ТЕРЕЗА У ВРАЧА

— Нет, нет, мадемуазель, я же вам сказала, сегодня доктор уже не будет работать. Можете идти.

Доктор Элизе Шварц, услышав эти слова Катрин, тут же высунул голову из комнаты и, не глядя на жену, обратился к секретарше:

— Я позову вас через минуту. И помните, здесь вы выполняете только мои распоряжения.

Катрин Шварц выдержала дерзкий взгляд мадемуазель Парпен, улыбнулась, взяла книгу и подошла к балконной двери. Ставни были отворены; вода струилась по просторному балкону их квартиры на седьмом этаже; отсвет от люстры, освещающей кабинет доктора, ложился на глянцевую от дождя мостовую. Глаза Катрин на мгновение задержались на продолговатом ярком пятне — двойном ряду фонарей на далекой улице Гренель, протянувшейся между темными спящими заводами. Вот и опять, как и все последние двадцать лет, думала она, Элизе не отказал себе в удовольствии поставить ее на место, унизить. Впрочем, в этот вечер ему не уйти от наказания: что он там может надиктовать мадемуазель Парпен? От силы три-четыре страницы… Работа «О сексуальности Блеза Паскаля» не сдвигалась с места: с тех пор, как прославленный психиатр загорелся идеей оставить свой след в истории литературы, с каждым днем ему становилось все труднее продолжать начатое.

Секретарша встала как вкопанная у двери шефа; у нее были глаза преданной собаки. Катрин раскрыла книгу, попыталась читать. Но лампа располагалась на новомодном, очень низком столе, и, хотя диван тоже был совсем невысокий, ей пришлось пересесть на ковер, чтобы ясно видеть текст. На верхнем этаже девочка брала урок фортепиано, но это не мешало мадам Шварц слушать радиопередачи, доносящиеся от соседей по лестничной площадке. «Смерть Изольды» резко оборвалась и сменилась кафешантанной французской песенкой. Внизу выясняли отношения молодожены, хлопнула дверь.


Может быть, именно в этот миг Катрин вспомнилось, какая тишина царила в особняке на улице Бабилон, где жили когда-то ее родители, и вокруг него, во дворе и в саду. Тогда, перед самой войной, выходя замуж за молодого эльзасского врача отчасти еврейского происхождения, Катрин де Борреш не то чтобы поддалась обаянию ума, который в ту пору казался ей безупречным, и не то чтобы даже покорилась физическому обаянию этого человека — той властной силе, что и теперь, спустя два десятилетия, подчиняла несметное множество больных. Нет, между 1910 и 1913 годом дочь барона де Борреша восстала против своей семьи; ей был отвратителен отец, с его безобразной внешностью, каким-то преступным уродством (к этой-то мерзкой кукле и наведывался два раза в неделю доктор Элизе Шварц — подкрутить ослабевшие винтики в организме). С неменьшим презрением относилась она к матери, с ее ограниченной, однообразной жизнью. В те времена для девушки ее круга подобная позиция была такой же рисовкой, как, например, упорная учеба — до лиценциата по литературе — или поступление в Сорбонну. Шварца она видела мельком во время скоротечных завтраков, а за праздничными обедами внимала переливам его звонкого голоса, доносившегося с дальнего конца стола. В глазах юной Катрин он выглядел олицетворением прогресса, святой науки. Она, как стену, возвела этот брак между собой и тем миром, который отвергала. По правде говоря, известный уже тогда ученый, секретарь Лиги прав человека, Элизе Шварц с удовольствием принял на себя роль миротворца: помирив Катрин с семьей, он мог бы всегда входить в особняк де Борреш через парадную дверь; еще немного, и ему бы это удалось. Он методично претворял в жизнь свой план и отказался от него только тогда, когда понял, что невеста его раскусила. Так, с первого дня начала разыгрываться между ними эта комедия: поминутно Шварц, чувствуя на себе неотступный взгляд Катрин, наступал на горло своим тщеславным замыслам и вновь входил в роль ученого с передовыми идеями.

Потом он мстил за себя, обращался с ней по-свински, всячески ей грубил, особенно при свидетелях. После двадцати лет совместной жизни у него вошло в привычку унижать ее при всяком удобном случае: это стало настолько обычным делом, что, как и этим вечером, ему нередко доводилось хамить ей безотчетно, без желания.

В свои пятьдесят лет он высоко держал благородную голову, окаймленную густыми седыми волосами. На его смуглом, дубленом лице играл румянец. Такие лица сохраняются дольше других. У него была молодая, свежая кожа, здоровый рот. «Вот что держит Катрин», — не сомневалось «общество» (люди, от которых она в свое время бежала, настигли ее: теперь их привлекали в ней левые идеи). Говорили даже, что «ей нравятся колотушки». Но знавшие ее мать, баронессу де Борреш, находили, что, не подозревая об этом, именно ей Катрин обязана этой свободой от предрассудков, которую она унаследовала вместе с известной рассеянностью, чрезмерным благодушием и неизменно строгим стилем в одежде, не считающимся ни с какими веяниями моды.

В тот вечер Катрин уселась на ковер, что в корне противоречило ее «стилю». Ее короткие волосы кое-где поседели, они приоткрывали тощий затылок. У нее было мелкое лицо — сморщенная рожица карлицы; взгляд ясный и прямой. Крошечный рот искажался тиком, который кто-то мог ошибочно принять за издевательскую усмешку.


Мадемуазель Парпен стоя листала иллюстрированные журналы, сложенные на консоли, со следами от пальцев, которые оставили пациенты доктора. Этой толстой коротышке не помешал бы корсет. Когда телефонный звонок позвал ее в прихожую, она со значением плотно прикрыла дверь: этот жест уведомлял мадам Шварц, что телефонный разговор — не для ее ушей. Напрасные усилия: все звуки из одной комнаты беспрепятственно проникали в другую; уроки игры на фортепиано и радиотелеграф приводили соседей в бешенство. К тому же секретарша все больше повышала голос:

— Записать вас на прием, мадам? Увидеть доктора сейчас же, в такое время? Даже не думайте об этом! Нет, нет, мадам, не настаивайте… Но мадам, он не мог вам обещать… Нет, вы путаете: доктор Элизе Шварц не ходит по ночным кабаре… Запретить я вам не могу, но должна предупредить, что вы напрасно беспокоитесь…

Мадемуазель Парпен вошла в кабинет доктора через дверь, которая вела в прихожую. Катрин не пришлось напрягать слух, чтобы расслышать ее стрекотание:

— Какая-то ненормальная, месье, она говорит, что вы якобы обещали принять ее в любой день и час… Будто бы она познакомилась с вами два года назад в баре… «Жерли?» «Жерни?»: я не разобрала названия.

— И вы, значит, ей отказали? — зарокотал доктор. — Кто дал вам такое право? Во что вы вмешиваетесь?

Она залепетала, что уже одиннадцатый час, что она не могла предположить, что он позволит… Доктор закричал, чтобы она отвязалась от него со своими предположениями. Он прекрасно знает, что это за пациентка: весьма примечательный случай… И вновь из-за идиотки упущена возможность…

— Но месье, она сказала, что будет здесь через полчаса…

— А, так она все-таки придет?

Он как будто занервничал, несколько секунд был в замешательстве, колебался…

— Ну хорошо, сразу же проведите ее ко мне и отправляйтесь на свое метро.

В этот момент в кабинет вошла Катрин. Доктор уже сидел, как ни в чем не бывало, за рабочим столом. Увидев ее, он приподнялся на стуле и надменно поинтересовался, что ей угодно.

— Ты ведь не примешь эту женщину, Эли?

Она стояла перед ним, в тесном коричневом трикотажном платье, угловатая, узкобедрая, с твердым, неподвижным затылком. От яркого света люстры она щурила глаза без ресниц; правая кисть, длинная и красивая, лежала на груди, пальцы вцепились в коралловое ожерелье.

— Ага, выходит, ты занимаешься подслушиванием?

Она улыбнулась, будто услышала что-то очень приятное:

— Да. И так будет до тех пор, пока ты не распорядишься обить двери войлоком и покрыть стены, потолок и пол пробкой… Для квартиры, в которой исповедуется столько бедолаг, такая слышимость, пожалуй, даже забавна.

— Ну ладно… теперь дай мне поработать.

Автобус смерчем пронесся по улице Буленвилье. Катрин, уже взявшись за щеколду, обернулась:

— И конечно, мадемуазель Парпен скажет этой женщине, что ты не можешь ее принять?

Он поднялся со стула, подошел к ней поближе и спросил, держа руки в карманах и поводя тяжелыми плечами, часто ли это на нее находит. Потом закурил дешевую сигарету и добавил:

— Ты знаешь хотя бы, о чем и о ком речь?

— Знаю, и очень хорошо, — отвечала Катрин, прислонившись к обогревателю. — Я помню этот вечер: три года назад, в феврале или в марте, ты еще тогда много бывал на людях; ты мне все рассказал, когда вернулся; это та одержимая, которая заставила тебя пообещать…

Он округлил спину, стал внимательно изучать узор на ковре… Похоже, ему было стыдно. Катрин села на кожаный диван, который Элизе называл своей исповедальней. Тысячи и тысячи несчастных, запинаясь, мямлили свои выдумки, доискиваясь тайны собственной жизни и делая вид, что не имеют о ней никакого представления… Из соседней квартиры доносился серьезный, на удивление придурковатый голос диктора радиотелеграфа, призывавший покупать мебель от Левихана. Машины по-прежнему гудели и ревели на перекрестке под окнами. Тишина наступала не раньше полуночи, да и то, если в доме никто не устраивал приема.

Доктор поднял глаза и увидел мадемуазель Парпен, которая стояла у столика с пишущей машинкой. Он велел ей идти в прихожую и ожидать там даму. Когда она вышла, Катрин заявила почти в приказном тоне:

— Ты ее не примешь.

— Это мы еще посмотрим.

— Ты не примешь ее, это опасно…

— Скажи уж прямо, что ревнуешь…

Она расхохоталась искренне и неожиданно свежо.

— Ах, нет, бедный мой толстун… Какая уж там ревность…

На мгновение, не без грусти, она мысленно перенеслась в те времена, когда ревновала его. И вдруг ее словно прорвало:

— Тебе ничуть не больше, чем мне, хочется получить пару пуль из револьвера… Или, скажешь, такого быть не может? Вспомни Поцци… Ты говоришь, что я ее не знаю, что я ее никогда не видела?.. Я помню слово в слово все, что ты мне рассказал в тот вечер… У меня ведь невероятная память на все, что к тебе имеет отношение. Ничего не пропадет, ни один звук, если ты что-то произносишь при мне. Думаю, хоть я ее никогда не видела, я бы ее узнала, эту женщину татарского типа; она выделяется на фоне твоих красавиц с голыми спинами: на ней всегда английский костюм, шляпа, надвинутая на глаза… В конце той вечеринки она поднялась, тряхнула короткими волосами, обнажив великолепный лоб… Ты был навеселе, когда излагал мне все это… все твердил: «Такой потрясающий лоб, высокий, как башня…». Забыл, как без конца повторял это? И еще: «Нельзя доверять женщинам калмыцкого типа…». Ты ведь и сейчас им не доверяешь, признайся… Твое самое большое желание сейчас — отправить ни с чем эту бабу. Если примешь ее — то только из ложного стыда…

Элизе даже не стал оскорблять ее в ответ. Не перед кем было строить удальца. Он только проговорил вполголоса: «Я обещал».

Они замолчали, прислушиваясь к громыханию во чреве дома, которое означало, что пришел в движение лифт. Доктор пробормотал: «Это не может быть она… Она же сказала: полчаса…». Каждый из супругов ушел в свои мысли, быть может, вспоминая те времена, когда доктор следовал по пятам за знаменитой Зизи Билодель. Тогда его истинная натура прорвалась наружу. «Над тобой все смеются», — твердила каждый день Катрин. Ему приходилось втайне от нее брать частные уроки танго, и в заведениях, куда Зизи и ее команда влекли его каждую ночь, молодежь надрывалась от смеха, глядя, с каким прилежным и сосредоточенным видом танцует громадина Шварц. Он обливался потом и постоянно ходил в уборную менять воротнички. В ту пору художник Билодель еще не женился на Зизи, но она уже носила его фамилию, и, не будучи, что называется, «своей», смогла завязать отношения с некоторыми из самых нетребовательных светских людей. Эта плотная блондинка, о которой говорили, что она «очень в духе Ренуара», вполне оправдывала репутацию умницы: разнузданная жизнь не опошлила ее, по крайней мере, так казалось; там, где другая, не такая смекалистая, погибла бы, она собрала обильную жатву ценных наблюдений. Но из какой грязи она выуживала те существа, которые тащила за собой? Катрин тогда повсюду рассказывала, что доктор обнаруживает там замечательный материал для изучения, редкостные типы, что ученый извлекает свою выгоду из этой интрижки… Этой галиматье обычно верили. Впрочем, одна женщина из компании Зизи его действительно интересовала.

Ей и только ей удавалось отвлечь его от лицезрения Зизи Билодель, танцующей со своими юными партнерами.

Именно эта женщина неожиданно позвонила доктору и ожидалась с минуты на минуту.

Катрин подошла к мужу, который делал вид, что читает, и положила руку ему на плечо:

— Послушай: помнишь, в чем она тебе призналась в тот вечер, когда ты пообещал принять ее в любой день и час; с тех пор, как она попыталась отравить своего мужа, ею овладело мучительное желание убивать… И никакое наказание на свете не могло ее остановить… И с такой-то женщиной ты собираешься остаться наедине в одиннадцать вечера!

— Будь это правдой, она бы мне тогда ничего не сказала. Она просто водила меня за нос… А к тому же, о какой опасности вообще речь? За кого ты меня принимаешь?

Она устремила на него свои бесхитростные глаза и, не повышая голоса, объявила:

— Ты боишься, Эли. Взгляни на свои руки.

Он засунул их в карманы, пожал плечами, кивнул головой направо:

— Брысь отсюда! и поживей! и чтобы я тебя здесь до утра не видел.

Катрин, ничуть не потеряв самообладания, открыла дверь в прихожую. Доктор, улучив момент, крикнул секретарше, которая сидела на банкетке в коридоре, чтобы она провела к нему даму, когда та придет, и немедленно проваливала.

Когда Катрин затворила дверь, на секунду они с мадемуазель Парпен оказались в темноте. Потом секретарша включила свет.

— Мадам!

Катрин уже ступила на лестницу, которая вела в комнаты. Она обернулась и увидела мокрые щеки толстухи.

— Мадам, не уходите!

В ее голосе не осталось и следа дерзости. Она умоляла:

— Нужно, чтобы эта женщина чувствовала, что находится под наблюдением; нужно, чтобы она знала, что кто-то есть в соседней комнате… А может, мне тоже остаться? — добавила она вдруг. — Вдвоем-то веселее… Но нет, он ведь запретил…

— Ну, это было бы легко от него скрыть…

Секретарша покачала головой и пробормотала: «Как бы не так!..» Ей почудилось, что ее хотят подставить, чтобы лишить места. Мадам Шварц ее успокоила. Женщины умолкли: на сей раз в лифте наверняка была она. Катрин тихо сказала:

— Проведите ее в кабинет и отправляйтесь спокойно спать. В эту ночь с доктором ничего не случится, уверяю вас. Вот уже двадцать лет на мне забота о нем; я на вас не рассчитывала, мадемуазель.

И она исчезла во мраке лестницы. Впрочем, добравшись до площадки, она спустилась на несколько ступенек и перегнулась через перила.

Лязгнули двери лифта, коротко взвизгнул звонок… Отсюда, сверху, никак не рассмотреть лица женщины, перед которой посторонилась мадемуазель Парпен. Приятный голос осведомился, здесь ли живет доктор Шварц. Но его обладательница ни в какую не желала отдавать секретарше сумочку, которую та хотела у нее забрать вместе с мокрым зонтиком.

Катрин села на ступеньку. Мадемуазель Парпен прибежала к ней и прошептала с испуганным видом, что от незнакомки пахнет виски. Они прислушались: звучал только голос доктора. Катрин спросила, во что одета эта женщина: оказалось — в темное пальто с довольно изношенным шиншилловым воротником.

— Знаете, мадам, что меня беспокоит, — ее сумочка; она зажала ее под мышкой… Надо было постараться сумочку отобрать… Может, у нее там револьвер спрятан…

Послышался смех незнакомки, затем доктор опять заговорил. Катрин призвала мадемуазель Парпен «не волноваться, быть благоразумной». Секретарша схватила ее за руку и не смогла сдержать невольного «спасибо», хотя сразу же поняла, что звучит это смешно.

Сверху, стоя на лестнице, Катрин без всякого снисхождения наблюдала за тем, как бедная девушка, смотрясь в зеркало, поправляет шляпку и пудрит прыщавые щеки. Наконец она ушла.


Дождавшись, пока за мадемуазель Парпен закрылась дверь, Катрин снова присела на ступеньку. Голоса ее мужа и женщины чередовались. Они говорили мирно, без всплесков. Так странно слышать Эли и не быть у него на виду! Она была готова поклясться, что этот человек, беседующий с поздней гостьей, — кто-то другой, человек вполне мягкий и безобидный, совсем незнакомый. Она понимала теперь, почему клиенты мужа часто повторяли ей: «Он так мил, знаете ли, так любезен, так мягок…».

На вкус Катрин, женщина говорила громковато. Может быть, алкоголь подействовал на нее возбуждающе? Этот безумноватый смех пробудил опасения настороженной супруги. Легко ступая, она спустилась вниз, скользнула в гостиную и села, не зажигая света.

Перед ней, за тюлевой занавеской, залитый дождем балкон блестел, как озеро. Огни улицы Гренель пронзали дождливую ночь. Доктор, поддерживая светскую беседу, говорил о Зизи Билодель, интересовался судьбой ее компании.

— Она уже почти совсем распалась, доктор… «Веселые компании», как я начинаю понимать, разваливаются быстро… И, если подумать, я все же успела там неплохо провести время… А от той компании, что на несколько недель втянула вас, доктор, в свой водоворот, остались только Билодель да я. Палези, ну помните, этот роскошный парень, он еще страшно пил (и весь этот алкоголь превращался в чистое веселье…) — у него поражен костный мозг, и он теперь живет в Лангедоке, у родственников. А маленький сюрреалист, совершенно дикий, тот, что все норовил напугать нас, как пугают дети, когда напяливают на голову салфетку и изображают разбойников (он хмурил брови, вечно ходил с взъерошенными волосами, строил рожу висельника и, как ни старался, все равно был с виду ангел да и только)… Мы у него спрашивали, правда ли, что его самоубийство назначено на завтра… Я-то не смеялась, потому что героин это не то, что другие наркотики, с ним всегда жди плохого конца… И вот, в прошлом месяце… Азеведо, шутки ради, набрал его номер посреди ночи, не назвался и сказал, что Дора изменяет ему с Раймоном. Это было вранье… Об этом поговаривали, но все знали, что это неправда… Азеведо услышал флегматичный вопрос: «Вы уверены, это точно?» — и сухой хлопок…

Незнакомка говорила быстро, слегка задыхаясь; Катрин не поняла, что ответил доктор, потому что ее слишком занимал его тон, такой участливый и серьезный: с ней он никогда так не общался. В темной гостиной, глядя сквозь мокрые оконные стекла на эти затопленные крыши, на эти бесконечные блики, она твердила себе, что этот человек для нее одной выставлял напоказ свой свирепый нрав… да, для нее одной.

— О, — заверяла женщина, — не стесняйтесь, можете говорить со мной об Азеведо… Теперь мне на него начхать! Нет, неправда… Никакая любовь не уходит совсем. Я бы должна его ненавидеть… но зло, которое он мне причинил, и сейчас наделяет его в моих глазах каким-то обаянием. Я теперь воспринимаю его таким, какой он есть на самом деле: тип, умеющий зарабатывать деньги на бирже, причем именно тогда, когда там все растет в цене; и он же — человек, который извлек из моей плоти такую боль. Самые заурядные создания остаются великими личностями для тех, кого они уничтожают. Это из-за этого ничтожества я опустилась так низко, увязала все глубже, дошла до последней черты…

Доктор спросил с приторной интонацией:

— А вполне ли наша миленькая маленькая мадам излечилась от любви?

В ответ незнакомка расхохоталась так, что Катрин вздрогнула: этот взрыв веселья, похожий на оглушительный треск распоротой материи, должно быть, пронизал все восемь этажей дома и долетел аж до подвала.

— Сидела бы я тут в одиннадцать вечера!.. Вы что, так до сих пор и не увидели, что я вся в огне? На что вам тогда вся ваша наука?

Он заметил с мягким юмором, что никогда не выдавал себя за колдуна.

— Я принимаю во внимание лишь то, что вы мне рассказываете… Я человек, который слушает, и не более того… Я помогаю вам распутать клубок…

— Люди раскрываются настолько, насколько хотят…

— Какое заблуждение, мадам! В этом кабинете люди обнаруживают в первую очередь то, что они стремились скрыть. Или, лучше сказать, я вылавливаю лишь то, что они хотели бы утаить и что у них все равно вырывается, а потом показываю им это и называю по имени этого маленького зверька, который копошится где-то внутри; и они больше не боятся…

— Вы зря доверяете нашим словам… Какую силу лжи пробуждает в нас любовь!.. Вот послушайте, когда я порвала с Азеведо, он вернул мне мои письма. Целый вечер я провела перед этой пачкой: какой легкой она мне показалась! Прежде я думала, что эту переписку сможет вместить только чемодан, но оказалось достаточно большого конверта. Я положила его перед собой. При мысли о том, сколько страданий таит в себе эта кипа, — вы будете надо мной смеяться — я испытала чувство благоговейного уважения и ужаса (ну вот, я так и знала! вы смеетесь…). Это чувство было настолько сильным, что я не осмеливалась их перечитывать. Впрочем, я все же решилась раскрыть самое страшное письмо: я мысленно возвращалась в тот день, когда написала его, на Кап Ферра, в августе; по чистой случайности не покончила тогда с собой… И вот, три года спустя, когда я уже наконец исцелилась, в моих дрожащих пальцах снова трепетал этот листок бумаги… И что же? Поверите ли, письмо показалось мне таким бесцветным, что я подумала, что попался не тот лист… Но нет, это были несомненно те самые строки, написанные на краю гибели; в них не читалось ничего, кроме жалкой развязности, которой я стремилась прикрыть свою страшную боль: точно так же, из стыда, я поступила бы с раной телесной, чтобы не вызывать ни отвращения, ни жалости у любимого… Забавно доктор, вы не находите? Все эти ухищрения, которые так ни к чему и не приводят… Я думала своим напускным безразличием пробудить в Азеведо ревность. И все другие письма выдержаны в таком стиле… Ничего нет менее естественного, менее непроизвольного, чем поступки влюбленных… Нет, я вас ничему не учу, это ваша стезя; вам, как никому, это все известно; любя, я не перестаю рассчитывать, комбинировать, предвосхищать, и все так неудачно, что одно это могло бы тронуть сердце того, на кого направлены все мои неумелые уловки, но это его только раздражает…


Катрин Шварц, сидя в темноте, не пропускала ни звука. Слова доходили до нее в странно оборванном виде, какого совсем не требовал ритм фразы; словно голос внезапно изменял говорящей. «Почему же она выбрала Эли? — спрашивала себя Катрин. — Почему ему доверяет она сокровенное?». Ей хотелось распахнуть дверь кабинета и прокричать незнакомке: «Ему нечего вам дать, он может только еще глубже втоптать вас в эту грязь! Не знаю, к кому вам обратиться, но не к нему, не к нему!».

— Бьюсь об заклад, милая моя мадам, что вы бы так хорошо не говорили о любви, если бы вновь не попались в ее сети… Я прав?

Он говорил мягко, по-отечески, спокойно, учтиво. Но гостья прервала его резко, почти грубо:

— А как же! Этого только слепой не заметит… так что не надо так уж изощряться, чтобы из меня слово вытянуть. Вы что думаете, мне тут что-нибудь другое нужно, кроме как выговориться? Да если вы выйдете, моим собеседником станут этот стол, эта стена…

И здесь Катрин вдруг совершенно ясно поняла, какой тяжкий проступок она совершает: жена врача подслушивает под дверьми, тайком узнает секреты, поверяемые мужу… Щеки ее запылали. Она встала, прошла в прихожую, поднялась по небольшой лестнице к себе в комнату, освещенную люстрой. Подошла к зеркалу, долго смотрела на невыигрышное лицо, с которым ей приходилось идти по жизни. Свет, привычные предметы успокоили ее. Чего она боится? Какой опасности? В конце концов, эта женщина не первая встречная…

В эту минуту громкий возглас заставил ее вздрогнуть. Дверь комнаты была приоткрыта; она толкнула ее, сошла на несколько ступенек вниз — недостаточно низко, чтобы понять, что именно кричит посетительница (это она кричала). Еще несколько ступенек вниз, и Катрин услышит каждое слово. Профессиональная тайна… Но может быть, на карту поставлена жизнь Эли… Катрин опять уступает искушению, садится на диван в передней. Какую-то секунду грохот лифта не дает ей ничего расслышать. Потом опять — голос женщины:

— …Вам это понятно, доктор? Мне никогда никто так не был нужен, как Фили, даже Азеведо. Когда Фили нет рядом, мне нечем дышать. Чего он только ни выдумывал, чтобы меня держать на расстоянии: дела, встречи. А на самом деле он пытался жениться на богатой. Но время-то бежит… А к тому же он уже в разводе, да, в двадцать четыре года… Я тем временем скиталась. Не могу вам сказать, во что превратилась моя жизнь: я ждала его писем. В какой бы город я ни попадала, меня в нем интересовало одно: окошечко почты до востребования. Поездки для меня всегда — почта до востребования.

Катрин прекрасно понимала, что она слушает уже не только из чувства долга, не только для того, чтобы броситься мужу на помощь в случае нападения. Нет! Ее снедало непреодолимое любопытство — ее, ту самую Катрин, которая была скрупулезно, маниакально скромна. Но этот незнакомый голос околдовывал ее, и в то же время она не могла вынести мысли о разочаровании, ожидавшем эту несчастную. Эли был не в состоянии ни понять, ни даже пожалеть ее. Как и других своих жертв, он подталкивал ее к самоублажению. Освобождение духа через удовлетворение плоти: вот к чему вел его метод. Этим же мерзким ключом он пользовался для интерпретации героизма, преступления, святости, самоотречения… Такие мысли беспорядочно мелькали в голове у Катрин, в унисон с разговором в кабинете, из которого она не упускала ни слова.

— …Представьте мое удивление, когда я обнаружила, что письма Фили становятся длиннее, что, похоже, он пишет их с заботой обо мне, с желанием утешить меня, сделать счастливой. Чем ближе к осени, тем больше писем, скоро я стала получать их ежедневно.

— Это было на той неделе, которую я провожу каждый год с дочерью. Ей уже одиннадцать лет. Учительница привозит ее в место, которое я указываю заранее, но в любом случае оно должно быть не менее чем в пяти километрах от Бордо: таково требование моего мужа. Ужасные дни: не знаю, известно ли девочке о висящем на мне обвинении, но что я внушаю ей страх — несомненно. Учительница все время так устраивает, чтобы не я наливала им воду и прочие напитки… Вы, конечно, понимаете: я способна на все. Как сказал муж во времена драмы, в тот вечер, когда было прекращено мое дело (я, как сейчас, слышу его тягучий акцент уроженца ланд): «Надеюсь, вы не предполагали, что вам собираются оставить малышку? Ее надо обезопасить от ваших снадобий. Если бы вам удалось меня отравить, не кто иной, как она, в двадцать один год, унаследовала бы земли… А после мужа — ребенка! Вы бы не побоялись и ее уничтожить!». Как бы там ни было, на неделю мне ее доверяют ежегодно; я ее вожу в ресторан, в цирк… Но вообще-то не в этом дело… я вам говорила, что письма Фили радовали меня необычайно, я больше не страдала. Он не мог дождаться нашей встречи; проявлял большее нетерпение, чем я сама; я была счастлива, безмятежна… Наверно, это отражалось и на моей внешности; Мари боялась меня меньше, чем когда-либо; однажды вечером, в Версале, рядом с Пти-Трианоном, я погладила ее по голове… Бедная дурочка! Я верила, надеялась… Дошла до того, что благодарила Бога, благословляла жизнь…

Катрин опять встает, поднимается в свою комнату; ее щеки горят. Она чувствует себя преступницей; там, за этой дверью, она совершает самую отвратительную из краж. Что же собирается сделать Эли с этой бедняжкой, которая выворачивается наизнанку у его ног? Не успев присесть, она снова поднимается, находит на лестнице свой пост подслушивания. Незнакомка продолжает:

— Он ждал меня у выхода с вокзала, в семь часов утра. Вы только подумайте, как это было прекрасно, даже слишком. Я увидела его несчастную физиономию; выглядел он потрепанным, загнанным. Бывает такой быстротечный миг, когда мы видим любимого после разлуки… В этот миг он предстает перед нами в своем истинном виде, без всего того, чем наделяет его наше безумие. Не правда ли, доктор? В эту секунду мы можем разоблачить проделки страсти… Но мы слишком любим свое страдание, чтобы с ним расстаться. Он повел меня в кафе «Д’Орсе». Мы говорили, перескакивая с пятого на десятое, снова почувствовали друг друга. Он расспрашивал меня о смоле, о соснах, о стояках для шахт (в ту пору я как раз должна была получить очередные доходы от своих владений). Я сказала ему, смеясь, что в этом году придется затянуть потуже поясок. Смоле конец! Американцы придумали заменитель — теребентин. Лес теперь не продашь: аржелузские лесопильни пилят польскую ель и оставляют гнить на корню сосны, которые растут в двух шагах. В общем, одно разорение, но сейчас во всем мире так… Пока я говорила, Фили бледнел на глазах. Он еще поинтересовался, можно ли продать сосны хотя бы по бросовой цене, и, объясняя ему, что это было бы катастрофой, я ощутила, как его внимание улетучивается. Вместе с аржелузскими соснами я проваливалась в ничто. Понимаете, доктор? Я не плакала, я смеялась, смеялась над собой, представьте. Он был уже за тысячу верст от меня… Он меня больше не видел… Нужно пережить эту муку, чтобы понять, что это значит. Перестать существовать для человека, кроме которого для тебя самой не существует никого… Я была готова пойти на все, чтобы привлечь его к себе, совсем забыла об осторожности… Вы никогда не догадаетесь, доктор, что я учинила…

— Не так трудно догадаться… вы ему рассказали о своем прошлом… об этом обвинении…

— Откуда вы знаете? Да, именно это я и сделала. От меня не укрылось, что кто-то держит Фили на коротком поводке, шантажирует его, грозит выдать полиции (вообще-то мне не следовало бы вам говорить об этом). И вот я решила рассказать ему свою собственную историю…

— И она его заинтересовала?

— Ах! Можете мне поверить, он слушал страшно внимательно… Мне стало как-то не по себе; я чувствовала, что, открывая ему душу, совершаю серьезную ошибку. Да, теперь я его интересовала, но интересовала слишком, вы понимаете! С самого начала я испугалась, что он будет меня шантажировать. Но это было не то… И правда, чем меня зацепишь? Я уже ничем не рискую, дело мое закрыто. Нет, другая мысль посетила его; он решил, что я могу оказаться ему полезной…

— Полезной? но чем?

— Вы что, дурачок, доктор? Тем, что, по его мнению, я могу совершить поступок, на который у него самого духа не хватает… «Уладишь это дело, — клялся он, — и тут же поженимся и будем связаны навеки», потому что он-де будет в моей власти, а я — в его. У него есть план, и, как он уверяет, риск для меня исключен. Сделанное однажды, я могла бы сделать еще разок. Надо вам сказать, что враг Фили, ну тот, который может его погубить, живет за городом: он мелкий предприниматель, по сути крестьянин, у него свои виноградники на Юго-Западе. Я уже втерлась к нему в доверие, в качестве покупательницы вина. Вы ведь знаете, что в наше время женщины осваивают любые профессии, в том числе и оказание деловых услуг за комиссионные: с моей помощью он заключил несколько выгодных сделок. Мы с ним ходим по погребам, пробуем вино… Улавливаете? Пьем из одного стакана… Он слывет пьяницей… У него уже были небольшие приступы… Еще один, посерьезнее, никого бы не удивил… А к тому же, знаете, за городом патологоанатомы отсутствуют напрочь; так что никакого вскрытия…

Она замолчала. Доктор ничего не отвечал. У Катрин там, на темной лестнице, бешено колотилось сердце. И снова она услышала голос незнакомки. Но это был уже другой голос:

— Спасите меня, доктор… Он мне не дает передышки… В конце концов я не выдержу и соглашусь… Это страшное существо, а с виду сущий ребенок… Что ж это за сила такая, которая вселяется в эти существа с ангельской внешностью?.. Они ведь только что в школу ходили… Вы верите в существование лукавого, доктор? Верите, что зло — не что-то, а кто-то?

Смеха мужа Катрин не перенесла. Она захлопнула за собой дверь своей комнаты, упала на колени у кровати, заткнула уши и надолго застыла в такой позе, словно провалившись в какую-то бездну, без сил, без мыслей…

И вдруг она услышала вопль ужаса и различила в этом вопле свое имя. Она вскочила, молнией пролетела по лестнице, вбежала в кабинет. Мужа увидела не сразу и решила, что он убит. Но тот подал голос:

— Не на тебя она окрысилась… Все равно, осторожно… Разоружи ее, быстрее!.. Она вооружена.

Катрин поняла, что доктор забрался под письменный стол. Незнакомка стояла, прислонившись к стене; она приоткрыла свою сумочку и держала в ней правую руку. Она уставилась в точку прямо перед собой. Катрин, не торопясь, схватила ее за запястье; женщина не сопротивлялась, уронила сумочку, но зажала в кулачке что-то совсем непохожее на револьвер. Показался доктор, мертвенно-бледный; он забыл спрятать трясущиеся руки, которые вцепились в письменный стол. Катрин, продолжая держать женщину за запястье, пыталась разжать ей пальцы. Наконец, обернутый в белую бумагу сверток упал на ковер.


Незнакомка взглянула на Катрин. Она сняла головной убор, обнажив слишком широкий лоб, стриженые, убогие и редкие волосы, местами поседевшие; ни пудры, ни помады не было видно на ее впалых щеках, запавших губах, скулах. Желтая кожа приобретала под глазами коричневатый оттенок. Она и пальцем не пошевелила, чтобы помешать Катрин поднять сверток с пола и разобрать надпись на обертке: обычный аптекарский ярлык. Женщина открыла дверь, не выпуская из рук шляпы. В прихожей она сказала, что у нее был зонтик. Катрин мягко предложила:

— Хотите, я вызову машину по телефону? Дождь очень сильный.

Та покачала своей маленькой головой. Катрин первой вышла на лестничную площадку, зажгла свет.

— Вы не будете надевать шляпу?

Не получив никакого ответа, Катрин взяла шляпу и сама надела ее на голову незнакомке, застегнула ей пальто, подняла шиншилловый воротник. Надо бы было еще улыбнуться ей, положить руку на плечо… Катрин увидела, как она исчезла в глубине лестницы; на какую-то секунду застыла в нерешительности, потом вернулась в квартиру.

Доктор теперь стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы. Он не смотрел на Катрин.

— Ты была права: сумасшедшая, худшего разбора; впредь я буду осторожней. Она сделала вид, будто у нее револьвер. Любой бы на моем месте поверил. Что ж ты меня не спросишь, как до этого дошло? Вот как: изложив свою маленькую историю, она потребовала, чтобы я ее исцелил… Гнев ее прорвался наружу, когда я попытался объяснить ей, что с нее вполне достаточно предоставленной возможности распутать клубок, что теперь для нее многое стало яснее, что она может вести свою игру, добиться от этого типа того, чего она от него ждет, не выполняя никаких его требований… Ты слышала, как она заорала? Она меня обозвала шарлатаном: «Вы изображаете стремление лечить души, а сами не верите в душу… Психиатр — это значит целитель души, а вы говорите, что души не существует…». Ну в общем, знаешь, обычная песня… Тенденции к самому грубому мистицизму — в придачу ко всем ее прочим проблемам…

— Почему ты смеешься, Катрин? Что в этом забавного?

Он глядел на жену с изумлением. Ему никогда не приходилось видеть такого ее лица — сияющего, счастливого. Наконец, опустив руки, слегка отведя ладони от платья, она сказала:

— Двадцать лет мне понадобилось… Но теперь — все, этому конец! Я освободилась, Эли, я не люблю тебя больше.


1933 г.


Загрузка...