Хуже взбешенных волков рыскали колчаковцы по степи и в городе. Казалось, не было на земле ни единого уголка, где бы ни побывали эти изверги, не было ни одного человека, который бы избежал их истязаний.
Народ в страхе и панике.
Безвинные люди терпят розги, стонут под плетьми бандитов.
Заподозренных в большевизме без суда и следствия бросают в тюрьмы.
Мужиков забирали в солдаты. А тех, кто уклонялся, избивали розгами, заключали в тюрьму.
Начальник тюрьмы вместе с надзирателями, с озверевшими офицерами врывался в камеры. Избивали заключенных без всякого повода.
Там, где советская власть была свергнута, появились мелкие местные подхалимы, подражавшие распоясавшимся белогвардейским офицерам.
А если случалось, что в какой-нибудь газете появлялись по недосмотру слова «трудовой класс», «простой народ», «свобода», издателям такой газеты готовы были засыпать рот песком.
Алаш-ордынские газеты виляли хвостом перед белогвардейцами и разводили демагогию о чистоте алаш, об изгнании из нее тех казахов, которые хоть в какой-то мере пытались поддерживать «подлых» большевиков.
«А если кто из казахов осмелится стать большевиком, тот будет расстрелян на месте», — грозились газеты.
Алаш-ордынские уездные главари обложили акмолинское население налогом и требовали немедленной уплаты.
Белогвардейцам хорошо была известна наша вражда с алаш-ордынцами. Они проявили «дружескую заботу», посадив к нам на три месяца муллу Мантена и Тусипа Избасарова.
Заходит к нам как-то в камеру начальник тюрьмы Ростов и с улыбкой сообщает:
— Сегодня к вам придет отагасы.[61] Молодым жигитам нужен такой человек! Вот мы и решили посадить к вам Мантена!
Я с улыбкой ответил:
— Спасибо!
— Не нужен нам этот толстопузый. Найдите ему другое место, — холодно добавил Жумабай.
— Ладно, Нуркин, пусть уж он побудет с вами! Вы его угостите хорошенько! — подмигнул Ростов и вышел.
Вечерело. В тюрьме стало совсем темно. Иногда в камере у нас зажигают свечу, но сейчас ее еще не принесли.
Из соседних камер слышатся приглушенные голоса. Изредка по длинному коридору проходят надзиратели, позванивая ключами. Мы переговариваемся шепотом.
Тихонько поднявшись с места, я смотрю в окно.
Кругом белым-бело. И только вдали темные тучи нависли так, словно хотят раздавить землю. Падает мелкий снежок. Холодом веет из мрака. Нигде не видно ни огонька, и только запорошенная снегом земля светлеет белым ковром.
В камере темнее ночи.
Единственная маленькая форточка все время открыта. С улицы в камеру слабо поступает свежий воздух, вытесняя зловоние.
Из соседней камеры доносится пение двух женщин. Похоже, что это не пение, а плач. Столько в нем грусти и страдания…
Через некоторое время в нашу темную камеру вошел начальник тюрьмы с надзирателями и привел толстопузого казаха. Не отходя от двери, начальник тюрьмы весело произнес:
— Вот вам и обещанный отагасы, принимайте с почетом! — и вышел.
Новоявленный отагасы, держа что-то в руках, обратился к нам:
— Ассалаумаликум!
Положив свою постель на нары, он поспешил к нам с протянутыми руками, чтобы поздороваться. Когда он протянул руки Жумабаю, тот воскликнул:
— Прочь, собака! Видали его, бесстыжего! Еще руки протягивает, подлец! Пошел вон! Не место тебе с нами! — и Жумабай сбросил его постель на пол. Мантен боязливо попятился, озираясь по сторонам.
— Что вы, что вы, друзья мои милые, — пролепетал он и сел.
— Брось, Жумабай! Здесь не место мстить мулле. Не трогай его, — со смехом начали все уговаривать Жумабая.
Мантену разрешили поднять постель на нары. Великодушно поздоровались с ним и начали расспрашивать о новостях.
Мантен сразу же постарался отречься от алаш-ордынцев. Он рассказал нам, что председателя уездного комитета алаш-орды Тусипа Избасарова тоже арестовали, но сейчас он пока находится в тюремной больнице.
На следующее утро к нашей двери подошел Тусип и поздоровался.
— Добро пожаловать, Тусеке! — громко ответили мы, не скрывая иронии. — Поздравляем вас с достойным вознаграждением, которое вы получили от своих друзей-единомышленников. Не огорчайтесь, все пройдет! Говорят, когда тулпар[62] лягается, то копыта у него не болят.
Тусип не отличался остроумием и в оправдание пробормотал:
— Зачем вспоминать прошлое?
Больничная тюремная камера, куда поместили Тусипа, не запиралась, и у больного была возможность ежедневно бывать с нами, когда нас выводили на пятнадцатиминутную прогулку. Кроме того он разговаривал с нами через надзирательский волчок.
Других за подобные вольности обычно наказывали. Тусипа не трогали.
Заключенные русские большевики Тусипа почти не знали, но мулла Мантен был известен всем очень хорошо, потому что был членом следственной комиссии по расследованию дел большевиков. На допросе он сидел самодовольный, важный, потому и запомнился. Русским, заключенным из других камер, узнавшим, что арестован Мантен, не терпелось увидеть его в положении арестанта. По утрам, выходя из своих камер, они приближались к нашему волчку и пытались заглянуть, чтобы увидеть муллу и по этому поводу позлорадствовать.
Через несколько дней опять зашел в нашу камеру начальник тюрьмы Ростов.
— Ну как? Сделали Мантена своим отагасы? — обратился он к нам и, подмигивая Жумабаю, добавил: — Окажите ему милость, почитайте его! — И вышел.
Я не сразу понял начальника, но потом до меня дошло, что он издевался, разыгрывал нас.
Однажды вывели на прогулку первую камеру. Проходя мимо нашей двери, один из большевиков обругал Мантена.
— Почему эта морда сидит у вас безнаказанно? Пошлите его к нам! Мы ему воздадим по заслугам! — пригрозил он.
Мантен перепугался.
А на следующий день его перевели в камеру, где сидел Макалкин. И как только Мантен переступил порог, Макалкин вскочил, намял ему как следует бока и затолкал под нары.
На другой день, не выдержав истязаний Макалкина, Мантен во время прогулки остановился возле нашей камеры.
— Милые мои, не могу больше терпеть! Уймите вы этого Макалкина! Саке, помоги мне, пожалуйста, утихомирь его! — упрашивал он.
Когда нас вывели на прогулку, я подошел к двери, где сидел Макалкин, и подозвал его:
— Не трогай ты больше Мантена, хватит с него! На прогулке возле нас остановился Тусип.
— Как вы думаете, что со мной сделают? — трусливо начал допытываться он.
— Откуда же мы знаем? Тебя засадили твои вчерашние товарищи, им виднее, — отвечали мы.
— Ну что же все-таки со мной будет? — не отставал он.
Прошло несколько месяцев с того дня, как нас засадили в тюрьму, заковали в кандалы. Каждый день мы ждали смерти.
Но Тусип, эта тупая башка, нисколько не задумывался о нашей участи. Ему было не до нас! В тюрьму он попал случайно, когда его дружки без разбора бросали сюда всех, — вот и его сгоряча спровадили сюда на три месяца. И теперь он печется только о своей шкуре, пристает ко всём: «Что со мной будет?..»
Ну и народ — эти алаш-ордынцы! Так уж они умеют, бедняги, прикинуться беспомощными!
Сидим мы как-то в камере и слышим, опять Тусип просит подойти кого-нибудь.
— Чего тебе? — откликнулся Жумабай.
— Можно вас на минутку?
Жумабай поднялся.
— Что со мной сделают? Как ты думаешь? А-а? — снова запричитал Тусип.
Жумабай, не на шутку разозлившись, отрезал:
— Тебя расстреляют! Потому что признали вас всех более опасными, чем большевики!
Тусип в страхе попятился.
Я, Абдулла и Бекен рассмеялись. Так мы встретились в тюрьме с некоторыми алаш-ордынцами.
Держать их здесь долго не стали и вскоре выпустили. Как говорится, ворон ворону глаз не выклюет.
А мы остались.
Однажды нам стало известно, что вместо Ростова начальником тюрьмы назначили самого Сербова, монархиста и самодура до мозга костей.
Он обошел камеры и объявил, что адмирал Колчак стал единственным властелином России.
Сербов прослыл грозой заключенных.
Как-то он вошел в нашу камеру вместе с надзирателями и запел свое:
— Правителем Сибири, больше того, диктатором всей России стал адмирал Колчак! Страна на военном положении. Отныне заключенный, который нарушит тюремный распорядок, будет расстрелян без предупреждения. Ясно?
Куда яснее! Положение наше еще более ухудшилось. Захватив власть, Колчак разогнал меньшевиков и эсеров.
Монархистов не устраивали члены директории, бывшие главари эсеровской партии — Чернов, Авксентьев, Зинзинов, Ульский, поэтому они постарались их разогнать. Одним из эсеровских активистов в Сибири был омский писатель Новоселов, член правительства Керенского. Его-то и расстреляли колчаковские палачи средь бела дня в Омске.
Многих недовольных новой властью эсеров, меньшевиков посадили за решетку. Даже те, кто пытался в свое время поддерживать Колчака, были изгнаны.
Монархисты стали хозяевами положения.
Народ бежал от Колчака, как от огня.
Окружали его баи, чьи руки были обагрены кровью рабочих и крестьян, окружали генералы, долгогривые попы, муллы и муфтии, иностранные капиталисты. Ближе к двери, к прислуге, пожевывая насыбай, сидели наши алаш-ордынцы. Ниже их только николаевский пристав…
Сговоры завершались гимном «Боже, царя храни» и увенчивались пьянкой.
Приказы Колчака подкреплялись кнутами.
Однажды меня вызвали в тюремную канцелярию, которая служила одновременно и квартирой Сербову. Пока он выспрашивал, для чего я когда-то взял из школьной библиотеки словарь, я рассматривал комнату.
Над кроватью висел портрет царя Николая. Под ним крест-накрест карабин и сабля в ножнах, отделанных серебром. Еще ниже— полный текст «Боже, царя храни» на белом полотне.
Разнузданные колчаковцы не знали удержу, совершенно не скрывали своих намерений.
Однажды в полночь послышался звон ключей и скрип открываемых дверей! Мы прислушались… Раздался громкий голос:
— Матрос Авдеев, встань!
Нетрудно было понять, что пришел сам Сербов. Вторил ему какой-то незнакомый голос.
— На колени! — прорычал Сербов.
— А если я не встану, что тогда? — услышали мы голос Авдеева.
— Становись на колени и читай молитву во здравие царя! — приказал Сербов.
— Нет, не встану. И молитву читать не буду! — ответил Авдеев густым басом.
— Будешь читать, собака! Заставлю!
Завопили надзиратели, избивая Авдеева плетьми.
— Настоящий воин не бьет пленника, а расстреливает его! — упрекнул Авдеев.
— Молчи, подлец, пой молитву, тебе говорят! — свирепел Сербов, орудуя плеткой.
— Убивай меня, но я не буду петь гимн царю, у меня есть одна песня — «Интернационал», — стоял на своем Авдеев.
Долго еще избивали мужественного матроса, но он не сдался, не стал перед врагом на колени.
Ругаясь и проклиная большевиков, колчаковские «герои» с грохотом открыли следующую дверь. То же самое повторилось и с Павловым.
— Эй, голубчик, становись-ка на колени да помолись за батюшку-царя! — завопили самодуры. Послышались крики, удары, брань…
— Пой!
Павлов не вытерпел побоев и сдался, плаксивым голосом затянул «Боже, царя храни». Это был не наш Павлов, а тот, который бежал сюда из Туркестана перед мятежом.
Заключенные с досадой и огорчением слушали его пение и проклинали трусливого собрата. А бандиты стояли навытяжку, торжественно приложив руку к козырьку, отдавая честь царю и издеваясь над арестованными.
Но вот Павлов закончил петь, и снова бандиты окружили его:
— А-а, трусливая собака! Ты отдавал приказания расстреливать всех, кто за пятнадцать минут не смог выполнить твоей воли! Чувствовал себя героем, подлец! А теперь, как последняя собака, трусишь! — орали они, продолжая избивать Павлова.
Стоны Павлова доносились все реже и реже и наконец стали чуть слышны.
Изверги вернулись снова в камеру Авдеева:
— Ты молодец, Авдеев! Хотя и враг наш! Ты — настоящий человек! С тобой стоит повоевать! А Павлов — пресмыкающаяся скотина! — говорили они.
Сербов неожиданно заорал:
— Авдеев был начальником штаба большевиков! Он проявил необыкновенную храбрость, когда мы окружили совдеп и направились к штабу. Авдеев не подпустил нас, угрожая гранатой, он повел в бой против нас двух красноармейцев! Я закричал ему: «Бросай оружие и сдавайся!» Но он ответил: «У нас неравные силы, но мы постоим за себя!».
Разглагольствуя о мужестве Авдеева, Сербов старался подчеркнуть и свою храбрость.
Орущие голоса приближались к нашей камере.
Вот Сербов зашел в камеру, где сидел бывший левый эсер — адвокат Смакотин, казак, перешедший на сторону большевиков. Человек он был уже немолодой, но очень упорный и энергичный. Он не испугался крика Сербова, ответил ему с достоинством. Тогда Сербов сказал:
— Ну ладно, старик. Хоть ты и казак, но сбился с правильного пути. И принципиальный лишь только потому, что роду ты казачьего.
Так, обойдя поочередно почти все камеры, обругав нецензурными словами бывшего левого эсера адвоката Трофимова, теперь большевика и ярого обличителя акмолинских чиновников и баев, они добрались и до нас.
С грохотом отворилась дверь. Вошли Сербов, начальник караула, надзиратели и двое русских в казахских одеждах. Сербов скомандовал:
— Встать!
Мы встали.
Сербов с улыбкой обратился к одному из своих спутников, показывая на нас:
— А это — казахское отделение, господин сотник.
— Начальство, значит, — «догадался» сотник.
— Да, большевистские птенцы, но мы обрубили им крылья, не дали взлететь! — самодовольно закончил подвыпивший Сербов.
На следующий день мы узнали, что Павлова искромсали саблями…
Были в тюрьме и такие заключенные, которых не подвергали истязаниям. Они как-то оставались в стороне, хотя и не были безучастными, когда слышали стоны заключенных, избиваемых бандитами-тюремщиками.
Попадали в тюрьму и крестьяне, далекие от политической борьбы, но отказавшиеся вступить в белую армию.
После очередной мобилизации бросили в тюрьму немца по фамилии Гоппе, якобы агитировавшего молодежь не подчиняться властям.
На вид ему было не более двадцати лет. Родом он оказался из села Долинки Акмолинского уезда. Русским языком владел плохо, а по-казахски почти ничего не понимал. Но тем не менее это не помешало найти нам общий язык.
Однажды в полночь в нашу камеру ворвались надзиратели и два вооруженных солдата.
— Гоппе, вставай, пошли! — послышалась команда.
— Куда? — спросил он.
— На допрос!
Мы долго не спали в ожидании товарища. В тюрьме тишина. За решетчатым окном непроглядная тьма. Только белыми бабочками кружится снег, устилая землю. Белой стеной высится занесенная снегом тюремная ограда…
Ночь поглотила нашего товарища.
Прошло немало долгих минут. Вдруг снова послышался лязг отпираемой двери, и втолкнули измученного Гоппе. Пошатываясь, он дошел до своего места и упал.
Мы бережно уложили его, стали расспрашивать. Гоппе ничего не мог выговорить в ответ, только обнял меня и по-детски заплакал, приговаривая:
— Скажи, когда придут красные? Когда?..
— Не плачь, надо терпеть, ты же не дитя! Скоро придут красные, — как мог, успокаивал его я.
Гоппе скрипел зубами, сжимал кулаки.
Неподалеку от тюрьмы находилось русское кладбище. Вот туда-то и водили Гоппе четверо солдат. Избивали прикладами, пинали, валяли в снегу до тех пор, пока не устали сами.
Немного лучшим, чем в наших камерах, было положение в тюремной больнице. Днем двери не запирались. Одно время там лежали больные, наш Нургаин и учитель Горбачев.
Тусип хотя и не был больным, тоже попал в больницу, сразу же обособился как алаш-ордынский представитель.
Лечить больных приходил невзрачный фельдшеришка, плохо одетый и похожий на паршивого отощавшего коня.
В часы медицинского приема заключенные обычно высказывали свои жалобы на плохое самочувствие надзирателю и, получив его разрешение, шли к фельдшеру за лекарством.
Однажды и я, почувствовав недомогание, отпросился у надзирателя в «больницу». Кроме фельдшеришки там оказался Сербов и врач Благовещенский.
— На что жалуетесь?
— Да вот… появились колики, никак не проходят. Не дадите ли какого-нибудь лекарства? — попросил я.
Благовещенский осмотрел меня и попросил фельдшера дать мне лекарство. Ехидно улыбаясь, фельдшер сказал:
— Я бы дал этому типу яд для «скорого выздоровления!»
«Чего этому несчастному-то надо?»— с изумлением подумал я.
Если грозен Сербов — то у него власть. Он начальник тюрьмы, председатель комиссии по борьбе с большевиками, человек образованный — как-никак техник. Его цель в этой борьбе ясна! Он хочет властвовать, угнетать, командовать.
Но чего добивается несчастный фельдшеришка с протертыми штанами? Чего ему-то нужно? Он тоже алаш-ордынец, подобный тем, которые обивают колчаковские пороги с насыбаем за губой, с малахаем под мышкой, подобрав полы чапана, и вторят белогвардейцам: «Уничтожим большевиков!»
Бедные вы, бедные!
При Колчаке казахские деятели начали помышлять о создании национального совета.
Однажды тюрьму посетил омский прокурор. Обходя камеры, заглянул и в нашу. Расспросил о том, о сем, в общем ни о чем и повернулся к выходу. Но я окликнул.
— Можно вас спросить?
— О чем?
— До каких пор мы будем сидеть здесь без суда?
— До тех пор, пока будет образован национальный совет! — ответил он.
В это время красные уже подходили к Оренбургу и Уфе.
— А как скоро будет создан национальный совет? — продолжал я.
Он посмотрел на меня, помедлил и ответил:
— Не скоро! — и вышел.
Когда закрылась дверь, мы рассмеялись.
Так и текли похожие друг на друга дни и ночи…
Рядом с нами через стенку сидели три женщины. Они каждый вечер пели. Печальные голоса их разносились по безмолвной тюрьме. Грусть и тоска по свободе одолевали нас.
Из окованного железом окна тянет пронизывающей стужей. На улице морозно.
Но разве могут услышать и понять тюремные стены страдания заключенных? Напрасны слезы перед каменным безмолвием.
Нас опять перевели в другую камеру. Но и там не стало легче, время-то шло одинаково тоскливо и медленно. Иногда играли в шашки, рассказывали, читали книги, которые нам передавали тайком.
Я и парикмахер Мартлого, «максималист», ставший впоследствии большевиком, проводили в камере беседы, устраивали некое подобие собраний на свободе.
Так тянулись бесконечные дни…