тут девочка разревелась.
— Как это меня? — Коляда опустился на стул и тупо уставился в открытую дверь в гостиную, где уже был накрыт поминальный стол.
Семен не знал, сколько времени длился его шок. Потом он с трудом вспоминал, как всем двором перекрывали улицу, останавливали проезжающие машины, забивались в них и мчались на кладбище, как, перемахнув через кладбищенскую ограду, бежал он в направлении толпы людей, слыша залпы прощального салюта. Цинковый гроб уже опустили в могилу, и участники панихиды брали комья земли в пригоршни и бросали их в разверзшийся зев черной ямы.
— Мама! — что было сил закричал Семен.
Процессия обернулась. Пожилая женщина сделала несколько шагов навстречу Коляде:
— Сенечка, сынок!
И рухнула на землю. Среди людей началась паника. Они беспорядочно носились вокруг вырытой могилы и голосили. Перепуганные солдатики из траурного почетного караула при приближении Коляды попятились и навели на него свои автоматы.
— Все, хватит! — дико заорал он. — Всем молчать! Вы что, Гоголя начитались?
Это возымело определенный эффект. Люди успокоились. Некоторые бросились приводить в чувство упавшую в обморок мать. Солдаты повесили на плечи свои автоматы. Отец встал за спиной сына, у него дрожали руки.
— Эй вы, бараны! — властно скомандовал Семен землекопам. — Вытаскивайте живо гроб из ямы!
Когда «цинкач» извлекли на поверхность, Коляда заглянул в смотровое окошечко и отшатнулся. Он увидел свое лицо. Быстро нашлось несколько ломов. Разъяренная публика просто-таки начала кромсать гроб. Представитель военкомата, всегда присутствующий на подобного рода мероприятиях и специально наблюдающий за тем, чтобы родственники не вскрывали гробы, старый перестраховщик в майорских погонах, пытался воспрепятствовать этому действию и на сей раз. Но его грубо оттолкнули, чуть не уронили в могилу. Напрасно он взывал к автоматчикам, чтобы те вмешались, требовал от них хранить верность присяге. Никто из них даже не шелохнулся.
Между тем в гробу лежала та самая любовно выполненная старшим прапорщиком Каравайчуком восковая голова Коляды, которая должна была в этот самый момент украшать экспозицию Центрального музея Вооруженных сил. Все остальное пространство домовины занимали пакетики с каким-то белым порошком. Семен до последнего надеялся, что все-таки произошла какая-то нелепая ошибка, но теперь ему все стало предельно ясно. Трясясь всеми поджилками, он вынул из нагрудного кармана форменной рубашки конверт, так и не попавший в руки отставного капитана Табакеркина, распечатал его и прочитал на свернутом вдвое тетрадном листке всего два слова: «Можно убрать». Этот почерк он сразу узнал.
Уже на следующий день Коляда при полном параде — даже медаль нацепил — давал показания в Полтавской областной военной прокуратуре. Допрос длился почти шесть часов. Мать его не вынесла двух ударов, обрушившихся на нее в последнюю неделю. Сначала она узнала, что сын ее погиб за несколько дней до истечения срока службы, а потом на похоронах вдруг увидела его целым и невредимым. Ее разбил паралич, и, пролежав трое суток в коме, она умерла.
Я считал, что имею полное моральное право участвовать в захвате Мадам Тюссо. Это я раскусил этого оборотня с превосходной биографией и отменным послужным списком. Показания Сени Коляды только подтвердили мою точку зрения. Еще неделя-другая, и я бы раскусил хромую сволочь сам. Но спецназ решил действовать без промедления, поскольку Каравайчука признали особо опасным. До ранения, будучи старшиной разведывательной роты, он особо лютовал во время рейдов, за что сослуживцы, которые, несмотря ни на что, относились к нему с большим уважением, прозвали его Черным Прапорщиком. Поэтому никто не собирался ждать, пока я прилечу из Джелалабада и приму участие в операции.
И ведь все равно опоздали. Мадам Тюссо ушел прямо у них из-под носа. В мастерской все перевернули. В углу спрятанными под дерюгами нашли еще две восковые головы. Не буду называть фамилии этих бойцов. Ребята уходили домой осенью, но их судьбу Черный Прапорщик решил заблаговременно. И тоже наверняка нравился им, привлекал своими благочинными речами.
Тысячи военнослужащих, советских и афганских, три дня искали его по всему Кабулу, исследовали буквально каждый квадратный сантиметр городской территории. Столицу полностью блокировали, но опытному разведчику (ведь все позабыли, что Каравайчук в первую очередь — разведчик, а потом уже скульптор-самоучка) удалось преодолеть все кордоны.
Захват чернявого толмача, переводившего Топал-беку, тоже прошел не так, как этого хотелось. Этот капитан, который постоянно попадался на глаза Семену Коляде, был мне лично известен. Артур Галустян, из папенькиных сынков, когда-то учился в Институте стран Азии и Африки. За жестокое изнасилование студентки-однокурсницы был удален из вуза. Не исключен, а именно удален от суда подальше, и год спустя, уже в Афгане, ему вручили диплом о высшем образовании. Владел в совершенстве восточными языками — фарси, дари и урду, но это, пожалуй, было единственное его достоинство.
Капитан плохо сходился с людьми, был груб и высокомерен в общении. Когда его пытались взять, он оказал яростное сопротивление, расстрелял две пистолетные обоймы, убил выстрелами в голову двух спецназовцев, а последнюю пулю пустил себе в рот. Мое знакомство с ним было шапочным, несколько раз выпивали в офицерских компаниях, но дружны не были. Назвать такого субъекта своим другом было бы уже чересчур. Зато помню его любимую армейскую присказку: пистолет нужен настоящему офицеру только для того, чтобы застрелиться. Этот принцип он сам и реализовал сполна на практике.
Главное, этот канал доставки наркотиков в Союз был полностью ликвидирован, к суду привлекли десятки людей в самом Афгане, Ташкенте, Ашхабаде, Алма-Ате — ну, и конечно же, в Москве. Был изобличен даже один работник Полтавского областного комиссариата по месту призыва Семена Коляды. Осуществлял прикрытие, гад, всем этим делишкам. В ходе следствия удалось установить, что всего домой не вернулись семь демобилизованных солдат, которые сначала пожертвовали свои головы в «экспозиции» Каравайчука, а затем и вовсе их лишились. Отставного капитана Табакеркина судили, дали только семь лет, поскольку не могли доказать его причастности непосредственно к убийствам. Ведь ни одного тела так и не нашли. Военный трибунал присудил ефрейтору Мише Синельникову восемь лет. Как соучастнику. Он помогал упаковывать наркотики в гробы, знал, что его армейский друг Сеня Коляда обречен, и никак не помог ему. И папа ничего не смог сделать. Сколько людей привлекли за участие в наркотрафике непосредственно в высших эшелонах власти, я так до сих пор не знаю.
Самое обидное для меня всегда было то, что ушел от возмездия главный участник этого дела — сам Мадам Тюссо, он же Черный Прапорщик. Как-то пронесся слух, что Каравайчук по-прежнему скрывается где-то в провинции Нангархар, поскольку знает здесь каждую дыру, где можно спрятаться. Поначалу мы воспрянули духом, бросились его ловить. В поиске было задействовано не менее двухсот человек — ребят из местной оперативно-агентурной группы, бойцов разведроты, где, к слову, Каравайчук когда-то служил, сотрудников царандоя, местных активистов. Но все оказалось тщетным.
Однажды возле одного из горных селений мы натолкнулись на похоронную процессию. Несколько десятков демонстрирующих неподдельную скорбь мужчин и женщин несли по направлению к старому мазару покойника. А потом, несколько дней спустя, Абдалло сообщил мне, что таким образом сообщники вынесли из кишлака, взятого в кольцо нашими военными, Черного Прапорщика. Это было самое минимальное расстояние, на которое я приблизился к Мадам Тюссо, исключая, конечно, факт личного знакомства с крепкими рукопожатиями в кабинете Половникова. Сколько раз я потом корил себя, что не остановил «траурное шествие» и не заставил аксакалов развернуть ковер, в который мусульмане по традиции заворачивают умерших. После этого Каравайчук пропал окончательно и бесследно. Осталась только солдатская молва, постоянно обраставшая всякими небылицами и нелепицами. Дорого бы сегодня я заплатил за то, чтобы узнать, какова же была дальнейшая судьба Черного Прапорщика, жив он или сгинул где-то в вечных снегах Гиндукуша.
В один из вечеров мы с Половниковым засиделись до самого утра. Выпили основательно, разговор шел с трудом, но он был необходим.
— Не понимаю, — недоумевал полковник, — зачем Каравайчуку понадобилось так театрально все обставлять? Есть же куча других способов, более легких, но не менее эффективных, чтобы делать такие дела. А то завертел сюжет, хоть роман детективный пиши.
— Обязательно когда-то напишут, — выразил уверенность я.
— Все равно это дурость!
— Не скажите, товарищ полковник, — попытался объяснить ему я. — Есть просто мерзавцы, а есть мерзавцы — творческие натуры, каким был наш Мадам Тюссо. Он не просто действует, он играет. И со своими жертвами, и с теми, кто будет пытаться его изобличить. И получает от этого удовольствие.
Половников разлил по стаканам остатки водки, которую принес я, мы выпили, и он предложил:
— Ну, что, я лезу в сейф за «важной документацией», а то что-то мне не хватает.
И, не дожидаясь моего согласия, открыл дверцу и стал шарить внутри. Я заметил, что в сейфе нет его восковой головы.
— А где же ваше, как любил говаривать без вести пропавший Каравайчук, восковое альтер эго? — поинтересовался я.
— А ты что, не знаешь? — удивился полковник. — Голову пришлось присобачить к уголовному делу, как вещдок. Она теперь по всем правилам опечатана, снабжена порядковым номером и сфотографирована со всех ракурсов. Слава богу, что наша Мадама не присобачила к ней член, а то бы позору потом не обраться.
— Значит, шедевр изобразительного военно-прикладного искусства утрачен для человечества навсегда?
— Да ну его! — махнул рукой Половников. — И пусть себе утрачивается навсегда. От этой восковой башки вышли одни неприятности.
После мы опять выпили, закусили, немного посидели в тишине, думая каждый о своем. Первым молчание нарушил прокурор.
— Нет, ну додуматься до того, чтобы засадить в цинковый гроб восковую голову!
— Все логично. — В этот вечер я как бы выступал в роли адвоката Мадам Тюссо. — Сколько было случаев, когда родственники, не увидев в окошечке «цинка» родное лицо, хватались за ломы и начинали взламывать гробы. Ладно, когда открывали и находили в нем гниющие останки, а тут ведь заложен товар на миллионы долларов. Обязательно надо было перестраховаться. И Каравайчук нашел оригинальное решение проблемы. Пусть затратное, но все равно оригинальное.
Вновь последовало непродолжительное молчание. Полковник опять заговорил первым:
— Прав был твой Абдалло, когда охарактеризовал Черного Прапорщика как человека, пользующегося абсолютным доверием окружающих. Кого-кого, а его бы мы заподозрили в причастности к этому делу в самую последнюю очередь. И если бы не этот «казус Коляды».
— На сей раз не мы, а вы, товарищ начальник.
— То есть?
— То-то и оно, что это для вас он был непререкаемым авторитетом. А я его и без участия Коляды почти уже раскусил, — несколько преувеличил я собственную значимость в расследовании. — Помните, когда вы здесь предавались до утра воспоминаниям, а я ушел, сославшись на усталость.
— Ну и?
— Так вот, уже тогда я был почти уверен в том, что Топал-бек — это Мадам Тюссо.
— Каким же это образом?
— В то время у меня уже было подробное описание внешности Топал-бека, которое дал мне Абдалло. Все совпадало до мельчайших деталей.
— Так что ж ты молчал?
— А что я мог вам тогда сказать, когда вы обслюнявились, вспоминая былые дни, проведенные вместе? Что бы вы обо мне тогда подумали? И как бы ответили? А этот Черный Прапорщик дерзок до необычайности, да еще вдобавок и контуженый. А вдруг он достал бы пушку и обоих нас укокошил? И что вышло бы в итоге? Казенные похороны с прощальным салютом, две вдовы и пятеро сирот на двоих?
— Да, — Половников тяжко вздохнул, — в нашем с тобой деле, майор, всегда лучше перебдеть, чем недобдеть.
Как я и предполагал, никакого поощрения нам не обломилось. Половникова, а заодно с ним и меня обвинили в медлительности и даже в утрате бдительности. Все ведь знали, что полковник и старший прапорщик — большие друзья. Тут уж дело было не до дырок для орденов на кителях. Дырку бы в голове не сделали калибром 9 миллиметров. Я и по сей день, вспоминая об этом, возношу хвалу Всевышнему: слава богу, говорю, что нас тогда не расстреляли, как изменников Родины.
Через месяц полковника Половникова отозвали в Москву и отправили дослуживать срок в Одесский военный округ, самый бесполезный в структуре Вооруженных сил СССР, место ссылки всех проштрафившихся, пьяниц и неудачников. Выслуга лет у него уже была, мог бы уйти в запас и податься куда-нибудь в юрисконсульты как раз накануне кооперативного движения. Но он вешать форму в шкаф не захотел.
Из последнего письма, которое мне прислал Семен Коляда.
«Уважаемый Алексей Егорович! (В процессе повествования я не успел полностью представиться. Так вот, по имени-отчеству меня зовут именно так. — Прим. авт.)
…
Два месяца тому назад был проездом в Саранске. Встретился там с отцом Сережи Косовцом Трофимом Сергеевичем. Он мне рассказал, что Сережину могилу разорили через неделю. Тогда все удивлялись, кому понадобилось это надругательство и зачем унесли обезображенный труп. Отец, увидев в окошечке восковую голову, которую мы с Серегой нечаянно облили бензолом, поверил в то, что сын погиб, сгорев в бронетранспортере за два дня до дембеля.
…
В прошлом году меня приглашали в Полтавскую областную военную прокуратуру самостийной державы Украина, чтобы сообщить, что уничтожают вещдоки по старым уголовным делам, предложили забрать восковую голову. Этим дуракам в вицмундирах, видимо, нечем было заняться, как только вызывать меня через двадцать лет из Киева в Полтаву из-за таких-то пустяков. Но я поехал. Свою голову я, конечно, забрал, точнее сказать, выкупил у родного государства, заплатив за услугу двадцать пять гривен. Теперь она, побывавшая и под пыльной рогожей, и в цинковом гробу, и под стражей, стоит в редакции, на моем рабочем столе. Иногда пугаю ею наиболее впечатлительных коллег, в особенности новичков или практикантов, и посетителей.
…
Да, и самое главное. Старшего прапорщика Каравайчука Андрея Ивановича (дядьку Андрия, он же Черный Прапорщик, он же Мадам Тюссо) на родине реабилитировали, провозгласили жертвой тоталитарного коммунистического режима, объявили героем, пропавшим без вести в Афгане. В музее города Шостка открыли стенд в честь его. Звонил как-то мне музейный работник, просил продать свою восковую голову для экспозиции в память о Каравайчуке. Я отказался, а когда тот стал проявлять настойчивость, послал его куда подальше. Гореть тому в аду, а не в экспозициях красоваться.
Кстати, в Шостке наблюдается настоящий восковой бум. Оказывается, здесь с давних времен пчелиный воск и изделия из него — традиционный народный промысел. При фабрике „Свема“, которая когда-то выпускала фиговую советскую кинопленку, теперь создано предприятие по литью восковых фигур. Хотят открыть свой музей и удивить весь мир, обставив, в смысле обогнав, салоны Мадам Тюссо в ведущих европейских столицах.
…
Да, я узнавал и выяснил, что только производство восковой головы сегодня стоит не менее семи тысяч долларов США. Значит, в 1986-м с учетом инфляции каждое изделие нашего Мадам Тюссо стоило примерно пять штук „зелени“. С размахом работал Черный Прапорщик, оставляя свой след в искусстве. Знал бы он, какова реальная стоимость его труда, то, возможно, предпочел бы зарабатывать деньги этим ремеслом и не стал бы душегубом.
…
«P.S.: Второго дня мне исполнился 41 год. Стар уже стал. Мы обязательно должны с Вами увидеться. Приезжайте в гости всей семьей в любое удобное для Вас время, только постарайтесь сообщить об этом заблаговременно, хотя бы за несколько дней, чтобы я успел похерить свою работу и полностью быть в Вашем распоряжении. Ваш С. К.».