Андрей – шпион Пилата? Никогда! Все во мне восставало при этой мысли. Пусть он сгноит меня в этой дыре – никогда и никого не соглашусь я предать в руки римлян! Да, верно: римляне принесли в нашу землю покой и мир. Но что это за мир, насажденный средствами насилия и шантажа! Что это за покой, который только потому и держался, что людям заткнули рты! Голова готова была лопнуть от всех этих мыслей.
Но что же делать? К чему готовиться, если я отвечу «нет»? Как поступит Пилат? Отдаст меня палачам, чтобы я под пыткой рассказал о своих друзьях, о семье, а может быть, и о Варавве? Прикажет тайно умертвить меня, чтобы никто не узнал, что он пытался меня шантажировать? Или решит распять меня на глазах у всех в назидание остальным? Разорит мою семью? Что будет с Тимоном? В моих ушах звучали последние слова Пилата: «Я не чудовище, что бы кто ни говорил!». Разве сказано недостаточно ясно? Разве не должно было это означать: «Берегись – может статься, они правы, и я все-таки чудовище!»
Если бы я только мог сбежать от этой муки! Куда-нибудь, где меня не достал бы никакой шантаж! Где никто не приказывает и не грозит! Где все эти терзающие душу голоса умолкнут, и наступит тишина!
Я страстно желал умереть. Разве философы[24] не научили меня, что даже из самых трудных положений есть выход? Врата, которые не закрываются никогда. Врата смерти. Через них можно ускользнуть от кровожаднейших из тиранов. Но было ли самоубийство и в самом деле верным решением? Римляне восхищались Катоном и Брутом, которые, попав в безвыходное положение, убили себя. Такой взгляд можно встретить и среди евреев. Но все же в основном мы привыкли думать иначе: жизнь – задание, данное нам Богом. Мы не вправе от него отказаться, решив, что жить – это слишком тяжелый труд. Ибо кто может знать, что еще уготовил нам Бог – Он, придающий силы неудачникам и изгоям. Так же и наши предки были оставлены всеми – оставлены множеством богов, которых почитают повсюду в мире, оставлены всеми людьми. Беспомощные и отчаявшиеся, бродили они по пустыне. Но они не сдавались. Они верили Моисею, говорившему, что Бог возложил на них миссию, от которой они не вправе отказаться!
Если бы я был свободен хотя бы бродить по пустыне! Тут меня посетила мысль: почему бы не принять для вида предложения Пилата, а потом не уйти в пустыню и не кануть бесследно? Я знал, что нужно делать, чтобы выжить в пустыне. Когда-то Банн преподал мне эту науку. Я мог бы отправиться к нему. Пожалуй, теперь уже я готов к тому, чтобы понять его учение. Тогда-то оно так и осталось мне чуждо.
Что в то время заставило меня прийти к нему? Какое-то смутное беспокойство, мучившее меня, беспокойство, о причинах которого я мог лишь догадываться. Я вырос в доме, известном свободой взглядов. К еврейским обычаям и убеждениям мы привыкли подходить философски. Мой отец любил повторять: «В Библии говорится то, о чем думают греческие философы». Я помню, как однажды мы любовались восходом солнца. Мы взобрались на гору и стали ждать. Наконец, солнечные лучи разорвали предрассветную мглу, и вся земля преобразилась, превратившись в чудесную игру красок и света. Отец сказал: «Как я понимаю язычников, поклоняющихся солнцу! Но оно лишь отражение истинного Бога. Они чувствуют Бога в его отражении. Они путают Творца с творением и все-таки не лишены способности понимать красоту этого мира».[25]
Отец любил красивые вещи. Потому-то один его друг и подарил ему маленькую статую языческого бога. Для моего отца это была фигура прекрасного человека, не более. Он спрятал идола в одной из пристроек. Отец был уверен: когда мысль о несопоставимости Бога ни с чем утвердится во всех сердцах, можно будет безбоязненно изображать любые вещи этого мира![26]
В такой семье я вырос. Но потом я с удивлением узнал, что не все думают так же, как мои родители. Я познакомился с верой простых людей, у которых не было потребности доказывать себе, что их вера не хуже мысли греческих философов. Не задаваясь лишними вопросами, как во что-то само собою разумеющееся, они верили в Единого Бога, который не нуждается ни в защите ни в оправдании. Самым главным для них было исполнять его волю изо дня в день и не нарушать его заповедей. Мне открылся новый мир.
Тогда я ощутил страстное желание, начав с азов, изучить свою еврейскую веру. Мне хотелось всей своей жизнью воплотить ее предписания. Я стремился к ясности и определенности. И вот мне рассказали про Банна. Меня привлекло в нем то, что он учил в пустыне – по ту сторону обыденной жизни. Подобно мне, он считал, что мы, евреи, еще раз должны начать все сначала. Как когда-то в незапамятные времена мы шли из Египта через пустыню, стремясь прийти в эту землю, так сейчас нам нужно снова отправиться туда. Мы должны еще раз услышать голос того, кто сказал нам в терновом кусте: «Я есмь Сущий!»
Банн держался крайних взглядов: не только евреи, нет – весь мир должен начать сначала. Наш нынешний мир не удался. Это мир, где царят угнетение и несправедливость, эксплуатация и страх. На великом суде, который устроит Бог, этот мир сокрушится от собственных противоречий. Но потом начнется новый мир. Я словно сейчас еще слышу его голос:
«Тогда восставит Бог вечное царство
Для всех людей,
Тот самый Бог, который когда-то дал Закон.
Все люди станут поклоняться этому Богу
И отовсюду стекаться к его храму.
И будет только один Храм.
Со всех сторон будут вести пути к нему.
Горы все сделаются проходимыми,
По всем морям поплывут корабли.
Все народы станут жить в мире.
Оружие исчезнет.
Власть разделят по справедливости.
И Бог будет между людей.
Волки и овцы вместе
Станут щипать траву на горах,
Барс будет пастись вместе с козленком.
Медведь возляжет рядом с теленком,
А лев, как вол, станет есть солому
Из яслей,
И маленькие дети станут водить его на веревочке.
Змеи и василиски будут спать
в колыбелях с младенцами
И не причинят им вреда,
Потому что длань Божия прострется над ними» [27]
Какие прекрасные это были мечты! Мечты о бегстве в новый, более совершенный мир! Ничуть не лучше моих мечтаний о бегстве в пустыню. И какая пропасть отделяла мои мечтания от реальности! Ведь римляне знали о том годе, который я провел в пустыне. Они станут повсюду искать меня. Я не только погибну, но увлеку вместе с собой и Банна. И тогда римляне скорее всего уже наверняка нападут на след Вараввы.
Я уже был с Банном довольно долгое время, когда Варавва присоединился к нам. Он тоже пришел из Галилеи и, как и я, был родом из Сепфориса. Его родителям, тогда еще совсем молодым, едва удалось спастись от постигшей город катастрофы. Они потеряли дом и все имущество. Теперь семья жила в Гишале, на севере Галилеи, с трудом сводя концы с концами. Бегство из Сепфориса и варварское обращение с городом не могли пройти бесследно: эти люди не признавали римлян и точно так же не соглашались принять правителей из династии Иродов, видя в них лишь послушных марионеток в руках все тех же римлян. Они отвергали чужеземцев не потому, что те были чужеземцами. Они отвергали их потому, что с ними в их землю пришли рабство и насилие.
Чего искал Варавва в пустыне? Думал спрятаться здесь от римлян? Был ли он замешан в преступлениях против них? Этого я не знал. Но одно сразу бросалось в глаза: в то время как я еще только шел к тому, чтобы обрести родину в великом мире иудейства, для Варравы все сомнения остались позади. Он нашел свою родину. Для него вопрос стоял так, чтобы отстоять ее в борьбе с соблазнами греко-римского мира. От него исходила уверенность. Это и привлекло меня к нему. Он знал, что призвано придать его жизни содержание и смысл. Я же был только еще на пути к этому.
Мы по-разному относились к тому, чему учил Банн. Весть о новом мире не захватывала меня целиком. Дома меня научили любить этот мир, Варавву же, напротив, научили презирать его. И он страстно, всей душой откликнулся на мысль о новом мире. Только в одном они расходились с Банном. Варавва говорил: «Этот новый мир не наступит сам по себе. Бог хочет, чтобы мы сделали что-то, приблизив его приход. Пусть даже для этого нам придется применить силу[28]. И евреев, бежавших из Египта, ждал впереди новый мир. Но никто не собирался им его дарить. Сперва им пришлось пройти через многие лишения, одолеть внешних воагов и быть готовыми к предательству в собственном лагере».
Хотя Варавва мне нравился, меня пугала мысль силой приблизить приход нового мира. Насилие недопустимо. Насилие развращает. И в то же время качеством, несмотря ни на что привлекавшим меня в Варавве, было его желание что-то делать. Он не хотел ждать. Он был убежден, что мир уже сейчас настолько плох, что стоит попробовать. Я со своей стороны далеко не был уверен, что из этого что-то получится. Его затея казалась мне далекой от реальности. Римляне были слишком сильны.
Оказавшись там, где я был, я стал лучше понимать своих товарищей по пустынножительству. Ванн хотел порвать всякую связь с этим миром, где царят шантаж и насилие. Разве не лучший выход – уйти из него, омыть его грязь и скверну в водах Иордана? Что еще он заслуживал, этот мир, кроме гибели? Имей я власть, я пожелал бы, чтобы огонь небесный низвергся на головы Пилата и его солдат и испепелил их!
Теперь я понимал Варавву: разве не нужно что-то делать? Разве не нужно как-то защищаться от римлян? Но разве открытое сопротивление не было шагом, продиктованным отчаянием?
И тут вот какая мысль пришла мне в голову: имея дело с людьми, подобными Пилату, не правильнее ли будет подыграть им в их грязной игре? Если Пилат не гнушается шантажом, чего он заслуживает, если не того, чтобы его обманывали? Может быть, мне стоит для вида согласиться на его предложение, а потом передавать лишь те сведения, в которых заинтересованы мы, евреи? Об остальном же просто не сообщать? Да, еще одно: разве не мог я заодно и о римлянах разузнать что-то такое, что пригодилось бы моим землякам? Жалкая роль, кто говорит! Роль, играя которую придется лицемерить и обманывать. Можно ли участвовать в такой игре? Есть ли у человека в безвыходном положении право сознательно идти на обман?
Как это было с Авраамом? Разве не пришлось ему выдать свою жену за сестру, чтобы фараон, узнав, что он ей муж, не убил его?[29] И это была ложь. Разве Иаков не получил первородства хитростью и кознями, – и все же это именно он получил благословение![30] Разве Давид не был наемником в войске филистимлян[31] – и, несмотря на это, стал великим еврейским царем! Разве вся история моего народа не доказывает, что не только те, кто совершают благородные поступки, могут рассчитывать на благословение? А еще и ничтожные, гонимые – те, кто заботятся скорее не о подвигах, а о выживании! И разве в моей судьбе не происходило сейчас то же, что испокон века было уделом моего народа? Когда поневоле отказываешься от прекрасных идеалов ради того только, чтобы выжить и спастись! Разве я, Андрей, не был сейчас беглецом Авраамом, гонимым Иаковом, Давидом – предводителем разбойников?
Когда я вот так связал собственную судьбу с историей своего народа, на меня снизошел покой. Неизвестно откуда, явилась уверенность: уступив шантажу Пилата, я еще не обязательно предаю свой народ! Ибо во мне повторялась судьба моего народа.
Я долго еще лежал с открытыми глазами. Когда я, наконец, заснул, мне приснился сон: передо мной, в тоге с пурпурной каймой стоял Пилат. Он в который раз повторял: «Я не чудовище! Я не зверь!». Внезапно черты его человеческого лица стали меняться. Во рту сверкнули огромные клыки. Пальцы сжались в кулак. Там, где только что блестело кольцо я увидел когти. Тело раздулось, – и вот уже передо мной стоял гигантский зверь, рычащее чудовище, издевательски грозившее миру когтистой лапой. Но даже и теперь он не переставал рычать: «Я не чудовище! Я не зверь!».
Мне хотелось бежать. Но ноги не слушались меня. Я словно прирос к месту. Зато чудовищный зверь, напротив, подошел ближе. Вот он обнюхал мои ступни. Вот тронул лапой колени. Вот он уже изготовился вцепиться мне в горда – как вдруг ни с того ни с сего содрогнулся, вжал голову в плечи и сделался совсем маленьким. Он визжал и корчился в пыли. Вся надменность и величие его улетучились, словно поставленные на колени какой-то невидимой силой, вставшей за моей спиной.
Я обернулся. За мной стоял человек. Его окружали другие люди. В руках людей были книги. Там были записаны злодеяния зверя – не только самого Пилата, но и всей Римской империи. Злодеяния оглашались одно за другим, и каждый раз чудовище издавало вопль и принималось корчиться в пыли. В конце прозвучал приговор: зверя утащили прочь и умертвили. Теперь власть принадлежала неизвестному человеку и его спутникам.
Я проснулся. Не случалось ли мне читать о подобном сне в книгах? И тут я вспомнил: да, конечно! Сон Даниила о четырех зверях, вышедших из моря![32] Только сейчас мне явился один, последний зверь. Я обомлел. Ибо четыре зверя обычно толковались как четыре царства, покорившие мир – Вавилон, Мидия, Персия и держава Александра. Сон означал, что все эти звериные царства падут. Все они будут разрушены царством Человека – некоей загадочной фигуры, сошедшей с небес и принявшей человеческий облик.
Были такие, кто понимал это так: сон Даниила сбылся. После крушения эллинистической державы Александра пришел черед Римской империи. Она принесла мир туда, где прежде свирепствовали войны и разруха. Римская империя и есть царство Человека.
Мой сон явил противоположное: Римская империя и была тем последним чудовищем. И это царство, подобно прочим, звериное. Подлинно человеческому царству предстояло еще наступить.
Я все еще находился во власти зверя. Но теперь я знал: этого зверя можно победить. Есть нечто более сильное. Сейчас пока он простирает свою власть надо мной. Он владеет моим телом, заключенным в оковы. Но над моим внутренним миром он уже не властен: над той частью меня, откуда приходят сны. Разве задача моя не в том, чтобы хитростью победить это царство?
Когда рассвело, я велел передать Пилату: я согласен, но только при условии, что Тимона сейчас же отпустят.
Уважаемый коллега,
Большое спасибо за дружеское письмо. Я с радостью принимаю Ваши предложения изменить кое-что в тексте. И над Вашей идеей так изменить повествование, чтобы оно не велось от первого лица, я тоже думал. Ограниченность этой формы особенно дает о себе знать, когда главный герой, от имени которого ведется рассказ, сидит в тюрьме: автор и читатель заперты вместе с ним. Всеведущий рассказчик, говорящий с вами от третьего лица, мог бы одновременно находиться повсюду. В этом смысле он был бы похож на историка.
Но я тем не менее решил и дальше писать от первого лица. Конечно, такой выбор еще больше отдалит мой рассказ от исторического повествования. Но разве историк не готов слишком быстро забыть, что все, что он исследует, – это дела и переживания отдельных людей, заключенные в промежуток между рождением и смертью? Вся история проживается и изображается людьми в ограниченной перспективе. Другими словами: никакой истории самой по себе не существует. Есть только та история, которая воспринимается в определенной перспективе. Взгляд историка – лишь одна из возможных перспектив. Если мы примем этот взгляд, то, очень может быть, что пострадает именно та сторона истории, которую удастся передать, если мы поведем повествование от первого лица.
Вопреки Вашему совету я и дальше буду писать от имени главного героя. И все же, несмотря на это, Ваши замечания принесли мне большую пользу. Вы не станете возражать, если я вышлю Вам и четвертую главу?