НАКАНУНЕ

В мае 1916 года я окончил омскую учительскую семинарию и приехал в Акмолинск. Здесь я получил назначение в Буглинскую волость Акмолинского уезда учителем аульной школы на берегу Нуры. Школа должна была открыться осенью. Поскольку до начала занятий оставалось три месяца, я решил принять участие в сельскохозяйственной переписи, проводимой тем летом по всей России.

Население Акмолинского уезда было условно разделено на две части — северную и южную, и соответственно с этим делением были созданы две комиссии по переписи. Южную возглавил Асылбек Сеитов, только что окончивший Томский университет, а руководителем северной комиссии назначили меня. Мне с тремя помощниками предстояло произвести перепись в двенадцати волостях.

Было начало лета. Мы выехали в степь. Верстах в тридцати пяти от Акмолинска сделали первую остановку в ауле, раскинувшем свои юрты в долине реки Ишима. Пригласив волостного и старшин, мы объяснили им цель нашего приезда, попросили собрать жителей и начали, согласно инструкции, переписывать население, учитывать поголовье скота, записывать размеры пахотных земель, перечислять имеющийся у каждого сельскохозяйственный инвентарь. Собрав необходимые сведения, мы двинулись по течению Ишима в другую волость. Постепенно перемещаясь из аула в аул, из волости в волость, мы добрались до Аксираккульской волости (по названию озера Аксираккуль — Белая голень), граничащей с Атбасарским уездом. Почти все аулы в это время находились на летовке возле урочища Шубыра, поэтому вместе с волостным управителем, старшинами, писарями и почтальонами мы отправились туда же.

НА ШУБЫРЕ

Шубыра — это заболоченная местность с пышной растительностью. Здесь сгрудились невысокие холмы, у подножия которых, в низине, сочно зеленеют болотистые луга. На Шубыре нет леса, не видно горной гряды и высоких сопок. Здесь пробегает небольшая речушка, и возле нее теснятся аулы. Склоны холмов, болотистые низины и луга — все покрыто разнотравьем, словно устлано большими коврами с причудливым узором.

Начало лета — цветущая пора, напоенная ароматом лугов. Нам поставили юрту в некотором отдалении от речушки, где посуше. Рядом с нами в отдельной юрте расположились волостной управитель, старшина и писарь. Юрты стояли на пышной, густой траве, но тем не менее в знак особого уважения к приехавшим нам расстелили ковры и посредине поставили круглый низенький столик.

Мы с удовольствием разместились в юрте, убранной со вкусом и старанием, разложили бумаги и приступили к своему непосредственному занятию.

На тысячу верст из конца в конец раскинулись двенадцать волостей. Заметно было, что здешний народ живет богато, в достатке, а кто богат, того не грызут заботы, тот не прочь попить кумыса сверх нормы, вдоволь поспать. С утра до позднего вечера бродят мужчины под легким хмелем, кое-как, наспех одетые, охотятся по аулам за кумысом и девушками.

Немало скучающих бездельников толпится у нашей юрты, глазеют, как идет перепись. Другие ищут случая поухаживать за девушкой, резвятся, словно упитанные бычки, заводят веселые игрища, изощряются в шутках и насмешках друг над другом, в краснобайстве. Немало среди них отменных певцов и домбристов. Дерут глотку почем зря, смеются зычно, на всю округу, одним словом, убивают время, как могут.

Волостные управители, старшины, третейские судьи — все словно на одну колодку — беззаботные, сладострастные баи. Посмотришь на них, когда они соберутся вместе, понаблюдаешь со стороны, так и кажется, что эти раскормленные бугаи вот-вот начнут беситься от жира.

И только прислуги и чабаны, черные, как смоль, от палящего солнца, с каплями пота на лбу, не зная отдыха, тянут свою лямку. Изнемогая на солнцепеке от зноя и жажды, стерегут они байские стада на выпасах. Тщетно пытаясь спастись от оводов, они вынуждены усмирять и доить буйных, полудиких кобылиц. Несчастные батраки, с обветренными лицами и потрескавшимися от жары губами, весь день собирают кизяк, чтобы развести костер и вовремя приготовить еду своему хозяину. Бесправные люди, им не дано пожинать плоды своей тяжелой работы…

Следует сказать, что перепись шла не гладко, создавались определенные затруднения, потому что казахи обычно скрывают количество скота, и мало находится простаков, которые давали бы точные сведения.

Вскоре мы окончили перепись на Шубыре. Полагалось отправиться на следующий пункт. Дорога ожидалась дальняя, и нам, откровенно говоря, не хотелось покидать гостеприимную Шубыру. А тут, кстати, волостной управитель, писарь и старшина начали уговаривать нас погостить на Шубыре еще денька два-три. Мы охотно согласились. Нас манил приятный терпкий запах кумыса из черной сабы,[8] вкусное мясо молодого ягненка, чистый воздух зеленых лугов и, наконец, теплота и радушие здешних людей.

Время перевалило за полдень. Жара смягчилась, пошла на убыль, шелковистый ветерок приятно ласкал лица. Земля и небо как бы слились воедино, все вокруг утопало в зелени. Наступала предвечерняя тишина. Словно в оцепенении, утих многоголосый аул.

Я поднялся верхом на ближайший холм и огляделся вокруг. Я увидел мирную картину, тучные стада и поодаль аулы с юртами, поставленными, согласно обычаю, в полукруг…

АУПИЛЬДЕК

Под вечер мы втроем выехали из аула на конях, чтобы отдохнуть, развеяться от дневных забот. Кони под нами резвые, и потому настроение у нас приподнятое. Мы объезжаем заболоченные густозеленые места, взбираемся на сопки. Пустив коней галопом в сторону заходящего солнца, мы доскакали до границы между Акмолинским и Атбасарским уездами и поднялись на одну из сопок. Кони грызут удила, бьют копытами, порываются вперед. И здесь, насколько хватает глаз, низины и склоны холмов покрыты густой зеленью. Не земля, а зеленое море. Солнце, как слиток золота, клонится к закату. Призрачная даль колышется, переливается разными оттенками. Дуновение вечернего ветра слегка колеблет степные травы. Горизонт слился с небом, словно крепко обнявшись. И вдали на заходе, в стороне Атбасара, едва виднеются два смежных озера. Темнеет на них прибрежный камыш в набегающем вечернем тумане.

— Что это за озера, как они называются? — спросил я своего спутника, здешнего уроженца.

— Это Аупильдек и Ала-коль, — ответил он.

— Неужели это то самое озеро, о котором сложена знаменитая песня «Аупильдек»?

— Оно самое. А песню о несчастной девушке сочинили здесь, в ауле, который стоит на дальнем берегу и отсюда не виден.

Я не раз слышал песню об озере Аупильдек и о юной девушке, сестре некоего Сыздыка. Девушки, по слухам, уже нет в живых.

— Да, не выдержала, несчастная, умерла от непосильного горя.

Мы долго, пристально всматривались в далекие озера.

«Разлучена с любимым, продана за калым в жены нежеланному…»— грустно думал я.

Я вижу перед собой ее глаза, полные слез. Мне чудится, как она бежит из ненавистного аула, куда ее продали за скотину. Вижу, как светлой тенью блуждает она в темноте возле озера Аупильдек…

Молчит звездное небо. Хранит тревожную тишину земля. Безлюдно. И только чуть колышется серебристое озеро. На его берегу плачет одинокая девушка. Не слышат ее ни земля, ни небо, не внемлют травы ее горемычным слезам. Только тихо шелестит, шепчет ласковый озерный камыш, будто утешает, будто разделяет скорбь. И озерные птицы вторят ей печальными голосами. Плачут птицы. Плачет девушка…

Камыши твои, озеро Аупильдек,

Вдруг под ветром

расходятся в разные стороны.

Я сижу и грущу.

Я простой человек,

И душой

за вершинами горными.

Только б крылья иметь…

Только б под облака.

И к тебе

прикоснуться несмело,

У судьбы моей

руки нелегки.

Посмотри!

Я к тебе прилетела!

Всюду снег.

Аупильдека молчат камыши,

Ну давно ли

училась я в школе?

Ты откликнись на зов

моей гордой души

И меня уведи

из неволи.

Мне шестнадцать…

А озеро Аупильдек

Неподвижно под снегом

застыло.

Ты судьбою мне дан,

мой хороший, навек.

Без тебя больше жить

я не в силах.

…Глухо, горько поет

Аупильдек под водой,

Т яжело и ему

почему-то.

Словно тронут, как все,

лебединой бедой

И кричит в глубине

много суток.

И несется

тоскливый крик птицы опять,

Разбиваясь

о дальние скалы.

Словно криком суметь можно

воды поднять,

Чтобы озера

больше не стало.

Но безжалостно

озеро Аупильдек,

И несчастным оно

не поможет вовек.


Одна за другой грустной вереницей прошли перед моими глазами картины ее безрадостной жизни в чужом ауле. Молча глядя на озеро, мы постояли несколько минут и повернули коней обратно…

За время нашего отсутствия жигиты соседнего аула сговорились устроить вечеринку. Заправилами оказались сам старшина, писарь волостного управления Байсеит[9] и несколько других расторопных молодцов.

На вечеринку пригласили и нас четверых. Мы — это два татарина, один русский и я. Галимжан — молодой учитель татарской школы в Акмолинске, Нургаин — учитель. В тот вечер у Нургаина болели зубы, и ему было не до веселья, так же, как и пожилому русскому из нашей компании Михаилу. Поэтому на вечеринку пошли мы вдвоем с Галимжаном.

Издалека видна белоснежная праздничная юрта. Внутри она устлана коврами, нарядно убрана. В юрте полно молодежи. Едва мы с Байсеитом, Галимжаном и пятью сопровождающими нас жигитами вошли в юрту, как нас сразу же любезно усадили на почетное место. Сидящие образовали полукруг. Напротив нас заняли места старшина — он же акын, и несколько жигитов, устроителей вечера. Через некоторое время в юрте появился волостной управитель в сопровождении пяти-шести аксакалов, которых усадили церемонно, с почетом. Они сидели особняком, в то время как молодежь устраивалась где попало, парни, конечно, поближе к девушкам. Между Галимжаном и Байсеитом, между Байсеитом и мной, по обычаю, сидели девушки. Подали кумыс. Одни еще не насладились вдоволь кумысом, а другие, наиболее ретивые, уже затеяли шумную игру. Девушки и молодицы одеты нарядно, иные роскошно. Монеты в косах звенят при каждом движении, на запястьях серебряные браслеты. Шелковые платья мягко шелестят, как будто слышится шорох молодого тростника. Девушки отзывчивы на шутку жигита, но держатся с достоинством. В двух-трех местах в юрте неярко горят свечи. Несколько сорванцов самовольно пробрались в юрту, начали было резвиться наравне со старшими, но их быстро выпроводили. От кумыса кое-кто уже заметно захмелел. Старшина акын взял домбру и стал наигрывать быструю, стремительную мелодию, щелкая пальцами по струнам. Приятно в такую минуту утолить жажду целебным и вкусным, чуть желтоватым на вид кумысом.

Представьте себе начало лета, теплый, бархатисто-мягкий вечер, нарядную, в коврах и узорных кошмах, увешанную легкими шторами юрту. Перед вами, взволнованные вниманием жигитов, сидят юные красавицы Сары-Арки. Как тут не опьянеть, как не растаять сердцу перед такой обворожительной картиной! Одна игра сменяется другой, более интересней, и каждая завершается непременным условием: спеть песню. Домбра переходит из рук в руки.

Поют жигиты один лучше другого, поют девушки. В переливах мелодии слышатся задорные намеки, в словах песни волнующий тайный смысл.

Подошел черед выполнить условие девушке, задумчиво сидевшей между мной и Байсеитом. Она совсем юная, лет шестнадцати, не больше, черноглазая и черноволосая. Я невольно обратил внимание, что как только подошла ее очередь, все в юрте замерли. Один из распорядителей вечера настоятельно попросил:

— Пусть Хабиба споет под домбру.

— Другие девушки пели без сопровождения, — заметил я.

— Хабиба всегда поет с домброй!

И вот домбра в руках девушки. Я предупредительно отодвинулся, чтобы не мешать певунье.

— Вы не стесняйтесь, пожалуйста, — сказала мне Хабиба с улыбкой.

— Начинай, Хабиба! — послышалось со всех сторон. — Гости ждут.

Хабиба настроила домбру по-своему, и ее тонкие, гибкие, как тростник, пальцы замелькали, забегали по ладам, а пальцы правой руки начали легко и звучно ударять по струнам, будто золотой горох посыпался на серебряное блюдце.

Хабиба запела. Взгляды присутствующих неотрывно и восхищенно следили за каждым ее движением.

— О голубушка! — слышались взволнованные восклицания аксакалов, сидевших рядом с волостным управителем.

Девушка напоминала жаворонка, который в звенящем пении, в прихотливой, ласкающей душу мелодии машет и машет невидимыми крыльями и летит в глубину поднебесья. Вот он словно застыл на мгновение и вдруг молнией срывается вниз, вихрем кружится и с переливчатым звоном падает до самой земли. Здесь ему как будто становится тесно, словно нет простора, и голос снова взмывает в небесную голубизну, высоко-высоко, и поет уже как будто не один, а перекликаясь с пением других птиц, поет то скорбно, то радостно, протяжно, пленительно.

Звучит мелодия за мелодией, широко, бесконечно, словно на яркий шелк ложится жемчужина за жемчужиной… Поет тысячеголосый жаворонок. Слушаешь его и думаешь, что песня приносит наслаждение не только тебе, но и всей вселенной, ласкает, баюкает все живое на земле и в небе…

Голос Хабибы жаворонком спустился вниз и оборвался. Слушатели еще молчали некоторое время, не спуская с нее глаз. Неторопливым движением девушка передала домбру сидевшему напротив жигиту, но вокруг зашумели: «Спой еще, Хабиба, просим!» Девушка не противилась, спела еще несколько мелодий.

После пения Хабибы других уже не хотелось слушать. Вновь начались игры. Татарин Галимжан, оказывается, еще не видел таких забавных казахских игр и почти не слышал наших песен. А вокруг играли в «Орамал тастамак», «Бугибай», «Мыршим».[10]

Утихомирились и начали расходиться под утро. Перед расставанием я попросил Хабибу еще раз спеть «Аупильдек» и она выполнила мою просьбу.

Мы пошли к своей юрте пешком. По дороге Галимжан долго восторгался:

— Ну, Сакен, по-настоящему я увидел казахов только сегодня! До меня впервые дошло очарование ваших песен! Ей-богу, я начал жалеть, что не родился казахом, или хотя бы не рос среди вас. Не будь я женатым, клянусь аллахом, сбежал бы из города в казахский аул!..

Галимжан долго еще изливал свои восторги, пока не улегся в постель. Да и сам я долго не мог избавиться от впечатления, которое произвело на меня пение Хабибы. Ее очаровательный голос, можно сказать, заворожил меня. Я видел перед собой шелестящие прибрежные заросли, видел серебристую гладь сказочного озера и лебединое гнездо в дремучих камышах на его середине. Вкрадчиво шепчет камыш, слышится печальная песня лебедя, похожая на звук свирели. Время от времени легкая рябь пробежит по зеркальной воде, словно кто-то неведомый рассыплет по озеру снежно-белый бисер. Гогочут гуси, разноголосо крякают утки, и до человеческого слуха помимо птичьего гомона доносятся какие-то глухие странные вздохи воды, прерывистые и страдальческие. Это стонет в мрачной глубине озера птица аупильдек. Птицу словно душит вода, и птица глухо стонет от ее холодной тяжести: «Ауп! А-у-у-п-п! А-а-у-у-у!..»

Придавленная непомерной тяжестью птица безнадежно пытается подняться, встрепенуться. Голос ее звучит сдавленно и жутко, берет за душу, наводит тоску и уныние. Слушаешь — и тебе мерещится, чудится, будто где-то рядом стонет, глотая слезы, всеми покинутая одинокая женщина. Ее горестные вздохи сливаются с песней лебедя, перекликаются с невидимой птицей.

Злое озеро,

тайну свою расскажи.

Ты жестоко для всех —

не иначе.

Как печально шумят

над тобой камыши.

Гордый лебедь

в гнезде своем плачет.


Медленно прошли перед моими глазами слова горемычной песни, а мелодия ее звучала в моем сердце, и в мою голову пришли иные слова, и мне страстно захотелось поделиться ими со всеми:

Разве лебедь способен,

как люди, рыдать?

Кто красавца заставил

от горя страдать?

Может, плачет,

птенцам доставляя обед,

(Крик обиды,

поймут только люди),

Иль подругу зовет,

а ее нет и нет,

И, пожалуй, с ним рядом

не будет.


ЧУЧЕЛО

Мы расстались с Шубырой. Впереди был далекий путь. То рысью, то галопом, пересаживаясь время от времени на запасных лошадей, мчались мы с утра до вечера и только лишь на следующий день добрались в назначенное место.

Теперь предстояло заняться переписью в трех волостях: Моншакты, Карабулак и Кзылтопырак.

Мы приблизились к аулу известного в этих местах Нурмагамбета Сагнаева, прозванного в народе Паном, что значит надменный, высокомерный.

Дорогой я поинтересовался у сопровождающего, за что Пан получил от царя награду. И услышал в ответ следующее. Как-то раз царский наследник, путешествуя, прибыл в Омск. По такому случаю здесь был устроен неслыханный пир, на который съехалась степная знать со всей округи — именитые баи, высокопоставленные мырзы, волостные управители. В Омск, желая собственными глазами увидеть наследника, прибыла знать из Акмолинска, Атбасара, Кокчетава, Петропавловска, Каркаралинска, Павлодара, Баян-Аула и других мест. Чтобы отличиться друг перед другом, каждый вез с собой юрты, роскошное убранство, каждый старался своим богатством, пышностью затмить других. Пан Нурмагамбет превзошел всех. Он сумел привлечь особое внимание наследника тем, что среди роскошных юрт соперников поставил свою, украшенную золотыми узорами. Наследник удостоил своим посещением золоченую юрту и пил в ней кумыс из черной сабы, помешивая его серебряной мешалкой, украшенной драгоценными камнями. Помимо всего прочего Нурмагамбет пригнал на торжество три косяка молодых, разной масти, кобылиц. Наследник очень увлекался лошадьми, и угодливый Нурмагамбет подарил ему все три косяка с золоченой юртой в придачу. Долг, как говорится, платежом красен. Наследник наградил Пана серебряной медалью.

…Когда мы въехали в аул Нурмагамбета, невыносимо пекло солнце. Прежде всего хотелось утолить жажду, а потом уже повидаться с Паном.

Юрты табунщиков стояли на почтительном расстоянии от юрты Нурмагамбета. За сопкой, в низине, на зеленом лугу мы увидели четыре белоснежных, установленных попарно юрты. Между ними было не меньше сотни шагов, и, судя по тому, что трава осталась непримятой, жили здесь как будто чужие люди.

Едва мы остановили свою телегу у ближайшей юрты, навстречу нам вышел расторопный смуглый жигит в одном бешмете. Он поздоровался с нами и спросил, кто мы и откуда. Затем жигит скрылся в юрте и, снова выйдя через некоторое время, пригласил: «Добро пожаловать».

В передней безлюдной половине были разостланы ковры и узорчатые кошмы. Жигит молчаливым жестом пригласил нас дальше. Войдя во вторую юрту, мы увидели дивную роскошь. Здесь не было и клочка величиной с ладонь, который не был бы застлан пестрым шелковым ковром. На стенах висели бархатные ковры, блестел атлас, светлело серебро. У самой стены полукружьями, высотой с аршин, возвышалось нечто вроде скамьи, застеленной дорогими коврами, обшитыми снизу бахромой с кистьями. Уыки[11] и шанырак[12] были раскрашены в светло-синий цвет и обвиты бахромчатой тесьмой. На почетном месте поверх ковров лежат шелковые одеяла. Гость, по желанию, может располагаться на этих одеялах, либо садиться на ковровую скамью. Справа от почетного места, под балдахином из синего шелка, мы увидели поблескивающую металлом кровать и сидящего на ней Нурмагамбета. Кроме него, в юрте никого не было. Пан восседал неподвижно и безмолвно, как идол. На голове его покоилась бобровая шапка, ка носу поблескивали очки в золотой оправе, на плечи был накинут халат из серого сукна с воротником темно-рыжего бархата, под халатом виднелся бешмет из того же дорогого серого сукна. На ногах глянцевито блестящие ичиги в галошах. Рукой в белоснежной перчатке Пан поигрывал небольшой серебряной тростью. У него жгуче-черные борода и усы, на вид ему уже перевалило за пятьдесят. Когда мы, озираясь на роскошное убранство, вошли и поздоровались, Нурмагамбет степенно поднялся и ответил на приветствие невнятным голосом, словно не желая утруждать себя громкой речью. Мы уселись на ковровое сиденье. Пан молчал, мы тоже не проронили ни слова, продолжая с любопытством оглядывать стены.

На меня он произвел впечатление человека недалекого, несколько вялого, но с крутым характером. С первого взгляда он мне показался красиво разряженным чучелом. Жигиту, сидящему на корточках у входа, Нурмагамбет сделал едва заметный знак, кивнув бородой. Следивший, как пес, за каждым движением своего хозяина жигит вскочил и вышел. Минуту спустя вместе с другим слугой он внес тяжелый, выложенный серебром тегень, большой деревянный сосуд с кумысом. Поболтав кумыс большим роговым ковшом, они начали разливать его в звенящие пиалы из чистого фарфора. Мы с наслаждением утолили жажду холодным, пахучим, шибающим в нос напитком. Слуги едва успевали наполнять и подавать нам багрового цвета пиалы. Сам Нурмагамбет тоже пил, не отставая от гостей. В юрте царило молчание.

Выйдя из юрты Нурмагамбета, мы поинтересовались, кто живет в двух других белоснежных юртах. Оказалось, что там, в ста шагах — обиталище жены Пана. Церемония приглашения повторилась: жигит вошел в юрту, через некоторое время вышел и с достоинством сказал:

— Добро пожаловать в ее обитель.

Мы вошли и увидели то же красно-пестрое убранство, узорчатые кошмы и ковры, бахрому, окрашенные синим и увитые бахромчатой тесьмой уыки и шанырак. Жена Пана покоилась на ярко-красном шелковом одеяле, сложенном вчетверо. Возле нее возвышалось шесть пуховых подушек, над головой расходились складки красного шелкового балдахина. На ней был халат из белого шелка на голове того же цвета шелковый кимешек, ниспадающий до одеял. Кимешек плотно облегал лицо и был украшен жемчугом. Худощавая, бледная женщина едва слышно, как бы со стоном, ответила на наше приветствие и еле заметным жестом велела принести кумыс. Мы увидели тегень более оригинальной формы, чем у Нурмагамбета, также орнаментированный серебром. Мелодично звенели серебряные колечки ковша. Кумыс, такой же холодный, желтоватый, пахучий, подавали в пиалах светло-синего фарфора. Мы пили кумыс, а женщина сидела, как мумия, ни на кого не обращая внимания.

Двухкупольные юрты, белеющие на зеленом лугу, остались позади. В одной из них каменным идолом сидит одинокий Нурмагамбет, в другой, на расстоянии ста шагов, томится от безделья хрупкая, изнеженная жена Пана, напоминающая умирающего лебедя…

«Аристократы, чиновники, мырзы — все одного склада дармоеды и паразиты! Они, как барсуки, пьют народную кровь!» — не раз твердил мне товарищ Сорокин еще зимой в Омске. Сейчас я вспомнил его слова и вслух повторил их.

— Смотри, как точно угадал! — удивленно заметил мой спутник татарин.

— И как этим собакам не скучно жить! — ввернул его товарищ.

ПЕРЕД БУРЕЙ

В конце июня мы добрались до волости Коржункульской, граничащей с Павлодарским уездом Семипалатинской губернии. Здесь, в роде Канжыгалы, шла в это время борьба между двумя партиями за чин волостного управителя. Одну партию возглавлял сам волостной, а другую натравливал на него тучный, лоснящийся от жира мырза. Волостной безжалостно притеснял население, поэтому очень многие были недовольны его правлением. Из полутора тысяч хозяйств на стороне волостного оставалось не более ста. Но наделенный властью волостной все еще не смирялся и, как разъяренный волк на беспомощную добычу, набрасывался на перепуганное население, требуя исполнения своих прихотей.

Мы выслали вперед гонца, чтобы заранее предупредить о своем приезде жителей аулов, расположенных на берегу двух живописных озер: Ащи-коля (Соленое озеро) и Каска-ат (Лысый конь). Солнце клонилось к закату, когда мы прибыли на западный берег Ащи-коля.

Неподалеку виднелось несколько белых юрт. На другом берегу разместились два-три малочисленных аула. Верховые пастухи пригнали к озеру табун лошадей на водопой. Один из всадников, заметив нас, повернул коня и поскакал нам навстречу. Черный стремительный красавец-конь, казалось, готов был проскочить через колечко. Посеребренное седло поблескивало. Конь не стоял на месте, дико косил глазами, вертелся вьюном, словно для того, чтобы лишний раз показать серебро седла своего всадника, рослого жигита, одетого по-городскому — в ботинках, в шляпе, но в казахском халате. Я узнал Толебая, с которым мы учились вместе с детства, в городе Акмолинске. Оказалось, что он работает писарем Коржункульского волостного управления. А волостной — его дядя Олжабай.

— Ассалаумагаликум!

— Уагаликумассалям![13]

— Вот так встреча!

— Настал все-таки день, когда мы снова увиделись!

Так радостно, восторженно встретились мы со школьным приятелем. Толебай привел нас в гости к двоюродному брату волостного и после обстоятельной беседы о том о сем неожиданно спросил меня:

— Ты не слышал, что казахов будут брать на тыловые работы? Из города получено указание составить списки всех жигитов в возрасте от девятнадцати до тридцати одного года.

— Нет, не слышал, — ответил я и в свою очередь засыпал товарища встречными вопросами: — Куда берут? Кого берут? Когда берут?

— Люди не знают — верить или не верить этим слухам, — продолжал Толебай. — Все в глубоком смятении, все напуганы и насторожены. Отец уехал в город, чтобы проверить эти тревожные слухи, и должен был вернуться еще вчера, но до сих пор почему-то задерживается.

Беседа наша затянулась. Мы сидели в уютной, чисто убранной шестистворной юрте. Излишней роскоши в ней не было, но стенные решетки и уыки хорошо выкрашены и вообще убранство неплохое. Хозяйка хлопотала, поставила самовар, начала готовить сладкую закуску к чаю. Зной спадал, с озера потянуло успокоительным влажным ветерком, багровая заря окрасила горизонт. Устав от долгой тряски в телеге по бездорожью, мы прилегли на стеганые одеяла и белые подушки не первой свежести. Рядом с нами сидел, скрестив ноги, заместитель волостного и вел мирную беседу.

Перед нами появился круглый низенький столик, накрытый цветастой зеленой скатертью с бахромой. Звенела красная фарфоровая посуда, посыпались на скатерть свежежареные баурсаки, замешанные на кумысе. На дастархане появились две тарелки с маслом, закипел самовар, и после всех этих приготовлений нас пригласили к столу. Усевшись в круг, мы пили чай, а писарь между тем послал гонца собрать людей из окрестных аулов.

На другой день к полудню прибыл из города отец писаря Барлыбай, старший брат волостного. К этому времени собралось уже много народу из ближайших аулов. Жигиты вышли встречать Барлыбая. Придерживая лошадь под уздцы, помогли ему слезть с коня, угодливо открыли перед ним дверь, всячески старались подчеркнуть свое уважение к нему. Присутствующие в юрте встали при его появлении, начали здороваться с Барлыбаем за руку. Мы последовали их примеру. Чувствуется, что все озабочены, с нетерпением ждут новостей. Сразу же после приветствия послышались голоса:

— Какие новости в городе?

— Уф, — тяжело дыша, отозвался Барлыбай. — Какие могут быть новости?.. Забирают казахов. Вот указ, — пробормотал Барлыбай. Усаживаясь, вынул из кармана свернутую бумагу с крупными русскими буквами и подал ее своему сыну.

Сын начал читать.

Лица присутствующих были растеряны, все молча ждали, когда писарь разберет русский текст и объяснит по-казахски. Ознакомившись, писарь передал бумагу мне.

Это было разъяснение Акмолинского губернатора по высочайшему указу императора от 25 июня о мобилизации на тыловые работы казахского населения в возрасте от девятнадцати до тридцати одного года. Пока я знакомился с разъяснением, то и дело слышались встревоженные голоса с просьбой поскорее передать смысл документа.

— Да, положение тяжелое, — сказал я. — Правительству потребовались рабочие руки, поэтому мобилизуют и казахов.

Никто из присутствующих не поверил, что речь в указе идет лишь о привлечении на тыловые работы, а не на фронт.

— Это обман! Будут забирать на войну, в настоящие солдаты. О аллах, за что нам посланы такие страшные бедствия. За что такое проклятие на нашу голову!.. — загомонили в юрте все громче и беспокойнее.

Торопливо закончив перепись, к вечеру мы выехали из аула и остановились на ночлег, проехав не более трех верст, на берегу озера Каска-ат. На другой день мы разделились на две группы: Галимжан с Михаилом направились для переписи в Спасск и Караганду, а мы с Нургаином двинулись по долине реки Слети.

Назавтра мы послали нарочного в аул волостного, за пятьдесят верст. В этот день волостной не успел приехать по нашему вызову. В ожидании его мы отдыхали в небольшом шалаше на берегу речушки, в которой почти не было воды. Местное население, услышав о переписи, стало собираться, но до приезда волостного и писаря мы не могли начать свою работу.

Люди здесь жили заметно беднее, чем на Шубыре. Нас посетил старшина, прихватив с собой бурдюк хорошего кумыса. Закололи годовалого ягненка и поставили на жер-ошак — продолговатое углубление для очага — котел для варки мяса. Рядом с жер-ошаком густо задымил медный самовар. Понемногу начали собираться любопытные, переговариваться между собой негромко, судачить о том о сем.

Жарко, а хмельной кумыс добавляет жары еще больше. Мы вспотели, словно от непосильного единоборства, пришлось расстегнуть рубашки, чтобы освежить грудь.

К вечеру прибыли волостной и писарь, оба усталые от долгой верховой езды, утомленные солнцепеком. Увидев их, люди столпились возле нашего жилища. До глубокой ночи вместе с волостным и писарем мы занимались подготовкой к предстоящей переписи. Спать легли поздно. Летние ночи коротки, и на рассвете нас разбудил громкий горестный женский плач. Я с трудом проснулся, мне показалось, что эти звуки послышались во сне. Но теперь я явственно услышал причитания женщин и грубоватые, степенно-успокаивающие голоса мужчин. Один из них, войдя в нашу лачугу, разбудил сопровождавшего нас жигита и негромко, со смешком проговорил:

— Глупые бабы, ревут, как коровы. Собрались спозаранку, шумят, галдят, плачут, не поймешь, чего им надо?

Жигит, чмокая спросонья губами, отозвался:

— Ай-ай, это бабье! Слышали звон, да не знают, где он. Вечно показывают свою глупость, где надо и где не надо.

Я окончательно проснулся. В лачуге уже теплело от восходящего солнца. Я увидел, что на груди вошедшего поблескивает на сыромятном ремешке нечто вроде медной медали величиной с копыто стригунка. На нем был черный бешмет с красными плетеными погонами, на боку — шашка в плоских черных ножнах с медными кольцами. По одежде нетрудно было узнать вестового, какие обычно прибывали из города со срочными оповещениями.

Женский плач снаружи не унимался. Я коротко спросил вестового о цели его приезда.

— Сегодня утром кто-то приехал сюда из Омска и пустил глупый слух, что молодежь забирают в солдаты. А тут вдобавок еще и я появился. Вот глупые бабы и взбудоражились, — пояснил вестовой.

Я быстро оделся, Нургаин последовал моему примеру.

Через несколько минут мы выяснили следующее. Аул, где мы находились, располагался на границе с Омским уездом. Услышав об указе, по которому казахскую молодежь привлекли на тыловые работы, несколько жигитов в испуге бежали из Омского уезда, распуская слухи о том, что казахов поголовно будут забирать в солдаты, что в Омском уезде уже началась мобилизация и что берут казахов не на тыловые работы, а прямо на фронт. Всех мобилизованных ждет неминуемая смерть…

Слух этот, преувеличенный, приукрашенный, доведенный до нелепости, мгновенно разнесся по аулам. А тут еще вдобавок появился вестовой. И когда люди наперебой начали задавать вопросы, ища успокоения, вестовой еще больше взбудоражил, огорошил их неуместной отсебятиной:

— А чего тут особенного, если вас заберут в солдаты? Откажетесь, что ли? Это указ самого царя, попробуй-ка его не выполнить! Уж лучше с богом начинайте сборы.

Как тут не всполошиться, как не испугаться женщинам в аулах!

«О аллах, чем мы заслужили твою кару!.. Чем мы разгневали тебя! Мы принесем тебе в жертву аксарыба-са и бозкаску,[14] самую дорогую жертву, только будь опорой несчастных!..»

Женщины с громкими воплями и причитаниями начали выкликать имена своих сыновей и братьев, как будто уже навсегда расстались с ними.

Нас окружили. Не слушая, перебивая друг друга, женщины загалдели:

— Оказывается, ваша перепись— вранье! Вы приехали, чтобы составить список в солдаты!

— Хоть вы и казахи, но вы шпионы от русских, хотите продать им наших сыновей и братьев!

— Вас подкупили!.. Неужели вы не мусульмане?..

— Мы вам ничего не скажем для переписи, не дадим никаких сведений!

— Возвращайтесь той же дорогой, по которой приехали!

Не слушая наших объяснений и доводов, женщины все теснее обступали нас, выкрикивая не очень лестные пожелания в наш адрес. У некоторых в руках нагайки, черенки от лопат, кетмени. Мужчины молчат, скрывая свое истинное настроение, и для отвода глаз пытаются делать вид, что удерживают женщин. А на самом деле исподтишка подзуживают их.

Кое-как вместе с волостным и писарем нам удалось успокоить толпу, разъяснить, что задача переписи совершенно иная и что мы никакого отношения к мобилизации не имеем.

Женщины постепенно успокоились, стали расходиться. С трудом собрав мужчин, мы начали перепись. Теперь было видно, что люди нам не верят и полагают, что мы скрываем свои истинные цели и тайком составляем список тех, кого следует забрать в солдаты.

Когда мы собрались ехать дальше, то оказалось, что в ауле нет ни одной телеги, все они были спрятаны от нас. С немалым трудом старшине удалось разыскать телегу. Вместе с нами собрались волостной и писарь, намереваясь поскорее расстаться с вестовым, который действительно привез предписание всем волостным составить в наикратчайший срок поименные списки мужчин в возрасте от девятнадцати до тридцати одного года.

Мы решили поскорее добраться до аула, в котором жил ветеринарный врач. До этого аула, расположенного в долине реки Оленти, было около двухсот верст. Нам долго не давали подводу, поэтому сопровождающий нас жигит отправился поискать какую-нибудь случайную подводу. Мы в это время сидели в юрте местного бая. Наш жигит вернулся очень скоро, вбежал в юрту, запыхавшись, со словами:

— Никто не дает подводу! Какой-то негодяй прогнал меня, даже нагайкой ударил. Не дадут нам здесь лошадей, хоть пешком иди!

Рассердившись, я решил применить всю полноту власти и, чтобы припугнуть бая, вынул из кармана карандаш, и потребовал назвать фамилии самого бая и того скандалившего у жели человека. Мой сердитый вид возымел действие — по приказу бая через несколько минут нам выделили подводу.

Поехали дальше. У жели мы надели узду на густогривого серого жеребца из байского косяка и усадили на него сопровождавшего нас жигита. Теперь, поняв создавшуюся в аулах обстановку, мы решили свернуть свою деятельность по переписи, добраться до ветеринарного врача, взять у него общие сведения о количестве скота и поскорее вернуться в город.

По пути мы замечали, что население встречало и провожало нас настороженными, отчужденными взглядами. К закату солнца мы прибыли в одинокий бедный аул. Подозревая нас в недобрых намерениях, жители спрятали ездовых лошадей, а выделенные баем подводы мы обязаны были вернуть. И вернули, оставив себе лишь серого байского жеребца. Убедившись, что коней нам здесь не дадут, мы с трудом запрягли в телегу трофейного жеребца. Он оказался необъезженным, буйным и с первых шагов понес нас по бездорожью во всю прыть. Телега скрипела, колеса тарахтели, едва касаясь земли. Жигит тщетно пытался натягивать вожжи, я взялся ему помогать, но безуспешно. Мы перевалили через какой-то бугор, и здесь оборвался гуж. Телега мгновенно перевернулась вверх колесами, что-то хрястнуло, и мы оказались на земле. Никто, к счастью, не получил серьезных ушибов, и мы тотчас вскочили на ноги. Жеребец тащил за собой двухколесный передок с одной оглоблей, никак не мог от него избавиться, бешено лягался и кружил вокруг нас. Нам удалось поймать его. Кое-как наладили разбитую телегу, скрутили жеребцу кнутовищем губу, завязали платком глаза, снова запрягли его и медленно двинулись дальше.

Вечерело. Наступили сумерки. Кругом безлюдно, ни звука, степь будто вымерла. Небо затянулось тучами. Узкая малоезженная дорога превратилась в тропинку. Жеребец выбился из сил, и нам пришлось идти пешком. Бедный жеребец еле тащил за собой покалеченную телегу. Мы изредка останавливались, прислушивались к ночной степи в надежде учуять признак человеческого жилья и брели дальше. Тропинка наконец совершенно исчезла, и мы уперлись в берег высохшего озера, заросшего камышом, кугой и солончаковой травой. Мы долго брели, спотыкаясь о кочки и проваливаясь в болотистые ямы. Казалось, что здесь еще не ступала нога человека. В нос бил запах высохшего озера с гниющей травой. С трудом мы выбрались из болота и опять по бездорожью продолжали идти на юг. Густые облака начали постепенно редеть, небо вскоре очистилось, и мы разыскали тропинку. Наш провожатый снова забрался на жеребца, а мы продолжали брести за телегой.

Усталость валила с ног. Перед рассветом сделали привал, жеребца выпрягли, привязали чересседельником к телеге, а сами уснули рядом.

С первыми лучами мы поднялись на ближайший холм, чтобы оглядеть окрестности, определить, где находимся. Найденная ночью тропинка вела на запад. Вдали виднелись многочисленные табуны лошадей. Мы снова завязали глаза отдохнувшему жеребцу, жигит сел на него верхом, а мы с Нургаином — в телегу. Неподалеку от табуна, взобравшись на небольшую возвышенность, мы увидели перед собой несколько аулов и двинулись к ним. От табуна навстречу нам поскакали два табунщика. Мы охотно повернули к ним своего многострадального жеребца. Один из табунщиков услужливо впряг в нашу телегу своего коня и проводил нас до крайнего аула.

Оказалось, что за ночь мы добрались до земель Павлодарского уезда. Аул начал просыпаться. Вскоре женщины и дети окружили нас со всех сторон, с любопытством разглядывая и расспрашивая, кто мы такие и откуда едем. Учитывая печальный опыт последней встречи, мы скрыли, что занимаемся переписью, и назвались землемерами, которым якобы поручено ознакомиться с пограничными землями Акмолинского, Омского и Павлодарского уездов. На мне была форменная учительская одежда с желтыми пуговицами, и потому мне легче было сойти за чиновника-землемера. К тому же для убедительности я решил притвориться незнающим казахский язык и заговорил по-русски. Нургаин, поняв мой замысел, начал переводить мою речь.

— Япырымай! — удивлялись женщины. — Боже мой, как он похож на казаха!

— Ни дать ни взять этот чиновник — вылитый казах! Но почему он не говорит по-казахски?

— Отец его был крещеным казахом, — уверенно пояснил Нургаин. — Казахского языка этот человек не знает. Сейчас он специально объезжает аулы, чтобы познакомиться с жизнью народа. Он всем интересуется, его, видимо, тянет сюда какая-то неведомая сила.

— О бедняжка! — вздохнула одна из женщин. — То-то он похож на казаха, гляньте на его глаза…

Нас пригласили в юрту. Я так устал, что сразу повалился на подушки. Нургаин бодрствовал. Провожатый возился у телеги. Чтобы не подогревать любопытства женщин, я закрыл глаза и притворился спящим. Нургаин между тем интересовался последними новостями и выпроваживал из юрты чересчур любопытных и разговорчивых.

— Господин очень устал с дороги, — убеждал Нургаин входящих в юрту зевак. — Поэтому прошу вас не беспокоить его и удалиться.

Другим, посолиднее, он говорил:

— Пока господин проснется и почаевничает, прошу вас приготовить коней.

Изредка Нургаин осторожно перебрасывался со мной словами по-русски, советуясь.

Мы попили чаю. Появился хозяин серого жеребца, с которым мы страдали прошедшую ночь, и увел его.

Взяв подводу, мы уехали. Уже прошло время полуденной молитвы, когда мы прибыли к ветеринару в Оленти. Ветфельдшером здесь работал Хусаин Кожамберлин, мой дальний родственник. Жил он со своей семьей. У него мы отдохнули на славу, переночевали и на другой день направились в сторону Акмолинска.

В одном из аулов Ерейменской волости, где жили казахи рода Канжыгалы, мы увидели необычное волнение, похожее на подготовку к восстанию. Мужчины на конях куда-то ускакали, видимо, на тайный сбор.

Жены и слуги бая отвели нам для ночлега отдельную юрту, где никого не было. Мы укладывались без свеч, в полной темноте.

Наутро нам запрягли какого-то никудышнего верблюда в дрожки и с горем пополам подбросили до соседнего аула.

Так, с немалым трудом добывая подводы, мы добрались до озера Ащы-коль, в аул, о котором я уже рассказывал. Здесь слухи о мобилизации растревожили всех. Аул гудел, как улей. Мужчины на конях собираются толпами, и разговор слышится только об одном: казахам идти в солдаты не полагается. И если кто-нибудь пытался утверждать нечто противоположное, того объявляли недругом. Чувствовалось, что народ здесь поднялся по-настоящему и намерен сопротивляться. Мы снова встретились с Толебаем, его отцом Барлыбаем, его дядей Олжабаем, обстоятельно расспросили их обо всем, чтобы иметь полное представление о создавшемся положении.

Отсюда мы направились прямо в город. По пути то и дело попадались группы и отряды конных казахов. При упоминании о русских все поплевывали в ладони, делая вид, что готовы хоть сейчас вступить в решительную схватку. К вечеру остановились в одном из аулов. Молодежь встретила нас открыто недружелюбно. Едва мы расположились в юрте Жахуда, сын которого знал нас, как в юрту ворвались шумной толпой какие-то жигиты и без особого почтения учинили нам допрос: кто мы и зачем пожаловали? Мы начали пространно говорить о несправедливости русского царя, о невзгодах казахской жизни. И только потому, что аксакал Жахуда вступился за нас, а мы ругнули царя, возбужденные жигиты со словами «вон какое дело» ушли с миром.

Акмолинск был взбудоражен. Панические слухи один страшнее другого с быстротой молнии распространялись среди горожан:

— Казахи идут на город и собираются уничтожить всех.

— В Тиналинской волости убили пристава Иванушкина. Из Омска прибывают регулярные войска.

— Едет сам губернатор Кочура-Масальский.

— Казахи создают армию, самовольно избрали ханов, делают ружья, пики, секиры, отливают пули.

— Готовят себе кольчуги, а молодежь обучают военному делу…

Я пробыл в городе с неделю. Не слышно было на улицах прежних песен, прежнего веселья. Напуганный город превратился в слух.

Вскоре прибыла комиссия по переписи из южных волостей во главе с врачом Асылбеком Сеитовым. Оказалось, что казахи-тиналинцы и темеши сильно избили их, связали, обрили головы, заставили по-мусульмански молиться и несколько дней продержали в заточении, пока комиссию не освободил акмолинский торговец борец Жуман.

Приехал губернатор. Он собрал аксакалов, биев, старшин, баев из степи и из города. Собралось много и простого люда. Губернатор, похожий на взбудораженного самца-верблюда, выступил с речью. Народ стоял без шапок, теснились плечом к плечу. Грозные слова губернатора толмач переводил людям с покорно обнаженными головами:

— Я прибыл сюда после того, как услышал позорную весть, будто акмолинские казахи не желают подчиниться царскому указу идти на тыловые работы и собираются бунтовать. Это сумасшествие, безумие, это непроходимая глупость! Могут ли безоружные казахи противостоять силе русского оружия? Пока не поздно, пусть они откажутся от этого сумасбродства!.. Аксакалы, вы уважаемые люди в казахской степи. Прошу вас спешно выехать по аулам и уговорить мужчин, чтобы в течение одной недели они вышли на тыловые работы согласно указу царя. Если вы этого не добьетесь, не ждите от меня милости. В степь, в аулы я пошлю свои войска с приказом истребить казахов, как баранов. Вы знаете, что такое пулемет. Это оружие, которое сеет пули, как дождь. Мои войска вооружены этими пулеметами и будут косить казахов, как зеленую траву. Если вы не сумеете в недельный срок успокоить народ, войска выйдут в степь и будут расстреливать любого, кто встретится на пути. Пулеметы будут установлены на машинах, которые не пробьет никакая пуля. Если вы через неделю не успокоите народ, то прежде всего я упрячу в тюрьму вас самих! Даю вам пятнадцать минут на совещание между собой, после чего вы должны дать мне решительный ответ.

У собравшихся вытянулись лица. Растерянные аксакалы уселись вокруг во дворе, подобрав под себя ноги. Сидели, угрюмо нахохлившись, и негромко совещались.

— Давайте попросим у губернатора отсрочку, — послышались голоса наиболее решительных. — Многие аулы находятся далеко от города, за неделю мы не успеем съездить туда и вернуться обратно.

Через пятнадцать минут аксакалы с обнаженными головами, будто овцы, напуганные ревущим половодьем, подталкивая друг друга, пошли к губернатору излагать свою просьбу.

Губернатор на отсрочку не согласился. А кто осмелится ему перечить?..

Аксакалы единодушно выразили готовность в течение одной недели утихомирить бурлящие аулы, хотя и знали, что возбужденный народ так сразу не успокоится. Знали и все же не устояли перед гневом грозного губернатора, согласились отправиться в степь.

Казахская знать оказалась в отчаянном положении. Впереди глубокий омут, а сзади отточенные пики. С понурым и убитым видом разошлись аксакалы по домам, вздыхая и восклицая: «О аллах, что же мы будем делать!»

Аксакалы и баи поскакали в степь. Я последовал за ними, чтобы узнать положение в аулах, побывать в гуще народа.


Загрузка...