История Джейсона

Тот же день
Ла-Манш, по пути к Шербуру, 17.10

Джейсон поднялся на палубу, и его встретил закат; он устал, потому что они играли почти весь день. На западе над самым горизонтом висел красный шар. Небо было прозрачное, как стекло. Его очистил ветер.

На корме пели эмигранты. Кто-то принес аккордеон и заиграл жигу. Вокруг тут же столпились люди, счастливые, еще не верящие, что путешествие уже началось. Джейсон никогда не мог понять радости этих людей, по их лицам он видел, что перед ними открывается что-то таинственное, что-то непостижимо прекрасное, страшное и важное: они покидали Европу, покидали дом и отдавали себя во власть будущего. Они вступали в чистилище между своим домом и чем-то новым, совершенно неведомым. Многим из них уже не суждено было увидеть старый континент. Джейсон достаточно хорошо знал Нью-Йорк, чтобы понимать, что их там ждет.

Ему все это казалось тупым и бессмысленным. Он не понимал радости, пылавшей на лицах эмигрантов, как не понимал и вдруг набегавшей на эти лица тени, когда в припеве говорилось о прекрасных холмах Корнуолла, или откуда они там приехали. Ему было одинаково чуждо и их стремление обрести новый дом, и тоска по старому.

Или он просто не хотел ничего этого понимать?

Его залил красный свет. Опять. Джейсон снова купался в этом зареве. Тяжелое, сытое солнце окрасило море. Звонкая песня эмигрантов и их смех превратились в мяч, который то взлетал к небу, то подпрыгивал по поверхности воды. И тут к Джейсону вернулись его утренние мысли, мысли о том, другом. То красное зарево, помнишь его? Помнишь то утро, когда солнце текло к тебе, словно река зла? Голоса на корме стали частицей воспоминания, частицей мерцавшей в нем картины, частицей того утра, когда верное время перестало быть верным.

Было позднее сентябрьское утро. Через матовые высокие окна со свинцовыми переплетами солнце падало на дубовые панели и пол старого школьного холла. Все было окрашено этим светом. Темнота, притаившаяся под потолочными балками, походила на сгустки запекшейся крови.

Из коридоров доносились крики мальчиков. Иногда мальчики, оживленно болтая и смеясь, пробегали через холл, спеша из одной классной комнаты в другую. Это была старая часть школы. Над панелями висели гербы и портреты адмиралов. У одной двустворчатой двери стояли два рыцарских доспеха, у другой — два копья.

В холле, повернувшись лицом к окну, стоял высокий рыжеволосый мальчик. Он закрыл руками лицо и не двигался, словно вокруг него ничего не существовало. Он не замечал тех, кто проходил по холлу.

Он видел только красное зарево, и больше ничего. Оно проникало между его пальцами, прижатыми к глазам. Это был уже не обычный свет, но нечто другое, более сильное, причинявшее боль. И оно вторгалось в него.

Все остальное казалось далеким аккомпанементом, некоей сопровождающей мелодией. От каменного пола исходил холод, ледяная нежность, тянувшая его вниз, он думал: я сейчас упаду. Я хочу упасть. Но он не упал, зарево крепко держало его и не желало отпускать.

Из нагрудного кармана его школьной формы торчала какая-то бумага. Она тоже была окрашена заревом.

Джейсон стоит на каменном полу и плачет.

Отныне он всегда, всегда будет плакать над этим утром. Отныне этот свет всегда будет мерцать в нем, и день так никогда и не начнется. Он навсегда запомнит письмо и сдержанные слова, которые директор произнес перед тем, как освободить его от уроков на весь день. Он запомнит, что Джейсон, который был уже не им, но другим, старым Джейсоном, вежливо поблагодарил директора, вышел из его кабинета и исчез насовсем.

Не успел он уйти дальше холла, как у него брызнули слезы; вот тогда-то он и увидел то красное, что текло в стрельчатые окна. Он не знает, сколько времени простоял неподвижно. Ему четырнадцать лет. Но у него нет возраста.


За три года до этого отец ходатайствовал о получении поста полкового врача в Индии, недалеко от Мадраса. Доктор Кауард устал, и ему было полезно сменить обстановку. Там, на Востоке, проводились весьма важные исследования по интересующей его теме, и отцу Джейсона хотелось принять в них участие. Кроме того, в Индии хорошо платили. В тот год Джейсон в любом случае должен был поступить в школу-интернат, в один из лучших, конечно. Его отправили в интернат вопреки желанию матери, да и отца тоже. После отъезда родителей прошло два с половиной года, всего отцу предстояло проработать в Индии три года. Когда в то утро, сразу после утренней молитвы, Джейсона позвали к директору, он решил, что от родителей пришло запоздавшее поздравление с днем рождения.

* * *

Группа мальчиков замечает в холле неподвижную фигуру. Они переглядываются. И подходят поближе.

— Красная шапочка, — говорит кто-то.

— Петушачий гребень!

Слова звучат тихо, но обидно. Мальчики обмениваются насмешливыми взглядами — Джейсон не похож сам на себя. Он их не замечает.

— Лунатик! — говорит один.

— Глухой! — подхватывает другой.

Джейсон и в самом деле в то утро словно оглох. Лишь когда один из больших мальчиков, осмелев, бьет его по спине, он оживает. Нерешительно делает шаг вперед, оборачивается и смотрит на них незнакомым взглядом.

Они полукругом стоят перед ним. В красном зареве их лица кажутся покрытыми пеленой. Фигуры черны как уголь.

Мальчики снова переглядываются. Было бы неплохо вздуть кого-нибудь здесь, в самом холле, это был бы настоящий подвиг. Слава о нем сохранилась бы на долгие годы.

А Джейсон жаловаться не станет, на это у него ума хватит.


Джейсону несладко жилось в этой школе, хотя кое-кому приходилось еще хуже. Словно легкое, далекое дуновение перед ним возникает одна картина. Однажды в лесу отец показал ему муравейник. Строго соблюдая порядок, в нем прилежно трудились коричневые муравьи. Отец рассказал об их организованном сообществе, о господствующей у них иерархии, данной самой природой, о том, что каждый муравейник — это большой единый организм. Они вместе наблюдали за муравьями. Наблюдение. Одно из отцовских словечек. Отцу весь мир представлялся чем-то, что заслуживало наблюдения, каждое явление подчеркивало какое-то другое. Отец подвел Джейсона к другому муравейнику, ярдах в ста от первого, взял там маленького черного муравья и положил в спичечный коробок.

— Теперь перейдем к другому наблюдению, — сказал он. — Смотри, что случится, когда я выпущу этого паренька к другим.

И Джейсон наблюдал, как на чужого муравья, едва они с отцом его выпустили, напали хозяева муравейника. Они набросились на него и закусали до смерти, несмотря на его отчаянное сопротивление. Потом бесцеремонно утащили его — наверное, в одну из своих кладовых или же чтобы использовать в качестве строительного материала.

— Они напали на него, потому что от него исходил чужой запах, — объяснил отец. Джейсон кивнул. — Считается, что таким же образом тело защищается от инфекции. Организм, единое целое, борется и отторгает все чужое, он реагирует на это, как муравьи на чужой запах.

За три года в школе Джейсон на себе испытал, что значит обладать чужим запахом. В нем было что-то отличавшее его от других. И сам Джейсон, и остальные мальчики безошибочно это чувствовали. Это послужило причиной вечных насмешек над его рыжими волосами, и даже его фамилия — Кауард[16] — давала повод для всяких обидных прозвищ. Но в чем заключалось это что-то, Джейсону было неясно. Может, отчасти дело было в том, что Джейсон, единственный ребенок в семье, общался только с родителями, он говорил на языке взрослых, употребляя слова и выражения, которые почерпнул в научных книгах и опытах. Может, мальчики ополчились на него за то, что он играл на скрипке и пел в школьном хоре. Или же учуяли, что он жил и учился в школе в одном из неблагополучных районов Лондона. Однако ни по отдельности, ни вкупе это не объясняло Джейсону, почему отверженным стал именно он. Ему все-таки казалось, что главное в чем-то другом — было в нем самом и вокруг него что-то такое… Джейсон не мог этого понять.

«Никогда не ябедничай», — сказал ему отец перед отъездом в Индию. Эти слова Джейсон увез с собой в школу и строго им следовал.

Он наябедничал только один раз, но тогда дело касалось не его самого. Старшие мальчики обидели малыша по имени Рик. Холодным зимним утром они налили ему в штаны воды, без всякой причины, просто их распирало от жажды деятельности. Рик замерз и получил воспаление легких, это всполошило всю школу. Джейсон назвал виновных, не заботясь о том, какие это будет иметь для него последствия. И не раскаялся в своем поступке. Даже после неоднократных пакостей со стороны мальчиков. Они пачкали глиной его учебники, рвали тетради с записями лекций и домашними заданиями. Надрезали струны, так что те лопались одна за другой во время школьного концерта, в котором Джейсон исполнял соло. У Джейсона была небольшая коллекция образцов природы, которую он собирал в свободное время. Однажды утром, когда он забыл запереть дверь своей комнаты, он нашел коллекцию разоренной, птичьи яйца были разбиты, майские жуки раздавлены и рассыпаны по столу.

И все-таки он не жалел, что назвал тогда виновных. Он считал, что поступил правильно, и написал о случившемся родителям, хотя и смягчил свой рассказ, умолчав о постигшем его возмездии. В ответном письме отец подтвердил правоту Джейсона. Поэтому Джейсон ходил с высоко поднятой головой, пока месяца через два не застал того самого Рика, которому в штаны налили воды, на месте преступления: Рик насыпал песок в его чернильницу. Он не мог забыть глаза Рика, испуганные, жалкие. Но в них не было и тени стыда. И Джейсон понял, что Рик поступил так без какого-либо принуждения со стороны мальчиков.

И тогда Джейсон ударил маленького Рика. Ударил по лицу, изо всей силы, ослепленный гневом и разочарованием. Потом директор наказал его розгами за то, что он ударил младшего. Это было почти год назад. После того случая в Джейсоне как будто что-то сломалось. Ему стало труднее терпеть насмешки и издевательства. Мучители почувствовали его слабость и еще больше осмелели.

Джейсон с нетерпением ждал возвращения родителей из Индии; ждать ему оставалось еще полгода. Он радовался каждому письму от них и сам писал им раз в неделю. Читая живописные рассказы матери о важных и незначительных событиях их жизни и рассказы отца о его работе или о незнакомой природе, Джейсон словно переносился в ту далекую страну; он ощущал жару, пряные, незнакомые запахи, видел тощих коров, расхаживающих по улицам. Слышал пение цикад по ночам. Все окружающее исчезало — школа, форма, надоевший крикет, вопли мальчишек, их издевательства, все это переставало существовать, оставалась только тоска. Письма помогали Джейсону. И нынче, когда его вызвали к директору, он ждал, что получит поздравление с днем рождения…


Мальчики окружили его. Он смотрел на них незнакомым взглядом, потому что находился в другом мире. Внутренний голос, сладкий, искушающий, шептал ему, что он должен позволить им все, даже избить его, чтобы все пришло в равновесие, чтобы он исчез, уничтоженный их руками. Теперь ему было все равно. Он с нетерпением ждал, чтобы они начали его бить. И вместе с тем что-то в нем — опять это что-то — противилось такому желанию. Он ощущал окружающую действительность, собственное непонятное бытие; оно расходилось вокруг него большими кругами, и он догадывался, что все погибнет, что сам он утонет и исчезнет, если позволит им бить себя. Поэтому, когда первый мальчик занес руку для удара, Джейсон поднял руки к лицу, впился ногтями в кожу и разодрал ее, оставив на щеках глубокие царапины. Один раз, потом другой, теперь царапины были глубже и длиннее.

Мальчики окаменели. Они не спускали с Джейсона глаз и видели, как у него сперва по щекам, а потом и по шее потекли ручейки темной крови. Молча они смотрели, как он повторил эту экзекуцию. За все время он не издал ни звука, но его крепко сжатые губы побелели. Глаза сузились, и за слезами были видны только черные зрачки.

Мучители в страхе отпрянули от него.

— Что это с ним? — шепнул один из них. Джейсон снова расцарапал себе лицо. Он уже ни о чем не думал, не помнил того, что случилось, только чувствовал боль в щеках и бегущие из глаз слезы, соленые слезы, которые смешивались с его кровью. Мальчики все еще стояли вокруг него, он различал их сквозь слезы. Кто они? Почему не ушли? Почему не могут оставить его наедине с солнцем, оставить его здесь одного, позволить ему смотреть? Он больше не царапал себе лицо, он снова повернулся к окну. И тут же забыл о мальчиках. Солнце поднялось выше, и его красный свет лился в окна еще неудержимей, чем раньше. Он падал на окровавленное лицо Джейсона, сливался с ним, и царапины горели огнем. Хорошо, что они горели, это было правильно.

Теперь Джейсон уже рыдал, икая и протяжно всхлипывая.

В одной из двустворчатых дверей появился Сондерс, учитель естествознания. Этот рассеянный человек с седой бородкой редко замечал, что происходит вокруг него. Однако что-то в этой группе возле окна, в этих неподвижно застывших фигурах, должно быть, насторожило его, потому что он остановился, не спуская с них глаз. Нахмурил брови. Потом подошел к ним. Они его не заметили. Не заметили, пока он не спросил:

— Что тут происходит?

Они тут же обернулись к нему, испуганные. Но Сондерс понял, что испугались они не его. Он никогда не внушал им страха. Их напугало что-то другое. Он бросил на них беглый взгляд, узнал присутствующих. У них были еще такие детские, не тронутые жизнью лица, что Сондерс каждый раз поражался, когда заставал их за какой-нибудь злой проказой. Он не понимал, откуда в них столько злобы. Смотрел на их лица и не понимал. Сондерс был ученый-натуралист, приверженец Дарвина, он не верил в библейское грехопадение. Но иногда ему приходило в голову, что какое-то биологическое грехопадение все-таки было.

Наверное, с человеческим родом произошло что-то ужасное, если дети человеческие могут… Сондерс увидел фигуру, обращенную к окну. По рыжим волосам он узнал Джейсона Кауарда, страстно любившего естественные науки. Сондерс прикусил губу и сердито кашлянул.

— Марш отсюда! — Несколько секунд мальчики не могли сдвинуться с места, они словно оцепенели. — Марш отсюда! — прошипел он. И они ушли, очень медленно. Лишь когда они покинули зал, внимание Сондерса обратилось на Джейсона, стоявшего неподвижно, как и прежде. И только повернув Джейсона к себе, учитель увидел его щеки, блестевшие от льющейся по ним крови…

Сондерс увел Джейсона в свою квартиру, там его жена промыла Джейсону царапины спиртом и залепила их пластырем. Сондерс отменил свои уроки. До полудня он разговаривал с Джейсоном, пытаясь вернуть его к действительности. Потом пошел к директору.

Но еще до того, как солнце достигло зенита, вся школа уже знала, что Джейсон Кауард, этот рыжий трус, сошел с ума.


Но Джейсон не сошел с ума. Он просто плакал над письмом. То утро обозначило для Джейсона вступление во взрослую жизнь и уже осталось с ним навсегда. Днем и ночью, долгие годы, оно возвращалось к нему: письмо — черные буквы на белой бумаге, залитые красным светом. Ему следовало призвать Бога к ответу и спросить, что означает это письмо. Ему следовало впасть в необъяснимую, безудержную ярость. И эта ярость, принимая различные формы, должна была увести его далеко от той жизни, которая, по-видимому, была ему предназначена.

Все изменилось.

Считается, будто дети легко забывают, будто им легче жить дальше. Так думали и о Джейсоне. На самом же деле он стал другим. Полученное известие так подействовало на него, что одно воспоминание о нем изменило и самого Джейсона, и всю его жизнь. Он почти физически ощущал это воспоминание.

Позже, руководствуясь здравым смыслом, он, наверное, признался бы самому себе, что с человеком может случиться кое-что и похуже. И тем не менее то утро рассекло его жизнь на две части. После него он стал другим, он сам не узнавал себя.

В письме не содержалось поздравления с днем рождения. Вместо поздравления в нем было короткое официальное сообщение о том, что отец и мать Джейсона Кауарда, доктор медицины Джон Кауард и его жена Алиса, урожденная Кларк, умерли в своем доме в Индии, в Веллоре, штат Мадрас, от еще не изученной инфекционной болезни. Департамент выражает искренние соболезнования и глубокое уважение…


Дорогой Джейсон, писал отец, у нас все по-прежнему. Сегодня жарко, и часть солдат лежит с «веллорской болезнью». Ничего страшного, говорят офицеры, но я на всякий случай даю им солидные дозы хинина. Сейчас дела у нас обстоят не лучшим образом.

Сегодня ночью я наблюдал на небе интересный световой феномен; думаю, он объясняется жарой. Это своего рода зарницы, но они ярче, сильнее обычных зарниц и имеют самые разные цветовые нюансы.

Мама просит передать тебе привет, она собирается на вечер в свое общество. Некая миссис Джонстон вовлекла ее в работу евангелического общества. Миссис Джонстон — пожилая властная дама, и у нее такое лицо, будто она объелась неспелых фруктов. Индусы слушают ее с удивительным терпением. Надеюсь, мама сможет содействовать распространению среди местных жителей простейших правил гигиены. Как я уже говорил, после сезона муссонов у нас были тяжелые эпидемии.

Раз уж мы заговорили о религии, на днях я видел интересную космогонию в старом заброшенном храме: бог Шива обнимает Вселенную — Солнце и все небесные тела — своими четырьмя руками, на его губах играет непередаваемо презрительная улыбка. Насколько я понимаю, Шива и разрушитель, и созидатель. Но для более серьезного изучения религии у меня нет времени.

Надеюсь, в школе у тебя все в порядке. Мы с мамой ждем, что ты хорошо сдашь экзамены. Вот тебе задание для следующего письма: напиши коротко о зебу; зебу — это вид рогатого скота, на холке у него жировой горб. Здесь ими пользуются как тягловой силой. Твой…


Джейсон пережил несколько тяжелых недель. Родственникам надлежало договориться, кто из них возьмет на себя опеку над мальчиком; потом в соответствии с завещанием распорядиться оставшимся имуществом; коллеги и друзья доктора Кауарда заказали службу по усопшим, которых поспешили похоронить в Индии. Джейсон вместе с тетей Мейбл, о существовании которой он почти не помнил, сидел в церкви на первой скамье, с невидящим взглядом, сжатыми губами и с красными следами царапин на щеках, и слушал все, что говорилось о докторе Кауарде; оказывается, доктор Кауард был выдающийся человек. От частого повторения это имя стало казаться Джейсону чужим, настолько чужим, что ему почти удалось забыть, о ком идет речь. Этот человек со свойственными ему идеализмом и состраданием к людям, неиссякаемым трудолюбием и волей являлся примером, образцом и источником вдохновения для своих коллег. За честь, за высокую честь почитали они свое знакомство с этим человеком; глубоко потрясенные его безвременной кончиной и вместе с тем благодарные Богу за дружбу с ним, они собрались здесь, чтобы почтить память этого человека и его жены, — Джейсон заметил, что некоторые из этих глубоко потрясенных коллег отца украдкой поглядывали на часы. Тетя Мейбл со скорбными влажными глазами на продолговатом лице смотрела прямо перед собой. Все-таки она была сестрой отца, они вместе выросли в маленькой усадьбе священника на берегу Северна, наверное, они вместе играли, разговаривали, но Джейсон не мог уловить в ней ничего отцовского. В то время ему вообще все люди и все происходящее вокруг представлялось чужим. Все это как бы не касалось его.

С цепенящим душу ужасом он слушал надгробные речи и убеждался, что трогательные и теплые слова не производят на него никакого впечатления.

И потому, когда этот тяжелый час настал, когда заботливые родственники и друзья родителей, в том числе адвокат отца, собрались, чтобы подумать о будущем Джейсона и решить, что следует продать, чтобы обеспечить ему хорошее образование, они обнаружили, что этот осиротевший мальчик вполне покладист и не столь сентиментален, как они думали. Да, он был на диво покладист.

Этот сеанс происходил в доме Джейсона, который в отсутствие хозяев стоял опустевший и запертый. На мебель были надеты чехлы, картины сняты со стен, ковры скатаны и вещи упакованы в ящики и сундуки. Серьезные взрослые люди держали военный советв гостиной, кто-то принес бутылку хереса, херес разлили в принадлежавшие матери маленькие рюмки из тяжелого стекла с серебряными ножками. Теперь серебро потемнело. Джейсон, в черной школьной форме, неподвижно, как истукан, сидел на стуле возле рояля. Щеки у него пылали, по дороге из миссионерской гостиницы, где они жили в эти дни, тетя Мейбл даже спросила, нет ли у него жара. И вот они сидели здесь. Взрослые с трудом находили нужные слова, двигали стульями, покашливали.

Джейсон оглядел комнату. Она была похожа на карикатуру того дома, в котором прошло его детство. Сходства почти не осталось. Она была чужая, уже не его.

Наконец адвокат Скотт проскрипел, что прежде всего следует найти решение, которое наилучшим образом послужило бы интересам Джейсона. Доктор Кауард не был состоятельным человеком, имущество не свободно от долгов, и страховка весьма скромная, но если всем правильно распорядиться, имея в виду реализацию имущества, назначить с общего согласия экономного и… э-э… заботливого опекуна…

Лица присутствующих обернулись к Джейсону, испуганные, серьезные. Джейсон кивнул, такой же серьезный, как они.

— Как мужественно он держится, — тихо проговорила тетя Мэйбл. Она стояла у окна; белые полотняные занавески были отдернуты, и от пронизанного дождем осеннего света комната и лица присутствующих светились бледным приятным сиянием.

— Второй этаж уже сдан, и в дальнейшем следует сдать весь дом, дабы обеспечить Джейсону твердый годовой доход. Вместе с тем владению недвижимостью сопутствует целый ряд обязательств практического и финансового свойства, даже если дом находится в городе… Если же дом продать, а вырученные деньги вложить…

Джейсон наблюдал. Изучал комнату, в которой они сидели. Его наблюдение открыло ему, что это самая обычная комната, ничего особенного в ней нет. Гостиная, каких тысячи. Он подумал о своей комнате в мансарде; он знал, что она стоит пустая, но все-таки поднялся наверх. Он узнал только кровать и ночной столик. Словно увидел собственную старую фотографию. Небо в окне мансарды было белесое. Джейсон закрыл дверь.

Дядя Ральф, мамин кузен, робко кашлянул и взглянул на часы. Адвокат Скотт долго не мог добраться до сути. Джейсон наблюдал за своим родственником, когда тот смотрел на часы. Наблюдал и понимал, что они занимаются самым обычным делом: иногда на почтенных деловых людей вдруг ложится ответственность и личного, и морального свойства за судьбу осиротевшего ребенка. Никто не предполагает такого поворота событий, но, будучи джентльменами, они принимают на себя эту ответственность. Тратят свое время. И если сейчас они поглядывают на часы, то, по известным причинам, стараются делать это незаметно. Жизнь идет своим чередом. Все это было понятно Джейсону до такой степени, что он утвердился в своем решении ничему и никому не чинить помех. Во время обсуждения он почти не говорил, хотя в действительности был весьма разговорчивый мальчик, и, если б они знали его получше, это молчание показалось бы им подозрительным. Впрочем, что такое «в действительности»? И что такое теперь действительность? Они ничего не знали о нем; вот и все. Это давало ему определенное преимущество.

Когда стали решать судьбу вещей, все прошло гладко и безболезненно. Доктору Кауарду, доброму старому Джону, безусловно, было бы приятно, если б его сын — помимо своих личных воспоминаний — сохранил что-нибудь из мебели, какую-нибудь картину или вещь… может быть, что-нибудь из инструментов, которыми его отец пользовался как практикующий врач… Адвокат Скотт был в этом уверен. Поэтому если Джейсон хочет что-нибудь взять на память… Например, стенные часы…

Но стенные часы были вскоре предназначены на продажу. А также столовая, кожаные вольтеровские кресла, этажерка, буфет с его содержимым… В речах достопочтимых участников собрания, по мере того как оно приближалось к концу, появилась заметная напряженность. Какое невообразимое множество мебели и вещей составляют дом! Дом состоит из вещей. Джейсон равнодушно наблюдал. Человеческий дом похож на кукольный, устроенный в коробке из-под обуви, туда ставят игрушечную мебель, а потом поселяют в нем папу, маму, одного или двух детей и собаку. И тогда получается дом. Но в доме Джейсона многого не хватало, в том числе бультерьера Эрнеста, который был у него до того, как он уехал в школу. Джейсону ужасно не хватало Эрнеста с его холодным, влажным носом. Перед отъездом отец безболезненно усыпил пса. Родители сказали, что Эрнест будет жить у добрых людей, но Джейсон знал, что они лгут, и знал также, что отец знает, что ему это известно.

Итак, тут не было Эрнеста, он жил у каких-то добрых людей… От дома остались лишь кое-какие вещи, и еще сам Джейсон, и Джейсон старался не мешать вещам. Все это представлялось ему простым, как обувная коробка. Вещей оставалось все меньше и меньше. Вскоре было продано серебро; даже тетя Мейбл и ее муж-священник захотели приобрести кое-что из вещей, а также кузен матери Ральф… Джейсон не возражал. Он был так покладист, что адвокат Скотт заподозрил, что Джейсон не отдает себе отчета в происходящем, Поэтому он начал играть роль искусителя, он так и сыпал аргументами против продажи той или иной вещи, выступая от имени Джейсона и противореча самому себе. Адвокат как будто вел процесс против самого себя, это было забавно. Может, Джейсон все-таки хотел бы сохранить кое-какие картины — хранение организовать нетрудно, — может, он потом пожалеет, что так легко от них отказался? Нет? Ну ладно, в таком случае они пойдут на продажу.

Продажа шла бойко, какое-то вялое безразличие витало в комнате. Вещи уходили.

Лишь один раз Джейсон заколебался. Очередь дошла до больших кованых сундуков и ящиков, которые стояли в подвале, перед Джейсоном неожиданно возник предмет, лежавший в футляре, обитом внутри бархатом: телескоп. Линзы от фирмы «Чане» в Бирмингеме, рефрактор три с четвертью дюйма, теоретическая разрешающая способность в две секунды дуги.

Джейсон побледнел при виде телескопа.

— Ну? — мягко спросил адвокат Скотт. — Красивый инструмент. Это твой?

Джейсон не отрывал глаз от телескопа. Воспоминания летели сквозь него, как падающие звезды.

— Нет. — Он отвел глаза.

Взрослые переглянулись.

— Наверное, это папин телескоп, — сказал Джейсон, собравшись с духом. — Я никогда… особенно не интересовался астрономией.

— Но ты хотел бы его сохранить? — Опять адвокат Скотт, острые глаза адвоката сверлили Джейсона.

— За такой телескоп можно выручить много денег, — безразлично сказал Джейсон.

И опять всех охватило какое-то приятное оцепенение. Речь зашла о будущем Джейсона и об оставшихся медицинских приборах и книгах доктора Кауарда. Слово взял муж тети Мейбл, священник Чедуик, коренастый, скромного вида человек, говоривший нараспев. Он ко всему относился практически.

— Я полагаю, — сказал он, — что со временем Джейсон начнет изучать медицину. — За столом закивали. Джейсон видел священника словно через стекло, их отделяла друг от друга изрядная часть вечности. Потом он стал рассматривать свои руки. — Принимая во внимание этот факт, а также тот факт, что… если мне будет позволено заметить… что изучение медицины требует времени и денег, а медицинские книги и инструменты весьма дороги, то… подходя к делу с практической точки зрения… — Священник Чедуик взглянул на доктора Фолса, принимавшего участие в разговоре на правах друга и коллеги отца Джейсона. — Может быть, вы, доктор Фоле, просмотрели бы… если мне будет позволено заметить… исключительно с практической точки зрения… все инструменты и книги, какие здесь есть. Хорошо, если бы вы отобрали наиболее ценные, дабы сохранить их, принимая во внимание будущие занятия Джейсона, чтобы, когда придет время, мы избежали крупных и ненужных расходов на приобретение новых.

Доктор Фоле коротким кивком откликнулся на этот призыв. Джейсон во все глаза смотрел на собравшихся, смотрел и не понимал, что он видит. Издалека до него донесся чей-то голос, почти незнакомый: Да, дорогая, я знаю, что он муж моей сестры, но я не выношу его проповедей.

— А это? — Тетя Мейбл подняла толстую книгу в коричневом переплете. — Надеюсь, ты возьмешь эту книгу, Джейсон? — В ее голосе звучала надежда.

Джейсон бросил взгляд на книгу. Это была иллюстрированная Библия, мамина иллюстрированная Библия.

— Да, — сказал он. — Я буду ее читать.

Тетя Мейбл осторожно погладила его по голове.


Дорогой Джейсон, писала мама, надеюсь, у тебя все в порядке. День клонится к вечеру, очень жарко, я сижу и пишу тебе письмо. Папу невозможно оторвать от его работы. Боюсь, что здесь он работает не меньше, чем в Уайтчепеле. Он пытается выделить каких-то микробов, наверняка он сам напишет тебе об этом.

Вчера вечером я видела нечто интересное и очень жалею, что тебя не было рядом. Вечер был красновато-фиолетовый, с мягкими, насыщенными, словно подернутыми дымкой красками, которые описать невозможно, из-за этих красок как бы исчезают все расстояния. С раннего утра к реке шли пилигримы, это был день Дасехра, десятый день торжеств в честь богини Дурги, «труднодоступной», «девушки с гор», супруги Шивы. В этот день ее статую и статуи других богов опускают в реку. Больше я ничего об этом не знаю. Папа зашел за мной в церковь, и мы вместе пошли домой, через рынок, где в корзинах и сосудах продают пряности, овощи, венки, пудру разных оттенков и духи. Неожиданно на площади заиграли музыканты. Полвечера мы простояли там, слушая их. Эту музыку, Джейсон, невозможно постичь, не говоря уж о том, чтобы ее описать. В нашей миссии говорили, будто она ужасна и с ней следует бороться из-за ее языческого содержания. Она необычная, это верно. Все вращается вокруг центральной мелодии, которую я умышленно не называю главной темой, нет, это своего рода центральная мелодия. Вокруг нее и сплетается все остальное. Эта музыка похожа на здешние розоватые, туманные сумерки, у нее как будто нет ни конца, ни начала. Оркестр, который мы с папой слушали вчера вечером, играл так, что стала оживать сама темнота. Согласно здешней вере, как я поняла рассказ брамина о сотворении мира, жизнь началась с некоего Пра-звука, из которого родились все остальные. Мне было так странно идти вчера по улицам с душой, переполненной этими струящимися, ни на что не похожими звуками… Береги себя, не простужайся. С любовью…


Да, все идет так легко, так гладко. Он очень покладист. Вещи скользят мимо него, он отпускает их, словно они никогда не принадлежали ему, словно он никогда не прикасался к ним. Все получилось, как он и предполагал. Условились, что его опекуном будет священник Чедуик. Теперь на каникулы он будет приезжать к нему, в его маленькую усадьбу в Девоне — это прелестное место, Джейсон, с лугами, садами, лошадьми. Кузен матери Ральф жил в Сити, он был холост, и ему было неудобно иметь в доме подопечного. Но адвокат Скотт успеет договориться с биржевым маклером о помещении денег, прежде чем тот облачится в пальто, с видом, внушающим доверие, приподнимет цилиндр и покинет место встречи. Доктор Фоле, старый коллега отца, пожелает Джейсону счастья и уверит его, что в любое время готов оказать ему помощь, он будет держать с ним связь и, когда придет время, постарается помочь ему с образованием. После этого доктор исчезает, а вместе с ним с ладони Джейсона исчезает и ощущение его рукопожатия. Они уходят, все вместе.

Вещи, вещи и время покидают его. Дом с медной дощечкой. Камин с часами на полке, часами, которые отсчитывали секунды благодати, секунды детства. Красная плюшевая кушетка, на которой кто-то отдыхал, рояль, еще хранящий воспоминания. Все так легко, легко. Теперь Джейсон другой. Он знает, что стал другим. Он возвращается в школу уже другим, как будто обогатившимся чем-то новым за эти недели. Учителя и ученики встречают его робкими взглядами. Он их не знает. Это легко. Он набрасывается на учебники, почти с отчаянием, словно ища чего-то.

Отныне он бездомный.


И медленно потекли годы. Они проходили мимо с занятиями и экзаменами, с каникулами, проводимыми в благожелательном, но слишком тихом и чужом доме тети и дяди в Девоне.

Джейсон стал другим.

Это проявлялось в странных поступках, которые он совершал в школе. Сперва их приписали тому, что Джейсона выбила из равновесия пережитая им трагедия, однако его поведение не менялось, напротив, оно становилось все более вызывающим, подчеркнуто вызывающим. Пришлось даже прибегнуть к сильным средствам. На сцене появились розги. Учителя считали несовместимым со своими джентльменскими принципами наказание ученика, только что пережившего тяжелую потерю, однако вскоре всем стало ясно, что иного выхода нет. Джейсон перенес наказание без единого звука, он держался даже дерзко, если принять во внимание его проступок. Когда же и телесное наказание не дало результатов, пришлось написать письмо тете и дяде Джейсона. Со временем таких посланий у них накопилось много, а сообщения, содержавшиеся в них, приняли такой характер, что это пришлось довести до сведения адвоката Скотта. Поведение Джейсона давало все больше поводов для огорчений.

Как описать или объяснить то, что с ним происходило? Когда Джейсон вернулся в школу, между ним и остальным миром возникло расстояние, стеклянная стена, необъяснимое, холодное безразличие, не подпускавшее к нему близко никого и ничего. Он ускользал от всех взглядов. Сделался как бы невидимым. В том числе и для учителей. На него не действовали ни похвалы, ни наказания. Холодно и равнодушно он принимал хорошие оценки; отстраненно, почти презрительно взирал на директора, когда тот исполнял наказание. В Джейсоне появилось что-то неприступное и опасное, в него словно что-то проникло, подобно тому, как бродяги проникают ночью в подвал дома, чтобы устроить там пирушку. Когда он отвечал на уроке, глаза у него были темные и серьезные. Он редко улыбался, и улыбка у него была осторожная, мимолетная, как снег, она быстро таяла на его лице. Учителям не нравилась эта улыбка, они улавливали в ней неуважение, непонятное им упрямство. Джейсон ни в чем не принимал участия, ни в хорошем, ни в дурном. Да, людям было трудно понять произошедшую в нем перемену. Неожиданно он оказывался заводилой, если порой, правда редко, ему этого хотелось. Теперь уже он придумывал и осуществлял многие шалости и проказы. Он как будто не осознавал своей новой роли, как будто и не добивался ее, она была ему не нужна. Расстояние между ним и учениками по-прежнему оставалось большим, они остерегались его, побаивались, в нем было что-то безучастное, значительное и опасное. Что-то, позволявшее ему смотреть на них сверху вниз. У него была своя, особая, спокойная манера просить учеников о чем-то, часто ему было достаточно одного взгляда, чтобы заставить их повиноваться себе. Сам же он точно стоял в стороне, и было похоже, что его проделки не доставляют ему никакой радости.

За последующие два года Джейсон сильно возмужал, стал высоким и сильным.

Сам же он все еще продолжал чувствовать, будто обладает чужим запахом, будто что-то в нем отличает его от других. Только теперь это «что-то» изменилось, созрело, вылупилось и забило темными крыльями. Это была холодная отстраненность и тихое, беспросветное отчаяние. Джейсон обнаружил, что ему нравится расстояние, возникшее между ним и всем миром. Он научился манипулировать учениками, заставлять их подчиняться, и они пресмыкались перед ним. Ему было приятно, что господство над ними не требует от него никаких усилий и душевного волнения, это давалось ему легко, очень легко. И мало-помалу в нем выросло сильное, неодолимое желание бунта, почти ненависть. Ненависть к школе, к учителям, к ученикам, к тете и дяде и к их мирной маленькой усадьбе. Он всюду чувствовал себя чужим. Он бездомный и останется бездомным! Так будет правильно. Но они должны помнить о нем, чувствовать его присутствие.

Джейсон все время как будто вел войну с самим собой, чтобы проверить, выдержит ли стеклянная стена. Но она оказалась прочной. У преподавателя естествознания Сондерса, старого доброго Сондерса, сжималось сердце, когда на уроке Джейсон неожиданно вставал и задавал вопрос, посторонний, но все же связанный с темой урока и возникший у него при чтении той или другой книги; этот вопрос задавался с таким вызовом, что Сондерс с отчаянием начинал дергать себя за бороду. Своими знаниями Джейсон пользовался как оружием. На самом деле это оружие было направлено в равной степени и против него самого, но никто об этом не догадывался.

Подолгу Джейсон бывал спокоен и погружен в себя. Он отдыхал, отстранившись от всего. Но потом на него что-то находило, непонятная тревога вдруг разбивала ровную гладь, и он придумывал какую-нибудь шалость. Словно одурманенный, вряд ли понимая, что делает, он мог пририсовать усы какому-нибудь адмиралу на портрете, висевшем в холле. Или же, охваченный ледяной яростью после наказания, швырял камень в окно со свинцовыми переплетами в кабинете директора. Он проделывал то, что никому не пришло бы в голову. Однажды перед утренней молитвой он выпустил в капеллу всех белых мышей из кабинета естествознания и взорвал шутиху на занятиях хора — он не делал исключения даже для своих любимых предметов.

При этом… при этом Джейсон был молчалив, почти задумчив. Он был прилежный ученик, внимательный, старательный, и очень много занимался. Он играл на скрипке с большим рвением, чем раньше, и в его игре появилось новое звучание. Но преподаватели перед ним терялись…

Его проделки носили особый, недобрый и преднамеренный характер; Джейсона не всегда удавалось поймать на месте преступления, но почерк его угадывался безошибочно. В школе так и не узнали, кто однажды ночью срезал на розовых кустах все бутоны, отчего розы в том году уже не цвели, и никто не смог доказать, что однажды воскресным утром именно Джейсон подложил конский навоз в сосуд для причастия.

Последнее происшествие взбудоражило школу на несколько недель, свободные часы были отменены, и директор часами призывал виновного сознаться в содеянном и уговаривал свидетелей дать показания. В конце концов дело было прекращено за неимением улик. Однако с тех пор между учителями и Джейсоном началась война; теперь уже речь шла не о проделках строптивого ученика, но об открытом оскорблении ценностей, на которые опиралась эта уважаемая школа, ценностей, являвшихся краеугольным камнем самого общества, самой Британской империи. Подобные происшествия могли повредить репутации школы, так как родители неизбежно должны были узнать о них во время каникул.

Многие мальчики боялись его.

Но Джейсон редко обижал кого-нибудь из них. Он никогда не трогал отдельных учеников, его выходки имели другую, более высокую и важную цель; а сами ученики, казалось, не заслуживали даже его презрения.

Правда, случались и исключения из правил.

Например, история с молодым лордом Р.


Дорогой Джейсон, писал отец, как-то вечером я разговорился в баре с одним старым офицером, он рассказал мне о восстании сипаев в 1857 году. Его отечное лицо с седыми усами налилось кровью, губы дрожали, когда он рассказывал мне, как его, молодого офицера, послали в Дели, чтобы осуществить там необходимые чистки и акты возмездия. Он рассказывал о событиях, понять которые невозможно, о действиях, выходящих за рамки того, что мы можем себе представить. О бесчисленных виселицах на улицах города, о детях и женщинах, привязанных к жерлам пушек, из которых должны были стрелять…


История с лордом Р. произошла в воскресенье за две недели до конца занятий, на школьном поле играли в крикет; ученики, не участвующие в игре, были одеты по-праздничному. Сверкали золотистые соломенные шляпы и белые костюмы, на зеленых лужайках царило веселое настроение. Съехалось много родителей, чтобы посмотреть матч; чувствовалось, что учебный год почти кончился и летние каникулы не за горами. Учителя были в прекрасном расположении духа, школа явно выигрывала, к тому же матч был не таким долгим, чтобы утомить зрителей. Непонятная другим народам популярность этого благородного вида спорта объясняется тем, что он позволяет публике поразмышлять и побеседовать на любые важные и не важные темы, пока ее развлекают. В перерывах участники прогуливались по полю, сопровождая матерей и сестер. По всей школьной территории разносился приятный гул голосов и смеха.

В отдалении, возле розовых кустов, шла беседа, своего рода дискуссия, содержанию которой никто из присутствовавших не придал большого значения, из-за чего впоследствии было трудно восстановить, что же именно там произошло.

Юный лорд Р. учился на класс старше Джейсона; высокий, изящный, он был представителем одного из самых благородных и старинных родов в стране. Он вырос в замке, его отец был членом кабинета. Молодой лорд во всех отношениях считался здесь редкой птицей. Его прислали учиться именно сюда, а не в Итон или Харроу потому, что он обладал большими способностями к наукам, а школа Джейсона славилась тем, что дает превосходные знания. Молодой лорд не выделялся среди учеников, не заносился перед ними, был приветлив и прост в обращении. Хотя, разумеется, все знали, кто он, — он и сам об этом не забывал, — что, несомненно, сказалось на отношении к нему учеников и учителей. Между лордом Р. и Джейсоном не существовало никаких разногласий, напротив, лорд Р. был из числа тех мальчиков, с которыми Джейсон ладил лучше, чем с другими. Поэтому случившееся было непонятно вдвойне.

В маленькой группе учеников возник спор; эти самоуверенные птенцы еще не очень хорошо летали и, главным образом, хлопали крыльями. Настроение у всех было хорошее. Джейсон в черной школьной форме стоял позади всех и слушал, не принимая участия в разговоре. Говорили о классовых различиях в обществе; в основном речь шла о неимущих. Эта тема в то время была у всех на устах. Никому из учеников не пришлось побывать в шкуре неимущего, поэтому было сказано много необдуманного.

Молодой лорд Р., обычно очень сдержанный и приветливый, был тем не менее довольно самоуверен. Интересы лорда лежали совершенно в иной сфере, и потому его рассуждения основывались на весьма ограниченном жизненном опыте и впечатлениях, типичных для человека, получившего такое воспитание. Он произнес несколько фраз о том, что бедняки в больших городах сами виноваты в своем положении, что нравственность многих из них весьма сомнительна, они необразованны, не обладают личной инициативой и чувством ответственности — словом, многие из них лентяи и бездельники и заслуживают своей унизительной участи. Было ясно, что молодой лорд позаимствовал эти выводы, целиком или частично, из высказываний своего отца-министра; именно это и заставило мальчиков подойти поближе — им хотелось подробнее познакомиться с такой точкой зрения; но тут черная тень скользнула между ними и стала перед лордом Р. Это был Джейсон Кауард. Все слышали, как Джейсон что-то тихо сказал лорду Р. и тот что-то коротко ответил ему… Дальше события развивались стремительно. Джейсон ударил лорда Р. по лицу и под ложечку. Затем, бледный, стиснув зубы, он высоко поднял свою жертву и швырнул лицом вниз в кусты шиповника. После этого Джейсон медленно подошел к кустам, схватил лорда за куртку, приподнял и хотел снова швырнуть в кусты, но тут кто-то сбил его на землю.

Услыхав крики, к ним подбежали учителя, родители и леди Р., мать жертвы.

— Отпустите меня, — процедил Джейсон сквозь зубы, лежа на земле. Четыре мальчика крепко держали его. — Отпустите, слышите! Я ему еще покажу! Я ощиплю этого петуха! Отпустите меня!

Вот так получилось, что удачно начавшийся крикетный матч был прерван на самой середине.


— …благодари Создателя, молодой человек, что лорд Р. не остался без глаз. Ты видел, какие там колючки? — Адвокат Скотт приехал из Лондона, чтобы сделать Джейсону внушение и, если возможно, не допустить исключения его из школы.

— Да, — сказал Джейсон. — Это один из видов каменного шиповника, Rosa canina, если не ошибаюсь.

— Так-так, Джейсон. Возьми себя в руки. Должен сказать, что твое поведение в школе просто возмутительно. Не только в этот раз — вообще! Ни я, ни твои тетя с дядей — мы не понимаем, что с тобой происходит. Признаюсь, ты разочаровал меня, мальчик. Что сказал бы на это твой отец?

Джейсон смотрел в землю и молчал.

— Я беседовал с директором. Радуйся, что это случилось уже после экзаменов. Ты с блеском выдержал испытания за этот год. Нельзя отрицать, сказал директор, что Кауард способный ученик. Но теперь тебя вот-вот исключат. И это за год до окончания школы! Что сказал бы Джон, если бы он об этом узнал!

Джейсон по-прежнему молчал. Взгляд его скользнул в окно, к летнему дню, высокому синему небу и большим белым кучевым облакам над холмами.

— Что ты имеешь против лорда Р.?

— Ничего.

— Глупости. Не лги мне. Никто не станет швырять в шиповник однокашника, к тому же аристократа, сына члена правительства ее величества, не имея на то веской причины! Он оскорбил тебя? Ты слишком горд, чтобы ответить ему?

— Он меня не оскорблял.

— Но в чем же все-таки дело, черт побери!

Джейсон что-то промямлил.

— Что ты сказал?

— Будем считать это политическим вопросом, — проговорил Джейсон. — Лорд заявил, будто бедняки заслужили свое унизительное положение, я попросил его взять свои слова обратно, он отказался, и тогда я решил, что он тоже заслуживает унижения.

Адвокат Скотт долго молчал.

— Боже праведный! — воскликнул он наконец. — Верю, что ты так и думал. — Он внимательно посмотрел на Джейсона, пытаясь составить себе представление о стоявшем перед ним шестнадцатилетнем юноше — что за человек из него получился после того дня, когда он спокойно и мужественно наблюдал, как у него на глазах исчезает дом его детства.

— Ты сильно изменился за то время, что мы не виделись, — сказал адвокат.

— Нет, — возразил Джейсон, — не так уж сильно.

Адвокат как будто что-то понял.

— Может, ты и прав, — сказал он, глядя Джейсону в глаза. — Но послушай, что я тебе скажу, Джейсон: ты молод, ты неопытен и вспыльчив. Я говорил с родителями лорда. Мне это стоило много времени и сил, но я добился благоприятного результата. Они готовы не поднимать шума, потому что их сын не пострадал и потому что им хочется избежать скандала. Но министр потребовал, чтобы ты принес его сыну свои извинения. Это очень великодушно с его стороны. С директором дела обстоят хуже. Он хочет тебя выгнать.

— Я понимаю, — сказал Джейсон.

— Не похоже, чтобы это тебя огорчало, — горько заметил адвокат Скотт.

— Огорчало? Я же сказал, что все понимаю. Чего же мне огорчаться?

Адвокат Скотт посмотрел на Джейсона, встретился с ним глазами. Ну и взгляд, подумал он. Ну и взгляд…

— Думаю, что ты ничего не понимаешь, — сказал он устало. — Но я просил директора, и он готов позволить тебе закончить школу, тебе остался всего год, правда, он дает тебе испытательный срок, мой дорогой, запомни, испытательный срок. Одна маленькая провинность, и ты вылетишь из школы. Даже в середине года. Это ты понимаешь?

— Да, — сказал Джейсон. — Понимаю.

— Ты все запомнил?

— Да.

— И ты извинишься перед лордом Р.?

— Да.

— Надеюсь, за каникулы ты все обдумаешь. Я советовал твоим приемным родителям…

— Моим тете и дяде, — поправил Джейсон.

— …я советовал им приобщить тебя к физическому труду. Надеюсь, за лето ты повзрослеешь.

Джейсон взглянул на него, и на этот раз адвокат Скотт был вынужден опустить глаза.

Однако после этого разговора бунтарство Джейсона прошло, во всяком случае внешне; оно приняло другую форму и больше не было так заметно.

* * *

Каникулы Джейсон проводит в Девоне, он живет в усадьбе священника Чедуика, не в школе, а дома. Дома. Он так ни разу и не почувствовал себя там дома, хотя дядя и тетя были достаточно добры к нему. Но и они воспринимали его скорей как гостя, жильца, нежели приемного сына. Они почти не разговаривали с ним. Джейсон старался угождать им, вставал с петухами, ел овсянку, сонный, томился каждое воскресное утро в церкви, слушая, как священник Чедуик гнусаво произносит проповедь. Он постоянно читал, особенно книги по естественным наукам. В шестнадцать лет он прочитал Дарвина.

Читает он и свою иллюстрированную Библию, читает, читает и не находит ответа. Он слушает проповеди Чедуика, ходит по церкви и рассматривает витражи, рассматривает небольшую красивую купель из стеатита и церковную кафедру, украшенную орнаментом. Но не находит ответа. Он бродит по пустоши и по берегу реки, ищет, но не находит. Он ищет ответ и в богословской литературе своего дяди. Но и там его тоже нет. Там нет вообще ничего. За исключением разве что маленького стихотворения, переведенного с санскрита. Джейсон переписывает стихотворение крупными, ровными буквами на форзац «Происхождения видов». Стихотворение звучит так:

Шива, ты немилосерден,

Шива, ты безжалостен.

Для чего ты мне, несчастному,

дал родиться в этот мир,

изгнав из другого?

Божество, ответь мне,

неужели у тебя не отыскалось

хоть цветка, хоть высохшей былинки,

сотворенных только для меня?

При слабом свете летней ночи он разглядывает дешевую литографию, висящую на стене в ногах его кровати: сидящий на облаке ангел смотрит на него сверху вниз. Джейсон вспоминает тихий голос матери, листавшей иллюстрированную Библию, вспоминает, как по воскресеньям в церкви у отца белели суставы пальцев, когда он слушал проповедь.

И еще вспоминает разговор с учителем естествознания Сондерсом в то страшное кровавое утро, когда он никак не мог сдержать бегущие из глаз слезы. С помощью единственного известного ему способа Сондерсу удалось понемногу вернуть Джейсона к действительности. Они сидели в кабинете учителя среди колб, пробирок и множества препарированных животных и растений. Сондерс не знал, что делать с Джейсоном, который продолжал плакать, однако он заметил, что мальчик все время возвращается взглядом к лежащему на столе черепу саблезубого тигра. Этот череп был большой редкостью; совершенно целый, белоснежный, он лежал рядом с обитым войлоком футляром; было видно, что Сондерс только что изучал его.

Сондерс осторожно взял череп и положил перед Джейсоном:

— Хочешь рассмотреть его поближе?

Джейсон впился взглядом в гладкий, похожий на скульптуру череп. Смотреть на него было приятно, и, неизвестно почему, Джейсон успокоился. Сондерс поднес череп к свету, чтобы Джейсон мог лучше разглядеть его, — сложные соединения округлых костей, большие глазницы, нос, мощные челюсти. Особенно Джейсона заинтересовали зубы, в челюсти тигра торчали два изогнутых саблевидных клыка. Он узнал их, он помнил, как выглядят его собственные клыки, но эти были неправдоподобно большие. Сондерс открыл челюсти, слегка потянул саблевидные клыки, и они стали еще длиннее. Потом он позволил Джейсону подержать череп в руках. Прикасаться к черепу было так же приятно, как и смотреть на него, и Джейсон почти успокоился. Прикосновение к черепу вернуло ему почву под ногами, вернуло его к самому себе. Он сидел, ощущая под руками гладкую, прохладную кость, и чувствовал благодарность к Сондерсу, который нашел его в холле и теперь сидел с ним в кабинете, не зная, как лучше утешить. Не задумываясь, Джейсон задал Сондерсу вопрос, имеющий прямое отношение к его предмету:

— Вы можете показать мне межчелюстную кость?

Сондерс улыбнулся с облегчением, взял череп, открыл мощную челюсть и показал Джейсону, каким образом межчелюстная кость, os intermaxillary, соединяется с другими костями верхней челюсти.

— Еще лет семьдесят-восемьдесят назад, — осторожно начал он, чтобы отвлечь мысли Джейсона от случившегося, — считалось, что у человека нет межчелюстной кости, которая есть у всех животных. Это, так сказать, доказывало, что человек произошел не от обезьяны. У всех животных, в том числе и у приматов, межчелюстная кость ярко выражена. У людей же ее не было. Вернее, так казалось на первый взгляд. — Сондерс вынул из витрины другой череп, по виду какого-то грызуна.

— Это бобр, — сказал он. Череп, до удивления маленький, имел два длинных, будто ржавых передних зуба, которые могли выниматься из челюсти. Сондерс показал Джейсону важнейшие кости, а потом нашел те же кости в черепе саблезубого тигра, только немного другой формы. — Смотри, вот она. Эта маленькая косточка и есть os intermaxillary. А теперь взгляни. — Он подошел к шкафу и достал череп человека. — Можешь найти в нем межчелюстную кость?

Сондерс увлекся и был рад, что ему удалось увлечь и Джейсона. Он не умел утешать плачущих. Его коньком были кости, а не чувства. Кости и препараты. Сондерс был хороший учитель. Над ним смеялись из-за его любви к пространным рассуждениям и отступлениям; говорил он твердым, надтреснутым голосом, идущим из самой глубины горла. Злые языки утверждали, будто именно эта злосчастная межчелюстная кость и мешает Сондерсу говорить. Но своим восторженным отношением к науке он умел вызвать такое же отношение и у других. Среди препаратов, колб и пробирок он походил на доктора Фауста, с бородкой и лысой макушкой совершенно круглого черепа он был пережитком эпохи Просвещения. Его лекарство против хаоса называлось Естествознание. И это объединяло его с Джейсоном.

— У человека я ее не вижу. — Джейсон держал череп в руках. Он осмотрел на нем все швы, но межчелюстной кости не обнаружил, хотя знал, что где-то она должна быть. Наконец он доставил Сондерсу радость, позволив показать ему эту кость.

— Вот она! — Сондерс легонько постучал пальцем по небу черепа. — Os intermaxillary! После того как она была обнаружена, последние аргументы приверженцев библейской версии сотворения мира развеялись как дым. — В голосе Сондерса звучало торжество.

Джейсон уже совсем перестал плакать. Чувство нереальности и боль не прошли, и щеки его горели огнем, но слушать про межчелюстную кость ему было приятно.

— Ее открыл поэт, — сказал Сондерс. — Немец. Один из ярых приверженцев Адама и Евы. Поэт, почитавший себя ученым. Но он был порядочный человек и потому признался в своем открытии, хотя оно чрезвычайно напугало его. Ведь он нашел неопровержимое доказательство! Мы — те же приматы!

Сондерс положил череп человека рядом с черепом саблезубого тигра и неуверенно взглянул на Джейсона.

Джейсон смотрел на оба черепа и думал о том, какое множество организмов рождается и умирает каждый день.

Потом вспомнил о родителях, и его охватил ледяной холод.

Лишь много времени спустя он понял, что в то мгновение он потерял Бога…

Он лежит в своей комнатке в усадьбе священника и слушает, как за окном поют птицы. Он искал долго и упорно. Но все прочитанное и увиденное подтверждало: Бога нет, в жизни нет смысла, нет его и после смерти.

Думать об этом было тягостно, но вместе с тем эта мысль радовала Джейсона, она дарила свободу.

Хотя, чтобы обрести и эту радость, и эту свободу, ему пришлось переступить порог боли.


О эта неизлечимая бездомность! О песнь сфер, отмеряющая секунды и годы! Он лежит в ночной темноте и думает, думает, пока за окном не начинают петь птицы. Потом забывается сном, глубоким сном без сновидений.


Милый Джейсон, писал отец, Индия оказалась концом, я ее почти не помню. Я отправляюсь в путь небывало жарким утром; меня угнетает, что я смог выдержать меньше, чем мама. Но ее поддерживала мысль о тебе, и потому она крепче цеплялась за жизнь.

Знаешь, я попал на Сатурн. Отсюда видны все небесные тела, они такие красивые. Все можно разглядеть. От хаоса тяжелых газовых облаков до кристаллических формаций. Связи возникают и рвутся. Здесь по небу проходит ледяной мост.

Я очень устал, не забывай этого, и дело со мной обстояло куда хуже, чем я показывал тебе и маме. Последний год в Лондоне меня мучили сильные боли в левом плече; они очень мешали мне во время наших прогулок с телескопом.

Теперь я здесь и испытываю странное раздражение из-за того, что так и не увидел последних результатов изучения выделенной нами в Велюре бактерии — хотя, думаю, она-то меня и доконала, так что результата я все-таки добился. Я всегда был неосторожен. Должен признаться, мне очень не хватает мамы, Джейсон, и мне жаль, если она страдала. Боюсь, я и в Индии был невнимателен к своему здоровью. Но что поделать, если у человека нет Бога и только работа придает смысл его жизни. Ты уже достаточно взрослый, и я могу говорить с тобой об этом. Если не ошибаюсь, ты будешь жить у моей сестры Мейбл и ее мужа-священника. Как ты знаешь, наш с Мейбл отец тоже был священником, и она осталась очень религиозной. Я же где-то на жизненном пути потерям Бога из виду, где-то во время своей бесконечной, безумной работы во всяких комиссиях. Наверное, я всегда понимал, что это бессмысленно. Но я пытался, как мог, я отдавал все, что имел, и время от времени пытался вернуться к вере. Ты уже почти взрослый, Джейсон, и все поймешь — у меня, наверное, никогда по-настоящему не было Бога, лишь некий образ, полученный в наследство призрак, который во многом был похож на моего отца. Этакий адмирал Нельсон, глуповатый громовержец, сеющий ужас, — по-моему, я представлял его себе именно таким, и требовалось совсем немного, чтобы я окончательно утратил его. А другого Бога я не нашел. Что же у меня осталось? Вера в разум, в науку. Наука позволяет обнаруживать взаимосвязи, образы, много говорящие человеку и дающие некоторое представление о мире. И где-то в этом представлении, наверное, можно найти смысл, не знаю. В самом деле, не знаю. Мама иначе относилась к подобным вещам. Хотел бы я, чтобы она сейчас была здесь, во мне, вокруг меня.

Да, теперь я стал частицей мировой материи, как был ею всегда, с начала времен. Где-то в окружающем меня хаосе элементов зарождается жизнь; одноклеточные, кораллы и мхи; беспозвоночные. Полипы и грибы. Организмы, являющиеся, по сути дела, одной известью, одними минералами. Почти. Медленно проходят зоны, миллиарды лет, отрезки времени, непостижимые для людей. Медленно появляются мелкие черви, кольчатые и членистоногие. Трилобиты и ракообразные. И в спокойных первобытных океанах появляются позвоночные, они держатся на глубине; сперва это примитивные агнаты, предки современных миног, потом различные рыбы неизвестных и вымерших видов. Они затонули и сгнили в глубинах времени и морей, от них ничего не осталось, кроме редких отпечатков на камнях, которые теперь иногда находят в пустынях или высоко в горах. Первые амфибии неуклюже карабкаются на берега неизвестных континентов, зелень цепляется за камни и скалы, и леса, в которых нет ни одной птицы, дарят тенью необитаемые просторы. В воздухе жужжат насекомые. И вот наконец величественно, кровожадно и грозно выпрямляются и встают позвоночные, встают, подобно чудовищным ящерам и другим сказочным созданиям, драконы издают устрашающий вой, поднимая головы к грозовому небу. Горы сотрясаются, маленькие, невинные зверюшки дрожат в своих норах и гнездах. Чудовищные ящеры судорожно извиваются, исполненные силы и мощи; потом что-то происходит, они сворачиваются и оседают, оседают словно в самих себя, и постепенно превращаются в птиц, легких, как не приснившиеся сны. Хриплые вопли постепенно становятся птичьей песней, нежными трелями, что звучат летними ночами. Еще не родились поэты, которые потом будут их слушать, еще Моцарт — лишь некая возможность в океане далеких, еще не придуманных форм жизни. Равно как и какой-нибудь бездомный юноша, засыпающий под пение птиц. В траве кишат мелкие млекопитающие. А вскоре в лесу появляется и новый великан, самый сильный из всех; он голый, в руке у него копье; он думает и молится, думает и молится, тысячелетие за тысячелетием. Он уже появился, он владеет копьем, а позже научится владеть плугом, топором палача, пером.

Дорогой Джейсон, ты уже знаешь столько, что сможешь понять мои мысли. Итак, я нахожусь на Сатурне, или нигде. Все определяют случайности. Кто сказал, что мы последние существа, которые будут владеть этим небесным телом? Неужели человек — цель и последний смысл творения? Если смотреть отсюда, между человеком и микробом нет разницы. Так какое имеет значение, стетоскоп ли я подношу к груди моего ближнего или замахиваюсь на него мечом? Смотрю ли я на свет через украденный смарагд или реагентное стекло? Когда мне пришло время исчезнуть, я работал с микробами. Любимый мой Джейсон, я посылаю тебе привет с Сатурна и желаю всего хорошего. Твой…

* * *

— Зачем ты бросил в реку эти бумажки?

Над водой нависает толстая ветка; на ней сидит Джейсон и бросает в реку обрывки бумаги — дождь из разорванных писем и фотографий, течение подхватывает и уносит их прочь.

Девочка стоит на берегу и с удивлением смотрит на него.

— Что ты делаешь, Джейсон? — спрашивает она. — Ответь мне. Что ты все время так важничаешь!

— Я не важничаю, мне просто надо от этого избавиться, — отвечает Джейсон, не глядя на нее.

Он достает из кармана еще одно письмо, бросает на него взгляд, складывает вчетверо и медленно рвет на части.

— Это письмо, — тихо говорит она.

— Да, Чиппева, это письмо, — соглашается Джейсон. Если она спросит, от кого письмо, я ее ударю, думает он.

— И фотографии.

— Да, Чиппева.

Больше она не спрашивает. Темные, пытливые глаза смотрят на него. Он сидит на ветке, рвет письма и следит, как они падают в воду, разлетаются по ней и уплывают, словно лепестки. Неожиданно проступают какие-то слова, написанные аккуратным, красивым почерком, — ты, я, мы. Теперь это бессмысленные слова, растворившиеся в составных частях языка, в его атомах; в междометиях, глаголах, артиклях. Та же судьба постигает и фотографии — твердые темно-коричневые обрывки падают из его пальцев в воду. В противоположность обрывкам бумаги они сразу тонут. Нос, шея, кусочек платья. Все погружается в черноту и уносится прочь.

Она все еще стоит на берегу и смотрит на него.

— Вот так, — говорит он, когда исчезают последние обрывки. — Вот их и нет. — Он поворачивается к ней, и она видит, что он плакал.

— Чиппева, — говорит он. — Мэри… — По-настоящему ее зовут Мэри, и она живет по соседству с усадьбой Чедуиков. — Мэри, — тихо, почти с мольбой произносит он.

— Что?

— Не смотри на меня. Ты не должна видеть того, что я сейчас сделаю. Потому что… — Он хочет сказать, что она этого не поймет, но она уже отвернулась и стоит к нему спиной.

— Так? — спрашивает она.

— Да, — шепчет Джейсон. Потом снова наклоняется над водой, достает что-то из кармана, какой-то предмет, который лежит у него В руке, как куриное яйцо. Он слышит, как тикают часы, слышит, несмотря на шум реки. Потом, размахнувшись, бросает старые часы далеко в воду, они исчезают беззвучно и не оставляют на поверхности никаких кругов. Река тут своенравна.

Джейсон слезает с ветки на берег. Чиппева все еще стоит к нему спиной.

— Теперь можешь обернуться, — разрешает он. — Больше смотреть не на что. Только на реку.

Она оборачивается, и он видит, как ее взгляд шарит по поверхности воды.

— Как здесь красиво, — говорит она.

— Да.

— Тебе грустно? — осторожно спрашивает она.

— Нет, Чиппева.

Она коротко кивает. Они молчат. Потом она робко улыбается:

— Мой отец всегда говорит, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

— Наверное, он где-нибудь это вычитал.

Она, не понимая, смотрит на него.

— Да, но ведь это та же самая река, — говорит она.

— Конечно, — соглашается он. — Та же самая. Все время только вода. Та же река. Всегда одна и та же река.


Она всегда была рядом с ним, все каникулы, с первого раза, как он приехал сюда, тогда они были еще детьми. Чиппева, Мэри. Дочь лавочника. В будни она выглядела нарядной в своей серой школьной форме, и вместе с тем, говоря о ней, тетя Мейбл прибегала к странному эвфемизму, называя ее «свеженькой деревенской простушкой». Сначала Джейсон ошибся в Чиппеве, принимая ее совсем не за то, чем она была на самом деле. Он убегал от нее, ведь он всегда избегал тех, кто постоянно жил на одном месте, имел дом, устоявшийся образ жизни.

Но она была не такая. Она была дикая, как птицы на пустоши, и непредсказуемая, как ветер и снег; не такая, как остальные дети, она никогда не возвращалась вовремя из своих долгих одиноких прогулок и пропускала занятия в школе, если ее манил к себе день. В селении говорили, что у нее не все дома. Она могла не ответить, когда к ней обращались, и ее родители огорчались, потому что она приходила домой грязная и мокрая после прогулок под дождем; она падала в реку, ездила верхом на жеребенке, лазила по деревьям и всегда была в царапинах. В первые же каникулы Джейсон заметил, что она ходит за ним по пятам, и крикнул: «Ступай прочь, Мэри! Я не хочу играть с тобой!» Ведь он думал, что она, как все, к тому же она была девочка. Он решил, что она не поняла его. Но она мрачно взглянула на него и сказала: «Ты не должен звать меня Мэри, это означает несчастье. Зови меня Чиппева, это имя одного кровожадного индейского племени, они снимают скальпы со своих врагов…»

После этого они часто вместе бродили по пустоши, по берегу, по холмам. Они почти не разговаривали, встречаясь и расставаясь без слов, и никогда ни во что не играли, только бегали наперегонки и дрались. Два диких зверька.

Но то лето было не такое, как прежние.


— Ты знала, что на Юпитере всегда бушуют бури? Что он красный и похож на глаз?

Разгар лета, перед ними раскинулась пустошь, в лесочке и кустарнике ошалело щебечут птицы.

— Ты странный, — медленно говорит Чиппева. — Самый странный из всех, кого я знаю.

— Как ты думаешь, на других планетах есть жизнь? — спрашивает Джейсон. — Во Вселенной встречаются одни и те же элементы, почему бы там не быть жизни?

Она ложится в вереск рядом с ним. Они много прошли в тот день.

— Биологи говорят… — начинает Джейсон, но ее взгляд останавливает его.

— Ты все время думаешь о чем-нибудь таком? — серьезно спрашивает она.

— Биологи говорят… — уже тише повторяет Джейсон.

— Наклонись сюда, я тебе что-то покажу.

Он склоняется над ней. Они долго молчат. Они как птицы на пустоши. На Юпитере бушуют бури. Она гладит его по волосам. Его охватывает странное чувство, оно похоже на страх, он вот-вот заплачет.

Чиппева прижимается к нему губами.

— Когда я была маленькая, мне все хотелось попробовать на вкус. Цветы и камни. Однажды я проглотила маленькую фарфоровую статуэтку. Она исчезла, и родители не могли понять, куда она делась. Это была собачка. Мне хотелось перепробовать все, что было в отцовской лавке, отведать всех красивых насекомых. В семь лет я съела один цветок и отравилась. Тогда я перестала пробовать на вкус все, что вижу.

Он всхлипывает над ней.

— Какой ты странный, всегда молчишь. Где твои губы, вот так, я хочу их попробовать, всего тебя попробовать.

Она не в своем уме, так про нее говорят в деревне. Ее трудно понять, она с причудами, ни с чем не считается — Джейсон знал, что это все верно. Их обоих переполняет какое-то чувство, то ли страх, то ли ярость. Вереск царапает им лица, рвет волосы, Чиппева смеется, это напоминает их безудержные драки, когда он мог плюнуть на нее, она его — укусить. Она помогает ему расстегнуть одежду. Потом скользит по нему губами, словно он сделан из гладкого фарфора. Биологи говорят… Венера заслоняет собой солнечный диск… Чиппева крепко прижимается к нему и затихает, влажная, незнакомая, рядом с его телом. Он приподнимается и делает рывок вперед; кто-то из них кричит, но кто, он не знает.

Потом они медленно бродят по холмам, день склоняется к вечеру. В одном месте они отдыхают, она лежит, прижавшись головой к его шее, теперь она уже не девочка из кровожадного индейского племени, а убежавший из дому ребенок. Джейсон вспоминает лавочника — круглый и толстый, похожий на колбасу, он стоит за своим прилавком; дочь лавочника, не так-то приятно быть дочерью деревенского лавочника.

Они не разговаривают. Он смотрит на нее, изучает ее лицо — не совсем правильные черты, вызывающие в нем тревогу, растрепанные волосы… Люди говорят, что она сумасшедшая. Шепотом судачат о ней: что может ждать такую девушку… Джейсона охватывает необъяснимое желание утешить Чиппеву, обнять, погладить по голове. Он не отдает себе отчета в том, что с ними произошло, это было похоже на злость или на скорбь. Он не понимает. Но он понимает, что чувствует сейчас, и это немного пугает его.

Она поднимает голову и смотрит на него. Она снова Чиппева.

Уже поздно, шепчет он.

Тут рядом есть сеновал, шепчет она.

Они поднимаются. Первый раз она берет его за руку и ведет за собой, они идут через лес. Рука у нее обветренная и теплая. И когда они подходят к сеновалу, он понимает, что сейчас будет. Теперь он это знает. И он слышит, совершенно отчетливо слышит, что кричит она; может быть, обхватив его руками, она зовет его.


Через некоторое время Джейсон снова вернулся в школу. В последний вечер Чиппева прощается с ним — их прощание такое же короткое и молчаливое, как всегда. Она немного неловко берет его руку, смотрит на него. Вот и все. Он уедет, исчезнет, она вернется на свою пустошь, теперь уже одна.

Вдруг она спрашивает:

— Ты тоже считаешь, что я сумасшедшая?

Он отрицательно мотает головой:

— Нет. Не больше, чем я.

— Джейсон. — В ее голосе слышатся незнакомые нотки. — Джейсон. Ты так далеко. — Она отворачивается от него и идет.

— Между прочим, — говорит она на ходу, — между прочим, я знаю, что ты тогда выбросил в реку.

— Что же? Что, Чиппева?

Но она уже скрылась в темноте.

Больше он никогда не увидит ее.

* * *

Рождественские каникулы. Поля покрыты снегом. Тетя Мейбл взволнованно говорит при его появлении:

— Боже мой, Джейсон, ты так вырос, что тебя трудно узнать. Ты слишком быстро растешь…

Священника Чедуика больше интересует практическая сторона жизни:

— А как дела в школе, молодой человек, принял ли ты к сведению слова адвоката Скотта?

Джейсон чувствует себя здесь чужим, однако теперь ему легче произносить ни к чему не обязывающие слова: да-да, конечно, теперь все в порядке. Их это радует, он видит, что это их радует. И ведь верно, в ту осень к нему было трудно придраться. Но вот можно ли считать это заслугой адвоката Скотта?..

Сочельник, служба, Джейсон осторожно оглядывает прихожан.

Потом индейка и пудинг.

Что-то не так. Что-то случилось.

В начале вечера, сочтя, что уже достаточно выждал, он спрашивает:

— А где Чипп… где Мэри? Дочь лавочника?

Воцаряется молчание. Священник глухо кашляет, потом встает и уходит в свой кабинет, словно не слышал вопроса.

— Да, — тихо вздыхает тетя и мешает ложечкой в стакане с пуншем. — Да, это такая ужасная история…

Джейсон, Джейсон, что в тебе не так, если с тобой случается такое?

Ты падаешь, падаешь, падаешь через мировое пространство, падаешь и не просыпаешься, как просыпался в детстве, потому что это не сон. За окнами усадьбы священника на полях лежит снег. Ты превращаешься в лед, Джейсон. Ты один идешь по пустоши и знаешь, что это в последний раз. Больше ты никогда не придешь сюда.

* * *

— Итак, господа, вопрос о наследственности и инстинкте размножения лучше всего начать с изучения крыс.

Университет, второе медицинское отделение. На кафедре веселый и по-утреннему бодрый профессор.

— Всем известно, что грызуны размножаются необыкновенно быстро, однако насколько быстро это происходит у крыс, вам станет ясно, когда я вкратце обрисую жизненный цикл крысы, так сказать, ее биографию.

Студенты засмеялись.

— Если взять обычную небольшую крысу, — с этими словами профессор вынул из клетки одну крысу, — ничто в ней не внушит вам особого уважения. Нельзя сказать, что она выглядит противно. Симпатичный зверек, для которого характерны мягкий нос, усы, пронзительные глазки… Хвост, правда, подкачал, но…

Студенты опять засмеялись.

— Но для человека и человеческого общества этот маленький зверек гораздо опасней, чем самые большие и сильные хищники. У нас в Англии известны два вида крыс: первый — черная крыса, Rattus Rattus, раньше эта крыса встречалась часто, но теперь ее вытеснила широко распространившаяся обычная коричневая крыса Rattus norvegicus. Этот вид достигает в среднем девяти дюймов в длину, имеет светло-коричневый окрас с примесью серого, шея и брюшко — грязно-белые, лапки — цвета светлой кожи, так же как хвост, который по длине равен туловищу. Эта крыса живет практически всюду; на берегах рек она питается лягушками, рыбой и мелкими птицами, но иногда нападает на кроликов и молодых голубей, если сумеет до них добраться.

Однако она питается и вегетарианской пищей, чем наносит большой урон зерну, на полях и в закромах, а также запасам фруктов и овощей. Эта крыса сильно кусается, раны от ее укусов очень болезненны из-за ее длинных острых зубов неровной формы и плохо заживают.

Крысы необычайно плодовиты. Если бы не их безудержный аппетит, численность крыс быстро вышла бы из-под контроля. Когда нет другого корма, они поедают даже друг друга; взрослые самцы, как правило, живут отдельно, и все остальные крысы боятся их как своих злейших врагов. Ибо они нападают на своих более слабых сородичей. Это прекрасный пример того, что выживает сильнейший, и в то же время пример саморегулирования вида, прошу, господа, обратить на это особое внимание.

Интересно, что в крысиных норах находят шкурки съеденных крыс, и часто крысы во время еды выворачивают эти шкурки наизнанку, то есть шкурки валяются изнанкой наружу, даже лапки и хвосты бывают вывернуты!

Профессор взял крысиную шкурку, вывернутую наизнанку. При этом необычном зрелище студенты неуверенно засмеялись.

— Самка приносит потомство круглый год; двенадцать выводков в течение одного года — вполне обычное явление. Она вынашивает плод около месяца, и как только ее очаровательные малыши увидят свет, она уже может быть снова оплодотворена. В среднем в каждом выводке насчитывается до шестнадцати крысят, ученые наблюдали, что мать кормит детей практически до того мгновения, как из нее высыплется следующий выводок. Она, так сказать, живой садок для мальков, а инстинкт размножения самцов почти столь же неутолим, как и их голод.

В половом отношении малыши созревают через пять-шесть месяцев, поэтому, если считать, что жизненный цикл крысы длится четыре года, то одна пара крыс теоретически может иметь за это недолгое время трехмиллионное потомство.

Последствия подобной плодовитости — если ей ничто не помешает — очевидны. Из Испании сообщалось, что целые города на равнинах оказывались подрыты крысами, а плодородные земли превращены в пустыни; Плиний Младший рассказывает, как Август однажды отправил целый легион на острова Майорку и Минорку, подвергнувшиеся настоящему нашествию этих маленьких вредителей. Люди там буквально ходили по крысам, и легионеров ждала довольно неприятная работа.

Словом, мы должны быть благодарны склонности крыс к каннибализму и междоусобным войнам. Самец обладает удивительной кровожадностью по отношению к собственному потомству, а самка, которой это известно, пытается, как может, прятать детей в каком-нибудь недоступном для отца месте до тех пор, пока они не вырастут настолько, что смогут сами постоять за себя. Однако папаша нередко находит своих детей там, где их спрятала его благоверная, а случается, даже убивает ее, чтобы добраться до них. И съедает всех, кого может.

Об этих животных можно рассказать много интересного, но хватит и этого. Переходя теперь к вопросу о наследственности, я прошу вас обратить внимание на следующее…


Университет. Студенты режут и крыс, и трупы. Сначала осторожными, неуверенными движениями, потом с пугающим их самих равнодушием. Впоследствии все это время будет видеться Джейсону в призрачном, блеклом и неярком свете. Это свет газовых фонарей, горевших темными вечерами в анатомическом театре, там, при этом сумеречном свете, курящие молодые люди в одних рубашках и жилетках вскрывали брюшину и легочную сумку и обнажали тайны, которых никто не должен был видеть и не мог понять. Голые серые тела с характерной влажностью кожи лежали на столах. Старые и молодые, мужчины, женщины и дети. Сперва они просто лежали там. Потом их вскрывали и постепенно расчленяли. В конце концов от них не оставалось ничего. В этом-то и заключалась тайна.

Запах анатомического театра — сладковатый запах формалина и дезинфицирующих средств, смешанный с отвратительным запахом тления, — пропитывал одежду Джейсона, его кожу и надолго застревал в носу.

По вечерам, под впечатлением событий дня, Джейсон возвращался в свою меблированную комнату, безликую мансарду в бедной части Лондона. Бывало, едва войдя, он хватал скрипку и играл почти до полуночи, забыв о том, что ему надо заниматься и готовиться к завтрашнему дню. Он не выбирал, что играть, играл без нот подряд все, что помнил, одержимо и бессистемно. Потом он, не задумываясь, играл что-то совершенно незнакомое, для него это были только звуки. Он играл до тех пор, пока кто-нибудь из соседей не начинал в ярости стучать в стену или в потолок, а то и сама хозяйка, миссис Буклингем, поднималась к нему и призывала его к порядку. Миссис Буклингем была полная, энергичная, уже далеко не молодая дама с шаркающей походкой, от нее пахло жареным салом и влажной шерстью. Она всегда была на ножах с кем-нибудь из своих жильцов, и Джейсон подозревал, что днем, когда он отсутствует, она отпирает его комнату и шарит в его вещах. Она единовластно правила в своих меблированных комнатах, и один из жильцов, склонный к юмору, окрестил ее дом Буклингемским дворцом. Когда грозная миссис Буклингем, задыхаясь от одышки, поднималась к Джейсону, ему казалось, что перед ним одно из безобразных, безымянных тел в анатомическом театре; усилием воображения он цинично представлял себе, что она уже вскрыта, белые отложения жира отодвинуты в сторону, и кто-то достает пальцами ее печень. Это была его месть. Так он заставлял себя смотреть на весь мир — на студентов, с которыми учился, на профессоров, на прачек, проходивших по его улице, на зеленщиков, дрессировщиков животных, проституток. Все они представлялись ему точно в дурном сне. Бездомные дети трущоб, рожденные в трясине безнадежности, грязи и темноты. Они бродили по улицам и жевали капустные листья, подобранные на мостовой. Когда они вырастали и у них начинало зудеть в известном месте, они спаривались и рождали себе подобных.

Надрывайся и вымаливай себе кусок хлеба, человек, грызи ближнего и молись Богу. Рассматривай микробов под микроскопом. Говори и улыбайся. Все говорят и улыбаются, говорят ни о чем, шумят и напиваются, изредка или постоянно. Потом в один прекрасный день умирают, старые и молодые; умирают, и их хоронят, одних с лавровыми венками, других находят в сточных канавах и отвозят их трупы на вскрытие. Такова жизнь. Кишащий круговорот, бесконечный и бессмысленный.

Иногда Джейсон видел самого себя лежащим со вскрытой брюшной полостью. За серыми губами виднелись зубы. Из-под застывших век поблескивали полоски белков.

Если он не возвращался домой к своей скрипке, случалось, он ночь или две пропадал в чреве города. Там был большой выбор развлечений. Так Джейсон узнал кое-что о себе; оказывается, он был способен на то, о чем не мог и помыслить, на то, что вызывало у него недоуменное презрение к самому себе.

Занятия в университете шли не блестяще — в первом семестре Джейсон израсходовал всю энергию. Он вспоминал анатомические альбомы, которые были у них дома, застекленные витрины в кабинете отца, эксперименты и телескоп. И все меньше понимал, что, собственно, заставило его заняться медициной. Своеобразный долг чести, это, безусловно, долг перед памятью отца — Джейсон поступил так, как от него ждали. Кроме того, профессия врача давала бы ему определенный доход. Ну а помимо этого? Чем еще можно объяснить его увлечение естественными науками и медициной? Собственным интересом? Или живыми, впечатляющими объяснениями отца? Да, конечно, но ведь должно же быть и еще что-то. Каковы были его собственные побуждения, куда вела нить его собственной жизни?

Лишь гораздо позже Джейсон понял, что, оказавшись в подобном положении, мало кто из ученых серьезно задумывался над такими вопросами. Науку движет вперед главным образом стремление к признанию, оно самодостаточно и является той пружиной, которая движет кропотливую работу исследователя. Оно наполняет огнем и смыслом утомительные дни и ночи, проводимые в лабораториях. А уже потом польза, приносимая этой работой, практическая польза, которую дает проникновение в тайны природы, исправление природы, власть над ней. Джейсон искал чего-то помимо этого… И, очевидно, ему не следовало искать в этой картине свое место.

Безусловно, он понимал, что врач должен служить людям, исцелять их, что смысл его деятельности в сострадании.

Сострадание. Джейсон рано потерял Бога, это верно. Но теперь из его представления о мире исчезли также и люди. А вместе с ними и такие человеческие ценности, как бескорыстие, самоотверженность, восхищение, сострадание. Эти слова больше ничего не говорили ему. Орангутан или амеба — какая разница. Цветы на лугу или люди в их жалких больших городах. Он видел в больницах страждущих и увечных, видел, как отчаянно они цеплялись за жизнь. Он резал и крыс, и трупы. Его со всех сторон окружала смерть. Он ходил по туманным улицам и видел нищих, видел, как они ели и как голодали, видел, с каким трудом билось под рубашкой сердце мальчишки, который тащил тяжелую тележку. Он слушал лекции, наблюдал, как в больничных палатах хрипя борются и гибнут живые организмы. Изучал устройство частей тела. Рассматривал половые органы проститутки, с которой переспал, удивительный цветок ее плоти, и его охватывало отвращение.

Так он отгородился от всего, защитился от впечатлений, перестал принимать что-либо близко к сердцу.

Это ужасное состояние — а Джейсон очень остро чувствовал именно его ужас — началось у него после истории с Чиппевой. Занятия в университете только обострили его. Джейсон узнал о нем не из книг. Он никогда не читал ни о чем подобном. Читая о великих творцах прошлого, об их жажде знаний, он представлял себе, что всех их что-то одухотворяло — идеи, стремления, надежды. Что-то двигало ими. Он наблюдал это и у некоторых своих однокашников — христианские идеи, филантропические идеи, социалистические идеи. Или же откровенное низменное желание занять хорошее положение в обществе, карьерные устремления. А иногда и то и другое… Сам он был не похож на них: он был идеалистом, лишенным идеалов. Он был пуст, в нем не было восхищения, не было сострадания. Он жаждал только покоя: не думать, не спрашивать, не быть. Он рыдал от горя в объятиях жалкой уличной девки; испугавшись, она хотела сбежать от него, и он ее ударил. Интересно, как поступила бы на ее месте Чиппева? Наверное, позволила бы ему рыдать, зарыдала бы вместе с ним, обняла бы его. Обними меня покрепче!

Несколько раз Джейсон брал себя в руки. Начинал, например, посещать собрания социалистов, хотел вновь обрести идеалы, обрести сострадание.

Но риторический блеск многих ораторов не трогал его. Он все понимал, понимал их интеллектуальную суть, но только не чувства. Словно издалека, он с болью сознавал их искренность, понимал, что она происходит от того же рационалистического отношения к жизни, какое было свойственно ему; но при этом одухотворена состраданием, стремлением к борьбе против несправедливости. Однако они его не трогали.

Громадным усилием воли он заставил себя очнуться от летаргии, за несколько недель прошел весь курс, но потом вновь пал духом и был не в силах взяться за учебники. С трудом принуждал себя посещать лекции. Книги лежали на столе и что-то злобно шептали ему; при взгляде на них у него всякий раз перехватывало горло.

В то время Джейсона по ночам стали мучить кошмары, бессвязные образы, от которых его бросало в жар, и он просыпался. Они были бессмысленны, однако внушали ему ужас. По голой ветке бегут капли дождя. В туманной дымке стоят два жеребенка. За всем этим скрывалось что-то страшное, неизвестное и невидимое. Так проходили ночи. Днем на него нападали приступы фости.

Но у него были друзья! Его друзья! Манро и Хьюго понимали его! Все дни он проводил с ними, пил, посещал сомнительные заведения, совершал всякие проделки в университете. Манро и Хьюго не одергивали его, если он вечером начинал крушить мебель и драться.

В университете у Джейсона впервые появились друзья. Как и следовало ожидать, Манро и Хьюго не относились к образцовым студентам, эти два безнадежных блудных сына постоянно находились на грани исключения из храма Асклепия. В анатомическом театре они совали окурки сигар в ноздри и уши трупов. Хьюго был маленький, вероломный и угрюмый; Манро — огромный, темпераментный и неряшливый. Их дружба была шумной и утомительной, но Джейсон любил их. В том числе и за то, что с ними он мог смеяться долго и безудержно над чем угодно, надо всем.

Оба друга, как уже сказано, балансировали на грани исключения из университета, и вскоре Джейсон балансировал вместе с ними. Поэтому нет ничего удивительного, что все кончилось так, как и должно было кончиться; не соверши они одной выходки, они совершили бы другую. Джейсон прекрасно понимал, к чему все идет, но даже не пытался остановиться. Все было предопределено ходом событий его последнего года в университете, продиктовано его душевным состоянием и отношением к профессии, к которой он больше не чувствовал призвания; ему был двадцать один год, и он плыл по течению, попойки сменялись апатией, драки — желанием бунтовать, он неумолимо, с уверенностью лунатика приближался к обрыву, словно его вела посторонняя сила, столь же неотвратимая, как начертанный звездами путь.


Последней каплей оказался вечер в анатомическом театре. Все началось достаточно невинно. Вместе с Манро и Хьюго Джейсон засел там с несколькими бутылками медицинского спирта. Ключи раздобыл Манро, и, когда все уже разошлись по домам, они заперлись в анатомическом театре. Им хотелось провести необычный вечер в необычном месте.

В театре было темно и пусто, на столах лежали бесформенные части человеческих тел, прикрытые белыми простынями.

— Не выношу этого запаха, — буркнул Джейсон. — Я никогда не привыкну к нему.

— Мой друг, — добродушно зарокотал Манро, — сейчас ты забудешь о запахе. — Он протянул Джейсону бутылку.

Хьюго вытащил из кармана брюк два огарка свечи и зажег их. Потом друзья сидели, пустив бутылку по кругу, и следили за тенями, плясавшими на потолке и стенах.

Когда первая бутылка опустела, они приступили к осуществлению своего замысла.

Сначала они обошли театр и осмотрели все трупы. Их было много, темой последних занятий была смерть от несчастного случая или в результате насилия — студенты должны были увидеть, как выглядят трупы людей, умерших неестественной смертью.

Один старик напоминал адмирала Нельсона; он угодил под телегу с пивом и потому стал еще больше похож на прославленного морского героя; это был Нельсон после Трафальгарского сражения.

Потом они занялись огнестрельными и ножевыми ранениями, последние не произвели на них большого впечатления. Хьюго повторно проходил этот курс из-за многочисленных пропусков занятий в прошлом году, он все это уже знал и потому с умным видом объяснял Джейсону и Манро, что открывалось их глазам. Ему доставляло удовольствие показывать им шею и лицо повешенного со всеми характерными признаками; Джейсон и Манро с интересом слушали его объяснения. Один покойник умер от отравления, другие — от тяжелых увечий. Все это время друзья продолжали прикладываться к бутылке, но когда они подошли к утонувшему рыбаку, они невольно опустили ее. Несколько минут они молча смотрели на рыбака, утонувшего в Темзе. Джейсон заметил, что лицо Манро словно застыло, да и у него самого в груди тоже что-то дрогнуло.

— Почему он такой страшный?

— Потому что утопленник, — со знанием дела объяснил Хьюго. — Все утопленники так выглядят.

— Они всегда так распухают?

— Да. Ты что, никогда не видел утопленников? Они всегда страшные. Самые страшные из всех покойников.

— Фу, черт! — Джейсон не спускал глаз с синеватого, безобразно распухшего тела. Осторожно потрогал похожую на глину кожу. — Почему она такая твердая?

— По правде сказать, не знаю. Наверное, между жировыми клетками ткани и водой происходит какая-то химическая реакция, из-за которой консистенция жира меняется и он становится твердым.

В разговор вмешался Манро, взгляд у него был застывший.

— И как долго он… извини. — Он прикрыл рот рукой и быстро отошел от стола. В углу он согнулся.

Джейсон не отрываясь смотрел на утопленника. Он закончил вопрос, который не закончил Манро:

— Сколько он пролежал в воде?

— Трудно сказать. Думаю, больше недели. Может быть, две. Потому его так и раздуло.

Джейсон схватил бутылку и сделал большой глоток.

— Вода постепенно проникает в ткань и пропитывает ее, — объяснил Хьюго. — Да, вид у него малопривлекательный.

— Особенно лицо.

— Угу. Черт подери! Утопленник…

— Это простая смерть?

— Ты имеешь в виду легкая?

Джейсон снова глотнул из бутылки и вопросительно посмотрел на Хьюго.

— Как тебе сказать. Сперва вода попадает в дыхательное горло, тонущий пытается задержать дыхание, но это ему не удается. Он делает глубокий вдох и задерживает дыхание на полторы-две минуты. Потом опять делает несколько глубоких вдохов, в результате чего вода попадает в легкие, человек теряет сознание, и после нескольких судорожных вдохов наступает смерть. Это занимает минуты четыре или пять. А может, и меньше, из-за шока. Человек бывает в сознании, или в полусознании, только первые две минуты.

— И потом они всплывают?

— Иногда. Характерное положение утопленника в воде — это лицом и животом вниз, задница и затылок торчат из воды, руки и ноги висят.

— Я понимаю.

— А легкая ли это смерть… Почему ты спросил?

— Да так, я как-то слышал историю про одну утопленницу. — Джейсон замолчал и схватил бутылку. Он долго не отнимал бутылку от губ. Потом продолжал, невнятно, уже захмелев от выпитого: — Это страшная история. По-настоящему страшная. Одна девушка, совсем молоденькая, почти ребенок, утопилась в порожистой реке. Совершенно неожиданно. Никто не знал, что она решила утопиться, ни родители, ни священник. Они и не подозревали, что у нее на уме. Однажды, в конце ноября, она вошла в реку и скрылась, подхваченная течением. Я так и вижу, как она плывет, то под водой, то выныривая на поверхность. Глаза у нее открыты, потому что ей хочется видеть, как все будет, так мне кажется.

Хьюго внимательно наблюдал за Джейсоном, сделавшим еще один глоток.

— Вот такая история, — продолжал Джейсон. — Хочется верить, что это была легкая смерть. Страшная история. Наверное, волосы у нее были распущены — у нее были каштановые волосы — и свободно плыли по воде, а платье на ней было серое. Ее всюду искали, потому что она не вернулась домой, потом начали шарить в реке баграми. Нашли дня через два ниже по течению, она застряла в завале из веток. Ее отнесли домой, шел дождь. Думаешь… думаешь, она тоже так выглядела? — Джейсон кивнул на вздувшийся труп, лежавший на столе.

— Нет, вряд ли. Ведь она пробыла в воде всего два дня.

— Да, верно, — тихо согласился Джейсон.

— А почему?.. Я хотел спросить, почему она утопилась?

— Сперва думали, что она сорвалась и упала в воду, когда шла по берегу. Но она не сорвалась.

— Нет?

— Нет. Не знаю, как это обнаружили. Наверное, когда ее обмывали и обряжали, чтобы положить в гроб… Когда она вот так же лежала на столе и они вытирали ее, это и обнаружилось. Она была худенькая, настоящий птенец, и это было хорошо заметно… Четыре месяца беременности…

В Джейсоне появилось что-то трезвое и ясное, хотя он начал немного гнусавить.

— А потом?

— А потом… потом ее сунули в гроб и закопали в землю.

— А отец?

— Ее отец был лавочником, — усмехнулся Джейсон.

— Я имел в виду отца ребенка.

— Отец ребенка… Отец ребенка… На кого только они не думали. Говорили, будто это был какой-то пастух. Или бродячий торговец. Или цыган. Или какой-нибудь ирландец. Они подозревали кого угодно, только не истинного виновника. А им оказался школьник из той же деревни, все очень просто. Могли бы сразу догадаться. А может, они и догадались. Как бы там ни было, он, приехав домой на каникулы и узнав о случившемся, сам во всем признался. Объявил во всеуслышание. Всем, кто захотел его выслушать. В результате его выгнали из дому. Несмотря на то что это случилось на Рождество. В том селении царили строгие христианские нравы.

— Мало кто по доброй воле признался бы в таком поступке.

— Да, шум был большой. — Джейсон снова глотнул из бутылки.

— Как думаешь, почему он признался?

— Но он зря так поступил. Не потому, что тогда бы он избежал такого шума, а просто это касалось только его. И покойницы, если только покойников может что-либо касаться. Ему следовало догадаться, что его никто не поймет. Признание — жест патетический.

— Но и патетические жесты могут быть продиктованы добрыми намерениями.

— Ты прав, — серьезно согласился Джейсон. Потом он осушил бутылку и разбил ее об пол. — Ура! — закричал он.

Хьюго шикнул на него, и они засмеялись.

Через несколько минут Джейсон впал в буйство, его приятели старались не отставать от него, вот тогда-то все и началось. Вечер в анатомическом театре получился веселый и совершенно ни на что не похожий, очень, очень веселый; Джейсон все видел словно в тумане, это был быстролетный вихрь, дикая пляска впечатлений и событий, и эта пляска проходила примерно так:

ПЛЯСКА СМЕРТИ

Сперва они выпили бутылку

и им стало ужасно весело

Потом они играли с препаратами —

и им было ужасно весело

Они смеялись над женщиной отравившейся газом —

и им было очень неплохо

И вырезали свои монограммы —

ведь скальпель — инструмент универсальный

Потом они нанюхались формалину —

и Джейсона замутило

Они сунули большой палец мертвой ноги в замочную скважину

и он пришелся как раз по ней

Потом переменили местами органы —

в теле одной покойницы

И выпили еще бутылку —

и Джейсон произнес речь в честь покойников

Но потом явился призрак —

хотя они и знали что это всего лишь сторож

Они плясали вокруг сторожа —

и им было ужасно весело

Потом пришли двое в касках —

и веселая пляска продолжалась

Потом пришли еще двое в касках —

и пляске пришел конец.

* * *

На другой день стало известно, что Джейсон Кауард, Пол Хьюго и Питер Манро навсегда исключаются из Лондонского университета. Недопустимый характер их проделки заставил ректора уведомить другие университеты о содеянном ими. Медицинское общество также было уведомлено об этом.

* * *

По голой ветке бегут капли дождя…

В туманной дымке стоят два жеребенка…


Я вижу, как ты идешь вдоль реки, поздняя осень, скоро начнется зима, туман, дождь, все пропитано влагой. Ты любишь такую погоду, любишь гулять под дождем. Ты идешь вдоль реки и смотришь по сторонам. Низкое, серое небо. Вот-вот пойдет первый снег. Если хочешь, я буду держать тебя за руку до самого конца, буду держать твою руку, как держал ее однажды, она лежала в моей, обветренная и теплая. Я отчетливо вижу твое лицо, по нему бегут капли дождя. Тебе грустно? Ты счастлива? До чего ж глупы эти слова — «грустно», «счастлива», — ограниченные, бессмысленные. Будто не бывает таких состояний души, которые нельзя определить словами, состояний, которые находятся за пределами добра или зла? Иди вдоль реки, смотри на бегущую воду, поднявшуюся после дождей. Вода все скроет. Твое лицо открыто. Хочешь, я до конца буду держать тебя за руку? Твое лицо… Острый подбородок выдается вперед, высокий, выпуклый лоб. Необычное лицо. Позволь мне сейчас держать теья за руку. Великий, вечный дождь! Поговори с ней, пока она еще идет, расскажи, что лошади на лугу жмутся друг к другу, они положили головы друг другу на спины, чтобы прикрыть от дождя. Бегущая вода смеется, смеются капли и манящие водовороты. Ты слышишь их смех? Думаю, ты ни о чем сейчас не жалеешь, думаю, ты идешь вдоль реки потому, что тебе этого хочется, потому что ты — такая, как есть, и знаю, ты думаешь только о том, что считаешь правильным. Но все-таки… все-таки мне бы хотелось, чтобы ты услышала дождь. Послушай его, если можешь. Мне бы хотелось держать тебя за руку. Ты не сумасшедшая. Я ничего не знаю о тебе, и ни о ком я не знаю столько, сколько о тебе. Вот моя рука, если хочешь. Не надо бояться. Я больше не говорю, я молчу. И пытаюсь уверить себя, что ты думаешь сейчас обо мне. Это глупо. Утешение. Я представляю себе, что сжимаю твою руку. Здесь река делает поворот. Здесь над водой свисает черная ветка. Твоя рука…

* * *

В маленькой мансарде было душно и жарко. Джейсон лежал в постели и не мог проснуться. Неясные, смутные видения скользили сквозь него; большие мотыльки с коричневыми, покрытыми пыльцой крылышками и склизкие распухшие личинки окружали его со всех сторон, ему чудились разлагающиеся тела, берцовые кости, щиколотки… Он через силу сел, и комната закачалась у него перед глазами. Ослепительно яркий четырехугольник окна в потолке задал ему какой-то вопрос, но спросонья Джейсон не нашел на него ответа. Он встал, и в глазах у него потемнело, открыв окно, он впустил в комнату свежий воздух. Сделал несколько глотков тепловатого чая прямо из чайника, пошатываясь, вернулся к кровати и лег.

Он лежал долго, силясь понять, что с ним произошло. Иногда его начинало лихорадить, иногда в комнату заходили люди, он прекрасно знал их, однако делал вид, что не знает. Тогда они уходили. Наконец он встал и попытался побриться, но руки его не слушались, и он порезался. Должно быть, у него была высокая температура. Потом все опять поглотила тьма.

Очнувшись, Джейсон увидел в комнате двух незнакомых мужчин в цилиндрах; освещенные ярким утренним светом, они озабоченно смотрели на него. Он притворился, что не замечает их, но они не исчезли. Тогда он понял, что они настоящие.

— Ты не узнал нас, Джейсон?

Конечно, узнал… В них было что-то знакомое.

— Я адвокат Скотт. А это доктор Фоле. Его ты, кажется, последний раз видел… когда решался вопрос о твоем имуществе.

Ах да…

— Ты плохо выглядишь, мой мальчик. Надеюсь, доктор, вы его осмотрите?

Только бы он не стал меня вскрывать.

— Я беседовал с твоими приемными родителями. О случившемся. Но они и слышать не хотят о том, чтобы ты к ним вернулся. После той истории. С девушкой.

С какой еще девушкой?

— Кроме того, если помнишь, тебе придется возместить ущерб, нанесенный отцу девушки; после того как ты избил его, он оглох. Твои дядя и тетя опозорены. Зачем тебе понадобилось еще и бить его?

Этого я и сам не понимаю.

— По правде сказать, это ему следовало избить тебя.

А он так и сделал, если считать, что колбаса может вложить силу в свои удары.

— Гм-м… Я вижу, ты плохо себя чувствуешь, и не хочу бранить тебя. Тебе уже двадцать один год, Джейсон, ты больше не состоишь под опекой своих дяди и тети, да и под моей тоже. Однако мы с доктором Фолсом хотели бы помочь тебе. Ты совершил позорный поступок, но мы уважаем память твоего отца.

Как приятно.

— Мы попытаемся восстановить тебя в университете, Джейсон. Мы оба поручимся за тебя. Скажем, что тебя сбили с пути твои приятели. Кстати, их родители уже отправили своих отпрысков в море простыми матросами. Мы попытаемся вернуть тебя в университет. Правда, от твоего наследства осталось не так уж много, но можно индоссировать векселя и получить заем, тогда ты мог бы закончить образование. Ты меня слышишь? Отвечай же. Скажи хоть что-нибудь. Ты еще даже не поздоровался с нами. Доктор, я думаю, вам следует осмотреть его.

— Добрый день, — сказал Джейсон, когда доктор склонился над ним.

— Добрый день, — приветливо отозвался старый доктор. — Что с тобой?

— Я не хочу изучать медицину, — тихо сказал Джейсон.

— Прости?

— Я не хочу продолжать занятия.

Доктор и адвокат переглянулись.

— Не верю своим ушам, — сказал адвокат Скотт.

— Я понимаю, что вами движут лучшие побуждения, — не очень уверенно проговорил Джейсон. — Но из этого ничего не получится. Я все равно не выдержу. Мне не хочется возвращаться в университет.

В глазах у старого доктора застыло добродушное изумление. Потом доктор осмотрел Джейсона и выписал ему укрепляющее.

— Это уже какой-никакой, а выбор, — сказал он наконец.

— Ну, знаете ли, — заметил адвокат Скотт.

— Но это правда. Я уверен, что не хочу изучать медицину.

— Тогда нам здесь больше нечего делать. — Адвокат был разочарован.

— А чего тебе хотелось бы, мой друг? — спросил доктор.

— Пока что мне хочется только лежать здесь. Хочется, чтобы меня оставили в покое. С вашей стороны было бы очень любезно, если б вы оставили меня в покое.

— Хорошо-хорошо. — Доктор Фоллс встал. Адвокат Скотт быстро ушел, но доктор обернулся в дверях.

— Должен сказать, что ты совершенно не похож на своего отца, — сказал он.

И Джейсон улыбнулся, от счастья.


После этого Джейсон года два провел на лондонском дне. Он быстро растратил оставшиеся деньги, и его платежеспособность сильно уменьшилась. Вскоре ему пришлось жить в долг, чтобы миссис Буклингем ничего не заподозрила. Он заложил свои учебники и оставшиеся у него медицинские инструменты и приборы. Жить ему было решительно не на что, но и придумать какое-нибудь занятие по душе он тоже не мог. То, с чем он столкнулся на лондонском дне, почти не осталось в его памяти. После всего случившегося его окружало безмолвие. Мучившие его необъяснимые состояния души постепенно прошли, и приступов ярости у него тоже больше не было. Совершенно случайно он понял, как можно зарабатывать себе на жизнь; на эту мысль его натолкнуло одно событие, а все началось с того, что как-то зимним вечером его неожиданно навестил Манро. Манро отпустили на берег, и он зашел к старому другу. Джейсон искренне обрадовался ему, потому что, за исключением миссис Буклингем, разговаривать ему было не с кем.

У Манро все было в порядке, за время, проведенное в море, он окреп и остепенился. Он вытащил Джейсона в город, угостил хорошим обедом и не одной кружкой пива. Они поговорили о Хьюго — где-то он сейчас (они так никогда и не узнают, что сталось с их третьим товарищем). Потом Манро рассказал о своей морской жизни (Джейсон никогда больше не увидит его после того вечера).

И потому, что Манро на другой день снова уходил в море, и потому, что Джейсону уже больше года было не с кем поговорить, в нем что-то изменилось. Он вдруг стал другим. В тот вечер его словно прорвало и он все рассказал Манро, излил душу другу, который завтра уйдет в море и унесет с собой его историю. Джейсон начал неуверенно, но, разговорившись, стал свободно и откровенно рассказывать о своей жизни. Он поведал другу, что не знает самого себя, что он не тот, за кого его принимают, и что за всю свою взрослую жизнь он так и не понял, кто же он на самом деле.

Манро слушал и почти не задавал вопросов. Джейсон не был уверен, что друг понимает его. Но это было не важно.

В тот вечер словно что-то кончилось и сменилось чем-то другим. Поэтому все, что случилось потом, казалось Джейсону правильным. Они бродили по городу, пили еще, беседовали, хмель их был здоровым и бодрящим. Из одного заведения они прямиком направлялись в другое. Побывали они и в мюзик-холле, где от души смеялись над представлением.

И наконец посетили крысиную травлю. Джейсон не хотел идти туда, но Манро настоял, и Джейсон даже не заметил, как оказался в этом вонючем заведении. Это было известное заведение на Флит-стрит, где в свое время отличался легендарный бультерьер Билли. Теперь заведение рекламировало другого бультерьера, который, когда бывал в ударе, даже превосходил старика Билли. Его звали Иаков, на афише он был изображен оскалившимся, с пеной на морде, из пасти у него торчали крысы.

Вокруг маленького квадратного манежа уже царило оживление. Только что закончилась первая травля, и служители убирали с манежа окровавленные останки крыс. Зрители спорили о том, сколько серых бестий убила предыдущая собака за положенные двенадцать минут — двадцать восемь или двадцать девять. Двадцать девятая крыса очнулась во время уборки, но результат был уже объявлен, и поставившие на двадцать восемь, а не на двадцать девять орали от возмущения; они кричали, что их надули, и злобно косились на счастливых победителей, подсчитывавших свой выигрыш. Зрители, которые не делали ставок, потому что у них либо не было денег, либо они их уже проиграли, тоже орали, главным образом чтобы усилить шум. Букмекеры невозмутимо ходили среди разгневанных пьяных мужчин и принимали новые ставки, словно ничего не случилось, они старались утихомирить страсти, уверяли, что спорить не о чем и лучше не опоздать и сделать ставку на Иакова, который через несколько минут начнет свой раунд. Вот тут действительно можно загрести кучу денег. Делайте ставки, джентльмены, торопитесь, делайте ставки! Зрители пили, делали ставки и орали друг на друга. Не обращая внимания на этот шум, служители с добродушным видом ходили по деревянному манежу и готовили его к следующему выступлению; они были в высоких сапогах и кожаных перчатках, предохранявших от крыс, но в остальном походили на двух банковских клерков, только без сюртуков и галстуков; один был маленький, толстый и лысый и все время загадочно улыбался, другой — тощий, с напомаженными черными волосами. Из-за жары они оба лоснились от пота и были совершенно трезвые, ибо их несколько необычное ремесло требовало внимания и проворства, иначе они могли пострадать сами.

Джейсона прижали к манежу. Он чуть не потерял сознания от нестерпимой жары и вони, царивших в Этом небольшом переполненном помещении, воздух был спертый, пахло табачным дымом, потом и перегаром, к этим запахам примешивался запах блевотины и собачьих экскрементов; угадывался здесь и еще один запах, навязчивый, сладковатый, удушливый. Это был запах самого манежа, его исцарапанного деревянного пола, на котором происходили бои. Из соседнего кабачка сюда долетала музыка, там танцевали; на какой-то миг Джейсон, охваченный ужасом, чуть не потерял самообладания. Его спасла твердая рука друга, легшая ему на плечо.

— Ты никогда здесь не был?

Джейсон отрицательно покачал головой. Ему хотелось растолкать толпу и вырваться отсюда, но давка вокруг манежа заметно усилилась, зрители, выходившие в кабачок выпить, теперь вернулись — приближалось главное событие этого вечера. Джейсона и Манро прижали к невысокой загородке, и путь к отступлению был отрезан. Джейсон решил остаться. У него вдруг появилось желание увидеть это зрелище, изучить его, насладиться им до конца. Ему в его неуравновешенном душевном состоянии казалось, что, наблюдая за происходящим, он найдет правду о человеке. Помещение было заполнено сотней мужчин, тесно прижатых друг к другу, старых и молодых, одни были чуть ли не в лохмотьях, другие в пальто и соломенных шляпах. Они не обращали внимания друг на друга, только ждали, когда наконец выпустят крыс и поставленные деньги перейдут из одних рук в другие. Даже под потолком, на галерке, толпились люди, они, как пьяные львы, боролись за лучшее место. Джейсона удивило, что среди зрителей было и несколько женщин, особенно его поразила одна очень молодая хорошо одетая дама лет двадцати; она пришла в сопровождении двух мужчин в черных пальто и цилиндрах, наверное, это были ее лакеи или кучера. Они охраняли молодую даму от особенно нахальных зрителей; она сидела на галерке и смотрела вниз на манеж светлыми, холодными глазами. Джейсон успел заметить, что она очень красива, и тут же шорох нетерпения прокатился по публике. После этого воцарилась звенящая тишина, и все взгляды обратились к дальнему углу манежа.

Настал выход Иакова. Он оказался удивительно небольшим псом, гораздо меньше, чем представлял себе Джейсон, — черный, с белыми пятнами, коротким хвостом и острыми ушами. Принюхиваясь, Иаков прошелся по манежу, вид у него был самый невинный, и трудно было заподозрить его в недобрых намерениях. Однако, по мнению Джейсона, в нем было что-то не сулившее добра, и он не вилял хвостом. Иаков был похож на Эрнеста, собаку, которая была у Джейсона в детстве. Издали при беглом взгляде могло показаться, что это та же самая собака. Но и разница между ними была очевидна, огромная разница, только Джейсон не мог определить, в чем именно она заключалась.

Послышались какие-то крики. Манро тронул его за плечо, чтобы он не отвлекался. Джейсон увидел, что один из служащих манежа перешагнул через заборчик с большой железной клеткой в руках. Другой тем временем крепко схватил Иакова за ошейник. И тут Джейсон понял, откуда неслись крики.

В железной клетке было не меньше сотни крыс, и все они орали — не пищали, нет, это были орущие крысы — Джейсон вздрогнул от омерзения. Служитель привычно сунул руку в клетку и стал гроздьями за хвосты швырять крыс на манеж.

Поведение пса сразу же изменилось. Он тихо зарычал, дернулся в своем ошейнике и прижал уши. Когда на манеже было уже достаточно крыс, прозвучал гонг, и второй служитель отпустил Иакова.

Крысы — в основном это были большие амбарные крысы — подняли невообразимый шум и бросились врассыпную от ринувшегося на них пса; царапая отвесный заборчик манежа, они лезли друг на друга, чтобы выбраться оттуда и спастись. Но сверху к заборчику была прибита планка, которая препятствовала бегству. И все время крысы орали так громко, что почти заглушали восторженные вопли публики.

Иаков больше не рычал. Он беззвучно метался от крысы к крысе и с молниеносной быстротой умерщвлял их; если он не сразу отпускал убитую им крысу, служитель манежа тут же выдергивал ее у него из пасти. Некоторые крысы были намерены защищаться, но не успевали пустить в ход свои острые зубы — Иаков их опережал. Он действовал целеустремленно, тихо, лишь коротко всхлипывая над каждой крысой, и быстро очищал манеж от этих тварей. На другом конце манежа начали выпускать из клетки новых крыс.

Джейсон как зачарованный следил за травлей. Теперь ему было ясно, что Иаков нисколько не похож на Эрнеста. И разница заключалась в том, что в этом крысогубе было что-то почти человеческое. Это был холодный, расчетливый убийца, четвероногий хвостатый стратег. И его хвост не вилял, он был поднят вверх, как у скорпиона. Джейсона поразило, что этот пес умеет думать, тогда как его Эрнест и все другие собаки просто жили: они играли, дрались, ели. Это-то и было жутко. Травля крыс отвратительна сама по себе, но поведение в ней собаки наводило ужас.

Еще не прошла и половина двенадцати минут, отпущенных Иакову на манеже. Один из служителей отбрасывал убитых крыс на специально отгороженное место, где мальчишка считал их и ставил мелом на доске крестик за каждую крысу. Другой служитель, маленький и толстый, подкидывал на манеж новых крыс. Иаков расправлялся с ними, тратя по нескольку секунд на каждую. По ходу борьбы было видно, что Иаков вот-вот установит новый рекорд, и публика выла от нетерпения — самые отчаянные поставили на сто пятьдесят крыс и даже больше. Морда и шея у Иакова покраснели от крови, он был неутомим.

Но одно непредвиденное обстоятельство изменило весь ход травли. Когда до конца оставалось чуть больше трех минут, внимание Иакова привлекла застывшая перед ним необычно большая белая крыса, очевидно альбинос. Иаков холодно ринулся на нее, но крыса отпрянула в сторону и снова остановилась. Не в пример своим товаркам, она не бросилась наутек, ища спасения в ближайшем углу. Это повторилось еще раз, Иаков, науськиваемый публикой, прыгнул на крысу, и крыса, как белый мяч, отскочила на другое место. Тут уж Иаков забыл об остальных крысах и стал травить белую. Зрители выли от восторга, это было ново и неожиданно. Долго казалось, что белая крыса слишком хитра для Иакова, она металась по манежу, как белая молния. Иаков не мог оторвать от нее глаз, крыса оскалилась на собаку, и у Джейсона вырвался крик; с этой минуты он выл вместе со всеми, он забылся, давая выход ярости и жажде крови, как и все остальные зрители. Он не знал, кого поощряет своим криком, крысу или собаку, но остановиться уже не мог.

На мгновение все решили, что Иаков наконец схватил строптивую крысу, но оказалось наоборот — крыса впилась ему в загривок, и Иаков принялся кидаться из стороны в сторону, чтобы стряхнуть ее с себя. Вот теперь он залаял и зарычал, и восторг публики достиг апогея. Даже невозмутимые служители манежа исступленно били кулаками в ладони и вопили почище публики. Казалось, белая крыса уже не отпустит Иакова, это было бы сенсацией сезона — чемпион побежден одной из крыс! Иаков с яростным рычанием пытался сбросить болтающуюся на нем крысу.

Чей-то дружеский голос тихо шепнул Джейсону на ухо:

— Видишь, как Иаков борется с ангелом?

Джейсон оцепенел. Он перестал вопить и огляделся, ища того, кто произнес эти слова, но никого не увидел. Его окружали только орущие и ликующие зрители, слишком возбужденные, чтобы сказать нечто подобное. Манро тоже не мог этого сказать, он стоял по другую сторону от Джейсона и орал вместе со всеми.

Когда растерянный Джейсон снова повернулся к манежу, Иаков наконец сбросил с себя злополучную крысу, она упала на спину, на секунду замешкалась, и пес успел схватить ее.

И тут же ударил гонг. Двенадцать минут истекли. Публика воем приветствовала немного потрепанного Иакова, который трусцой покидал манеж. Крыс быстро швыряли на огороженное место и считали. Служители явно устали. Мальчишка с мелом встряхивал каждую крысу — на этот раз ни одна из них не должна была очнуться. Результат оказался ниже ожидаемого из-за непредвиденной схватки в конце, однако был достаточно высок: за двенадцать минут Иаков умертвил семьдесят девять крыс. Публика снова завыла, трудно сказать, от разочарования или от восторга.

— Как ты себя чувствуешь? — Манро смотрел на Джейсона.

— Что? — не понял Джейсон.

— Тебе нехорошо? Хочешь уйти?

— Да. — Джейсон кивнул. — Пойдем отсюда.

Они стали пробираться к выходу. Вокруг букмекеры рассчитывались с игроками. На ходу Джейсон заметил, что один из слуг в черном, которых он видел с молодой красивой дамой, получил у букмекера толстую пачку денег. Значит, она угадала и выиграла.

Они вышли на улицу.


В тот же вечер он нашел в снегу девушку.

Он возвращался домой один, нетвердой походкой, дрожа от холода; в воздухе чувствовалось морозное дыхание первого снега. Вокруг него танцевали снежинки, тихо, как маленькие белые мотыльки. Они вдруг появлялись в лучах газовых фонарей или в свете, падавшем из окон, и снова скрывались в темноте. Если холод продержится до утра, утром все будет в снегу. Джейсон замерз. Один раз он поскользнулся и упал на колено, брусчатка была скользкая, грязь, всегда покрывавшая ее, превратилась в густую ледяную кашу.

На улице из-за снега было тише, чем обычно в это время суток. Джейсону попалось лишь несколько одиноких прохожих, две ночные пташки, парочка пьяных и полицейский с длинными, закрученными кверху усами. Кончики усов у него побелели от снега. На Готгнем-Корт-роуд, уже недалеко от дома, Джейсона охватило тягостное, необъяснимое чувство, чем-то похожее на страх одиночества, — оно стеснило ему грудь и вызвало желание плакать. Словно снегопад и холод, пустынная снежная улица и зрелище, которое он видел вечером, прорвали некую плотину. К нему вернулся детский страх одиночества и темноты.

Почти во всех окнах, смотревших на улицу, свет был погашен, тусклые серые стекла напоминали вялые, повисшие паруса. Джейсон вспомнил шхуны на Темзе, которые он видел, когда был ребенком, шхуны, окутанные туманом и дождем. Неожиданно перед ним отчетливо возникла одна картина из того времени: холерная шхуна. На ее борту под мертвыми, висящими парусами в муках умирали люди; у команды не было сил спустить паруса; на топе грот-мачты был поднят грязно-желтый флаг, предупреждавший об эпидемии. Всю долгую весну эта шхуна стояла недалеко от Сент-Сейвор. Каждый день прохожие останавливались на берегу и смотрели на отверженную шхуну. Казалось, весна никак не может до нее добраться. Ходили страшные истории о том, что творилось там на борту. Судно береговой службы регулярно подходило к шхуне, на нем привозили белые деревянные гробы, и какой-то человек поднимался на борт. Это был доктор. Когда служебное суденышко уходило, оно увозило гробы обратно, но уже не пустые. Маленькому Джейсону часто снились страшные сны про эту шхуну, снились даже после того, как в один прекрасный день шхуна вдруг исчезла.

Теперь эта шхуна пригрезилась ему по дороге домой. Снег повалил сильнее, и расстояния между газовыми фонарями постепенно заметно увеличились. Нельзя отрицать: он жил в трущобах. И может быть, уже стал одним из этих безликих. Его готовили для другого. Он вспомнил отца и мать, они прочили ему лучшее будущее.

Да, он стал одним из безликих. Если нынче ночью он бросится с моста Ватерлоо и позволит течению Темзы унести себя, что от этого изменится? Ничего, ни для Бога (в которого он не верил), ни для людей (в которых он в свои мрачные минуты тоже не верил). Миссис Буклингем, наверное, заявит, что ее жилец пропал. И недели через две они сложат его вещи и одежду в ящик и увезут. Диван принадлежит мне, скажет, наверное, миссис Буклингем. И лишь две-три пожелтевших фотографии будут еще некоторое время свидетельствовать о том, что у него было когда-то лицо, а потом и их унесет поток жизни: пожары, войны.


Когда наступает ночь, люди делаются одинокими, как снежинки, падающие с серого свинцового неба. Иногда мы пролетаем мимо уличного фонаря, и тогда нас становится видно; на одно мгновение нас можно отличить друг от друга, мы становимся видимыми, реальными. Мы существуем. Потом мы снова исчезаем в серой мгле, и земля притягивает нас к себе.


Если бы я не был так пьян, я не стал бы мучить себя подобными мыслями, думал он. Думай о чем-нибудь другом, Джейсон, вспомни какой-нибудь веселый вечер или хорошенькую девушку.

Но веселые вечера казались ему теперь миражами, тонкой восковой кожей на почерневшем мертвом лице.

Вспомни какую-нибудь песню. Да, верно. Надо спеть какую-нибудь песню, которая согрела бы его, пока он не доберется до дому. Он начал петь «Воздух Лондондерри», но против обыкновения эта песня не принесла ему утешения. Потом он запел «Зеленые рукава», однако и она звучала невесело. Джейсон сердито топнул ногой и упал. Некоторое время он барахтался в снежной каше и не мог встать. Ему стало страшно — не дай Бог, он так и останется здесь лежать, — и тогда он заметил, что у него текут слезы, те слезы, которым он не давал воли. Джейсон чертыхнулся. Если бы он не был так пьян!

Наконец он снова стоял на ногах и даже вспомнил песню, которая могла его утешить, она сама явилась к нему и отодвинула прочь образ холерной шхуны:

Появилось в нашей гавани

Судно ясным днем

Из неведомого плаванья.

Божий Сын на нем.

На душе у Джейсона сразу стало светлее. Он вспомнил, как ее исполнял хор мальчиков на Бетнал-Грин-роуд, вспомнил рождественские богослужения в церкви.

У штурвала Сила Крестная —

Лучший рулевой.

Паруса — Любовь Небесная.

Мачта — Дух Святой.

Да, это помогло. Мелодия была очень красивая. Он пел по очереди второй и третий голос. Продолжая петь, он завернул за последний угол:

С чем оно сюда явилося?

Это Благодать…

Джейсон остановился. Перед ним возле бочек с золой в снегу лежал человек. Он шагнул к этому несчастному и снова остановился, замер. Это была девушка, одна из тех бесчисленных пташек, из тех безымянных, которыми был наводнен город. Одета она была бедно — темная обтрепанная юбка, блузка, жакет. Голые ноги на фоне снега казались синими, как у покойника. У нее не было даже платка на голове. Темные волосы были закручены на затылке в жалкий узел.

Джейсон выпрямился и подошел к ней, хотел нагнуться, но вдруг подумал, что девушка мертва. При мысли, что ему придется прикоснуться к трупу, его замутило, и холерная шхуна снова всплыла в его воображении. Потом он все-таки нагнулся и потряс девушку.

Она лежала лицом вниз. Он перевернул ее на спину, узел распустился, и Джейсону пришлось смахнуть волосы, упавшие ей на лицо. Он сел на корточки и посадил ее, прислонив к своим коленям. Она была неимоверно худа, глазные впадины были залеплены грязью и снегом. Даже в темноте Джейсон разглядел, что девушка бледна как снег.

Она умерла, подумал он и похолодел. Но тут же сообразил, что девушка не окоченела, нет, ее тело мягко лежало у него на коленях. Он задумался… Rigor mortis, трупное окоченение, наступает обычно через полчаса или час после смерти, на морозе — немного быстрее. Он провел рукой по ее шее — она была холодная, но не ледяная — и нащупал пульс; через равные промежутки времени его пальцы ощущали слабые, но явственные удары.

Слава Богу, ты жива, подумал он. Потом смахнул снег с ее лица, с ушей, похлопал по щекам. Девушка не реагировала. Он похлопал еще несколько раз, потряс ее. Тогда она начала проявлять едва заметные признаки жизни: у нее дрогнули веки, рот приоткрылся, и она издала короткий стон, даже не стон, а вздох.

Джейсон был доволен результатом. В то же время он думал: что мне делать, если сейчас кто-то пройдет мимо? Например, полицейский? Ведь они подумают… О, черт!

— Вставай, девочка! — довольно громко сказал он.

Но она опять перестала проявлять признаки жизни. Он сильно встряхнул ее:

— Проснись же! Нельзя здесь лежать!

На этот раз она сделала попытку открыть глаза, даже попробовала остановить на нем взгляд, но это у нее не получилось. Глаза закатились и стали видны белки; Джейсон встревожился: может, она больна или очень пьяна? В таком случае ему будет трудно поднять ее на ноги. В самом деле, от нее слегка пахло джином. Наверное, она споткнулась, упала и не смогла встать, ведь он и сам только что боялся, что не сумеет подняться. А может, кто-нибудь ударил ее и хотел воспользоваться ее беззащитностью, но его спугнули? В этом районе такое случалось нередко. Он взглянул на узкую полоску неба между домами. Оттуда валил густой, холодный снег. Освещенные городом облака были красновато-серые.

Он снова опустил голову и увидел большие темные глаза, испуганно и отрешенно смотревшие на него.

— О! — воскликнул он. — Ну как, пришла в себя?

Она молчала, не спуская с него глаз. На лицо ей падали и тут же таяли снежинки.

— Ты знаешь, где ты? — спросил он. Ему хотелось поскорей уйти домой.

— На небесах, — уверенно ответила девушка.

— Что? Нет, девочка, ты не на небесах. Ты лежишь на улице, на Барнарт-элли. Я нашел тебя здесь.

— О!

— Я думал, ты умерла. Наверное, ты упала и не смогла встать?

Она не ответила, ее глаза снова закрылись. Джейсон изучал ее худое некрасивое лицо. Глазные впадины были глубокие и темные, скулы и нос заострились. Лет ей было семнадцать, от силы восемнадцать. Но в ней было что-то старушечье… А глаза… Такие глаза бывают только у очень старых людей, уже не узнающих мира, в котором живут, забывших, кто они, и не жаждущих ничего, кроме смерти. Он вспомнил свою бабушку, умершую, когда ему было шесть лет. У нее тоже были такие глаза, они сверкали, как черные угли в глубоких круглых колодцах. Бабушка каждый день забывала, что Джейсон ее внук. Никого не узнавала. Он боялся ее.

Такие глаза были и у этой тщедушной девушки, упавшей в снег. Старушечий взгляд. Лоб и верхняя губа были уже отмечены болью, серые губы в темноте казались синими. Что-то в ней напоминало…

И вдруг все ночные пташки и все цветочницы Лондона — несчастные оборванки, бродящие по улицам, — словно воплотились в этом хрупком воробышке, лежавшем у него на коленях, ожили, стали реальными существами и обрели в нем свое лицо. Тут же он вспомнил, что не только у стариков бывают такие глаза — такой взгляд часто бывает и у детей, когда они очень серьезны или чего-то боятся. Ну, очнись же, думал он. Ты замерзнешь, если останешься лежать здесь.

Но она в эту минуту была опять где-то далеко отсюда. Стало еще холоднее, наверняка температура опустилась намного ниже нуля, дул ветер, и валил снег. Прошли томительные полчаса, Джейсон всячески пытался растормошить девушку, чтобы влить ей в рот несколько капель бренди из своей фляжки. Он больше не думал о холере или о том, что девушка грязная. Не думал и том, что кто-нибудь может пройти мимо, он уже ни о чем не думал, и его хмель прошел. Чем меньше девушка выражала готовности встать на ноги, тем настойчивей он становился — им владело чувство какого-то счастливого страха, потому что он все еще был напуган. Он промок и весь перепачкался. Ты должна встать, подумал он, потом повторил это вслух.

И тут же на улице, которую пересекал этот переулок, раздался заливистый смех; кто-то, наверное, стоял там и смеялся над ними, но Джейсону все было безразлично, он даже не оглянулся. Смех был долгий и злобный, но мужской или женский, Джейсон понять не мог. Один приступ смеха следовал за другим, человек сипел и хрипел, то ли от злобы, то ли в судорогах. Смех как будто причинял ему боль. Джейсон не обращал внимания на эти звуки, он хотел только поднять девушку на ноги и увести прочь, но она не желала помогать ему. Тогда он решительно поднял ее на руки и медленно, осторожно понес по Барнарт-элли, не оглядываясь назад. Наверное, это было даже рискованно, потому что переулок с каждым шагом становился все темнее. За спиной у Джейсона послышался последний короткий взрыв смеха, и все стихло. Никаких удалявшихся шагов Джейсон не слышал — снег покрывал улицу толстым ковром. Он почти не слышал и собственных шагов. Зато отчетливо слышал, как от напряжения стучит его сердце. Слышал свое пыхтенье. Один раз ему пришлось приподнять девушку — она едва не выскользнула у него из рук; голова девушки легла ему на плечо, и он услыхал ее дыхание, слабое и прерывистое. От нее пахло чем-то горьковатым — дешевыми духами или помадой для волос.

Наконец он добрался до Буклингемского дворца. Теперь важно не разбудить хозяйку, миссис Буклингем. Хорошо бы уши у нее были такие же грязные, как и все остальное, хорошо бы она ничего не услышала!

Только когда ему удалось открыть парадную дверь и внести девушку в вестибюль, он осознал, что несет ее к себе домой. И мгновенно понял всю нелепость своего поступка: он и в мыслях не имел ничего подобного, хуже того — это было просто глупо. Кто знает, что она выкинет у него в комнате? И что сделает миссис Буклингем, если проснется и обнаружит их? Девушку следовало отнести в другое место. Туда, где о ней позаботятся, накормят, уложат спать, обуют, оденут. Что если она ночью умрет? Или у нее начнется воспаление легких? Нет, ее место не здесь, а в доме для таких, как она.

Но Джейсон не слышал, чтобы где-нибудь были такие дома.

Поэтому он с девушкой на руках бесшумно поднялся по лестнице в свою мансарду. Привычно, не зажигая света, он положил ее на диван, служивший ему постелью. Нашел на столе спички, зажег лампу и бросил в камин угля. Вскоре огонь разгорелся. Он поднес лампу к дивану и оглядел девушку. Казалось, жизнь понемногу возвращается к ней, но, быть может, его обманывал свет лампы. Глаза она не открывала. Он потрогал ее руку, рука все еще была холодная — он вдруг заметил, что девушка насквозь промокла. Воспаление легких, снова подумал он. С той же боязливой решительностью, что и раньше, он раздел девушку, деловито и осторожно, как это сделал бы заботливый отец или врач. Одежду он повесил сушить к камину. Кроме жакета, на ней была только блузка и юбка, и больше ничего, даже чулок.

После этого он растер ее старым шерстяным шарфом. Она была необыкновенно худа; он мог бы пересчитать все ее ребра. На теле у нее было несколько синяков. Без одежды она выглядела совсем подростком, почти ничто не говорило о том, что это взрослая женщина. Груди только наметились, худые бедра, ляжки, тонкие, как у мальчика. Волосы на лобке были всклокочены и напоминали маленького мертвого цыпленка… На ум ему пришло слово: заброшенная.

Он укутал ее одеялом и подложил под голову подушку. Себе же устроил постель на полу перед камином. Прежде чем раздеться, запер дверь. Потом погасил лампу и забрался под одеяло. Взглянул в окно на потолке. Снег все еще шел.


Унылый белый свет заливал комнату через окно. Виднелся маленький белый лоскуток неба над крышей. Крыши тоже были белые. И эта белизна струилась в комнату, делая прозрачными все предметы.

Рука лежавшей на диване девушки свесилась на пол. Сейчас эта бледная худая рука выглядела хрупкой, как стекло или алебастр. Она застыла, изящно изогнувшись и словно показывая на что-то — указательный палец касался пола.

Джейсон спал. Ни он, ни кто-либо другой не видел, как красива рука девушки при этом свете. Спящих разделяла комната со всеми ее предметами — трубка в пепельнице, пустая бутылка (сейчас она казалась изумрудной), пара изношенных галош, щербатая кружка, футляр со скрипкой. Все это стояло или лежало в ожидании, когда сюда снова вернется жизнь. У камина висели пальто и брюки Джейсона рядом с жалкой, безжизненной одеждой, которую он снял с девушки. И не было никого, кто мог бы все это увидеть.

Наконец девушка подтянула руку к себе. Она озябла.


Вскоре девушка проснулась. Одеяло наполовину сползло с нее, и она натянула его до подбородка. Удивленно огляделась. Приятно было проснуться одной в этой комнате, на этом красном потертом диване. Глаза ее скользнули по футляру со скрипкой.

Несколько минут она лежала неподвижно, пытаясь вспомнить, что случилось накануне вечером и что привело ее сюда. В памяти мелькали какие-то отрывистые картины, но в единое целое они не складывались. Последнее, что она помнила из вчерашнего вечера, был снег. Но здесь в комнате было тепло, девушку окружал мир и покой, и она думала, что она здесь одна. Поэтому девушка еще плотнее закуталась в одеяло и закрыла глаза, на ее сомкнутых губах играла счастливая улыбка. Она задремала, ей не хотелось ломать голову над тем, как она попала сюда. Ей уже случалось просыпаться в незнакомых местах. Придет время, и она все узнает.

Но вскоре сон слетел с нее — ей захотелось помочиться.

Джейсон проснулся от движения в комнате. Сперва он удивился, обнаружив, что лежит на полу перед камином, но тут же вспомнил все события минувшей ночи. Он приподнялся и глянул на диван. Возле дивана наклонившись стояла эта незнакомая девушка и как будто чего-то искала. Джейсон кашлянул. Девушка испуганно выпрямилась.

— Господи, вот напугал! — воскликнула она. — Не знала, что здесь кто-то есть. — От дивана Джейсона отгораживал стол.

Джейсон растерялся — девушка была совершенно голая, и она явно не стеснялась. Теперь, после сна, она выглядела уже не так, как вчера вечером.

— Что ты ищешь? — спросил Джейсон. Краем глаза он видел, как она заглядывает под диван. И вдруг догадался. — Горшок под окном.

Она хихикнула, прошла через комнату и, найдя горшок, решительно села на него. Лицо у нее стаю задумчивым.

С ней не оберешься неприятностей, подумал Джейсон. Надо выпроводить ее отсюда.

— Прости, — сказала она наконец. — Я так долго терпела. — Она снова хихикнула.

— Ничего страшного, — сказал Джейсон. — Как тебя зовут?

— Эмма. — Она встала. — А тебя?

— Джейсон. Послушай, Эмма, ты помнишь, что ночью лежала на улице и чуть не замерзла насмерть?

— Правда? — Она с искренним удивлением уставилась на него.

— Да. Я не мог оставить тебя там… В общем, я притащил тебя сюда.

— Господи! — воскликнула она. Джейсон как будто ждал чего-то другого, а может, этот способ выражения благодарности показался ему несколько странным. Но в ее голосе звучало тепло и удивление. Некоторое время она молчала, обдумывая услышанное.

Вдруг она быстро подошла к дивану и легла.

— Иди сюда, — позвала она Джейсона и похлопала рукой по спинке дивана. — Здесь так тепло и уютно.

Джейсон невольно встал и подошел к дивану.

— Чего ты хочешь? — спросил он.

— Иди ко мне! — Она смотрела на него с лукавой серьезностью. — Бесплатно, понимаешь? За то, что ты такой добрый.

Джейсон рассердился. Она заметила это и грустно перевела взгляд на одеяло.

— Прости. Я не хотела…

Но Джейсон не смягчился. Она вдруг всхлипнула раз, другой и в конце концов расплакалась по-настоящему, но тихо, почти беззвучно. Джейсон присел на край дивана, он больше не сердился. Намерения у нее были добрые.

— Ну-ну. Перестань, — сказал он ласково. — Ничего страшного. — Девушка никак не могла успокоиться. Джейсон погладил ее по грязной руке.

— Хочешь есть? — спросил он. Она все еще плакала, но глаза уже просветлели. Девушка улыбнулась.

Джейсон встал, надел брюки, рубашку, достал хлеб и джем. Потом приготовил чай. Тем временем девушка оделась — одежда ее уже высохла — и заколола волосы.

Они сели за маленький столик, Джейсон расспрашивал ее о том о сем, как будто она была обычная гостья.

— Сколько тебе лет, Эмма?

— Наверное, шестнадцать.

— Ты даже не знаешь?

— Не-ет… — протянула она. — Я об этом не задумывалась.

— А твоя мать знает?

— Она умерла.

— О…

— Но при жизни она никогда не говорила об этом.

— Мне очень жаль…

— Мама была добрая. На свой лад. Но у нее было столько забот.

— Каких?

— У нее было еще пятеро. Сам понимаешь…

— Много ртов…

— Да. Я была старшая. Так что мне ничего не оставалось, как поскорей начать зарабатывать самой.

— А твой отец?

— Мама говорила, что он играл на скрипке на каком-то пароходе. На очень большом пароходе.

— Он был музыкантом на пароходе?

— Да, который плавал в Америку. Но я не знаю, правда ли это.

— Ясно. — Джейсон налил ей еще чаю.

— Поесть хорошо, — сказала она.

— Ты проголодалась?

Она кивнула.

— Но Бетти говорит, что быть голодной не стыдно. Она всегда так говорит. Бетти — это моя подружка.

— Она права. А ты часто бываешь голодной?

— Ну-у… Случается. Но я не подбираю на улице куски хлеба и капустные листья. Уж лучше поголодать.

Джейсон видел, что ей хочется о чем-то спросить его, но она не решается. Она вдруг стала его стесняться.

— Ты хочешь что-то спросить?

— Да. Ты музыкант? — Она посмотрела на футляр со скрипкой.

— Нет, я студент. То есть был студентом. Еще несколько месяцев назад.

— Студент, — повторила она. Джейсон подумал, что она впервые услышала это слово. — Студент… — еще раз повторила она, словно издалека.

— Да, я должен был стать врачом. Но я и на скрипке играю.

— Ты умеешь играть? — Она тут же вернулась к действительности. — На ней? — Она показала на скрипку. — Вот здорово! Не знаю ничего красивее! Ты слышал когда-нибудь, как играют в пивных и в мюзик-холлах?

— Да.

— Правда, там красиво играют? Я как-то раз была в мюзик-холле. Там один шикарный джентльмен в черном блестящем костюме… в таком фраке… играл «Воздух Лондондерри», он играл один. Так здорово! — На лице Эммы появилось мечтательное выражение, и оно точно осветилось слабым сиянием.

Джейсон вынул скрипку и, не настраивая ее, заиграл «Воздух Лондондерри». Пока он играл, Эмма сидела не шевелясь, с закрытыми глазами. И хотя сначала Джейсон отнесся ко всему этому не слишком серьезно, постепенно он воодушевился. Она была хорошая слушательница. Смычок легко и плавно касался струн. Джейсон видел, как мелодия заполняет Эмму и светится в ней, и ему вдруг стало удивительно легко и радостно. Он доиграл и отложил скрипку.

Долго стояла тишина. Наконец Эмма открыла глаза:

— Я сейчас видела того шикарного скрипача из мюзик-холла.

Джейсон был разочарован. Но она загадочно улыбнулась:

— У него были пышные черные усы и на макушке лысина. Только с боков росли густые темные волосы. — Эмма на мгновение задумалась, потом проговорила: — В его музыке было золото, так потом сказала Бетти. Золото. Понимаешь… — она опустила глаза, — мне нравится думать, что, может быть, это был мой отец. Что он больше не плавает на пароходах. Ведь это возможно! — Она умоляюще посмотрела на Джейсона. — У него был такой толстый нос… — Эмма снова заплакала. — У меня тоже такой нос. — Она всхлипнула.

Джейсон подошел к ней, ему захотелось ее утешить. Он тихонько погладил ее по плечу, по спине. Она сидела сгорбившись, и он через блузку ощущал ее острые позвонки. Постепенно она перестала плакать.

— Поиграй еще немножко.

Но Джейсон знал, что она опять начнет плакать. И с удивлением заметил, что и у него самого начало щипать в носу.

— Нет, — сказал он. — В другой раз. — Он не знал, что еще сказать. Эмма не настаивала.

— А ты мог бы тоже играть на большом пароходе? — помолчав, спросила она. — Как мой отец? Я уверена, что ты играешь гораздо лучше, чем он.

И лучше, чем скрипач в мюзик-холле. — Она счастливо улыбнулась ему. И Джейсон понял, что стал для нее Богом, рыцарем в сверкающих доспехах.

— Я бы не побоялась плыть по морю на пароходе, если бы ты все время играл для меня, — сказала она.

— А ты плавала когда-нибудь по морю? — спросил он.

— Я нет… А вот Бегш один раз была в Брайтоне и видела, как выглядит большой пароход. А ты плавал?

— Нет, — признался Джейсон. — Я тоже не плавал.

— Бетти сказала, что пароход был очень большой. И весь сверкал. Ей было даже немного страшно.

— Чего же?

— Ну, сам понимаешь, море, океан. — Последнее слово она произнесла очень торжественно.

— Эмма, я хочу кое-что дать тебе. — Джейсон достал последние оставшиеся у него полкроны. — На эти деньги ты должна купить себе чулки и башмаки. Обещаешь? И, может быть, перчатки и что-нибудь на шею. На Петтикоут-лейн ты купишь все это подешевле.

Он протянул ей монету. Она не поблагодарила, но во все глаза смотрела на него и на его руку с монетой. По правде говоря, он и сам не понимал, зачем сделал это.

— Обещаешь? — снова спросил он. — Ты понимаешь, о чем я говорю?

Теперь лицо у нее было почти испуганное.

— Да. — Она кивнула. — Обещаю…

Перед тем как Эмма ушла, Джейсон спросил, что с ней случилось вчера вечером. Она была уже у двери, но остановилась, мысленно глядя на картину минувшего дня. Она молчала.

— Ты не помнишь? — спросил Джейсон.

— Помню. — Она серьезно взглянула на него. Глаза у нее были серые. — Помню. Но не хочу говорить об этом.

Они попрощались. Уже спустившись по лестнице, она крикнула ему снизу (так громко, что миссис Буклингем не могла не слышать ее):

— Помни, ты должен играть на таком пароходе!


Так и случилось. Так Джейсон начал свой путь к тому, чтобы игрой на скрипке зарабатывать себе на жизнь. Что-то переменилось в нем в тот вечер, когда он посетил крысиную травлю и спас замерзавшую в снегу девушку. Через несколько недель он начал играть на улицах и в разных заведениях; сперва с переменным успехом, потому что у него не было опыта и он немного стеснялся; потом дело пошло на лад. Ему нравилось играть. И все время он видел перед собой цель: он должен стать судовым музыкантом.

Через год Джейсон встретил того пьяного русского.


Такова была история Джейсона Кауарда.

* * *

— Простите, мистер Джейсон… Мистер Джейсон…

Джейсон обернулся. На него смотрели испуганные глаза Давида.

— Что? — дружелюбно спросил он и глубоко вдохнул морской воздух. — Чем могу служить?

— Я… Алекс и Джим послали меня за вами. Мы подходим к Шербуру, и…

Джейсон снова повернулся к морю. Верно, берег был уже виден.

— Да, конечно. Но у нас еще много времени.

— Да, но Алекс… Петроний… и…

— Что там еще случилось?

— Петроний говорит, что он бык, страшно мычит, и остановить его невозможно; Алекс рвет и мечет, к тому же что-то случилось со Спотом: он лежит на своей койке, и мы не можем его разбудить. Он бледен как смерть и на вопросы не отвечает. Джим и Жорж пытались дать ему нюхательной соли, Жорж даже облил его холодной водой, чтобы привести в чувство.

Джейсон прикусил губу. Он стоял и смотрел в сумерки. Все мечты и воспоминания растворились в воздухе, погрузились в море и исчезли за кормой.

— Ну что ж, все, как обычно, — тихо проговорил он.

Давид молчал, но Джейсон чувствовал на себе его взгляд.

— Ладно, — сказал он и отошел от поручней. — Сейчас я приду и все улажу. Не бойся. Ты ел что-нибудь?

— Нет, — ответил Давид. — Сперва Петроний задержал меня, он пытался объяснить, что значит быть быком, и рассказывал о муках, которые быки претерпевали, когда их приносили в жертву в катакомбах в гомеровские времена. Потом Джим и Жорж хотели до обеда прогуляться со мной по всему пароходу, но нам пришлось заниматься Спотом, а там Алекс начал…

— Да-да, понимаю. — Джейсон вздохнул, положил руку Давиду на плечо, и они пошли к трапу. — Послушай, Давид, — сказал Джейсон, — что бы ни случилось, ты не должен по их милости оставаться голодным. Нам предстоит играть весь вечер.

— Хорошо, — ответил Давид, не поднимая глаз.

— Может, тебе хочется вернуться домой, в Вену?

— Да. Нет! Я хочу сказать…

Джейсон с улыбкой смотрел на Давида.

— Знаешь, что я думаю? — спросил он вдруг, словно дразня Давида. — Думаю, ты решил сбежать от нас, когда мы придем в Нью-Йорк.

Давид бросил на него быстрый взгляд.

— Но, по-моему, тебе этого делать не стоит, — продолжал Джейсон. — Обдумай все, пока мы плывем туда. И, кто знает, может, ты захочешь вернуться с нами обратно.

Давид снова опустил глаза, выражение его лица было хорошо знакомо Джейсону.

— Не знаю, что заставило тебя сбежать, — тихо сказал он. — Да это и не мое дело. Но если у тебя есть дом, ты должен туда вернуться.

Давид остановился.

— Но люди часто сами решают, есть у них дом или нет… Разве не так?

— Так, — согласился Джейсон. — Очень возможно, что так. — Он криво усмехнулся. — Ну ладно, идем, надо привести их в чувство.

Они ушли с палубы.

Тот же вечер
Большой рейд, Шербур, 18.30

Уже стемнело, когда «Титаник» бросил якорь на рейде. Солнце зашло, в сумерках тепло светились ряды иллюминаторов и окон в корпусе судна и палубной надстройке. Море было тихое, над водой у длинного мола синела весенняя дымка.

Жители Шербура собрались на пирсе, чтобы посмотреть на новый огромный пароход. Два посыльных судна, «Траффик» и «Номадик», быстро отошли от причала и направились к «Титанику», который как-то уж очень легко лежал на зеркальной поверхности моря. Отблески его огней рассыпались по воде. Прозвучал гудок.

На борту «Титаника» тринадцать пассажиров первого класса и семеро — второго готовились покинуть судно, они не собирались плыть дальше. Кое-какой груз тоже надо было доставить на берег — два велосипеда, принадлежавшие майору Дж. Ноэлю и его сыну, два мотоцикла, принадлежавшие господам Роджерсу и Уэсту, а также канарейку, которая всю дорогу от Саутгемптона пела в каюте распорядителя рейса Макэлроя; ее должен был получить человек с приятной фамилией Минуэлл. Он заплатил пять шиллингов за перевозку канарейки, но Макэлрой с радостью провез бы ее и бесплатно, так он был очарован приятными трелями, что несколько часов раздавались в его каюте. Ему будет не хватать ее.

На борт поднялись двести семьдесят четыре человека; часть из них — высокопоставленные пассажиры первого и второго класса, все остальные плыли третьим классом, это были главным образом сирийцы и армяне, прибывшие из разных портов Среднего Востока через Марсель в Париж, а уже оттуда на поезде в Шербур.

Большой пароход и посыльные суда обменялись мешками с почтой.

После первых напряженных часов в море на борту «Титаника» воцарилась умиротворенная атмосфера. И теперь, когда пароход в восемь часов поднял якорь, пассажиры поспешили к себе в каюты, чтобы переодеться к ужину, на прогулочных палубах первого и второго класса осталось всего несколько человек, желавших посмотреть, как низкий французский берег скроется во мгле. Пассажиры третьего класса тоже ушли с палубы — все, кроме армян и сирийцев. Те пели. Чужие, усталые и грустные, они пели в темноте, окутавшей судно; в их пении звучала тоска по дому — по далеким, неизвестным городам и рассветам.

В каюте, находившейся рядом с камбузом, капельмейстер Джейсон Кауард, успокоив своих музыкантов, готовил их к вечернему выступлению; выбрать программу было легко — он не ждал никаких осложнений: пассажиры сегодня устали и вряд ли станут придираться.

Музыканты приводили себя в порядок: Джим помогал Давиду укоротить брюки еще на один дюйм, Жорж щедро поливал себя туалетной водой, Петроний нервно метался среди них, но уже больше не мычал по-бычьи после того, как Джейсон строго внушил ему, что он музыкант. Слышишь, Петроний, ты музыкант, а не бык! Теперь Петроний без конца открывал свой футляр и смотрел на контрабас, потом закрывал футляр, снова открывал его, и каждый раз при виде контрабаса на лице его появлялось детское изумление, искреннее или наигранное, сказать трудно. Спот, бледный, но в полном сознании, сидел на своей койке и перед карманным зеркальцем приглаживал волосы.

Джейсон и Алекс обсуждали вечернюю программу. Джейсон настаивал на отрывках из «Сельской чести» и «Сороки-воровки», но Алекс с удивительным упорством протестовал против последнего предложения.

И когда пароход снова вышел в Ла-Манш — на этот раз взяв курс на Куинстаун в Ирландии, — пассажиры после роскошного ужина, поданного им вышколенными официантами синьора Гатти, собрались в салоне, чтобы отдохнуть под чарующие звуки «Сельской чести» и «Сказок Гофмана». Кроме того, оркестр исполнил увертюру к «Вильгельму Теллю», два вальса Вальдтейфеля и под конец «Пастораль» Мате.

В темноте пели армяне, но их никто не слушал.

Так закончился первый день на борту «Титаника».

Загрузка...