И сказал: отпусти Меня, ибо взошла заря.

Иаков сказал: не отпушу Тебя,

пока не благословишь меня.

Бытие, 32,26

10 апреля 1912 г.
Лондон. Перед самым рассветом

Он вышел из парадного и вошел в утро.

Он думал: есть что-то неповторимое в том, чтобы идти одному по тихим утренним улицам, прощаясь с ними, уже находясь в пути. Всегда в пути. Еще рано, еще ты слышишь свои шаги по брусчатке. Еще не взошло солнце.

Улица идет под уклон, она спускается к Темзе. В руке у тебя — небольшой чемодан, под мышкой — футляр со скрипкой. И все. Идти легко. Ты сворачиваешь за угол, и тебе открывается небо на востоке.

Он шел. Вокруг громоздились городские здания; на рассвете они казались легкими и прозрачными. И почти парили в воздухе. А по улице, между домами, текли предутренние сумерки; синие, какими они бывают только в апреле, неуловимые, точно неведомый интервал. В такую рань на улице почти никого не было — несколько ночных пташек, два-три зеленщика со своими тележками, редкие утренние прохожие, он сам. Шаги по камням. Лица, прозрачные, как город, залитый этим светом. Он думал: и мое лицо сейчас тоже прозрачно.

Вскоре он был уже на углу.

Он думал: сегодня ты рано покинул пансион. Влажные, нечистые простыни. Еще один ночлег, еще одна постель, где тебе больше не ночевать. Тебя ждет все, и ты еще даже не знаешь, что именно. Как давно это началось! Сколько их уже было, этих рассветов и тихих улиц, в любое время года. Ты идешь через город и смотришь, как живут люди, видишь одежду и постельное белье, высохшее за ночь, оно висит на веревках и ждет. За окнами спят люди — дети, женщины, мужчины. Ты это знаешь. При небольшом усилии ты почти слышишь их дыхание. Ты знаешь это. Но понять не можешь. Тебе это чуждо. Это никогда не станет твоей участью. Раньше это сердило и пугало тебя, ты мог наговорить Бог знает что или убежать. Теперь все изменилось. Теперь это всего лишь твоя тайна, тебе от нее грустно, но ты счастлив.

Он замер на мгновение, словно перед зеркалом.

Потом свернул за угол. И увидел Темзу, бесцветную и спокойную. Над водой плыл легкий туман. Небо было залито таинственной синевой, но на востоке оно уже краснело. Он задержался на углу. Это его река, он вырос на Темзе, ему известны все ее цвета, звуки и запахи. Он знал: счастлив ребенок, чье детство проходит у большой реки.

Наконец взошло солнце. Он поставил на землю чемодан и футляр со скрипкой. И смотрел, как все медленно изменяется на глазах; контуры обозначились резче и глубже, река приобрела цвет.

Некоторое время он стоял и смотрел на разливающееся красное зарево.

— Она должна быть немного правее и ниже солнечного диска.

Голос отца.

— Еще долго? — Это уже его собственный голос, чистый, нетерпеливый. Ему десять лет, это было очень давно. Непостижимо давно и вместе с тем недавно.

— Еще пять минут, всего пять. — Отец смотрит на часы. Что там на них? На этих солидных золотых часах, с которыми отец никогда не расстается, у часов массивная золотая крышка с монограммой, и они всегда показывают верное время.

— Который час? — Опять он сам.

— Пять сорок семь и тридцать секунд. — Да, это верное время. Отец щурится на часы. Потом вставляет закопченное стекло в зажим перед внешней линзой телескопа. Теперь они смогут смотреть на солнце, не боясь испортить глаза. Летнее утро, луг. Пахнет травой и клевером, птицы только-только заводят свои песни. Они с отцом встали два часа назад, чтобы вовремя поспеть сюда. И увидеть прохождение Венеры через диск Солнца. Солнце еще красное, но оно быстро поднимается.

— Так. Теперь можешь навести телескоп и зафиксировать положение. — Неловкими руками, которые, однако, знают, что следует делать, белыми, холодными, детскими руками он поворачивает телескоп к солнцу, наводит его и подкручивает винты как нужно. Потом смотрит в объектив, поправляет, фиксирует положение. Отец смотрит на часы. Они показывают верное время.

— Пять сорок восемь и сорок пять секунд. Что ты видишь, Джейсон? — Джейсон смотрит. Солнечный диск — сквозь закопченное стекло он кажется золотисто-коричневым — закрывает почти весь объектив. Проходит несколько секунд, пока Джейсон привыкает к этому зрелищу, но потом он замечает на солнце маленькие мерцающие волоски и темные пятнышки.

— Папа! Я вижу солнечные пятна. И портуберанцы!

— Про-туберанцы.

— Да!

— Можно мне посмотреть?

— Да!

Отец смотрит. Потом снова уступает место Джейсону. Сам же опять достает часы, свои докторские часы.

— Сейчас мы ее увидим. Через одну минуту и тридцать пять секунд. Смотри внимательно. Внизу справа. Она будет не похожа на солнечные пятна.

И взрослый Джейсон, который стоит и наблюдает эту картину внутри себя, такую далекую и такую близкую, — словно в телескопе, — знает, что отцовские часы показывали верное время. Единственно верное время.

* * *

— Осталось несколько секунд!

Солнце уже начинает исчезать из объектива, оно поднимается, движется вверх, удаляется от горизонта.

— Папа, надо навести телескоп!

— Подождем, пусть Венера встанет перед солнцем. Теперь ты уже должен ее видеть.

В этой черноте солнце похоже на огненное блюдо. И там, совершенно верно, справа на его поверхность наползает черное пятно. Отчетливо видимый шар правильной формы, и это не солнечное пятно!

— Я ее вижу! — Чистый детский голос. Благоухание луга.

— Ты уверен? Позволь мне взглянуть, тогда я зафиксирую телескоп в нужном положении. — И отец фиксирует телескоп, восхищенным восклицанием подтвердив слова Джейсона. Джейсону трудно устоять на месте, это его первое прохождение Венеры, неделю за неделей стояла пасмурная погода, они ждали и нервничали, прохождение Венеры через диск Солнца — редкое явление, говорил все время отец, а что если к воскресенью погода не прояснится? Но погода прояснилась еще накануне вечером. Как только отец зафиксировал положение телескопа, Джейсон снова приник к нему. Венера еще больше наползла на Солнце, скоро она достигнет середины.

— Редкое явление! — восхищенно восклицает Джейсон, и отец громко смеется.

Но вот все кончилось, Венера уже прошла. Они шагают по мокрому проселку, завтракать они будут в трактире. Отец несет телескоп, Джейсон штатив. Отцу и сыну тяжело, поэтому они идут медленно.

Рокочет голос отца:

— …из-за параллакса двое наблюдателей получают не совсем одинаковый результат, и таким образом с помощью тригонометрии можно рассчитать расстояние до Венеры. Но это еще не все. Пользуясь законами Кеплера и узнав расстояние между Землей и Венерой, можно вычислить и расстояние до всех других планет. Дело в том, что квадрат периода обращения пропорционален кубу среднего расстояния до…

Это звучало как песня.

В трактире они встретили других астрономов-любителей. За яйцами, гренками, джемом и чаем завязывается беседа. Джейсон улавливает лишь обрывки. Один из этих астрономов-любителей так радуется, что не замечает, как яичные крошки вместе с каплями чая падают ему на бороду.

— Сегодня она прошла перед Солнцем. Богиня Любви!

Капли чая и яичные крошки летят на скатерть.

— И как хорошо ее было видно!

— А когда будет следующее прохождение? — вмешивается в разговор Джейсон. Взрослые усмехаются.

— Следующего не будет, — говорит отец. — Во всяком случае для тех, кто здесь присутствует.

Джейсон не понимает.

— Оно будет в две тысячи четвертом году. Венера снова вернется к солнцу. Через сто двадцать лет…

Джейсону становится зябко при этой мысли. Его уже не будет на свете. Он глядит на свои руки. На мгновение мир будто замирает, неужели планеты не останавливаются ни на минуту? Но отец уже смотрит на часы — пора идти на поезд.


Все это осталось в Джейсоне. Он видит это где-то вдали, словно сквозь небесную бесконечность. Одна секунда. Одна секунда верного времени.


Джейсон расправляет плечи. Красный восход. Красный свет. Сейчас он не хочет думать об этом. О красном свете. Поэтому он подхватывает футляр со скрипкой, чемодан и идет дальше. Не думай сейчас ни о чем другом. Ты помнишь прохождение Венеры? Конечно, он его помнит!


Да. Но было не только прохождение Венеры. Были холодные вечера у окна мансарды, выходившего на юг, зимние вечера с мерцающими гроздьями звезд, головокружительное изумление перед бездной, отделявшей Млечный Путь от снега. Там, у окна, Джейсон подружился со всеми планетами. Они с отцом установили телескоп на полу перед окном, он смотрел в ночь.

— Там созвездие Близнецов, а там ты сможешь увидеть Сатурн. Если сегодня вечером воздух будет прозрачный, мы увидим даже его кольцо. — И когда Сатурн поднялся и встал над трубами дома на другой стороне улицы, воздух оказался достаточно прозрачен: они увидали кольцо. То, что раньше было смутным мерцающим пятном в объективе, стало ясной круглой точкой, и эта точка была окружена кольцом. От нее исходил ровный желтый свет. Кольцо было как мост, окружавший Сатурн.

— Какой он одинокий, — прошептал Джейсон, точно боялся потревожить планету.

— Да, это очень далекая планета, — Отец тоже говорил тихо. — Между Сатурном и Землей больше миллиарда английских миль. — Джейсон невольно ахнул про себя, и у него опять слегка закружилась голова от этого расстояния, непостижимости, пустоты. Ему часто снилось, что он плывет в пустоте, вокруг него сверкают звезды и планеты. И он просыпался со сдавленным криком.

— А из чего состоит кольцо Сатурна?

— Вообще-то у него два кольца. Но наш телескоп недостаточно силен, чтобы мы отличили их друг от друга. Анализируя свет той или иной планеты, можно узнать, из чего состоит ее поверхность. Поверхность Сатурна, по-видимому, состоит из ядовитых газов, аммиака, метана. Но он очень красив.

— А кольца? Из чего состоят кольца?

— Скорей всего это лед.

— Лед!..

Они разглядывали и другие планеты. Меркурий — попутчик, как его называл отец. Джейсон питал особое чувство к маленькому быстрому Меркурию, но часто его было трудно увидеть. Еще была Венера, утренняя и вечерняя звезда. Иногда в телескоп она казалась небольшим серебристым серпиком, совсем как луна.

Был еще и красный Марс, похожий на драгоценный камень. Марс становится любимцем Джейсона; целых полгода он каждый вечер наблюдает за Марсом и наносит его орбиту на звездную карту.

А большой красивый Юпитер с красным пятном, напоминающим глаз, внушает Джейсону ужас.

— Должно быть, этот красный глаз — большой остров, который плавает по поверхности Юпитера, — спокойно говорит отец. — Может, это остров, а может, шторм, веками бушующий на Юпитере.

А Луна — спутник Земли — в телескоп выглядит чужой и незнакомой. Такой близкой, такой большой. Поверхность Луны, которую Джейсон видит в телескоп, хорошо известна, и вместе с тем она кажется чужой. Луна обладает очень сильным желтовато-белым или синевато-белым светом. Долго наблюдать за Луной трудно. Отец говорит, что почти все наблюдатели испытывают то, что называется лунным головокружением, этот феномен хорошо знаком астрономам. Потом он рассказывает о приливах и отливах, которые они знают по Темзе, протекающей в двух кварталах от их дома. Они вместе пойдут к реке, запишут время приливов и отливов, а потом сравнят его с движением и фазами Луны. Особенно интересно наблюдать за этим в половодье — когда случаются наводнения.

Но самое интересное в Луне — это ее влияние на душу человека. Отец — доктор, ему известны такие случаи. Это называется лунатизмом — лунной болезнью.


К входной двери дома была прибита медная дощечка, ее чистили каждую неделю: Джон М. Кауард, доктор медицины.

Отец Джейсона делил свое время между работой в миссионерском госпитале в Уайтчепеле, где он был врачом-инфекционистом, и частной практикой на дому, в нескольких кварталах от Королевского монетного двора.

В его кабинете было множество инструментов, наглядных пособий и книг. В углу стоял скелет и запертый стеклянный шкаф, в котором хранились лекарства.

Когда у отца не было пациентов и он работал в кабинете один, Джейсону разрешалось спускаться к нему вниз при условии, что он будет сидеть тихо. Так повелось с самого детства. Обычно отец давал ему какую-нибудь книгу, чаще всего одну из толстых книг в кожаном переплете с цветными картинками, на которых через отверстие в животе можно было заглянуть внутрь человека. Это были странные яркие картинки, и разрезанным людям было как будто совсем не больно. Напротив, они стояли во весь рост, без одежды, но с открытыми глазами и смотрели прямо на Джейсона, словно не замечая, что всем видна их печень. Печень была лиловая. Джейсону это нравилось, и он мог подолгу разглядывать эти картинки. Когда он подрос, пошел в школу и научился читать, он пытался по складам прочитать то, что было написано под картинками, но надписи были сделаны по-латыни, впрочем, попадавшиеся среди них английские тоже были непонятны. Со временем отец все чаще стал отрываться от работы и объяснять Джейсону, что изображено на картинках.

В гостиной тоже была одна книга, которую Джейсон любил рассматривать, но уже совсем не такая. Это была большая иллюстрированная Библия с множеством гравюр. Мать обычно читала ее Джейсону вслух. Постепенно он знал уже все картинки: мрачная пещера, в которой была похоронена Сарра, гибель страшного змея Левиафана, победа над филистимлянами.

А великий потоп! Поднимающиеся воды, голые испуганные люди, ищущие спасения на деревьях и скалах. И на заднем плане ковчег, темный и закрытый. Люди его не видят. На другой картинке вода поднялась уже до самой высокой вершины — «И усилилась вода на земле чрезвычайно, так что покрылись все высокие горы, какие есть под всем небом. На пятнадцать локтей поднялась над ними вода, и покрылись горы». На картинке была изображена обезумевшая от страха тигрица, она сидела на высокой скале, держа в зубах тигренка. Отец вытаскивает на камень своего утонувшего ребенка — один мальчик уже сидит там, на камне, он боится воды, ему страшно, и он устал. Вода неумолимо поднимается, и, похоже, мальчик почти жаждет смерти.

Вода покрывала землю сто пятьдесят дней.

На другой картинке вода уже спала; повсюду видны голые трупы, от влажной гнили исходит страшное зловоние. Ковчег стоит на высокой горе, на небе светит солнце и сияет радуга.

Джейсон спрашивает у матери, злой ли Бог. Но она не отвечает ему. Вместо этого она читает, что Ной принес Богу жертву — устроил на жертвеннике всесожжение, и Господу было это приятно. И поставил Господь с Ноем завет, завет на вечные времена, что никогда больше не станет Господь истреблять людей водами потопа. И в знак этого положил Господь радугу в облаке. И стоит радуга в небе до сего дня.

Библия с картинками была почти такая же красивая, как медицинские книги отца. Джейсону почему-то казалось, что они даже похожи друг на друга. Эти картинки остались с ним на всю жизнь.

Отец был высокий, с темными, зачесанными назад волосами и бакенбардами. Во время работы он надевал круглые очки. Он рано обнаружил склонность Джейсона к естественным наукам и приносил разные препараты, книги и наглядные пособия, которые они вместе рассматривали. Джейсону было уже девять, когда отец приобрел телескоп. В юности доктор Кауард весьма интересовался астрономией, и телескоп должен был принести им с Джейсоном много радости. Однако он стоил дорого, а докторское жалованье было невелико, и, посвятив сына в свои планы, доктору надо было еще получить разрешение у жены. Разговор произошел в воскресенье за вечерним чаем.

— Алиса, — сказал отец, — ты помнишь, как я интересовался астрономией, когда мы с тобой познакомились?

Джейсон навострил уши. Вот оно!

— Конечно. — Мать улыбнулась. — Ты всегда носил в кармане карту звездного неба. Тогда как другие молодые люди имели при себе карманное издание Шелли.

— Гм, должно быть, это считалось очень романтичным?

— Не спорю. Но они плохо читали стихи. Бог свидетель, как мне надоел тогда Шелли! Ты же со своей картой звездного неба…

— Гм… Гм… — Отец смущенно улыбнулся. — Я никогда не рассказывал тебе, что пробудило во мне такой интерес к астрономии?

— Нет, никогда. — Мать поняла, что отец с сыном что-то задумали, Джейсон был в этом уверен.

— Понимаешь, мне случилось быть свидетелем приступа звездного безумия.

— Правда? Звездного безумия?

— Я тогда жил у часовщика Крика.

Доктор Кауард рос в трудных условиях; когда он учился в школе, ему приходилось работать ради куска хлеба и крыши над головой. Некоторое время он работал у часовщика.

— Но это же было очень давно?

— Да, вот послушайте. Однажды вечером я сидел в столовой; миссис Крик уже накрыла стол к ужину, когда Крик вернулся домой. Он был очень взволнован, лицо у него горело. «Дорогой Джеймс, — сказала ему жена, — ты опять был на одной из этих лекций?» Крик любил посещать лекции по естественным наукам, которые читались для простого народа, они всегда приводили его в восторг. Но на этот раз его волнение достигло предела. Он с трудом дышал. «Да! — воскликнул он. — Я слушал лекцию доктора Бёрда о Солнечной системе! Это было… это было… — тут он употребил свое любимое выражение, — нечто совершенно экстра-орди-нарное!» Он неизменно только так произносил это слово. И Крик начал рассказывать все, что узнал о планетах и о лунах, и по мере того, как он говорил, его волнение возрастало; наконец он воскликнул: «Но лучше я объясню вам все с помощью швабры!» С этими словами он схватил швабру миссис Крик, которая стояла у двери в ведре с водой. Он основательно поболтал швабру в воде и начал вращать ею у себя над головой, так что вода с нее брызнула во все стороны.

— Вот! — кричал он. — Швабра — это наше солнце! А полет воды по спирали изображает движение планет вокруг солнца. Мы с вами наблюдаем создание Солнечной системы!..

— И что сказала на это его жена?

— Она очень расстроилась, и это понятно. Во-первых, из-за мебели, а во-вторых, из-за мужа, у которого от научного рвения даже посинело лицо. Между тем он продолжал кричать, и голос у него дрожал: «Если это получилось у доктора Бёрда, почему не получится и у меня?!» Так это началось.

— А чем кончилось?

— Видишь ли, Крик был простой человек, у него не было никакого образования, и мне, изучавшему естественные науки, пришлось помогать ему. Теперь часовщик почти все свое время отдавал новой страсти — астрономии; он не думал ни о чем, кроме нее, и, чтобы не потерять комнату, я был вынужден заниматься с ним. В конце концов он забросил свое дело и принес себя в жертву звездам. Даже не знаю, сколько раз я помогал ему таскать его телескоп в Гринвич-Хилл. Вначале он устанавливал его там, чтобы быть поближе к Сердцу Астрономии, как он называл обсерваторию. Но со временем он стал брать деньги с людей, которым хотелось посмотреть в телескоп, пенни за взгляд, и таким образом зарабатывал себе на хлеб. Тогда я начал подыскивать себе другое жилье. Крик прочитал лекцию в астрономическом обществе, упорно произнося констернация вместо констелляция. Лекция провалилась. Члены общества были в полной растерянности. Кто-то кричал: «Правильно! Правильно!», но такая мелочь не могла остановить мистера Крика. Он продолжал расширять свои познания и в конце концов стал неплохо зарабатывать на лекциях для простых людей. И даже выпустил небольшую книжку. Но я к тому времени уже давно жил в другом месте. Однако, как ни странно, интерес к астрономии я сохранил на всю жизнь.

— Наверное, его первая лекция произвела сильное впечатление на публику?

— Мне жаль, что я на ней не присутствовал. Похоже, у Крика проявилась харизма. Но вся эта история — хотя и в крайней форме — свидетельствует не о чем ином, как о восторге перед наукой.

Мать засмеялась.

— А что стало с его женой? — спросила она.

— У нее начались сердечные спазмы.

Они помолчали.

— Ну хорошо, — сказала мать, — так что же вы хотите?

— Алиса, обещаю тебе, что я никогда не стану вращать над головой мокрой шваброй.

— Приятно слышать.

— Видишь ли, дорогая, дело в том, что я решил купить телескоп. Главным образом, разумеется, ради Джейсона.

— Ну конечно.

— Я полагаю, это пойдет ему на пользу.

— Ты прав, Джон.

— Ничто так не дисциплинирует и не развивает человека, как научные наблюдения, сделанные с помощью точных приборов.

— И сколько же этот прибор стоит?

Отец молчал. Наконец мать сказала:

— Джейсон, выйди, пожалуйста, на минутку.

Джейсон взглянул на отца.

— Делай то, что тебе велит мама.


В буфетную из столовой доносятся взволнованные, отрывистые голоса родителей. Джейсон понимает: наступил ответственный момент, сейчас они примут решение.

— …не может быть и речи… дом… ремонт… наука… наука!., и сколько же?., все говорит за то… развитие мальчика… а уроки?., с годами значение науки возрастет… а свежий воздух?., одно условие…

Наконец голоса умолкают. Потом родители смеются, и Джейсон понимает, что телескоп будет куплен. Через мгновение дверь отворяется, на пороге стоит отец, лицо у него сияет.

— Твоя мама сошла с ума, — говорит он. Из столовой доносится голос матери:

— Джон, как ты можешь так говорить!

— У тебя будет телескоп. И скрипка.

— Скрипка?

— Да, таково условие. — Отец приседает, и его лицо приближается к лицу Джейсона. — И я думаю, мама права, — говорит он. — Она считает, что ты и так рассматриваешь слишком много препаратов и альбомов. А теперь у тебя будет еще и телескоп, но за это ты должен каждый день не меньше часа прилежно заниматься на скрипке. Понимаешь?

Джейсон кивает.

* * *

Джейсон остановился. Он увидел себя в зеркале, выставленном в витрине. Высокий, широкоплечий, костюм под пальто был ему тесноват. Каштановые волосы, голубые глаза. Под мышкой футляр со скрипкой. Это не тот инструмент, который был у него когда-то, этой скрипкой он обзавелся гораздо позже, уже после двадцати. С тех пор скрипка не раз реставрировалась, ей многое пришлось пережить.

Джейсон видит себя, каким он был в детстве: высокий рыжий мальчик с большими глазами. В том, верном, времени все, все было иначе. Ему кажется, что он даже помнит свой прежний смех, журчащий, легкий, — где он теперь, тот смех?

Ему нравилось играть на скрипке, но смотреть в телескоп было гораздо интересней.

С того места, где он стоит, ему виден купол собора Святого Павла, в лучах восходящего солнца его цвет напоминает цвет парного мяса.

Но ему сейчас не хочется думать о другом.


Бог злой?


Джейсон улыбается своему детскому вопросу.

Это лишь тень улыбки, почти добродушная.

* * *

Зимой начинаются эпидемии. Кварталы, где живут бедняки, страдают от них, трепещут перед ними; так и видно, что за серыми разбитыми окнами живет страх. Дождь заливает улицы. В подвалах и тесных перенаселенных квартирах начинаются болезни. Вспыхивает эпидемия дифтерии, неизбежная, как прилив и отлив. Потом — тифа. Днем люди спешат по улицам, занятые своими делами, по вечерам из трактиров доносится пение. Но отец поздно возвращается домой, он каждый вечер поздно возвращается домой. На его лице белый налет усталости. За окном дождь или туман. Всегда или дождь, или туман. Он тихо разговаривает с матерью, голос его звучит глуше, чем обычно, он как будто прячется в самой глубине горла. Отец говорит об условиях, отрывисто, staccato. В таких условиях люди уже не могут жить, говорит он. Сегодня, прежде чем пойти домой, он снова смотрел статистику. Она хуже, чем когда бы то ни было. Вместе с комиссией он посетил девятикомнатный дом в Спитлфилдсе, где на шестьдесят трех человек приходится всего девять кроватей. Подумать только, шестьдесят три человека! Там все стены пропитаны инфекцией. Канализация не работает. Она там нигде не работает. Он еще помнит лето пятьдесят восьмого, когда из-за вони было невозможно перейти Вестминстерский мост, не зажав рот и нос влажным носовым платком. Вода в реке была зеленая и слизистая. Прилив гонял по ней грязь туда и обратно. А крысы! Они бегали по всему Лондону, даже по Букингемскому дворцу, куда время от времени проникали по трубам.

Джейсон и сам их видел. Эти маленькие серые комочки страха мелькали порой на заднем дворе или перебегали через улицу среди бела дня. При мысли о них у него начинало покалывать в затылке и под мышками.

— Единственное, чего нам теперь недостает, так это холеры, — говорит отец. — Мы ждем первых случаев. Некоторые бездомные живут в отхожих местах — другой крыши над головой у них нет. А мы молимся Богу и ведем статистику. В Лондоне тысячи людей питаются только тем, что находят на улицах. Некоторые наловчились и пробираются в канализационные трубы, выходящие в Темзу, там они граблями шарят в нечистотах, ища металлические предметы или что-нибудь, что можно продать. Только половина детей учится в школе. Нас тревожит положение с питьевой водой. Необходимо кипятить воду даже из городских колонок. Слава Богу, что хотя бы идут дожди.

Джейсон немного пристыжен, он не поднимает глаз от уроков. Ему хотелось бы спросить у отца, не могут ли они вместе нанести на новую звездную карту орбиту Марса. Но он понимает, что сейчас это неуместно. Отец слишком устал. И Джейсону стыдно, что он, несмотря ни на что, разочарован. Отец борется с многоголовым чудовищем, с Гидрой, которую он вместе со всеми своими комиссиями не может победить. Зачем же он борется, если знает, что все равно проиграет? Джейсону стыдно.

— Налить тебе бренди? — спрашивает мать. Отец кивает с отсутствующим видом.

— Мы посетили сегодня еще один дом, — говорит он. Его голос сочится, подобно черному дыму. — Одна комната. Ирландская семья. Шестеро детей, четверо из них девочки, старшей — тринадцать. Двое младших больны дифтеритом. В комнате одна кровать, стол и солома в углу. Младшему ребенку уже нельзя было помочь, он умер у нас на глазах. У матери цинга в ранней стадии.

— Вот, — говорит мать, — выпей. — Она протягивает отцу рюмку.

— Трое старших — две девочки и один мальчик — работают на спичечной фабрике. Ты бы видела их руки! Пожалуй, можно понять тех, кто предпочитает, чтобы их дочери занимались проституцией. Тогда они по крайней мере приучились бы мыться.

— Джон!

Мать бросает испуганный взгляд на Джейсона, склонившегося над учебниками.

— Полиция утверждает, что в Лондоне семь тысяч проституток. Думаю, на самом деле их восемьдесят тысяч, а может, и все девяносто. Но они хотя бы моются.

— Джон…

— Нам следует взять пример с Парижа. Там публичные дома находятся под надзором врачей. Медицинский контроль два раза в месяц. Сегодня я видел одну девочку… ей оставалось уже недолго. От священника она отказалась. Она имеет лишь смутное представление о Боге. Да это и неудивительно, если она не знает даже своей фамилии. Но она сказала: «Я думаю, что могу отличить хорошее от плохого. То, чем я занималась, — это плохо», — сказала она. Плохо. Ходила ли она в школу? Нет. Семьи она не знает и не помнит. Выросла в одном из заведений, или как там теперь называют эти незаконные гнезда, где вылупляются дети… — Доктор замолкает под взглядом жены. — Она умирала, — говорит он. — Умирала без религии и даже не умея читать. Но в глазах у нее был вопрос. То, чем она занималась, — это плохо, сказала она. До последней минуты она крепко держала меня за руку.

Доктор Кауард осушил рюмку. Мать тут же снова наполнила ее. Обычно он ограничивался двумя рюмками, если только не было эпидемии холеры. Мать и Джейсон знали, чем заканчивались такие вечера. Доктор мог рассказывать о последних часах тифозных больных, о палатах, в которых лежали задыхающиеся дети, о сестрах милосердия, бегавших с кружками кипятка и мазками. Несколько раз он рассказывал о stadium algidum[3] холеры, о судорогах и свинцово-серых лицах.

Иногда он возвращался домой в таком состоянии, что час или два голос еле просачивался из него, мать с Джейсоном почти все время молчали. Но они знали, что ему необходимо присутствие их обоих. Выговорившись, отец откидывался в кресле, усталый, но цвет лица у него уже был обычный. И голос звучал уже, как всегда.

Что дает ему силы, думал Джейсон. Что с ним происходит, когда он составляет статистические отчеты для департамента здравоохранения и для всех комиссий, в которых он заседает?

Джейсону стыдно, что он думает об орбите Марса, — отец начал знакомить его с открытиями Кеплера, и тут изучение орбиты Марса играет важную роль.

Отец выпивает вторую рюмку.

Что дает ему силы? Отец Джейсона был и таким тоже.

— Не надо преувеличивать значение отдельного человека.

Раннее воскресное утро.

— Сам по себе человек не значит ничего, важен только его вклад.

Джейсон молча слушает, ему это не совсем понятно.

Мать надевает шляпку, они идут в церковь.

Дождь перестал. Вместо него ползет туман. Семья идет по улицам. Издали, с любопытством и отвращением оберегаемого ребенка Джейсон смотрит на беспризорных девочек и мальчиков, их ноги и руки не толще спичек, которые они продают. Он видит калеку с черным от грязи лицом, видит уличного музыканта и его сына, они несут тяжелые инструменты, икры у них обмотаны красными тряпками. Но все лица стерты, они сливаются с туманом.

— Отдельный человек — это только частица, только маленький камешек в большой мозаике. И эта мозаика — фундамент будущего.

Когда же наконец пойдет снег, думает Джейсон. Сколько может так продолжаться — туман и дождь, дождь и туман. Скорей бы пошел снег.

— И самый прекрасный узор в этой мозаике, самый красивый и самый истинный, — это наука. В лабораториях, анатомических театрах и обсерваториях укладывается камень за камнем для будущего человечества. Это долгая и кропотливая работа. Но она ведет нас вперед. А индивид, который участвует в этой работе, значит не больше, чем то, что он делает; его жизнь и его душа не значат ничего — он все равно что служитель в храме, он несет жертву к алтарю, смиренно и самоотверженно. И все. Не больше того. А работает он с радостью или с печалью, к сути дела отношения не имеет.

Джейсон бросает на отца быстрый взгляд, ему тревожно. Доктор немного бледен от постоянной усталости.

— Это столетие дало нам паровую машину, электричество и газ. Процессы, на которые прежде требовался долгий изнурительный труд, теперь происходят в пятьдесят, в сто раз быстрее. Придет время, когда укрощенная природа, с помощью науки конечно, даст нам столько сил, что мы уже с полным основанием сможем говорить о благосостоянии масс. О культуре для масс, о столетии господства масс…

— Культура для масс, — говорит мать. — Ты и в самом деле думаешь, что люди когда-нибудь смогут наслаждаться…

— Так должно быть! — восклицает отец. — Другого пути нет. Мы идем к этому. Сегодня образование доступно меньшинству. Но когда-нибудь мы доживем до того, что техника и наука принесут свет, свет и образование для…

Джейсон осторожно трогает руку отца. Отец смотрит на него; одно мгновение он еще как будто отсутствует, но потом улыбается, почти так же, как всегда.

— Завтра, — говорит он, — завтра мы пойдем в один магазин, где продают экзотических животных. Там мы купим личинок. Личинок шелкопряда. Через месяц личинки спрядут коконы, и спряденная ими нить будет шелковая, чистый шелк.

— Шелк, — тихо повторяет Джейсон.

— Несколько коконов мы опустим в кипящую воду, чтобы шелкопряд умер до того, как он выйдет из кокона, повредив нить. Потом нить можно смотать.

При этих словах лицо у отца светлеет.

В церкви полно народу. Родители молятся. Отец так стискивает руки, что у него белеют суставы.

Но на другой день в больнице зарегистрирован первый случай холеры, и шелкопряду приходится подождать.

* * *

Джейсон поднимает футляр со скрипкой, чемодан и идет дальше.

Верни мне то время, думает он. Верни мне верное время. Когда все было отмечено незыблемостью, вечностью. Когда каждое действие, каждый человек — в том числе и я сам — были исполнены значения и вечности.

Верни мне то время.

Он стряхивает с себя эти мысли. Пересекает Саутуорк-бридж. Постепенно улицы заполняются людьми. Приятное чувство легкости и достижимости пропадает, и Джейсон больше не слышит своих шагов. Зато он ощущает слабое посасывание под ложечкой.

Ты же ничего не ел, думает он. У тебя еще много времени. Тебе еще не скоро надо быть на вокзале. Ты должен поесть до того, как пойдешь на вокзал Ватерлоо.

То же утро
Лондон. Вокзал Ватерлоо, 7.05

Большая стеклянная крыша вокзала незаметно дрожала над гулом поездов и толпы. Высоко вверху с одной стальной балки на другую перепархивали голуби, не обращая внимания на вокзальную суету. Мириады стеклянных квадратиков крыши медленно светлели по мере того, как снаружи усиливался и проникал внутрь дневной свет.

В зале, прислонившись к газетной тумбе, стоял Давид. Он был очень юн, почти мальчик, и по его виду сразу было понятно, что жизни он еще не нюхал. У него была густая черная вьющаяся шевелюра, слишком пышная и непослушная для него. Тонкие и чистые черты лица, узкие плечи. Юношеская неопытность подчеркивалась его одеждой, лучшей из того, что можно было купить в магазине готового платья, и говорившей о том, что она была выбрана заботливой материнской рукой. Шляпу он держал под мышкой. Багаж — футляр со скрипкой и чемодан — стоял у него между ног. Давид все время зевал. Он думал: если он сейчас не придет, я упаду в обморок.

Когда Давид закрывал глаза, ему казалось, что он находится внутри большого гудящего колокола. Со всех сторон до него доносились запахи, обычные для железной дороги, — угля, дыма, машинного масла и смолы. Но, непривычно терпкие и смешанные с шумом вокзала, в то утро они казались ему незнакомыми.

Давиду было не по себе. Вокруг на чужом для него языке кричали мальчишки-газетчики, он не понимал ни слова. Их громкие крики сливались в одну протяжную, таинственную, жалобную песнь. И именно потому, что Давид ничего не понимал, но знал, что их крик содержит какой-то смысл, ему чудились в них опасные намеки; собственные смутные мысли, не подчинявшиеся разуму, тревожили Давида. И от страха точно иглами кололо сердце.

Давид первый раз был в Англии и, строго говоря, вообще за границей. Он не думал, что все здесь окажется настолько чужим. Будто он попал на чужую звезду. Даже самые обычные вещи, дома или деревья, здесь были какие-то другие, действительность словно исказилась. Иные краски, иной свет. Давид заметил, что воспринимает все более остро, чем всегда; новые впечатления прочно врезались в его память.

Это началось в первый же вечер в Лондоне, три дня назад. Давид не мог без ужаса даже вспомнить о том случае. На узкой улочке его остановил какой-то невысокий человек в котелке, он что-то быстро говорил и протягивал Давиду плоскую коробку, в которой что-то лежало. Хотел продать? Или просто отдать? Уловить смысл Давид не мог и не знал, как избавиться от этого человека. Его лицо, голос и рот до сих пор стояли у Давида перед глазами. В коробке лежали какие-то черные бесформенные комки, незнакомец схватил один комок и сунул Давиду в лицо. От комка шел резкий запах, Давид испугался и попытался уйти. Но человек с комками не отставал от него, он все говорил, говорил и шел следом, размахивая на ходу этим непонятным комком. В конце концов Давиду, точно воришке, пришлось убежать от него, зажав под мышкой футляр со скрипкой и чемодан.

В тот же вечер, но уже позже, его остановила молоденькая худая девушка с голыми, посиневшими от апрельского воздуха руками. Ей тоже что-то было от него нужно, но на этот раз Давид понял, в чем дело. Он быстро ушел от нее, от ее больших серых глаз.

— Please, sir, — бормотала она у него за спиной. — Please.

Наконец он избавился от нее. В маленьком грязном пансионе, — или лучше сказать ночлежке? — где он остановился, он не понял ничего, что ему сказали, кроме цены. Это было убогое заведение с клопами и подозрительным шумом в соседних комнатах по ночам. Давид плохо спал в Лондоне. Он все больше и больше раскаивался в своей затее. Что я здесь делаю? — думал он. Как мне взбрело в голову приехать сюда? Когда он вспоминал, чем был вызван его отъезд из дому, а именно об этом он и думал, стоя на вокзале Ватерлоо, ему казалось, что он просто сошел с ума. Вся эта затея с отъездом и то, что дало ей толчок, представлялось Давиду не важным и бессмысленным по сравнению с неудобствами и страхом, которые ей сопутствовали. Почему он не бежит отсюда? Надо сесть на первый же поезд, идущий в Дувр, и уехать на континент, вернуться домой. Давиду пришло это в голову в то утро, когда, завтракая в своей ночлежке, он обнаружил ноготь в поданной ему водянистой яичнице, которая выглядела так, словно ее кто-то не доел. Будучи неискушенным, Давид принял ноготь за дурной знак. Его останавливало только почти полное отсутствие денег, он думал, что их не хватит на далекий путь до Вены. К тому же он дал слово и даже подписал соглашение. Однако главная причина, по которой он находился здесь с твердым намерением осуществить свое решение, заключалась все-таки в другом: как к нему отнесутся, если он вернется домой, поджав хвост? Это было бы позорно, мучительно и попросту невыносимо после такого прощания с городом своих предков. У Давида не хватило мужества, чтобы пойти в Каноссу. Кроме того, он считал, что человек должен довести до конца задуманное, иначе он никогда не возмужает. Все остальное — трусость. А он вовсе не трус.

Таким образом Давид выбрал то, на что у него хватило мужества, хотя и не был уверен, что это настоящее мужество. По правде сказать, на душе у него было отвратительно. Действовал ли он по собственному выбору или только обманывал самого себя в маленькой посреднической конторе на улице, которая называлась Уайтчепел-Хай-стрит?

Контора находилась на третьем этаже, и его решимость убывала с каждым преодоленным маршем лестницы. Перед дверью он остановился в нерешительности. На матовом стекле двери красивыми, внушающими доверие буквами было написано название фирмы: «Messrs. Black & Black». Давиду захотелось убежать, но он услыхал на лестнице шаги, его охватила паника, и он осторожно постучал пальцем по стеклу.

— Войдите! — рявкнули изнутри. Давид протиснулся в приоткрытую дверь.

За столом сидел прилизанный человек без пиджака и что-то писал. Он даже не поднял глаз, когда Давид приблизился к столу и остановился перед ним. Слышался только скрип пера, и видна была только блестящая от помады макушка.

— Слушаю, — сказал он, так и не подняв глаз. — Чем могу быть полезен?

Давид кашлянул.

— Видите ли… — начал он нерешительно, английский не подчинялся ему, к тому же он забыл придумать первую фразу.

— Слушаю. — Человек за столом поднял голову. Широкий красный шелковый галстук был заколот булавкой с красным камнем, и этот камень словно подмигивал Давиду.

— Полагаю, ты пришел сюда, чтобы наняться на работу, — сказал служащий без лишних формальностей. Он бросил на Давида беглый взгляд, и увиденное не слишком ему понравилось. — Но у нас нет никакой работы. Очень жаль, приятель. — И он снова уткнулся в свои бумаги. Неужели это все? Да, по всей видимости, аудиенция была окончена, этот властелин с поблескивающим рубином, восседавший за письменным столом, оказался мудрецом, умеющим читать мысли: он сразу понял смысл Давидовой просьбы и, не долго думая, отказал ему.

Служащий дописал фразу и снова поднял глаза, на этот раз выражение его лица решительно не предвещало ничего хорошего.

— Ну-у… — начал он, но его прервал пожилой седовласый господин с бумагой в руке, который вплыл в комнату из соседнего кабинета.

— Черт подери, Джон! — загрохотал седовласый. — Опять это судно из «Уайт Стар». Такой путаницы и беспорядка я еще нигде не видел. Нет хуже, чем иметь дело с этими проклятыми скрипачами.

— Что там у них еще стряслось? — спросил напомаженный служащий за письменным столом.

— Помнишь, как мы искали и за три дня сумели найти для них нового контрабасиста, после того как у старого умерла жена, помнишь?

— Ну и что?

— Так вот, представь себе, не успели мы найти для них контрабасиста, пусть не такого, какого хотел капельмейстер, но все-таки… у нас же было всего три дня! Так вот, ты не поверишь, но теперь их вторая скрипка, этот Смит или как там его зовут, этот жалкий тщедушный Паганини, вдруг ни с того ни с сего попадает в больницу с приступом аппендицита! И именно сегодня! — грохотал седовласый. — Черт бы побрал весь этот оркестр! Я думал, что Кауард в состоянии найти подходящих людей, а не кандидатов на операционный стол, ведь он плавает уже столько лет! Никакой интуиции у человека, черт бы его побрал!

Напомаженный с робкой улыбкой поднял глаза на своего начальника.

— Судно уходит десятого, — сказал он. — Сегодня восьмое. Времени слишком мало.

— Да, — согласился седовласый, — мало. Но мы должны попытаться.

Напомаженный взглянул на Давида.

— Ты еще здесь? — удивился он. — В чем дело?

Давид смущенно повернулся и направился к двери.

— Минуточку, молодой человек, — вдруг остановил его седовласый. — Если не ошибаюсь, это у вас скрипка?

Давид с удивлением глянул на свой футляр.

— Да, — глупо сказал он.

Те двое переглянулись.

— И вы умеете на ней играть? — спросил седовласый.

Вот так Давид попал в судовой оркестр. Мысль ему подал скрипач, которого он встретил на пароме, идущем из Кале в Дувр. Давид разговорился с ним, и тот дал ему адрес конторы Блэков.

— Будешь получать четыре фунта в месяц, — сказал младший Блэк, тот, что с рубином, и дружески улыбнулся, даже слишком дружески. Давид начал быстро считать в уме.

— Возьмешь форму Смита. Думаю, она тебе подойдет. Ни ему, ни его аппендиксу она больше не понадобится.

— Видишь эти ноты? — Давид взглянул на нотную тетрадь. «Музыка „Уайт Стар“», тетрадь была очень толстая.

— Давай упражняйся как проклятый, — сказал младший Блэк. — Почти все надо знать наизусть.

— Как я уже сказал, четыре фунта стерлингов в месяц, — сказал старший. — Но чистка формы за ваш счет. Мы берем вас на пробу, понимаете? На пробу.

— Для начала на один рейс. Мы заключаем с вами контракт.

Они подписали необходимые документы. И вот Давид стоит на вокзале и ждет. И чувствует себя, как уже говорилось, не слишком уверенно.

Что я, собственно, делаю в этом городе, думал он. Для Давида самым страшным в Лондоне была не грязь и не откровенная нищета, которая здесь бросалась в глаза гораздо больше, чем в Вене. Самое страшное было то, что Давид не понимал языка — ни на улице, ни в магазинах. Он свободно читал вывески, но почти все, что ему говорили, было ему непонятно, словно к нему обращались на месопотамском. Он как будто попал в Багдад. Английский, которому их учил магистр Шульце в гимназии в тринадцатом округе Вены, был мало похож на те звуки, которые он здесь слышал.

Давид открыл глаза. В нескольких шагах от него стоял мальчишка-газетчик, бледный подросток с впалыми щеками, с его губ слетали непонятные Давиду звуки. Давид различал в этом потоке «ай», «ой» и множество взрывных «к». Какой-то господин с зонтиком остановился перед мальчишкой; видимо, его заинтересовало то, что тот выкрикивал, все эти непонятные звуки. Некоторое время господин и мальчишка, не говоря ни слова, обменивались столь же непонятными английскими монетами. Потом господин снова влился в поток пассажиров. А мальчишка опять принялся выкрикивать.

Давид бессильно прислонил голову к газетной тумбе. Вокзальный шум был громкой, пугающей музыкой. Давид слышал, что вещи говорили, что они пели, но смысла не понимал. Ему было страшно. Паровозные свистки, шарканье ног. Крики кондукторов, литургия мальчишек-газетчиков. Летающие в воздухе обрывки разговоров.

Давид стоя заснул.

* * *

Джейсон Кауард с сомнением разглядывал спящего Давида. Боже милостивый, думал Джейсон, это не он! Это не может быть он! Какой молодой! Джейсон всматривался в бледное лицо.

Нет, черт подери, думал он. Кого это они нам прислали?

Он кашлянул, раз, другой, но парень у газетной тумбы даже не шелохнулся.

Наверное, это все-таки не он, подумал Джейсон с отчаянием и надеждой. Наверное, этот мальчик просто едет проведать свою бабушку. Но в душе-то он был уверен, что парень тот самый. Его внешность соответствовала сообщенному Джейсону иностранному имени. Поэтому он тронул спящего за плечо.

Парень тут же проснулся и испуганно посмотрел на него.

Мы влипли, подумал Джейсон. Он сбежал из дому. Черт бы его побрал!

Пока парень приходил в себя, Джейсон сказал:

— Простите… Доброе утро!.. Вы случайно не… — Он порылся в кармане. — Не… — повторил он в надежде, что тот сам назовет свое имя; ему было неудобно искать листок с фамилией, держа в руках скрипку. Парень удивленно смотрел на него. Наконец до него дошло:

— Да, да! Моя фамилия Бляйернштерн. Давид Бляйернштерн. — Он говорил с сильным акцентом. Тем временем Джейсон нашел свою бумажку. Все совпадало.

— А я Джейсон Кауард, — сказал Джейсон и протянул руку. — Капельмейстер.

— Очень рад, мистер Джейсон, — сказал Давид. Джейсон внимательно посмотрел на него.

— Вы, наверное, немец?

— Австриец. Wien. Из Вены.

— Понятно.

— Но я играю на скрипке.

— Гм? Да, да, конечно, если… — Джейсон помолчал, потом спросил: — Сколько тебе лет?

— Двадцать два. — Давид посмотрел Джейсону в глаза.

— Мне можешь не лгать, — Джейсон усмехнулся. — Я твой начальник. Не забывай этого. К тому же выбирать мне не приходится. Поезд на Саутгемптон отправляется через пятнадцать минут.

— Я понимаю, мистер Джейсон. — Давид опустил глаза. — Мне восемнадцать.

— Вот это другое дело.

— Но я умею играть на скрипке.

— Вообще-то важнее, чтобы ты не страдал морской болезнью.

— Wie bitte?

— Морская болезнь. Ты страдаешь морской болезнью?

Теперь Давид понял.

— Не знаю, — признался он и в первый раз улыбнулся. Улыбка у него была хорошая. Джейсону она понравилась.

— Гм! Надеюсь, ты не станешь блевать в футляр для скрипки во время игры. Пассажирам это не нравится.

Но Давид уже опять был серьезен. Странно, что немцы не понимают нашего юмора, подумал Джейсон.

— Я не страдаю морской болезнью, — заверил его Давид.

— И еще я надеюсь, что ты умеешь играть с листа.

— Да.

— Это твоя первая работа?

— Да.

— Раньше не было ангажементов?

Давид отрицательно покачал головой.

— Хорошо. Паспорт у тебя есть? — Давид смущенно вынул из внутреннего кармана документ и протянул его Джейсону. Это был объемистый документ, украшенный множеством печатей со словами Kaiserlich-Koniglich.[4] Джейсон хмыкнул и вернул Давиду паспорт. — Не думаю, что он тебе понадобится. Я скажу, что тебе двадцать один.

— А иначе меня не возьмут?

— Судну нужен оркестр в полном составе. У тебя есть деньги?

— Очень мало.

— Впрочем, до прибытия в Нью-Йорк они тебе ни к чему.

Давид с удивлением поднял на него глаза, на этот раз взгляд у него был открытый и детский. Джейсона это почему-то растрогало.

— Ты всегда должен делать все, что я скажу, — излишне резко проговорил он. — И все, что скажут офицеры.

— Я понимаю.

— Ну что, потопали? — Давид не понял. Джейсон мотнул головой в направлении перронов. — Gehen, — сказал он. Давид опять улыбнулся, и они пошли.

Когда они проходили мимо мальчишки-газетчика, Давид спросил:

— А что он кричит?

— Что забастовка угольщиков кончилась и шахтеры вернулись на работу, — объяснил Джейсон.

— А-а-а… — разочарованно протянул Давид.

— Это означает, что к отплытию наше судно получит уголь.


Большие часы под крышей вокзала показывали двадцать минут восьмого. На контроле Джейсон предъявил билеты на обоих, дежурный прокомпостировал их и пропустил Джейсона и Давида на перрон. Там уже стоял специальный состав для пассажиров второго и третьего класса, который должен был доставить их в Саутгемптон прямо на причал 44; поезд уходил в 7.30. Паровоз уже разводил пары, и пассажиры спешили подняться в вагоны.

Джейсон быстро шел по перрону мимо нервно толпящихся эмигрантов и пассажиров, мимо багажных тележек. Давид не отставал от него, он почти не поднимал глаз от земли. Его опять охватила страшная усталость, он жаждал поскорей оказаться в поезде и, может быть, заснуть.

Наконец Джейсон открыл дверь купе и они вошли в вагон. Первое, что им бросилось в глаза, были футляры с инструментами и чемоданы, стоявшие в беспорядке на полках для шляп и свободных сиденьях. В купе уже сидели три человека, они беседовали и курили, воздух был синий от табачного дыма. В сумраке Давид разглядел старика с жидкой желтоватой козлиной бородкой, другой был невысокий брюнет в пенсне, и, наконец, третий — с короткой белокурой бородой и светлыми глазами. Эти глаза буравили Давида насквозь. Двое других были настроены более благодушно.

— Для нас здесь найдется местечко? — спросил Джейсон, уже закрыв за собой дверь. — Итак, господа, — он кашлянул, — это наша новая вторая скрипка, Давид… сейчас, сейчас…

— Бляйернштерн, — тихо подсказал Давид. Он нервно поглядывал на новые лица. Старик с козлиной бородкой как будто все время посмеивался про себя, он смотрел на Давида веселыми, подернутыми дымкой глазами. У невысокого брюнета за пенсне тоже мелькнуло подобие веселого дружелюбия. Но белокурый не улыбнулся. Он снова впился глазами в Давида и внимательно изучал его.

Потом повернулся к капельмейстеру. Показав на Давида мундштуком трубки, он сказал:

— Он слишком молод, Джейсон.

— Ничего страшного, Алекс, — буркнул Джейсон в ответ белокурому.

— Черт бы побрал всех этих Блэков! — Белокурый погрозил кому-то трубкой. — Ты только взгляни на него! Ведь у него еще молоко на губах не обсохло!

— Как бы там ни было, а это не его вина.

— Вот увидишь, все будет хорошо, — сказал Алексу брюнет в пенсне. И дружески подмигнул Давиду сразу обоими глазами.

Давид от смущения не знал, куда деться. Алекс что-то ворчал про себя. Потом вскочил:

— Простите меня. — Он вышел на перрон и вошел в соседнее купе, где сидели остальные музыканты.

Джейсон закрыл за ним дверь.

— Гм, — растерянно хмыкнул он. — Гм. Поздоровайся, Давид. Это… гм… — Джейсон показал на музыканта с козлиной бородкой, тот все еще усмехался, словно смысл произошедшего не дошел до него. — Это наш контрабасист Петроний Витт.

Контрабасист протянул Давиду вялую руку. Давиду показалось, что старик немного не в себе.

— Джованни Петронио Вителлотеста, — торжественно объявил козлобородый надтреснутым голосом. — То есть по-английски Петроний Витт. Хи-хи.

Он пожал Давиду руку, и глаза его увлажнились еще больше. Потом он отдернул руку, словно обжегся. С обиженным видом внимательно посмотрел на нее, поднеся к самым глазам. Но через мгновение он уже опять дружелюбно смотрел на Давида.

— Хи-хи, — сказал он и замолчал.

Давиду протянул руку брюнет в пенсне.

— Как ты, наверное, понял, Петроний — итальянец, — многозначительно сказал он. — На выходку Алекса можешь не обращать внимания. Он всегда такой. А я Спот.

— Очень приятно, господин Спот.

— Нет, нет! Не господин Спот. И вообще не господин. Просто Спот, — сказал музыкант, никак не объясняя, почему у него такое странное имя.[5] В это время поезд тронулся, и Давид с Джейсоном плюхнулись на свободные сиденья.

— Итак, — воскликнул Джейсон, — мы отправляемся в Америку!

— Хи-хи, — хихикнул старый Петроний. Спот промолчал, он улыбался отсутствующей улыбкой, пряча глаза за стеклами пенсне.

* * *

Джейсон откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.

Вскоре он задремал. Словно закрыл за собой дверь, оставшись наедине со своими думами. Издалека до него долетали голоса спутников.

Все, о чем он думал утром, снова вернулось к нему, но немного иначе, мягче.

Стучат колеса, думал он. Слышишь, как они постукивают на стыках, как металл ударяет о металл? Ты едешь; опять перед тобой путь, вечный путь. Скрежет металла о металл.

Слышишь музыку…

Джейсон упражняется на скрипке в своей комнате. Мать, которая сама хорошо играет на скрипке, помогает ему. Он только что начал разучивать «Largo» Генделя; длинные ноты трудно играть чисто. Его охватывает азарт, мать помогает ему, ее лицо рядом, руки показывают, как следует держать смычок; показывают на ноты. Когда мать воодушевляется, волосы, уложенные пучком на макушке, распускаются сами собой, прядь за прядью выскальзывает из сеточки для волос и падает на плечи. Они льются, как шелк. При каждом ее движении они разлетаются в стороны. У матери все коричневое — волосы, платье, глаза. Она учит его играть. Но следит не столько за техникой — это дело учителя музыки. Она учит его воодушевляться музыкой так, чтобы во время игры у него горели щеки. Главное в музыке не точность. Джейсон понимает, что тогда он играл «Largo» довольно скверно, — он и теперь не виртуоз, — но ведь все дело в азарте и в горящих щеках. Этому мать сумела научить его.

Отец считает, что ученому наряду с наукой полезно заниматься и музыкой. Правда, у него самого никогда не было на это времени. Джейсону жить будет легче, чем жилось отцу в его возрасте. У Джейсона все должно быть лучше и всего больше. У него будет даже музыка — хотя она всего лишь побочное занятие, хобби…

Но он стал капельмейстером на пароходах, совершающих рейсы в Америку. Его оркестр исполняет пошлую салонную музыку. Штраус, Зуппе, Легар, «Сказки Гофмана» и «Микадо» Салливана…

Джейсон не понимает, как это случилось, не видит связи между хранящимися у него в душе образами и тем, что он едет в этом купе, что он руководит шестью музыкантами, по-разному владеющими техникой и имеющими разную подготовку. Одних он знает по прежним рейсам, других — нет.

И это только часть загадки.

А мои товарищи, коллеги, думает Джейсон, они ведь тоже хранят в себе подобные картины, вихри впечатлений, мелкие осколки, скопившиеся со временем. Свои нити и свои пути привели их сюда. Так же как и меня.

Я никогда не расспрашиваю их о прошлом, о том, что побудило их к такой жизни. Пусть они хранят свое про себя, а я буду хранить свое. Но что же им все-таки снится, когда они спят? Или когда сидят, как сейчас, с закрытыми глазами, как и я сам? Что они видят? Что слышат? Может, все это и не имеет значения, может, поэтому я ни о чем их и не спрашиваю? И никогда не спрашивал.

Я уже давно перестал задавать вопросы.

Сам он видит сейчас телескоп, который наконец-то появился у них в доме, после долгого томительного ожидания и теоретической подготовки. Он помнит, как отец приносил всевозможные книги и читал их вместе с Джейсоном, чтобы заложить необходимую основу до того, как начнутся сами наблюдения.

Наблюдения… Одно слово. Оно напоминало о путешествиях, открытиях, действительности. О перелетных птицах.

Наконец появился и сам телескоп. Это был добротный прибор с линзами от фирмы «Чане» в Бирмингеме, безупречной швейцарской сборки. Телескоп был черный, с надежным дубовым штативом. Сверкали сталью винты, поблескивали черные оси и противовесы.

Они с отцом заранее внимательно изучили прибор, Джейсон знал спецификацию наизусть: рефрактор три с четвертью дюйма, теоретическая разрешающая способность в две секунды дуги.

Можно начинать наблюдения!

Скрипка появилась месяца на два раньше. Золотисто-красная детская скрипка изящной формы.

К моменту появления телескопа Джейсон уже умел чисто играть гаммы.

Однажды Джейсон после школы должен был выполнить поручение отца. Отец попросил его купить четыре скрипичных струны: они необходимы, чтобы поставить эксперимент. Еще одно из этих слов. Таких как обсерватория, рефрактор, разрешающая способность, секунды дуги… Вначале непостижимо таинственные, эти слова постепенно обретали смысл. А вот и еще одно из них: эксперимент. Вообще-то Джейсон смутно представлял себе, что такое эксперимент, но в его представлении эксперимент был непременно связан с пробирками, фосфором, серой, огнем и жидкостью. И когда за завтраком отец объявил, что эксперимент будет поставлен вечером, после уроков, перед сном, Джейсон не мог взять в толк, зачем отец попросил его купить четыре струны в качестве материала для их опыта. Скрипичные струны? Он уже знаком с этими струнами, знает, что четыре струны, натянутые на грифе скрипки, позволяют извлечь бесконечное множество звуков. Но эксперимент? Он покупает струны, и там, в магазине, когда старый продавец протянул ему пакетик в шелковистой бумаге, струны как будто снова приобрели то неизвестное, таинственное, чем они обладали до того, как он начал учиться играть на скрипке.

После уроков и ужина Джейсон вместе с отцом спускаются в кабинет, где должен быть поставлен эксперимент. Отец зажигает всего одну лампу, и они садятся за стол, освещенный желтым газовым светом. На столе лежит доска. Джейсон разочарован: фосфор, сера, думает он. Но отец натягивает струны на гвоздики, вбитые в доску, и подсовывает под них колышки, чтобы они свободно звучали. И там, почти в полумраке, Джейсон узнает, что каждая планета имеет свой голос…

Ибо после того, как хрупкие звуки натянутых струн показали, каким образом изменение длины струны производит интервалы, и после того, как отец объяснил, что это происходит от частоты колебаний, он показал Джейсону, как геометрическая основа определенного звукоряда повторяется в скорости планет по законам Кеплера. И Джейсон постепенно понимает, что хочет сказать отец: звуки и геометрия, в которую их можно преобразовать, выражают другое, странное обстоятельство. Изменения скорости движения Сатурна по его эллиптической орбите повторяют тональный скачок от соль до си, то есть — большую терцию; скачок Меркурия — гораздо больше — целых десять нот, а скачок Юпитера — это малая терция.

— Понимаешь, — говорит отец, — Кеплер считал, что орбиты планет, как ноты, выражают гармонию Вселенной. Это музыка сфер.

Он улыбнулся.

— Если музыка сфер действительно существует, то это не просто сила колебаний в воздухе, но совершенно иная, мощная космическая сила. Музыка силы тяготения, музыка математики, музыка… Другой вопрос, так ли это на самом деле. Но сама по себе эта мысль прекрасна. Кеплер оставил нам три закона движения планет. Это первые, истинные законы природы, и они были открыты Кеплером в результате его попыток найти гармонию Вселенной.

Джейсон готов без устали слушать звучание струн. В тот вечер астрономия как будто слилась воедино со скрипичной музыкой. Они с отцом сидят, освещенные газовым светом, и передвигают колышки под струнами, слушают, настраивают, открывают книгу, откуда отец почерпнул свои сведения, снова слушают.

— Еще греки полагали, что каждая планета имеет свою музыку, — говорит отец. — Ведь планеты, если смотреть с Земли, совершают петлеобразное движение через Пояс Зодиака. Древние греки полагали, что это своеобразный божественный танец. А поскольку всякое движение создает вибрацию, звуки и тона, они считали, что и планеты производят звуки, то есть — музыку, ибо они танцуют. Эту музыку никто из людей не слышит, потому что космос полон этой великой музыки и люди привыкают к ней еще в утробе матери. Так же как они привыкают к ударам собственного сердца. Так это объяснял Аристотель. Последний, кто обладал способностью слышать эту музыку, был Пифагор… Ну а Кеплер открыл, что и в новой Солнечной системе имеются своего рода тональные соотношения, хотя Солнце стоит в центре, а орбиты планет являются не правильными окружностями, а эллипсами.

Джейсон уже почти не слушает. Он смотрит то на струны, то на отца. Поздно. Они устали. Но сперва Джейсон хочет все-таки еще раз услышать, что все так и есть, что каждая из планет, друзей его поздних ночных часов, действительно имеет свой голос.

Отец гасит лампу, и они отправляются спать.

* * *

— Вы уже бывали в Америке, мой юный скрипач? — спросил Петроний, глаза его перебегали с полки для шляп на окно и обратно.

— Н-нет. — Давид смущенно взглянул на этого нервного пожилого человека. — А вы?

— Нью-Йорк — очень красивый город, — ответил Петроний. — Очень красивый. Ничего нельзя понять. Там такие высокие дома.

Давида все больше смущал этот чудной итальянец. Костюм был ему велик, манжеты — обтрепаны.

Джейсон, по-видимому, спал, откинувшись на спинку кресла. Спот терпеливо смотрел в окно, глаза у него были затуманены. Теперь, когда в вагоне стало светло, в его черных, гладко зачесанных назад и на уши волосах были отчетливо видны седые нити. Пенсне отчасти скрывало морщины вокруг глаз. Определить возраст Спота было трудно. Петронию, наверное, было за шестьдесят, Джейсону — под сорок, а вот Споту… Спот был хорошо одет — жилет, часы на цепочке, — он напоминал учителя, красивого и благополучного учителя гимназии. Но его глаза настораживали. Они как будто что-то скрывали, что-то похожее на тревогу, и Давид вдруг подумал, что уже видел такие глаза, дома, в Вене, в тех кафе, заходить в которые считалось неприличным.

— Нам предстоит плыть на самом большом в мире судне, — объявил Петроний и подергал себя за жидкую бородку. — Самом большом в мире. Оно так велико, что не может затонуть.

Давид с удивлением посмотрел на него. В разговор вмешался Спот.

— Это верно, — с насмешливой улыбкой сказал он. — Действительно, утверждают, будто оно непотопляемо. Газеты много писали об этом.

— Правда?

— Дело в том, что на судне имеется множество поперечных водонепроницаемых переборок, четырнадцать или пятнадцать, если не ошибаюсь, — они сконструированы так, что, в случае опасности, капитан, нажав на электрическую кнопку у себя на мостике, может закрыть двери в переборках. Двери в глубине судна захлопнутся. И мы, пассажиры, даже не замочим ботинок.

— Да, электричество, электричество! — восторженно подхватил Петроний. — По-моему, оно такое трогательное!

— Если бы изобрели еще и электрического капитана, это принесло бы огромную пользу, — благоговейно заметил Спот.

— Да, вы совершенно правы, совершенно правы! — взвизгнул Петроний. — И вы полагаете, это возможно? Я имею в виду — изобрести электрического капитана?

— Безусловно. Такой капитан никогда не допускал бы навигационных ошибок. А еще — электрических музыкантов. Которые не фальшивили бы и играли без ошибок. — Спот строго посмотрел на Петрония.

— Слава Богу, что мои дни на земле подходят к концу! — Петроний содрогнулся. Через минуту он спросил: — Как вы думаете, а я мог бы стать таким электрическим музыкантом?

Он спросил это без тени юмора, и, желая прервать этот нелепый разговор, Давид воскликнул:

— Я только один раз плавал на настоящем пароходе. На пароме из Дувра в Кале. То есть из Кале в Дувр.

— Понятно. Кале — Дувр, — мрачно сказал Спот. — Итак, мы отправляемся в рейс на самом большом судне в мире. Оно может взять больше трех тысяч пассажиров. — Спот замолчал и снова уставился в окно.

— Вы понимаете по-итальянски, мой юный друг? — с надеждой спросил Петроний.

— Боюсь, очень плохо.

— Ну… Ну что ж. Но вы были когда-нибудь в маленьком театре? Таком маленьком-маленьком?

Давид изо всех сил старался быть вежливым и предупредительным. Полагая, что речь Петрония кажется ему странной из-за собственного плохого знания английского, Давид сказал:

— Да, я очень люблю театр.

— Замечательно! — Петроний закатил глаза. — Значит, вы согласны со мной, что маленький театр самый красивый?

— Маленький? — удивился Давид.

— Да! Это единственный настоящий театр! Самый чистый! Самый истинный! Там самые красивые актрисочки, они так божественно парят в воздухе! — При этих словах ему на глаза навернулись слезы. — О! Маленький театр! И его маленькие актеры! — Давид беспокойно оглянулся, ища помощи, но Джейсон по-прежнему спал, а Спот с философской невозмутимостью смотрел в окно.

— Приятно слышать, — продолжал Петроний, — что и вы тоже, молодой человек, что и вы тоже… Еще древние китайцы умели ценить… или арабы… они были такие великолепные, такие артистичные… но в наши дни… в наши дни… поэтому я вдвойне рад, молодой человек, что вы тоже любите и цените театр марионеток! По вашему лицу я сразу понял, что вы интеллигентный человек!..

Давид начал кое-что понимать. Но он не успел ответить — Петроний завел длинную речь об истории театра марионеток с древних времен и до наших дней. Слоза били из него, как вода из фонтана, складываясь в неоконченные, бессвязные фразы. Давид не понимал и половины. Сперва он вежливо слушал, но постепенно его одолела усталость. К тому же охваченный восторгом Петроний все чаще сбивался на свой родной язык.

— Si, mio giovane musicante taciturno![6] Мой юный молчаливый скрипач! Mi sembri una piccola bamboal![7]Кукольный человечек. Вот на кого ты похож! Una marionetta! Вообще все люди похожи на маленьких-маленьких куколок! — Давид отчаянно пытался объяснить Петронию, что ничего не понимает, но фонтан превратился в гейзер, в настоящий водопад: — Si! Perche ti devo confessare un segreto![8] Секрет! Я открою тебе один segreto! Он заключается в том, что in realta le marionette sono uomini… e gli uomini sono marionette![9] Понимаешь? На самом деле мы, люди, — марионетки, а марионетки — это люди! Это rivoluzione nella metafisica![10] — в волнении воскликнул он. — И никто этого не знает! Только я!.. — Вдруг он перешел на шепот, придвинувшись ближе к Давиду и уставясь ему в глаза пылающим взглядом: — И еще, может быть, Бог… Forse Dio. Если только Он не человек… хи-хи-хи…

Давиду стало ясно, что контрабасист просто сумасшедший. Испуганный, не зная, что делать, он наблюдал, как Петроний у него на глазах все больше и больше входит в раж. Новая волна слов подхватила его.

— И покрытый шеллаком! — кричал Петроний. — Да! Это и есть teatro di marionette! Нас дергают за ниточки, и мы говорим чужими голосами! Е chi conduce i fili?[11] Кто дергает за ниточки? Chi parla?[12] Кто… кто говорит? Ты когда-нибудь думал об этом? — с торжеством спросил он.

Шум разбудил Джейсона. Он выпрямился в кресле и быстро сообразил, что происходит. С каменным лицом он прервал контрабасиста:

— Петроний! Хватит нести чушь! Я хочу спать. И Давид тоже. Он наверняка устал. Поговоришь с ним в другой раз. А сейчас замолчи.

Петроний сразу успокоился и стал разглядывать свои пальцы. Они слегка дрожали, и он прижал ладони друг к другу. Он не отрывал от них глаз, казалось, в нем продолжают бурлить слова, но не смеют прорваться наружу, у него лишь слегка шевелились губы. Давиду стало жалко его. Он взглянул на капельмейстера.

— Поспи, — дружески посоветовал ему Джейсон. — Днем нам уже играть. Со временем ты привыкнешь. А сейчас поспи.

Давид послушно устроился в кресле и закрыл глаза. У него было только одно желание: заснуть, исчезнуть из этого тесного купе, от этих неприятных людей, которые неожиданно стали его коллегами… И в нем снова возник тот же вопрос: что я здесь делаю?

Вскоре он уже спал.

В купе стало тихо. Петроний, сложив руки, молча сидел в своем углу. Спот, как сфинкс, застыл у окна. Давид и Джейсон спали.

Теперь, когда город остался позади, за окном посветлело. Мимо скользил приятный южноанглийский пейзаж. Они ехали по Уинчестеру. Чистый и легкий апрельский свет залил все небо. В городе они его не замечали. Но теперь он будет сопровождать их до конца пути.

9.25. Причал 44, Морской вокзал, Саутгемптон

Вот и он! Давид увидел его из окна вагона, пока поезд медленно шел по территории порта.

Там он и стоял, подобный огромному бело-черному сказочному существу — пришвартованный к причалу огнедышащий дракон. Пассажиры и груз поднимались на борт. По палубам торопливо сновали люди, издали похожие на насекомых, ползающих по большому телу судна. Лучи утреннего солнца сверкали и искрились на стекле и металле.

Увидев судно из окна поезда, Давид понял, что было бы преувеличением считать, будто он плавал на пароходе, имея в виду паром между Кале и Дувром. Тот паром нельзя было назвать даже жалким челном по сравнению с этим морским змеем, готовым пуститься в плавание по мировому океану.

В окне вагона мелькнула большая округлая корма и надпись желтыми буквами, сверкавшими на черном фоне:

ТИТАНИК

Ливерпуль

Это имя как нельзя лучше подходило судну. При виде его могучих форм, кранов, мачт, лебедок и четырех высоких желтых труб у Давида закружилась голова. Судно отличала какая-то изящная, божественная законченность, заставившая Давида невольно подумать о музыке, о Бахе, о живом потоке звуков, бегущих, растущих и сливающихся в великое целое.

Спутники Давида тоже не без любопытства смотрели на новый корабль. Но они на своем веку повидали уже много кораблей. И потому вскоре их внимание переключилось на багаж и футляры с инструментами.

Поезд остановился. Музыканты вышли на перрон, из соседнего купе к ним присоединились трое других. Вокруг царил хаос и сумятица, музыканты с трудом протолкались через здание вокзала и вышли на причал. Там они отделились от потока пассажиров и направились к корме, к трапу для команды.

Вблизи впечатление органичной цельности разбивалось отдельными стальными листами, которыми был обшит корпус судна. Каждый лист был размером с двух крупных мужчин и каждый крепился множеством больших тяжелых заклепок. Скользя вдоль борта судна, взгляд терялся в бесконечности этих листов, которые, соединенные вместе, и были самим судном.

Давиду почудилось, что к Баху присоединился и Вагнер. «Валькирия» и «Гибель богов». Это был самый большой в мире океанский пароход. Над тремя из его четырех труб поднимался черно-серый дым и, подхваченный западным ветром, плыл над портом.

Семеро музыкантов поднялись по трапу. На борту Джейсон предъявил их документы и список краснолицему человеку в форме, и по бесконечным коридорам и трапам их повели вниз, в чрево парохода. Здесь все пахло новым — новой краской, новым маслом. Кое-где еще не хватало ламп, в коридорах толклись пассажиры и члены команды, еще не привыкшие ориентироваться в этом лабиринте. Черные кочегары, белые камбузные юнги. Эмигранты с выводками детей; обрывки слов и восклицаний; английский, немецкий, шведский, гаэльский.

Раз или два они сбились с пути и им пришлось возвращаться, наконец краснолицый хлопнул себя по лбу и воскликнул:

— Ну наконец-то! Черт подери, здесь так трудно ориентироваться! — Под белой фуражкой лицо у него было пунцовое, он вытер вспотевший лоб. Наверное, с раннего утра он проделал уже много миль по этим коридорам и трапам.

— Моя фамилия Макэлрой, — представился он, возясь со связкой ключей. — Я директор-распорядитель рейса на этой барже, хе-хе… — Последнее было сказано не без гордости.

Он открыл какую-то дверь.

— Вот ваша каюта, — сказал он музыкантам. — Она расположена рядом с камбузом.

Каюта была неуютная и пустая. У переборок стояли четыре двухэтажные койки, в торце каюты — небольшой стол и несколько стульев. Над столом в стене был маленький иллюминатор, через него в каюту робко заглядывал дневной свет.

— Здесь еще немного пахнет краской, — сказал распорядитель рейса. — За этой дверью помещение для ваших инструментов, умывальник в конце коридора слева. Есть вопросы?

— Как я понимаю, мы должны играть уже сегодня за ленчем? — спросил Джейсон.

— Первый класс сядет за стол, как только мы пройдем Замок Кэлшот, вы начнете играть в салоне на палубе «D» до того, как пассажиры рассядутся. У вас там место возле рояля. — Он на мгновение задумался. — Чтобы подняться на палубу «D», вам надо пройти по длинному коридору до двери с правой стороны, на которой будет написано «Трапы». Эта дверь только для команды. Войдете в нее. И попадете на трап для пассажиров первого класса. По нему вы подниметесь на палубу и попадете в салон. Пожалуйста, старайтесь держаться там поскромнее. И всегда все вместе. Договорились?

— Конечно, конечно, — успокоил его Джейсон.

— Потом я объясню вам, как попасть в зимний сад. Там вы будете играть утром и во время чая. Если у вас возникнут трудности, обращайтесь ко мне или к кому-нибудь из команды. Я имею в виду матросов, то есть настоящую команду. Есть вы будете вместе с ней.

— Превосходно, — сказал Джейсон.

— А теперь мне пора. Меня ждут дела. — С этими словами распорядитель рейса поспешно покинул каюту. В дверях он задержался. — И прошу вас, ведите себя как порядочные люди. Никакого спиртного, договорились? И не бегайте за девушками.

— Мы и есть порядочные люди, — заверил его Джейсон.

— Мне приходилось плавать с музыкантами.

— На нас вы можете положиться, как на собственных чад, сэр.

— Я опасался, что вы скажете что-нибудь в этом роде.

Дверь за распорядителем рейса закрылась.

— Симпатичный человек, — мрачно сказал Спот. Он уже занял нижнюю койку и сидел на ней, держа на коленях шляпу и глядя на всех с выражением пресыщенной скуки. Музыканты решили практические вопросы, Джейсон и Алекс распаковали свои вещи, Давид вежливо поздоровался с двумя музыкантами, которые ехали в другом купе, Джимом и Жоржем. Джим был статный мужчина, он все время улыбался и назвал Давида спутником по плаванию; Жорж был более сдержан, от него так разило туалетной водой, что ее запах заглушил запах краски, стоявший в каюте.

Петроний, весь сжавшись, по-стариковски сидел на своем футляре с контрабасом, футляр казался слишком большим рядом с маленьким Петронием.

* * *

— Рояль расстроен, — заявил Спот. — Вот досада! — Он взял несколько аккордов.

Спот и Давид стояли в дальнем углу салона, возле места, отведенного для оркестра, слегка скрытого двумя пальмами. Было чуть больше десяти, и поскольку пароход отчаливал не раньше полудня, Джейсон — после того как все устроились — разрешил музыкантам осмотреть судно или заняться чем-нибудь еще. Спот объявил, что хотел бы познакомиться с роялем, и, непонятно почему, потребовал себе в помощники Давида. Джейсон не возражал.

Подняться в салон первого класса из пахнущего краской мрачного чрева парохода было все равно что оказаться на небесах. Здесь лежали толстые мягкие ковры, в которых ноги утопали чуть не по щиколотку, стояли небольшие столики красного дерева с мягкими стульями, кожаные вольтеровские кресла, висели люстры, стены были украшены стеклянной мозаикой, вставленной в золотистые, как мед, дубовые панели, покрытые искусной резьбой. Между двойными рамами окон висели лампы, создающие впечатление солнечного света. Салон был похож на вестибюль какого-нибудь большого венского ресторана или отеля на современном курорте. (Вот как бывает в море, сухо сказал Спот, увидев удивление Давида.) Здесь были даже лифты; маленькие кабинки, обшитые панелями из ценных пород дерева, с зеркалами и медными пепельницами, покачиваясь, скользили с палубы на палубу. Но можно было пользоваться и роскошной лестницей (что и сделали Спот с Давидом), которая изящными полукруглыми пролетами вела с этажа на этаж.

Пассажиры первого класса, уже поднявшиеся на борт, казалось, парили по салону, тут были элегантные мужчины в соломенных шляпах и полосатых брюках и хорошенькие барышни в спортивных юбках и кокетливых кепочках. Почтенные пожилые дамы, медленно и торжественно шествуя в своих широких платьях, напоминали задрапированные тканью буфеты. Не вызывало никакого сомнения, что эти буфеты наполнены столовым серебром и другими ценностями. Случались среди пассажиров и серьезные господа с рассеянным взглядом, какой бывает лишь у обладателей миллионных состояний. Мальчики-посыльные, лакеи и другая прислуга с отсутствующим видом стояли вокруг, на их лицах застыло выражение собственного достоинства. На самом же деле они бдительно следили за каждым движением господ, хотя и производили впечатление монахов-траппистов, погруженных в молитвы о пищеварении пассажиров. При малейшем знаке кого-либо из пассажиров они стремглав бросались к нему.

Нет, Давид и представить себе не мог, что на свете бывают такие суда! Похоже, судно произвело впечатление даже на Спота. Во всяком случае он с довольной улыбкой положил на рояль шляпу с перчатками и сел на крутящийся табурет. Давид отметил, что Спот совершенно естественно чувствует себя среди всей этой роскоши. Его можно было принять за одного из пассажиров. Спот сделал знак ближайшему обслуживающему духу, и тот мгновенно материализовался рядом с роялем, исполненный самоотверженного рвения. Что угодно господину? Вот тогда Спот и объявил, что рояль расстроен. Поняв, что имеет дело всего лишь с судовым пианистом, стюард не мог скрыть разочарования и всем своим видом дал понять, что у него сегодня трудный день.

— Никогда в жизни, даже в море, я не видел более плохого инструмента, — сообщил ему Спот. — А я достаточно их повидал. — При этих словах стекла его пенсне подозрительно сверкнули.

— Рояль доставили нам уже настроенным, — сказал стюард. — С тех пор к нему никто не притрагивался. Неужели все так…

— …так плохо, вы хотели сказать? Да. Именно так. Вот послушайте. Вы только послушайте! — Он взял несколько аккордов вальса из «Веселой вдовы». — Звучит как индонезийский оркестр гамелан!

Стюард внимательно слушал Спота — сравнение явно было для него неожиданным.

— Я не могу играть на таком инструменте, — заявил Спот.

Давид внимательно слушал звучание рояля. Может, и правда басы немного фальшивят?

— По-моему, звучит вполне прилично. — Стюард пожал плечами. Только рояля ему не хватало в придачу к этому сумасшедшему утру. Мало, что это был день отплытия, это был также и первый рейс судна, и не все еще шло гладко. Больше всего стюарду хотелось уйти и оставить рояль на произвол судьбы. Но Спот этого не допустил.

— Прилично? — взорвался он. — Прилично! Значит, вам кажется, что он звучит прилично? Прекрасно! Но рояль стоял у вас на сквозняке ничем не прикрытый. Вы и это считаете допустимым? Пригласите сюда настройщика!

— Это невозможно.

— Немедленно пригласите.

— Это совершенно невозможно. Мы скоро отчаливаем.

— Я категорически требую.

— Послушайте, — уже более примирительно сказал стюард. — А вы не могли бы настроить его сами? Я видел не раз, как вы, музыканты, обходились собственными силами.

Спот словно только этого и ждал. С видом страдальца, на плечи которого пали все заботы мира, он огорченно развел руками:

— Все приходится делать самому. Абсолютно все. Ну ладно. Мы все сделаем. Но вы должны раздобыть для нас полбутылки виски.

— Что? — Глаза стюарда снова приобрели некую стекловидность, он выразительно поднял одну бровь.

— Полбутылки виски. — Спот был неумолим. — Не обязательно самого дорогого. — На лице стюарда было написано, что он не собирается без боя стать жертвой вымогательства.

— Сделайте одолжение. — Спот улыбнулся. — Сделайте одолжение и принесите нам полбутылки виски. Если вы не в состоянии найти настройщика, то уж раздобыть виски вы можете. Это в вашей компетенции. — Стюард хотел что-то ответить Споту, но промолчал. Поджав губы, он смотрел на музыкантов как на пустое место.

— Хорошо. Вы получите по порции виски. Но поторопитесь закончить работу, пока не собралось слишком много пассажиров. Главный поток пойдет в половине двенадцатого. Я не могу допустить, чтобы вы болтались здесь до полудня. — С этими словами он ушел.

Спот мрачно глянул в окно, ему как будто было стыдно. Но, когда он снова повернулся к Давиду, у него на губах играла насмешливая улыбка. Давид опустил глаза. Ему было не по себе. Что говорил Джейсон? Всегда исполнять то, что велит офицер. А что сказал распорядитель рейса? Никаких глупостей. Никакого спиртного. Ведите себя скромно. И тем не менее Джейсон разрешил им подняться сюда; еще на лестнице Спот повернулся к Давиду и сказал: «Сейчас мы немного развлечемся, молодой человек», — так и сказал. Давид с тревогой поглядел по сторонам.

— Никогда не разрешай себе таких проделок, — вдруг проговорил Спот. — Но согласись, что здесь гораздо приятней, чем в нашей каюте рядом с камбузом.

Виски прибыло, и работа началась. У Спота во внутреннем кармане оказался футляр с камертоном, клинышки и тесьма, а под крышкой рояля нашелся настроечный ключ.

Давид не совсем понимал, что ему делать со своим виски, но Спот, не спрашивая разрешения, выпил и его порцию. Он работал молча, Давиду оставалось только следить за его работой. Этот пианист так владел техникой настройки и обладал таким тонким слухом, что Давид только диву давался. Ухо Спота улавливало тончайшие нюансы, которых Давид почти не отмечал. У Спота были свои тайные отношения со всеми звуками, как будто точную частоту колебаний каждого тона он знал еще в утробе матери, а их внутреннее соотношение было чем-то, к чему можно было прикоснуться руками. Настройка рояля — работа трудоемкая, требующая большой точности, но Спот настраивал инструмент словно играючи. У него были красивые руки с длинными сильными пальцами. Быстро и ловко двигаясь по клавишам и струнам, они напоминали грациозных животных.

Работа продолжалась не меньше часа, за это-время Спот заставил стюарда принести им еще две порции виски.

— Так ему и надо, — буркнул Спот, когда стюард вернулся с двумя стопками.

— Кому? — не понял Давид.

— Рапорядителю рейса. Нет хуже младших офицеров. Им доставляет удовольствие решать, что музыкантам можно, а чего нельзя. Поверь мне, мальчик, в жизни слишком много младших офицеров.

И он снова склонился над роялем.

Давид с удивлением смотрел на него, но больше Спот ничего не сказал. Вспомнив о своем положении, Давид опять упал духом; он сидел здесь, вдали от дома, рядом с этим странным немногословным пианистом, чтобы помогать ему настраивать рояль, но, очевидно, был только предлогом для получения лишней порции виски.

Спот трудился. За маской иронии в нем скрывалось что-то рассудительное, осторожное, Давид не понимал, что именно, но это ощущалось во время его работы. Давид подумал, что мог бы заслужить признание пианиста, если б, сделав усилие, оказался ему полезным, при этом он был не прочь продемонстрировать Споту, что тоже обладает неплохим слухом. Время от времени Спот брал несколько аккордов и вопросительно взглядывал на Давида. Давид кивал или же делал знак, показывая, что «ля» слишком высоко. Так постепенно между ними возник своеобразный разговор, состоявший только из жестов и взглядов, во время которого Спот то и дело прикладывался к стопке.

Наконец Спот сел и, наклонившись вперед, заиграл ноктюрн Шопена. Он играл, не глядя на Давида.

Давид слушал. Спот играл чисто, ясно, совершенно прозрачно. Он не ловчил. Давид, который и сам неплохо играл на рояле и потому мог оценить исполнение другого музыканта, замерев, слушал, как этот судовой пианист исполняет Шопена, словно в концертном зале. Он с удивлением поглядывал на Спота. У Спота было бледное нездоровое лицо с глубокими морщинами и тенями под глазами, большой и тонкий нос. А глаза, на которые Давид обратил внимание еще в поезде, теперь, во время игры, были прикрыты. Тревога, жившая в этих глазах, охватила все существо пианиста. Он слушал глазами.

Между Давидом и Спотом возникла какая-то близость, доверие. Давид уже не был уверен, что Спот взял его с собой только ради виски. И когда Спот кончил играть и обернулся к Давиду, хотя глаза его все еще смотрели куда-то в себя, Давид невольно воскликнул:

— Это было прекрасно!

Спот скривился.

— Прекрасно? — разочарованно переспросил он. — Не надо так говорить. Unbegreiflich scheint die Nachtigall. [13]— Это было сказано на безупречном верхненемецком. Лицо Спота снова замкнулось. Он поднялся и собрал свои инструменты для настройки. Глаза его стали прежними. Он молча оставил рояль, Давида и вышел из салона. Некоторое время Давид еще сидел там, он был смущен.


Судно перед отплытием представляет собой мир столпотворения и хаоса, круговорот больших и малых дел, которые следует закончить в последнюю минуту. Тот, кто бывал на борту большого парохода незадолго до его отплытия, не замечал, быть может, ничего, кроме особого настроения, наэлектризованности, взвинченности, напоминающих волнение за кулисами перед поднятием занавеса. Матросы возбужденно перекрикиваются, куда-то бегут, их движения торопливы — столько всего еще нужно сделать, прежде чем судно отдаст швартовы.

Давид поспешил вслед за Спотом, почти ничего не зная о судне, на котором ему предстояло плыть, он даже не догадывался, скольких человеческих и инженерных усилий стоило построить его и сделать пригодным для плавания. Давид потерял Спота из виду и медленно шел по трапам и коридорам. Он физически ощущал уплотненность, лихорадочность царившей на борту атмосферы, но не понимал их причины.

Он ничего не знал о шведском гимнасте Линдстрёме, который как раз в это время готовил судовой гимнастический зал к приему пассажиров; о площадке для сквоша, тренажере для гребли, электрических «коне» и «верблюде» (привезенных из Висбадена); подвесная груша, штанги, турецкая баня были готовы встретить желающих. Тут имелся даже небольшой плавательный бассейн, изготовленный фирмой «Харланд энд Волфф» в Белфасте. Линдстрём, пышущий здоровьем, в белом фланелевом костюме и натертых мелом туфлях, похожий на директора летнего лагеря, самолично испробовал все эти механические чудеса. Все время он подкручивал усы и напевал «Старика Ноя» — истинный национальный гимн его родины.

В камбузах подручные лихорадочно чистили тысячи картофелин и намывали спаржу, а в глубине судна, почти у самого киля, кочегары расчищали путь к угольному отсеку номер пять, где тлел уголь, который мог доставить им неприятности, если не держать его под контролем. Ближе к корме машинисты чистили и драили огромные котлы, чудесную турбину и две поршневые паровые машины, вращающие три гребных винта.

В это самое время представитель эмиграционных властей капитан Кларк закончил последний осмотр кают, проверил запас питьевой воды, бункеровку угля и санитарные условия, без чего ни одно пассажирское судно не могло выйти ни из одного британского порта. Судовые врачи вместе с другими представителями властей осмотрели членов команды и уже написали заключительный отчет. Самые надежные и опытные моряки, каких мог предоставить Саутгемптон, были приписаны к судну, самые толковые и ответственные офицеры наблюдали за последними приготовлениями, а лучшие инженеры и техники приготовили судно к спуску на воду. Один из них, Томас Эндрюс, исполнительный директор фирмы «Харланд энд Волфф» (и племянник лорда Пирри, царя и Бога этой компании), поднялся на борт, чтобы принять участие в первом рейсе парохода, «моего детища», как он называл «Титаник». Эндрюс был невысокий изящный господин; именно он создал это чудо судостроения, этого Титана и теперь с неподдельным волнением наблюдал за первыми днями его жизни. Все последние сутки инженер был на ногах с раннего утра и до позднего вечера, проверяя, все ли соответствует спецификациям, и отмечая, что можно улучшить. Ни одна деталь не ускользала от его внимания. Он пришел к выводу, что плетеные кресла в кафе, расположенном на правом борту, необходимо покрасить в зеленый цвет, и отметил, что крючки для шляп в каютах выглядят некрасиво, так как крепятся слишком большим числом шурупов. А куда, скажите на милость, подевались десять из семидесяти двух заказанных швабр? Ничего нельзя принимать на веру, все нужно проверять снова и снова, дабы убедиться, что электрические двери в водонепроницаемых переборках работают безотказно, что шлюпбалки спасательных шлюпок в полном порядке. В одном из двух апартаментов первого класса, оформленных в стиле Людовика XVI, недоставало лампочек. В одной из кают в стиле ампир не было ночного горшка. Эндрюс собственноручно ввинтил недостающие лампочки и лично водворил на место ночной горшок; теперь он был уверен, что там все в порядке.

В то же время Дж. Брюс Исмей, генеральный директор компании «Уайт Стар Лайн» и владелец «Титаника», шествовал по палубе вместе с женой и тремя детьми; он был преисполнен важности и горд тем, что может, выразительно жестикулируя, показать им корабль. И хотя сам он уже много раз бывал на судне, он с восхищением окинул взглядом мощный корпус, когда вместе с семьей вышел на набережной из своего «даймлера» и начал подниматься по трапу. Регистровая вместимость — сорок шесть тысяч триста двадцать девять тонн, с удовлетворением думал он. На борту директора с семьей встретили низкими поклонами. Жене и детям должны были показать судно. Сам же Исмей решил принять участие в первом рейсе «Титаника». Багаж директора уже отнесли в его апартаменты — номера В-52, 54 и 56.

В радиорубке сидел радист Джон Филипс и его помощник Гарольд Брайд — этих двух меланхоличных на вид молодых людей окружала некая аура беспроволочной магии; они в последний раз проверили свои приборы, сменили одну катушку, но вообще все было в порядке.

В судовом ресторане a la carte метрдотелем был поражавший своей элегантностью синьор Луиджи Гатга, которого вместе с шеф-поваром, поварами, официантами и управляющим винным погребом пригласили сюда из знаменитых семейных ресторанов «Гатгас Адельфи» и «Гатгас Стрэнд».

Он окинул взглядом свои владения, подвинул косо лежащий нож и салфетку, почти с эротическим наслаждением искушенного знатока скользнул рукой по бутылке с вином, проверяя ее температуру, попробовал один трюфель и поправил галстук-бабочку — синьор Гатти нервничал, как все большие художники.

А на мостике в черной форме с золотыми галунами возле одного из трех сверкающих медью машинных телеграфов стоял Эдвард Джон Смит, капитан этого судна, и принимал доклад старшего помощника Генри Уайльда о том, что экипаж RMS «Титаник» полностью укомплектован, судно готово к отплытию и королевский почтовый флаг уже поднят. Второй помощник Лайтоллер провел последний осмотр находящегося на судне груза и доложил, что он надежно закреплен в трюмах. В глубоких темных трюмах «Титаника» уже находилось груза более чем на восемьдесят тысяч фунтов стерлингов, весь груз был тщательнейшим образом зарегистрирован. Братьям Лустиг в Нью-Йорке отправлялось четыре ящика соломенных шляп, а господа Райт и Грэм в Бостоне должны были получить четыреста тридцать семь ящиков чая. «Ф. Б. Вандегрифт и К°» собирались поднять дух американской молодежи шестьюдесятью тремя ящиками лучшего французского шампанского. Дж. У. Шелдон посылал набор хирургических инструментов и коробку мячей для гольфа (то и другое предназначалось для хирургического общества), а компании «Америкен экспресс», кроме еще нескольких ящиков соломенных шляп и сотни других отправлений, посылались также две бочки ртути и, непонятно зачем, бочка земли. Первому Национальному Банку Чикаго по необъяснимым причинам было отправлено триста коробок чищеных грецких орехов, а У. Э. Картеру — целый автомобиль, частично разобранный и надежно упакованный. Было тут также одиннадцать холодильников, изготовленных компанией Андерсона, мешки каперсов, связки сушеной рыбы, вересковые курительные трубки, гусиная печенка, анчоусы, страусовые перья, кроличий пух, гуттаперча и «Рубайат» Омара Хайяма в роскошном издании. Чего только не значилось в списке второго помощника Лайтоллера, и все это имело на судне свое определенное место. Капитан Смит с удовлетворением выслушал доклады своих старших офицеров, медленно прошелся по паркету красного дерева и подошел к окну. Там он остановился.

Капитан Смит был статный, широкоплечий человек, лет шестидесяти, седовласый и седобородый, с глубоко посаженными голубыми глазами. Он выглядел величественно и даже внушал страх, но был всегда сдержан, спокоен и редко повышал голос.

Капитан смотрел вдаль. Он уже давно плавал в Северной Атлантике, был самым старым и опытным капитаном компании и имел за плечами много благополучных и безупречных рейсов через океан. Он понимал, так сказать, и морскую, и социальную роль капитана. И находил, что функции капитана сильно изменились. Теперь больше, чем прежде, требовалось быть Капитаном с большой буквы, и для пассажиров, и для команды; он, первый офицер, должен быть монархом на своем судне, конституционным монархом с ограниченными функциями, правом вето и определенными светскими обязанностями. Должен быть символом высшей власти. Имея в своем распоряжении много опытных офицеров и надежное судно, капитан относительно легко справлялся с этой задачей; он целиком и полностью полагался на своих подчиненных, ему никогда не приходилось повышать голос, и он почти забыл, как это делается. Однако капитан серьезно относился к своим обязанностям и потому не сразу одобрил доклады, которые ему только что сделали его помощники. Он смотрел вдаль.

Это был его последний рейс, он уже собирался пополнить собой ряды ушедших на покой капитанов, когда директор Исмей решил оказать ему честь, доверив вести флагманский корабль своей компании в первое плавание — в знак признания его заслуг, как сказал директор Исмей капитану Смиту.

Капитан понимал, что последний раз стоит на мостике и принимает доклады офицеров. Он знал, что золотые галуны обеспечили ему власть только на этот рейс. Дома его ждала молодая жена Элинор с маленьким сыном, которому недавно исполнился год. Это был последний рейс капитана. Поэтому сейчас он дал себе больше времени, чем требовалось; долго обдумывал доклады, потом внимательно выслушал еще один доклад об упражнениях со спасательными шлюпками и осмотре судна; все прошло в соответствии с планом, все было ship-shape.[14] Капитан смотрел вдаль.

Лайтоллер передал капитану окончательный список пассажиров первого класса, с последними дополнениями и исправлениями, который тут же было приказано размножить в судовой типографии и раздать пассажирам, дабы господа знали, кто едет с ними на пароходе. Капитан Смит внимательно изучил все фамилии — хороший английский хозяин всегда так поступает перед приемом. Он быстро прикинул, с кем и в какой очередности он будет ужинать, — как уже говорилось, на капитане пассажирского судна лежат также и светские обязанности. Он выделил в списке фамилии Гуггенхаймов и Асторов, увидел, что Вандербильт отказался от билета, и, к своему ужасу, обнаружил, что на борту присутствуют сэр Космо и леди Дафф Гордон, которых терпеть не мог. Но в обществе есть свои правила.

Семь тысяч кочанов, думал он (имея в виду капусту, а не пассажиров), две и три четверти тонны помидоров (некоторые цифры, названные главным стюардом, запали ему в голову), тридцать шесть тысяч апельсинов, семьдесят пять тысяч фунтов парного мяса, двадцать тысяч дюжин свежих яиц, сорок тонн картофеля, пятнадцать тысяч бутылок вина, тридцать пять тысяч бутылок пива и минеральной воды, восемьсот пятьдесят бутылок всевозможных крепких напитков и восемь тысяч гаванских сигар обеспечат успех плавания. У главного стюарда были трудные дни.

Капитан Смит повернулся к своим подчиненным. Им надлежит почувствовать его высочайшее одобрение. Старый командир строго взглянул на них.

— Вольно, — сказал он.

Офицеры взяли под козырек.

Да, таково судно. Перепачканный кочегар кричит что-то непристойное, стараясь перекрыть шум машинного отделения. Белозубая улыбка сверкает на его чумазом лице. Две горничные, мечтательно закатив глаза, вспоминают свои последние приключения на берегу (Ты только подумай, Лаура, он служит в банке, ты только подумай!); мальчик-посыльный получает целый доллар на чай от молодожена Джона Джейкоба Астора, который отправляется в рейс вместе с новобрачной, — посыльный долго стоит, глядя вслед этому миллионеру. Салон заполняется людьми. В каюте рядом с камбузом двое музыкантов осматривают свою форму — надо пришить пуговицу, подкоротить брюки. Задача оркестра — развлекать пассажиров, они должны играть и до, и после полудня, один концерт они дают вечером и один — днем, по воскресеньям им вменяется в обязанность играть во время богослужения. Чтобы справиться с этой задачей, музыканты делятся на две группы, у каждой группы своя форма: трио, которое играет до полудня, облачается в белые фраки, для вечерних серенад предназначаются синие фраки с зеленоватым отливом. К отворотам фраков прикреплена золотая арфа — это правило действует на всех судах компании «Уайт Стар». Джим и Алекс сидят в каюте и подкорачивают брюки.

Их ждет новый, тяжелый рейс, новое судно, новая жизнь в тесной каюте. Они обсуждают свои гонорары, которые, с тех пор как фирма «Блэк энд Блэк» взяла на себя обязанности импресарио в Северной Атлантике, уменьшились на целый фунт. Теперь музыкантов больше не числят членами команды, они считаются пассажирами второго класса, это несправедливо, но дает возможность судовым компаниям распоряжаться музыкантами по своему усмотрению.

Алекс сердится и призывает на голову Блэков все мыслимые несчастья. Джим, дюжий и добродушный альтист из Дублина, более сдержан.

Но им обоим не помешал бы этот лишний фунт.

Самое нелепое заключается в том, что музыканты, причисленные отныне к «пассажирам», должны будут предъявить пятьдесят долларов, чтобы получить разрешение сойти на берег в Нью-Йорке, — этого требует иммиграционный закон.

Музыканты с ожесточением работают иголками, чертыхаясь и кляня все на свете. Да, таково судно.

Наверху на палубе стоит капельмейстер Джейсон Кауард.

* * *

Джейсон уединился на кормовой палубе. Ветер ерошил его волосы, прищурившись, он смотрел на порт, на узкие улочки Саутгемптона. Там были семьи, дети, дома.

Он любил эти минуты перед самым отплытием, любил смотреть на покидаемый им город. Это тоже было его загадкой, его великим «почему?». И дарило ему покой.

В свое время у Джейсона была возможность выбрать любую профессию, но обстоятельствам было угодно, чтобы он стал судовым музыкантом. Однако это нисколько не тяготило его. Он давно потерял счет судам, на которых играл за эти годы, и рейсам через Атлантику. Вокруг него всегда все было в движении, всегда — новые пароходы и новые люди. Музыканты приходили и уходили. С некоторыми он играл не один год, с другими — всего один рейс, потом они спускались по трапу и исчезали в улочках таких же портовых городов, какой сейчас раскинулся перед ним. Может быть, их ждал дом со звонкими детскими голосами, которые сообщали на всю улицу, что папа вернулся из плавания. А может, их ждала унылая жизнь в каком-нибудь жалком пансионе. Музыканты приходили и уходили. Джейсон уже ничему не удивлялся. Все изменялось. Только он сам и его золотисто-коричневая скрипка оставались прежними.

Джейсон плавал уже давно. Он видел много пароходов и морей и овладел всеми тайнами своего ремесла. Работа в судовом оркестре отличалась от работы в оркестрах, которые играли на берегу. Хотя бы тем, что не всякая музыка подходила, если на море было неспокойно. Кто бы мог предположить, что пожилых дам начинает рвать от «Сказок Гофмана», когда свежий ветер сменяется сильным? Кому, скажите, такое могло бы прийти в голову? Люди в море, все эти путешественники, являли собой особый феномен. Это Джейсон усвоил уже давно. Он и сам был таким путешественником, и, подобно грузовым маркам, которые показывают на корпусе судна допустимую осадку в разное время года и при различных условиях, он тоже квалифицировался и определялся в зависимости от изменяющихся обстоятельств. Самая нижняя грузовая марка на корпусах всех судов обозначается буквами WNA — Winter North Atlantic,[15] и Джейсон был готов к зиме в Северной Атлантике, к мрачному, безысходному настроению, которое могло охватить пассажиров, когда пароход входил в ледяную кашу к западу от Большой Ньюфаундлендской банки, — тогда ему приходилось выбирать бодрую музыку, заботясь, однако, чтобы она не была слишком веселой. Ему были знакомы и ветры, и штормы, и вид серого пенящегося моря, и железный холод, который наступал, когда судно входило в полосу айсбергов, — Северный полюс отправлял своих ледяных послов на юг даже летом. Он испытали предрассветный бриз, и долгие, ленивые июньские и июльские дни, когда море покрывалось легкой зыбью, в такие дни следовало выбирать более спокойную музыку. Он повидал разных пассажиров: здоровых и больных, добродушных и придирчивых — и постепенно освоил все тонкости своего ремесла. Однажды на «Лузитании» он исполнил «Янки Дудл», дабы оказать честь американскому сенатору, плывшему в Англию первым классом. Ну кто бы подумал, что этот сенатор был патриотом южных штатов и не выносил ничего, что родилось севернее линии Мейсон-Диксон? Гнев распорядителя рейса по окончании обеда и вполне реальная перспектива использовать свой футляр для скрипки в качестве транспортного средства, чтобы вернуться домой, относились к тем воспоминаниям, которые Джейсон хранил в своем сердце. Он знал, какими несносными могут быть офицеры и какими капризными и неуправляемыми бывают музыканты. Знал, что в тесной каюте, которую делят между собой семь или восемь человек, всегда возникают ссоры. Все судовые музыканты страдали от одного и того же: тоски по дому, пьянства, триппера, безденежья и тихих взрывов ярости при мысли о том, что они не нашли себе в жизни ничего лучше, чем аккомпанировать морской болезни в ритме вальса. Джейсон привык иметь с ними дело. Но в предстоящем рейсе обстоятельства складывались особенно неудачно.

Этот новый парень — Давид — попал к ним по чистой случайности, компания всего за два дня до отплытия обратилась к импресарио с просьбой найти скрипача. Им бы радоваться его появлению, а не позволять себе всякие выходки, как Алекс в поезде. Алекс был старый друг Джейсона и во многом помогал ему в оркестре. Джейсон прекрасно понимал, почему Алекс не пришел в восторг при виде юного музыканта. Сколько раз им приходилось отказываться от своих пожеланий относительно состава оркестра и рисковать, ведя игру с весьма сомнительными картами. Взять хотя бы Спота. Музыкант он превосходный, спору нет, но его присутствие в оркестре не слишком радовало Джейсона. Он никогда не знал, чего ждать от Спота. А Петроний!.. Ну хорошо — всем музыкантам трансатлантических рейсов было известно, что «лира» Петрония Витта несколько расстроена, чтобы не сказать сильнее. Иногда на старого итальянца находило и он не справлялся со своими обязанностями. Джейсон молил Бога, чтобы этот рейс окончился благополучно. Задача у музыкантов была несложная; в основном им предстояло играть в первом классе, где обычно все проходило гладко.

Погода обещала быть хорошей, рейс недолгим. Но играть они должны были безупречно, чисто и без сбоев. Судно было гордостью торгового флота, да и вообще британской нации, на его борту собрался настоящий конгресс миллионеров. Джейсон, верный своей привычке, уже познакомился со списком пассажиров. На «Титанике» плыли Гуггенхаймы и Асторы. Газетный магнат Стед, Исидор Штраус с супрутой, писатель Футрелле, а также чрезвычайный посланник из Вашингтона. И обычная свора людей не столь благородных кровей, картежников и бездельников. Джейсону уже приходилось играть для такой публики, и он знал, что некоторые толстосумы любят жаловаться капитану на музыкантов. Может, им просто нечем заняться, а может, хочется показать своим спутникам, что и миллионеры разбираются в музыке, кто знает. А с его музыкантами никто не мог предугадать, как сложится судьба судового оркестра.

Джейсон не без содрогания вспоминал тот рейс, когда он играл с Петронием на «Мавритании». В воскресенье капитан отправлял богослужение, и оркестр играл псалмы. Но посреди «Удивительной милости» Петроний вдруг заиграл короткие переливчатые трели — своего рода ostinato — на тему «Рэг клинового листа». Лишь благодаря присутствию духа Джейсону и Алексу удалось спасти положение. После этого злополучного богослужения на «Мавритании» Алекс поклялся больше никогда не играть с Петронием. Когда контрабасист, нанявшийся на «Титаник», не смог пойти в рейс и контора Блоков не сумела заменить его никем, кроме Петрония, Алекс пришел в ярость и хотел отказаться от рейса. Но Джейсон и Алекс были старые товарищи, и Алекс остался.

Как капельмейстер Джейсон научился неплохо разбираться в людях, во всяком случае в музыкантах. Выбирая музыканта, он искал такого, который бы крепко держался на ногах и не боялся качки и в прямом, и в переносном смысле. Кроме того, он должен был хорошо владеть своим инструментом и содержать форму в надлежащем виде. И наконец, было бы неплохо, чтобы он не начинал рассказывать историю своей жизни. Последнее, впрочем, было важно только для самого Джейсона.

Если бы Джейсон мог выбирать, Давид скорей всего не подошел бы ему. Парень наверняка сбежал из дому, здесь он выглядел так же, как бутылка шампанского, оброненная в бассейне порта. Один Бог знает, что их ждет, когда они выйдут в море. Хорошо хоть парень, по-видимому, честный и услужливый. Он без лишних слов пошел со Спотом, когда тот потребовал себе помощника для настройки рояля. Могло быть и хуже. Алексу не стоило так сердиться.

Джейсон снова перевел взгляд на Саутгемптон. Кое-где прощально махало развешанное на веревках белье. Жаждущие зрелищ толпились в порту, чтобы посмотреть, как пароход отойдет от причала.

Джейсон обернулся. Рядом с ним стоял Алекс.

— А я думал, вы приводите в порядок форму.

— Я себя неважно чувствую. Захотелось подышать свежим воздухом.

Джейсон внимательно оглядел друга. Его лицо под светлой бородой казалось серым.

— И еще хотелось посмотреть, как мы будем отчаливать. Это всегда интересно.

Они замолчали и молча смотрели, как по трапу бежали последние кочегары, пропустив на берегу по последней рюмке. На борт доставили последние мешки с почтой. Джейсон глянул на своего верного соратника. Лицо у Алекса было уже не такое серое, но он по-прежнему молчал.

Они познакомились холодным дождливым вечером больше десяти лет назад. В одном кабачке в лондонских доках, прокуренном, унылом заведении. У Джейсона был бездомный период, вспоминать о котором он не любил.


Джейсон сидел со своей скрипкой за столиком в глубине зала. Настроение у него было убийственное.

В то время он играл в пивных, чтобы заработать себе на кусок хлеба. Иногда он пытался получить работу в каком-нибудь оркестре, хотя до сих пор его усилия не увенчались успехом. Но скрипка его звучала хорошо, и он мог исполнить на заказ любую песню, поэтому его охотно приглашали в разные заведения, где он играл по полчаса за небольшие деньги. В тот вечер Джейсон уже отыгрался и пережидал непогоду в этой пропахшей мочой дыре. Большинство посетителей были изрядно пьяны, они переругивались друг с другом, дрались и под столиками потихоньку наливали себе джин из бутылки. Джейсон сидел с кружкой темного пива, уже четвертой, и надеялся, что дождь скоро кончится. Он совсем было собрался уходить, когда странная фигура у стойки привлекла внимание всех присутствующих.

Это был высокий белокурый человек с усами и бородой, голубоглазый и ладный. Будь он трезв и получше одет, его можно было бы принять за приличного господина. Но незнакомец был неухожен, обтрепан и к тому же сильно пьян. Последнее он подтвердил, неожиданно издав страшный вопль, заставивший всех вздрогнуть. Не обычный пьяный вопль, а низкий, гудящий вой, заполнивший все помещение и звучавший почти на одной ноте. Долгий-предолгий. Белокурый бородатый человек выл, откинув голову и прикрыв глаза. Он выл, пока у него в легких не кончился воздух. Потом глубоко вдохнул, откинул голову и снова завыл. Удивительно, как в одном человеке помещалось столько звука.

Гости добродушно смотрели на воющего. В этих местах Лондона люди не были избалованы развлечениями. Вот он снова откинул голову назад. И снова издал долгий жалобный вой. Будто посаженный в клетку зверь. Теперь все увидели, что он зажмурил глаза и по щекам у него катятся слезы.

— Это русский, — сказал кто-то за соседним столиком. — Он всегда воет, когда его одолеет тоска по дому. Не реже раза в неделю, если ему посчастливится своей игрой заработать достаточно денег, чтобы напиться в стельку.

Джейсон посмотрел на русского. И верно, у ног этого оборванного человека стоял футляр со скрипкой, черный и потертый. Русский опять завопил, и опять его вопль перешел в протяжный вой.

— Он скоро замолчит, — снова сказали за соседним столиком. — Он всегда перестает выть, когда его хотят выбросить прочь.

Новый вопль. Хозяин пивной подошел к русскому.

Хозяин: Ну-ну, дружок, уймись…

Русский: Ооооооооо…

Хозяин: …нам здесь не нужен твой вой.

Русский: Ааааоооооо…

Хозяин: Так нельзя, пойми же.

Русский: …оооооооооуууууу!

Хозяин: Здесь нельзя выть.

Русский (с новой силой): Ахххх! Аооооооооо…

Голоса (хозяину): Он тебя не слышит!.. Он плохо говорит по-английски… Особенно когда пьян! А сейчас он пьян… Гони его в шею!

Хозяин: Вам придется помочь мне, ребята.

Русский: Ррррр! Ррррааааоооо!

Несколько человек поднялись, чтобы помочь хозяину. Но стоило им прикоснуться к русскому, как он словно очнулся. Он что-то пьяно крикнул, наверное по-русски, и с бегущими по щекам слезами начал отбиваться.

Джейсон наблюдал за происходящим. Ему было жаль русского. Русский плакал и тосковал по дому. Одного этого было достаточно. К тому же у него был футляр со скрипкой. В Джейсоне что-то дрогнуло, обычно он не обращал внимания на драки и ссоры, случавшиеся в этих трущобах. Он вскочил, не помня себя, подошел к выходу и выставил за дверь свою скрипку. Наверное, он тоже был не совсем трезв после четырех кружек пива. К своему удивлению, он обнаружил, что рассердился, в нем клокотала ярость. От обиды за русского его охватил праведный гнев. Если русский воет, тоскуя по дому, значит, никто не смеет ему мешать! И точка! Хозяина это не касается. Разве русский не заплатил за себя?

Джейсон взревел и бросился на одного из четверых, которые держали русского. Ах так, думал он, сейчас я тебя проучу!

Это была великолепная драка. Джейсон был высокий и сильный, и хотя драться он не привык, он ловко хватал противника за штаны и отшвыривал его в сторону, как швыряют мешки с зерном. Взлетев в воздух, мешки с зерном издавали вопль, но, шлепнувшись на пол, затихали. Вскоре пять или шесть противников были уже лишены способности употреблять в этот вечер спиртное. Русскому тоже как будто улыбнулась удача после вмешательства Джейсона. Он бил, его били, но он только плевал кровью и бранился. Все больше гостей ввязывалось в драку, многие на стороне хозяина, но кое-кто вступился и за Джейсона с русским. Зазвенело разбитое стекло. Русский схватил свой футляр со скрипкой и стукнул им хозяина по голове, хозяин не остался в долгу, и русский узнал вкус собственного футляра. Джейсона, отвлекшего на себя большую часть нападающих, постепенно оттеснили к стене. Это оказалось для него роковым. Шесть человек схватили его за руки и за ноги, отволокли к двери и вышвырнули на улицу. За ним последовал русский, которого вышвырнул сам хозяин. Он пролетел по тротуару с новым воплем. Уже последним.

Загрузка...