Конфуз

Елисеев Павел Григорьевич без дела сидеть не любил, хотя уже год как находился на пенсии. Сидеть сложа ручки — это было не в его натуре. Первое время, выйдя на пенсию, а работал он заведующим клубом, он скучал, места себе не находил и по ночам спал плохо, ворочался, но потом наладил контакт с районной газетой, которую редактировал его хороший знакомый, и все пошло как по маслу, в жизни опять появились цель и смысл. Он накупил массу пособий для рабселькоров и по вечерам, надев очки, тщательно их штудировал, шевеля по-стариковски губами и насупив кустистые седеющие брови, уяснял для себя разницу между очерком и, допустим, корреспонденцией. Жена, тоже пенсионерка, ему в этом не мешала, она целыми днями возилась на огороде, пропалывала огурцы, поливала клубнику, пасынковала помидоры, все что-то собирала, молола, варила, закатывала в банки. Павел Григорьевич это ее занятие презирал, считал бросовым, но варенье любил.

Вечера они проводили у телевизора, и Павел Григорьевич имел привычку вслух комментировать происходящее. Жена зевала и украдкой крестила рот, на что он неодобрительно супился, не раз и не два проводил с ней разъяснительную работу, но так ничего и не мог ей втолковать, — как женился на ней, будучи уполномоченным по кукурузе, уже в зрелом возрасте, так все с ней воевал по поводу ее религиозных замашек. Но, в общем, жили они мирно. У жены от первого, погибшего на войне мужа был сын и раз в год навещал их с семьей, у Павла Григорьевича никого не было.

Часу в одиннадцатом, если дело было летом, а зимой раньше, жена поднималась и, охая, вперевалку уходила в спаленку, душную от перин, половиков и нафталина, которым щедро пересыпались коврики и костюмы Павла Григорьевича, и там долго ворочалась на высокой кровати с пятью подушками одна другой меньше, зевала и охала. А Павел Григорьевич, досмотрев программу, на цыпочках уходил в кухню и, разложив перед собой тетради и несколько остро отточенных карандашей, нещадно дымил папиросой и супился, готовясь приступить к процессу бумагомарания, каторжному, но и приносящему особую, значительную радость, когда заметка в готовом виде появлялась в газете со скромными его инициалами внизу.

Писал Павел Григорьевич всякие заметки, часть их появлялась среди писем, которые газета регулярно публиковала, поставив на обсуждение какую-нибудь проблему — об озеленении, например, или о поселковом транспорте, то есть о двух маршрутных автобусах, которые ходили безобразно и никакого расписания не признавали. Еще его публиковали в рубрике «На темы морали». При этом нельзя сказать, чтобы Павел Григорьевич был очень уж моралистом, нет, делал он это скорее по обязанности, так как многие годы проработал в культпросвете и привык, что молодежь надо воспитывать. Его больше привлекало писать о недостатках. Недостатков в последние два года открылось столько, что это даже вызывало некоторое недоумение — куда раньше смотрели? И вообще, Павел Григорьевич чувствовал в себе задатки правдоискателя. Раньше, пока работал, заниматься этим было некогда, но теперь, когда уже никому это нанести ущерба не могло, можно было взяться и за правду.

«Да, — думал он иногда, — проглядели, проморгали, надо выправлять положение, чтоб не дать повод врагам, потому что — империализм. Увлеклись, замешкались, пропустили. Головокружение от успехов. Искоренять надо. Железной рукой!»

У него вдруг появился какой-то молодой задор все переменить, немедля перестроить, указать каждому на недостатки, но в общем-то это было непривычно и даже как-то не по себе, и он ограничивался покуда мелочами, но и в них уже, бывало, загибал. Так, написал, что у бабок, которые торгуют у автовокзала малиной и луком, руки вечно немыты, продукты санитарным врачом не освидетельствованы и от этого неизбежны холера, дизентерия и прочие пакости, что давно пора строить крытый рынок, где с удобствами, защищенные от стихии могли бы расположиться жители окрестных деревень, чтобы по приемлемым ценам снабжать посельчан овощами, фруктами и соленьями. Почти всю заметку редактор перекрестил красным карандашом, бормоча: «Ну, тут ты, Павел Григорьевич, загнул!» Сокращенная заметка вышла под названием: «Пресечь спекуляцию!» Дня через два Павел Григорьевич с удовлетворением наблюдал, как милиционер гонит с вокзала бабок вместе с их вареной картошкой в газетных кульках, малиной и луком. Бабки ругались. Павел Григорьевич подошел и, супя брови, сказал:

— Что вы шумите, женщины? Есть установленное место для торговли, идите туда и там торгуйте.

— И-и-и-и, милы-ы-ый! — протянула одна ветхая бабка в черной юбке, черном платке и темной, в белый горошек, кофте. — Кто ж туда придет, а тут же люди ездят, йисты хотят!

— Все равно непорядок, — сказал Павел Григорьевич и отвернулся.

Конечно, бабка была по-своему права, но права как-то примитивно, не было в ее словах высокой цели, так, сиюминутная польза, забота о личном. Вообще, Павел Григорьевич замечал, что человеческие истины часто идут вразрез с общественными нуждами и что, конечно же, человека нужно воспитывать. А так все было довольно расплывчато — кому верить? Тут выручали газеты, которые Павел Григорьевич читал ежедневно. Он даже имел собственное суждение по этому поводу, что человек бывает прав от незнания, а, следуя большой идее, иногда ошибается, но эти ошибки поправимы; значит, если человек не понимает собственной пользы, следует его воспитывать, подталкивать, может, когда и действовать наперекор его желаниям и понятиям, потому что правда должна быть для всех одна, а которые знают только свое и о своем твердят, таких тоже надо воспитывать, исправлять.

Но вот кто будет воспитывать, подталкивать и поправлять? Тут Павел Григорьевич был скромен и себе никакой такой роли не приписывал, но участие в полезном и важном деле, воспитании масс, его как-то приподнимало, и он даже позволял себе на некоторые человеческие недостатки смотреть хоть и строго, но снисходительно, сделав вывод, что недостатки эти идут от безграмотности и бескультурья.

На особом счету у него была молодежь, которую Павел Григорьевич, как многие пожилые люди, ревниво недолюбливал. Он считал, что, во-первых, обучение должно быть раздельным, и во-вторых, трудовым. «У нас вот ни магнитофонов этих, ни мотоциклов не было, — думал он, — в дырявых лаптях ходили, с малолетства работали, лишнего не болтали, зато какая польза впоследствии получилась!» Несколько заметок он написал и на эту тему. Вообще, под старость он стал чувствовать себя ответственным за все, что происходило в поселке, хотелось во все вмешаться, подсказать, подтолкнуть нерадивых, но ему этого было уже нельзя, не положено по его вольному положению, а дисциплину он всегда уважал и в то, что не положено, не вмешивался, хотя многое не одобрял и через газету высказывался бескомпромиссно.

Вот так он и жил, пока не случился с ним один инцидент.

В то утро он проснулся как всегда рано и, пока умывался во дворе, жена поставила ему на стол простоквашу с булочкой и стакан малины — обычный Павла Григорьевича летний завтрак. Он с удовольствием покушал, потом посидел на крыльце, покуривая первую на сегодня папироску и слушая, как в промытой ночным дождем листве черемух, уже обильно увешанных чернеющими гроздьями, колготятся и кричат воробьи. Выкурив папироску, он помог жене накормить поросят, вымыл руки, надел рубашку с короткими рукавами, шляпу, прихватил папку, в которой лежали тетради, карандаши и прочие нужные вещи, и отправился в центр.

День был хорош, пыль всю прибило, дышалось легко, дома тут сплошь были деревянные, только в конце улицы, у маслозавода, стояло два двухэтажных дома. Павел Григорьевич с неудовольствием покосился на захламленные балконы, на одном из которых даже мекала коза, задрав голову на перила и свесив бороденку, и взял на заметку этот факт бескультурья. Потом, не по нужде, а из принципа, постоял на автобусной остановке, где кроме него никого не было, но автобуса так и не дождался и пошел на автовокзал, который был рядом, в двух шагах. Там он потолкался в зале ожидания, разглядывая всякий приезжий народ, напился воды из цинкового бака, к которому была цепочкой прикована кружка, заглянул в буфет, купил в киоске «Союзпечати» областную газету и две центральные и, сев на скамейку в скверике, все их прочел. Читал Павел Григорьевич тоже основательно, не как иные, что сразу переворачивают газету четвертой стороной, нет, он прочел доклад на первой, потом новости экономики, международные известия, потом добрался до фельетона и кончил тем, что прочитал сводку погоды и посмотрел на небо. В газете писали про облачность, а на небе не видно ни облачка, но это было к лучшему, он даже улыбнулся, поглядывая над очками на прохожих, и подумал, что вот всегда бы так оправдывались прогнозы.

В последнее время он открыл для себя новую область — юмор, даже отправил в сатирический журнал небольшую такую штучку, где все эти прогнозы пародировались, несколько старомодно, правда. Так, Павел Григорьевич писал, что если в газете пишут «без осадков», то необходимо захватить с собой зонтик, потому что отсутствие осадков еще не гарантирует отсутствия дождя. Пожалуй, это было неуклюже, как-то, без блеска, но для пробы годилось. Ответа он пока не получил, но, случалось, — мечтал и строил кое-какие планы, тут же, впрочем, себя одергивая.

Прочитав газеты, Павел Григорьевич аккуратно сложил их в папку и отправился в читальный зал районной библиотеки, откуда вышел уже во втором часу — листал разные пособия, делал выписки, ну и так далее, Час был обеденный, но перед обедом еще следовало зайти в редакцию газеты. Путь туда лежал через парк культуры и отдыха, и Павел Григорьевич пошел, по пути продолжая делать наблюдения. Конечно, дорога дрянь, вся в выбоинах, дома вокруг тоже давно требовали ремонта, и много было кругом праздношатающегося народа далеко не пенсионного возраста. Вот идет молодая женщина, переваливаясь под тяжестью сумок, за ней семенят двое замурзанных ребятишек, облизывая мороженое, и Павел Григорьевич с неудовольствием подумал, что ведь наверняка — колхозница, в будний день сбежала в райцентр за покупками и, небось, сказалась какой-нибудь несуразной причиной. У магазина стояло несколько грузовиков, один был даже груженый, и на ступеньках, покуривая, сидели мужчины.

«Двух часов ждут, — подумал Павел Григорьевич, — вот ведь народ, ничего на них не действует! Водки нет — всякую дрянь пьют, как будто специально, чтоб скорей себя доконать. И, скажи, в чем же дело? Ну ладно в войну, когда жизнь была тяжелая, холод, голод, страхи всякие, а теперь-то почему? В магазине все есть, конечно, не все, но основные продукты питания всегда на прилавке, одежда тоже, да и вообще, нет чтоб вечером в парк пойти, культурно провести время… Отчего это все? От недостатка грамотности или от ее избытка?»

Он подумал, подумал, но так ничего и не решил и свернул в парк. Павел Григорьевич любил здесь ходить. Тут стояли статуи девушек с веслами, спортсменов. «Вот она, наша молодежь!» — подумал он, с удовольствием разглядывая их жизнерадостные лица, аккуратные прически и кряжистые сильные формы, — что называется, готов к труду и обороне. Девушки — будущие матери, юноши — будущие рабочие и колхозники. В здоровом теле здоровый дух. Еще стояли статуи пионеров, отдающих салют, с развевающимися гипсовыми галстуками, гипсовые вазы, в которых ничего не росло, и плакаты с портретами передовиков производства.

А на скамейке под одним из портретов сидели двое в грязных спецовках. Один лет двадцати, другой постарше. Прямо на скамейке у них была расстелена газета, на которой лежали огурцы, помидоры, лук, буханка хлеба и стояли две кефирные бутылки. И это в парке! Оба неумыты, руки в мазуте или в масле и говорили так, что уши вяли, при этом оба еще и хохотали, поминая какую-то Зинку. У Павла Григорьевича потянуло губы, что было вернейшим признаком раздражения, он уже почти прошел мимо, но тут тот, что помоложе, отломив от буханки ломоть, чуть куснул его и швырнул под ноги. И Павел Григорьевич не стерпел.

— Да вы совесть-то имейте! — крикнул он, полуобернувшись к парням. — Что ты под ноги кинул? Ты что кинул, молокосос?

— Ты что, дед? — примирительно сказал старший. — Ты что завелся? Сидим, обедаем, никого не трогаем, мы шофера, в рейсе, а столовая у вас на обед закрыта.

Может, тем бы дело и кончилось, но Павла Григорьевича понесло. Эти двое сейчас олицетворяли для него все бескультурье и хамство: в грязных спецовках притащились прямо в центр! Он побагровел и заорал на них:

— Что, что! А то! Тут женщины и дети ходят, а у вас мат на мате! Хлеб под ноги швыряете, а вы знаете, как он достается? Во время войны люди с голоду пухли, а вы сейчас его ногами топчете, вот взять бы да по роже этим хлебом, по нахальной по твоей, может, хоть тогда бы уважать научился. Иждивенцы!

Тут молодой вдруг резко встал со скамейки, подобрал ломоть и сунул Павлу Григорьевичу прямо в губы.

— Голодный? — сказал он со сдержанным бешенством. — Ну на, жри, если голодный! Ну! Ешь!

Павел Григорьевич отбил руку, и хлеб отлетел на асфальт. Выходило как-то неловко.

— Да вы что себе позволяете! — он отчасти даже испугался, потому что в глазах молодого полыхало бешенство. Это был рыжеватый коротко стриженный парнишка, курносый и в конопушках, глаза у него были светлые, почти прозрачные, а сейчас прямо светились. Парень схватил со скамейки буханку и с силой стал пихать ее Павлу Григорьевичу в рот, приговаривая:

— Ну жри, жри, сука, если тебе мало! Это я иждивенец? Ешь, падла, задавись! Ты его сеял? Ты его убирал? Ты его пек? Так что ж ты лезешь?! Что ты к людям лезешь?! Слова умеешь говорить?! Умеешь! А мы на тебя вкалываем, и еще ты же нам указывать будешь, как жить, что делать! А кто ты такой? Ты где такую ж. . . наел, а? Паскуда! Начальничек, да видал я вас таких! Над людьми воду варите, суки, вздохнуть не даете!

Тут второй встрял меж ними, стал отталкивать рыжего, который, размахивая буханкой, рвался к Павлу Григорьевичу.

— Ты мне за это ответишь, сопляк! — орал Павел Григорьевич, побагровев. — Я тебя в милицию!

— Давай, давай! — У парня дергался рот, он все рвался, а товарищ оттаскивал его за спецовку, улыбаясь и приговаривая:

— Да ты чо, Серега? Да успокойся ты!

— Я-то спокоен! Я споко-оен! — кричал парень. — Он мне войной в глаза тычет, сука! А ты знаешь, что такое война? Гладкий какой кабан! Ты думаешь, он воевал? Да он по тылам огинался, лучшие люди в окопах головы положили, а они, вот такие, отсиделись, живые остались, каждые пять лет медаль получают! У меня медаль одна, да она честная. Я на уборочной от света до света, а он меня будет про хлеб учить, падла! И я еще иждивенец! Я?!

У парня задергалось лицо, в глазах встали слезы, и он, отпихнув от себя второго, пошел к скамейке, сел и трясущимися руками стал шарить по карманам. И Павлу Григорьевичу почему-то стало вдруг неловко, будто он сделал что-то не то. Но он не мог отойти от обиды и все еще орал:

— Я сейчас участкового позову! Чтоб упекли вас, хулиганье!

— Да вы не обижайтесь на него, — примирительно сказал тот, что постарше, ухватив Павла Григорьевича за рукав. — Он год как из Афгана, нервный.

— Вы мне морали не читайте! — резко сказал Павел Григорьевич и, вырвав руку, пошел по аллее назад.

Вслед ему полетела кефирная бутылка, он вобрал голову в плечи и пошел быстрее, боясь, как бы не попали в голову. С этого рыжего станется — бешеный!

За парком он остановился, тяжело дыша и кипя злостью, направился было в милицию, но на полдороге остыл и передумал. Неловко было как-то. Если б еще не убежал, а задергал бы…

Самое обидное — что парень как в воду глядел: не удалось Павлу Григорьевичу повоевать, всю войну он прослужил в охране военных складов по причине плоскостопия, гастрита и разных других болезней. После демобилизации закончил курсы и работал уполномоченным, культработником, завклубом, то есть действительно не пахал, не сеял. Вообще-то он втайне, даже от себя скрывая, думал, что ему в жизни повезло, потому что он хорошо помнил опустевшие послевоенные деревни, грязь, нищету, голод сорок шестого года, карточки, но, в общем, что ж на это сетовать, судьба у каждого своя, и что ему так выпало, он виноват не был. Выжил и не спился, как многие, и болезни залечил, а этот парень кричал так, будто все это было за счет других, у кого все сложилось иначе. Да и не мог он, конечно, ничего знать, этот парень, так орал, что называется, от балды. Но теперь ему казалось, что и люди на него смотрят по-другому, осуждающе. Ну а хлеб, что хлеб? Он же не сам выдумал, об этом в газетах писали, а он читал. Да, и тут была неувязка, хоть он сам всегда бережно относился к продукции сельского хозяйства и жену наставлял, однако же, видел, видел, что картошка сплошь да рядом гниет в овощехранилищах, что тот же хлеб, если залеживается в магазине, списывают свиньям на корм и что уж тут, если по правде, заботиться о куске, если тонны пропадают…

Во всех этих рассуждениях была правда, но, опять-таки, мелкая, житейская, без полета, перспективы и идеи. Да и парни, как видно, сидели ждали двух часов, то есть — обыкновенная деревенская пьянь. Но и от этого легче не стало. Ладно, парни-то пьянь и слова их ничего не стоят, пусть сначала бросят пить, перевоспитаются и подтянут себя в идеологическом и культурном плане, но он-то, он-то сам! Таких пощечин Павел Григорьевич никогда еще не получал и страдал нравственно и физически.

В редакцию он не пошел, сразу отправился домой и там накричал на жену за какой-то пустяк, что с ним случалось крайне редко. Попробовал лечь поспать, но не вышло, все лез в голову этот парень в грязной спецовке, с бешеными светлыми глазами, и Павел Григорьевич злился: «Сопляк! Мальчишка! Вот так их воспитали! Вот так смену себе вырастили!» Но и это было не то, и в голове царила белиберда. Он пробовал было написать заметку по этому поводу, но никак не мог придумать, с чего начать. Стал перебирать в памяти происшедшее, и тут его осенило, что они попросту приняли его за другого, тот-то мальчишка кричал на него «начальничек!» Значит — приняли за должностное лицо и законно возмутились, что во время обеденного перерыва им делают указания. Конечно, обед — дело святое для рабочего человека, а тут кто-то подходит и начинает указывать. Тем более — страда, недосып, нервы. Они его не поняли, им надо объяснить, растолковать, потому что такая злоба, даже ненависть, — они до добра не доводят, нужно быть терпимей, добрее к людям, даже если они и ошибаются, или там, не могут сдержать себя.

Так думал Павел Григорьевич и, все больше воодушевляясь, принялся писать. Название пришло сразу: «Ответ молодому человеку». Некоторые несущественные и нецензурные подробности Павел Григорьевич опустил и ухватил самое суть — невежливые и опрометчивые высказывания парня и писал как бы от лица поколения, все больше употребляя слово «мы». «Нет, молодой человек, — писал он, — с такими мыслями Далеко не уедешь, даже общественно полезный труд не может оправдать ваших антиобщественных действий, нет никакой пропасти между поколениями, нет начальников и подчиненных, все мы — одна большая семья, в которой, как и в любой семье, есть старшие и есть младшие, и где у каждого свои обязанности, это и есть та правда, которая создается нашим общим трудом, каким бы он ни был, а кичиться своей принадлежностью к рабочему классу, который справедливо определен в нашем обществе как класс-гегемон — это нехорошо, нескромно и ни в коей мере ваших действий не оправдывает».

Пока писал — нравилось. Потом перечел — разонравилось. Из чисто этических соображений, чтоб не оскорблять читателя, он не стал повторять слова, которые тот парень употреблял, большей частью матерные, и о своем бегстве не упомянул, и общее ощущение было кислое. Не то, не то… Все же он переписал заметку набело и отправил ее по почте, чего, в общем-то, никогда не делал. Дня через три, когда вышел очередной номер, он стал жадно искать на страницах свой материал, чего-то боясь и смущаясь, но не зашел, а потом вдруг увидел свою фамилию под заметкой, которая называлась: «Бережливость — норма жизни». Он стал читать. Заметка начиналась так: «В эти напряженные дни, когда идёт битва за урожай, с особой остротой стоит вопрос о бережном отношении к хлебу. И все меры принимаются, механизаторы стараются провести уборку с наименьшими потерями, на дорогах выставлены посты, которые следят за тем, чтобы асфальт не «засевали» зерном нового урожая, и в то же время находятся еще люди…» Он глазам своим не поверил. Речь шла о том, что парни в рабочее время играли в парке в футбол буханкой хлеба. Явная ложь! Павел Григорьевич взбесился. К правке он относился терпимо, и когда его заметки резали, считал, что специалистам виднее, но тут! Ведь не о том же он писал, не о том шла речь! Он впервые испытал приступ злого, опустошающего бессилия. Хочешь сказать о том, что ты видишь в жизни, о том, что тебя тревожит, а они холодной рукой режут и заставляют тебя говорить то, что нужно им. Точнее, говорится то, «что нужно всем», но кто же у всех спрашивал? Вот у него ведь не спросили — что ему нужно! Перекроили, изменили заголовок, выкинули все рассуждения, да еще его фамилию под этой нелепицей поместили — его, а не свою, — хотя это не его мысли, не об этом он хотел сказать! Почему так? Почему за него говорят?! Кто позволил?! Что он, совсем уж винтик-шпунтик, болванчик деревянный?!

В общем, он страшно разнервничался, еще и потому, что вспомнил того парня, и опять выходило, что он прав — этот молокосос!

В редакцию он заходить не стал, а позвонил редактору.

— А-а-а, Григорьевич! — сказал тот. — Ну что ж, брат, растешь, прямо на глазах растешь! И слог и мысль! Ну, я у тебя там разные сопли поубирал, зря это ты, пожестче надо с ними.

— Слушай, да я ведь не о том хотел сказать! — перебил его Павел Григорьевич, сдерживаясь. — Там хлеб только повод был, предлог, мелочь.

— Ка-а-ак это — мелочь?! Нет, это, знаешь ли, не мелочь, если каждый будет так буханкой швыряться! — И редактор понес обычное, не раз читанное, уже с железными интонациями в голосе.

«Да он же все знает! — вдруг поразился Павел Григорьевич. — Знает, что валки на полях прорастают, что зерно в кучах под дождем мокнет, что техника в безалаберном состоянии, а сам на этих пацанов громы и молнии мечет. А почему? Что же — совсем дурак? Да нет ведь, просто тут наверняка, тут никого не зацепишь, не потревожишь. А если критику разводить, в области, конечно, похвалят за принципиальность, а свои, районные, могут и поприжать. Тут ведь — ты нас не тронь, и мы тебя не тронем. Но ведь сколько веры в голосе, гнева! Сам себя убедил, сам себе на горло наступил ради пользы, ради того, чтобы людей не тревожить, у них-то не спрося…»

Павел Григорьевич бросил трубку. Ему теперь почему-то захотелось увидеть того парня и поговорить с ним. Странное, дикое желание! Но вот хотелось, и все, откровенно поговорить, — а с кем, не знал. Не было у него таких знакомых. И ему было за этого парня тревожно, хотя, конечно, зол он был на него страшно. Вот так взять и в глаза сказать то, что думаешь с а м, не боясь ошибиться, не заботясь о последствиях, не боясь милиции и общественного порицания…

А может, так и надо? Не боясь, что кому-то не понравится, что ты чего-то не понимаешь, не знаешь всей правды, которая только сверху видна? Он пошел в парк и, сидя на скамейке, долго смотрел на постамент, который одно время, как он помнил, пустовал, и теперь на нем стояла гипсовая ваза с землей и ничего в ней не росло.

«Неужели жизнь прошла зря?» — с тоской подумал Павел Григорьевич и решил написать обо всем честно в центральную газету.

Загрузка...