НАШ ПРИХОД


ГЛАВА I
Приходский надзиратель. Пожарная машина.
Учитель

Как много мыслей заключено в одном этом коротком слове «приход»! Как часто за ним скрывается повесть о нищете и несчастье, о погибших надеждах и полном разорении, о неприкрытой бедности и удачливом плутовстве. Бедный человек с маленькими заработками и большой семьей едва перебивается изо дня в день, с трудом добывая семье пропитание; денег ему хватает в обрез, только чтобы утолить голод сегодня, о завтрашнем дне он не в состоянии позаботиться. За квартиру он вовремя не платит; срок платежа давно прошел, подходит второй платежный срок, он не может уплатить,— его вызывают в приход. Имущество описывают за долги, дети плачут от голода и холода, и самую постель, на которой лежит его больная жена, вытаскивают из-под нее на улицу. Что ему делать? К кому обратиться за помощью? К частной благотворительности? К добрым людям? Нет, конечно,— есть же у него свой приход. Есть и приходская канцелярия, и приходская больница, и приходский лекарь, и приходские чиновники, и приходский надзиратель. Образцовые учреждения, добрые, мягкосердечные люди. Умирает женщина — приход ее хоронит. О детях некому позаботиться — приход берет это на себя. Человек сначала ленится, потом уже не может получить работу — приход дает ему пособие; а когда нужда и пьянство сделают свое дело, его, тихого, неведомо что бормочущего идиота, сажают в приходский дом сумасшедших.

Приходский надзиратель — одно из самых важных, а быть может, и самое важное лицо среди местного начальства. о«, разумеется, не так богат, как церковный староста, не так образован, как приходский письмоводитель, и от него зависит не столь многое, как от первых двух. Тем не менее власть его очень велика, и он со своей стороны прилагает все усилия к тому, чтобы достоинство его высокой должности не пострадало. В нашем приходе надзиратель Симмонс — отличный малый. Одно удовольствие слушать, как в приемные дни он разъясняет глухим старухам существующие законы о бедных, стоя в коридорчике перед комнатой приходского совета; как повествует о том, что он сказал старшему церковному старосте и что тот сказал ему; и как «мы» (то есть приходский надзиратель и прочие лица) решили поступить в таком-то случае. Убогого вида женщина, будучи вызвана в, приходский совет, жалуется на крайнюю нужду, рекомендуясь вдовой с шестью малыми детьми.

— Где вы живете? — спрашивает один из попечителей.

— Снимаю комнату на третьем этаже по черной лестнице, добрые господа, у миссис Браун, номер три по переулку короля Вильгельма, она вот уж пятнадцать лет там живет, знает, как я тружусь, рук не покладаю; еще когда покойный муж был жив, господа, а помер он в больнице...

— Ну, хорошо,— прерывает ее попечитель, записывая адрес,— завтра утром я пошлю Симмонса, пусть проверит, правду ли вы рассказываете; если правду, так вас, пожалуй, надо устроить в работный дом... Симмонс, завтра первым делом ступайте к ней с утра, слышите?

Симмонс кланяется в знак согласия и выпроваживает женщину за двери. Ее прежнее восхищение «советом» (все они сидят, уставившись в большие книги, и все они в шляпах) не может сравниться с почтительным трепетом, который внушает ей блистающий галунами провожатый; а ее рассказ о том, что происходило в приемной, еще усиливает, если только возможно, то почтение, которое выказывает толпа просителей эт<>мУ важному лицу. Что же касается до вызова в суд, то, если за это берется Симмонс, как представитель прихода,— пиши пропало. Он знает наизусть все титулы лорд-мэра, излагает дело без единой запинки; говорят даже, как-то раз отпускал шуточки и, по словам старшего лакея лорд-мэра (который при этом присутствовал и по доверенности поделился мнением со своим приятелем), они ничём не хуже острот мистера Хоблера[3].

Стоит посмотреть на него и в воскресенье — в парадном мундире и треуголке, с длинным жезлом в левой руке для парада и коротенькой тростью в правой для работы. Как торжественно он разводит детей по местам! И как скромно и невинно посматривают на него мальчишки, когда все они уже уселись и он напоследок окидывает их особенно грозным взглядом, свойственным одному только приходскому надзирателю! После того как старосты и попечители должным порядком уселись на скамьи за занавесями, он садится и сам на скамеечку красного дерева, сооруженную специально для него в проходе между скамьями, и внимание его делится между молитвенником и мальчишками. Вдруг, как раз в середине проповеди, когда паства погружена в глубокое молчание, нарушаемое только голосом священника, по всей церкви с удивительной ясностью разносится звон монетки, упавшей на каменный пол. Обратите внимание, сколько такта у приходского надзирателя! Невольное выражение ужаса мгновенно сменяется на его лице выражением полного равнодушия, как будто он один из всех присутствующих не слышал никакою шума. Хитрость удается. Осторожно вытянув вперед правую ногу, наподобие щупальца, мальчишка, уронивший монетку, после одной-двух попыток поднять ее отваживается, наконец, нырнуть за ней, а надзиратель, обойдя свою жертву кругом и беззвучно подкравшись, приветствует круглую головенку, слова вынырнувшую из-под скамьи, градом ударов, нанося их той самой тростью, о_ которой мы уже говорили, к величайшему удовольствию трех молодых людей на соседней скамье, которые начинают громко кашлять и кашляют до самого конца проповеди.

Таковы некоторые черты, из коих можно видеть всю важность и солидность приходского надзирателя — солидность, ничем не нарушавшуюся во всех случаях, какие нам приходилось наблюдать, кроме тех, когда требовалось пустить в ход чрезвычайно полезный механизм — приходскую пожарную машину: тогда действительно творится бог знает что. Двое мальчишек со всех ног бегут к приходскому надзирателю и сообщают ему, что они своими глазами видели, как в трубе у соседей загорелась сажа; машину поспешно выкатывают из сарая, сгоняют к ней целый отряд мальчишек, и, припряженные к ней веревками, они с грохотом волокут ее по мостовой, а надзиратель бежит,— мы не преувеличиваем,— бежит рядом; наконец, машина подкатывает к дому, вокруг которого сильно пахнет сажей, и приходский надзиратель стучит в дверь не менее получаса, не теряя при этом солидности. Так как никто не обращает внимания на массу затраченного им ручного труда, а воду уже спустили, то пожарная машина поворачивает обратно под крики мальчишек и опять подкатывает к работному дому; а на другой день надзиратель закатывает выговор несчастному домовладельцу и взыскивает с него сколько полагается по закону. На настоящем пожаре нам пришлось видеть приходскую пожарную машину всего один раз. Она прибыла с невиданной скоростью, делая по крайней мере три с половиной мили в час, запас воды был солидный, и на место она явилась первой. Заработал пожарный насос, толпа уже кричала «ура!», с приходского надзирателя градом катился пот; но, к несчастью, когда уже совсем собрались тушить пожар, обнаружилось, что никто не знает, как надо наливать воду в эту самую машину, и что восемнадцать мальчишек и один взрослый двадцать минут качали изо всех сил впустую, без всякого толку!


После надзирателя самые значительные лица в приходе — это смотритель работного дома и учитель. Приходский письмоводитель, как всем известно, коротенький, пухлый человечек в черном, с толстой и довольно длинной золотой цепью, на конце которой болтаются две большие печати и ключ. Он ходатай по делам и вечно спешит, всего же больше тогда, когда устремляется на какое-нибудь приходское собрание, комкая в одной руке перчатки, а другой придерживая под мышкой большую красную книгу. Что же до церковных старост и попечителей, то их мы касаться не будем, ибо нам о них известно только то, что по большей части это почтенные торговцы, которые носят шляпы с полями, скорее плоскими, нежели загнутыми кверху, и что время от времени, выставив где-нибудь на видном месте в церкви извещение — золотыми буквами на синем фоне,— они сообщают нам о том важном обстоятельстве, что хоры подверглись перестройке и украшению, а орган — ремонту.

Смотритель работного дома в нашем приходе — да обыкновенно и в любом приходе — не из тех людей, у которых лучшая часть жизни уже позади и которые дотягивают последние годы на какой-нибудь маленькой должности, вспоминая о прошлом только тогда, когда чувствуют себя униженными и не слишком довольны настоящим. Мы никак не можем установить точно, какое положение занимал этот человек прежде; нам кажется, что он был чем-то вроде конторщика у какого-нибудь ходатая по делам, а может статься, и учителем в начальной школе,— но кем бы он ни был раньше, ясно, что теперь его положение изменилось к лучшему. Доходы его, конечно, невелики, о чем свидетельствует порыжёлый черный сюртук с потертым бархатным воротником; зато ему не надо платить за квартиру, ему выдают уголь и свечи (строго ограниченное количества), и в своем маленьком королевстве он пользуется почти неограниченной властью. Он высок ростом, худ и костляв; всегда носит башмаки и черные нитяные чулки; и если вы проходите мимо окон его квартиры, он смотрит на вас так, словно ему хочется, чтобы вы были нищий,— показал бы он вам тогда свою власть! Это замечательный тип мелкого тирана: угрюмый, злой, как собака, вечно не в духе; грубый с низшими, угодливый с высшими, смертельно завидующий влиянию и авторитету приходского надзирателя.

Наш школьный учитель являет собой полную противоположность этому любезному чиновнику. О таких людях, как он, нам иногда приходится слышать,— несчастная судьба словно отметила их своей печатью: за что бы он ни взялся, в чем бы ни принял участие, все это обречено на неудачу. Богатый родственник, который его воспитал, объявил во всеуслышание, что позаботится о нем, и оставил ему по завещанию десять тысяч фунтов, а потом в дополнительной приписке взял да* и отменил эту свою волю. Познав таким образом необходимость трудиться ради хлеба, он нашел себе место в какой-то канцелярии. Молодые чиновники, ниже его по положению, мерли так, словно их косила чума; зато старики, занимавшие места повыше, одно из которых он сам надеялся занять, жили себе да жили, словно бессмертные. Он начал играть на бирже — и проиграл. Опять пустился в спекуляцию — и выиграл, но денег своих не вернул. Способности у него были большие, характер покладистый и щедрый, размах широкий. Приятели пользовались одной стороной его характера и злоупотребляли другой. Потеря следовала за потерей, несчастье за несчастьем; каждый день подводил его все ближе и ближе к грани самой безысходной нужды, а те из бывших друзей, которые всех горячее изъявляли ему свои чувства, стали до странности холодны и равнодушны. У него были дети, которых он любил, и жена, которую он обожал. Дети отвернулись от него, жена умерла с горя. Он поплыл по течению — это всегда было его недостатком, и у него не хватило мужества вынести столько ударов подряд,— он и прежде не умел заботиться о себе, а единственное существо, которое заботилось о нем в нищете и несчастье, было отнято у него судьбой. Как раз в это время он обратился к приходу за пособием. Один добрый человек, знавший его в более счастливые времена, оказался в том году церковным старостой, и с его помощью бедняга был назначен на должность учителя.

Теперь он уже старик. Из множества приятелей-собутыльников, некогда толпившихся вокруг него ради веселой компании, одни умерли, другие пали так же низко, как и он, третьим повезло в жизни, но все они забыли его. К счастью, время и невзгоды ослабили его память, а привычка заставила притерпеться к своему новому положению. Кроткий, безропотный, усердный к службе, он был оставлен на своей должности и по прошествии законного срока; и нет сомнения, что он будет занимать место учителя до тех пор, пока болезни не подорвут его сил или смерть не освободит его. Когда этот седовласый старик в перемену между уроками шаркает своими слабыми ногами по солнечной стороне школьного двора, самым близким из его прежних друзей поистине трудно было бы узнать в приходском учителе своего старого приятеля, некогда беззаботного и счастливого.


ГЛАВА II
Младший священник. Старая леди.
Отставной капитан

Предыдущую главу мы начали с описания нашего приходского надзирателя, потому что нам хорошо известно, какая это важная и почетная должность. Во второй главе вы прежде всего познакомитесь с лицом духовного звания. Наш младший священник, человек совсем еще молодой, наделен столь располагающей внешностью и столь обходителен, что через месяц после его приезда к нам одна половина наших юных прихожанок ударилась в набожность с сильным оттенком меланхолии, другая же предалась любовной тоске. Воскресная служба у нас в церкви никогда еще не собирала такого множества девиц, а щекастые ангелочки с надгробья мистера Томсона в боковом приделе никогда еще не видывали, чтобы на земле проявляли такое благочестие. Младший священник приехал к нам в двадцатипятилетием возрасте и сразу же покорил всех нас. Он причесывался на прямой пробор, так что лоб его выступал из-под волос полукругом, наподобие норманской арки, носил кольцо с бриллиантом чистейшей воды на безымянном пальце левой руки (коей то и дело трогал левую щеку во время чтения молитв) и говорил густым загробным басом с чрезвычайно торжественными интонациями. Не было числа визитам к нему предусмотрительных мамаш, не счесть приглашений, которыми его одолевали и которые, надо сказать, он охотно принимал. Младший священник произвел сильное впечатление на свою паству, обращаясь к ней с кафедры, но когда он стал появляться в частных домах, симпатии к нему возросли в десятикратном размере. Скамьи в непосредственной близости к кафедре и аналою расхватывали в один миг, крайние места вдоль среднего прохода брались с бою, в первый ряд на хорах нельзя было протиснуться ни за какие деньги, и дошло даже до того, что трех сестер Браун, владелиц весьма незавидной фамильной скамьи позади церковных старост, обнаружили однажды в воскресенье на бесплатных местах у боковой двери, где они засели, подкарауливая младшего священника на его пути в ризницу. Вскоре он стал читать проповеди, повинуясь порывам вдохновения, и тут даже солидные отцы семейств заразились всеобщей любовью к нему. Однажды холодной зимней ночью он покинул постель только ради того, чтобы окрестить в лохани младенца прачки, и паства просто не Знала, как выразить ему свою благодарность. Церковные старосты и те расщедрились, и по их настоянию приход полностью оплатил нечто вроде караульной будки на колесах, которую младший священник заказал себе для выездов на погребения в дождливую погоду. Одна бедная женщина, разрешившаяся от бремени четырьмя близнецами, получила от него три пинты каши и четверть фунта чая,— прихожане снова умилились. Он предложил начать подписку в ее пользу — роженица была обеспечена на всю жизнь. На собрании под лозунгом «Долой рабство!», созванном в ресторации «Коза и Ботфорты», он говорил час двадцать пять минут — восторг прихожан достиг своего предела. Было решено преподнести ему какой-нибудь ценный подарок в знак благодарности за его неоплатные услуги приходу. Подписной лист заполнили в мгновение ока, причем на сей раз наши прихожане не стали соперничать друг с другом, как бы увильнуть от взноса, а старались вырваться на первое место. Заказали великолепную серебряную чернильницу и выгравировали на ней приличествующую случаю надпись; младшего священника пригласили на завтрак все в ту же «Козу и Ботфорты», где бывший церковный староста мистер Габбинс вручил ему дар прихода и в складной речи выразил чувства всех прихожан. Чернильница была принята с такими изъявлениями благодарности, что присутствующие не могли удержаться от слез — слуги и те размякли.

Казалось бы, что к этому времени популярность младшего священника достигла высшей точки. Ничуть не бывало. Он начал кашлять; четыре приступа между лиганией и чтением апостола и пять во время вечерней службы. У младшего священника чахотка! Какое печальное и вместе с тем интересное открытие! Юные прихожанки и раньше были само сочувствие, сама заботливость, а теперь их рвение просто не знало удержу. Такой душечка, такой ангел — и вдруг чахотка! Этого нельзя перенести. Анонимные подношения в виде банок с черносмородиновым вареньем и леденцов от кашля, а также эластичные жилеты, фуфайки, шерстяные чулки и прочие предметы зимней экипировки в таком изобилии посыпались на младшего священника, будто он собирался в экспедицию на Северный полюс; изустные бюллетени о состоянии его здоровья передавались по приходу несколько раз на дню. Младший священник был в зените своей славы.

Приблизительно в это время в умонастроении прихожан произошла некоторая перемена. Почтенный, тихий-и вечно сонный старичок, двенадцать лет служивший в нашей часовне, скончался в одно прекрасное утро, никого не предупредив о своих намерениях. Это обстоятельство оттеснило интерес к младшему священнику на задний план, а приезд нового священнослужителя заставил прихожан и вовсе забыть о нем. Новый пастырь был худой и бледный, большие черные глаза горели огнем на его изможденном лице, черные волосы висели длинными прядями; одевался он до последней степени неряшливо, изяществом манер похвалиться не мог и в проповедях высказывал крайне смелые суждения; короче говоря, Это была полная противоположность младшему священнику. Наши прихожанки толпами повалили в часовню — сначала потому, что у нового пастыря такой необычный вид, затем потому, что у него такое выразительное лицо, затем потому, что он так хорошо читает проповеди, и, наконец, потому, что, воля ваша, а в нем есть что-то не поддающееся описанию. О младшем священнике ничего дурного не скажешь, но, воля ваша, а нельзя же отрицать, что он... он... словом, к нему уже привыкли, а тот, другой, всем в новинку. Изменчивость общественного мнения давно вошла в пословицу — прихожане один за другим перекочевали в часовню. Младший священник мог сколько угодно заходиться от кашля — это ничему не помогало.

Он дышал через силу — это равным образом ни в ком не пробуждало сочувствия. В нашей приходской церкви снова можно спокойно занять любое место, а часовню собираются расширять, так как по воскресеньям молящиеся задыхаются в ней от тесноты.

Наибольшей известностью и наибольшим почетом среди жителей нашего прихода пользуется одна старая леди, поселившаяся здесь задолго до того, как имена многих из нас занесли при крещении в церковную книгу. Приход наш находится в городском предместье, а старая леди живет в одном из тех хорошеньких домиков, что стоят в самом лучшем его переулке. Домик этот ее собственный, и все в нем, за исключением самой хозяйки, чуть постаревшей за последние десять лет, остается таким же, как было при жизни старого джентльмена — его хозяина. Маленькая гостиная, где старая леди обычно проводит дни, являет собой образец нерушимого покоя и порядка; ковер там покрыт суровой холстиной, рамы зеркал и портретов аккуратно обтянуты желтой кисеей; стол освобождается от чехла лишь в тех случаях, когда его раздвижные доски натирают скипидаром и воском, каковая операция проводится через день ровно в половине десятого утра; разные безделушки и сувениры занимают раз и навсегда отведенные им местечки. Большая часть Этих безделушек — подарки девочек с той же улицы, но двое старинных часов (которые показывают разное время, причем одни на четверть часа отстают, а вторые на четверть часа спешат), маленькая литография — принцесса Шарлотта и принц Леопольд[4] в королевской ложе театра Друри-Лейн — и еще два-три сувенира уже многие годы украшают эту гостиную. Старая леди сидит здесь целыми днями и быстро вяжет что-то, глядя на свое вязанье сквозь очки. Летом кресло ее передвигают поближе к окну, и стоит ей только увидеть, что вы поднимаетесь по ступенькам крыльца, как она бежит открыть вам дверь, не дожидаясь вашего стука (разумеется, если вас любят в Этом доме), и так как вы утомились после прогулки по жаре, вам прежде всего дадут выпить два стаканчика хереса, и лишь тогда позволят приступить к беседе. И в вечерние часы она встретит вас приветливо, но вид ее покажется вам более серьезным, а на столе вы увидите открытую библию, из которой Сара, такая же любительница раз и навсегда заведенных порядков, как ее хозяйка, ежедневно прочитывает вслух две-три главы.

Гостей старая леди почти не принимает, если не считать вышеупомянутых девочек, а им каждой назначен определенный день для визита, и малышки ждут не дождутся своей очереди, считая эти приглашения к чаю величайшим удовольствием в жизни. Сама старая леди редко куда ходит дальше, чем через дом справа и слева, а когда ее приглашают туда на чаепитие, Сара бежит вперед и громко стучит в дверь, чтобы ее хозяйка, боже упаси, не простудилась, дожидаясь, пока ей откроют. Старая леди чрезвычайно щепетильна в вопросах этикета — на каждое приглашение следует ответный прием, и когда она просит пожаловать к себе мистера и миссис таких-то и супружескую чету такую-то, обе они с Сарой наводят блеск на спиртовку и чайник, перемывают праздничный чайный сервиз, сметают пыль с доски для игры в «Папессу Иоанну»[5] и торжественно принимают гостей в самой парадной комнате. Родных у старой леди раз-два и обчелся, они разбросаны по всей Англии и редко видятся с ней. О сыне, который служит в Индии, она отзывается как о прекрасном молодом человеке с завидной внешностью — в профиль вылитый покойный отец, вон его портрет над буфетом... и тут же добавляет, грустно покачивая головой, что ей много пришлось перестрадать из-за сына, и был такой случай, когда он чуть не разбил ее материнское сердце, но оно, с помощью божьей, преодолело тяжкое испытание, и теперь лучше об этом не вспоминать. На попечении старой леди много бедняков, и по субботам, когда она возвращается с рынка, в передней у нее, как на дворцовом приеме, толпятся старики и старушки, ожидающие своего еженедельного вспомоществования. Ее имя всегда возглавляет подписные листы на благотворительные цели, и ее взносы в пользу «Общества по распределению угля и супа в зимние месяцы» всегда самые щедрые. Она пожертвовала двадцать фунтов стерлингов на орган для нашей приходской церкви и, услышав в первую же воскресную службу, как органист аккомпанирует детскому хору, так расчувствовалась, что старушке, хранящей ключи от скамей, пришлось под руку вывести ее на свежий воздух. Появление ее в церкви по воскресным дням всякий раз вызывает легкий шум на боковых скамьях, так как бедняки, сидящие там, встают, и кто отвешивает поклон, кто приседает, а тем временем хранительница ключей ведет старую леди на ее постоянное место, сама делает почтительный реверанс и уходит, прикрыв за собой дверцу. Точно такая же церемония повторяется и после конца службы. В сопровождении семьи, которая живет через дом от нее, старая леди покидает церковь и, для начала спросив самого юного своего спутника, откуда священник взял текст для проповеди, всю дорогу обсуждает ее.

Так проходит эта скромная жизнь, в которую вносят разнообразие только ежегодные поездки в какое-нибудь тихое местечко у моря. Вот уже много лет ничто не нарушает ее мирного течения, и не далек тот день, когда она подойдет к концу. Старая леди ждет своего последнего часа спокойно, бестрепетно. Надежды не обманут ее, ибо страшиться ей нечего.

Теперь мы познакомив вас с фигурой, весьма примечательной в нашем приходе, хоть и нисколько не похожей на старую леди. Это обитатель соседнего с ней дома — морской офицер в отставке, чье беззастенчивое и даже дерзкое поведение иной раз вносит заметное расстройство в ее хозяйственные дела. Начать с того, что отставной капитан имеет привычку курить сигары в садике перед домом, и когда после курения его вдруг одолевает жажда — а это бывает довольно часто,— он дотягивается тростью до молотка на двери своей соседки и требует, чтобы ему подали через ограду стакан эля. Вдобавок к этой бесцеремонной повадке он считает себя мастером на все руки или, пользуясь его же словами, «настоящим Робинзоном Крузо», и больше всего на свете любит производить разные опыты во владениях старой леди. Так однажды утром он поднялся чуть свет и высадил на клумбы перед ее домом распустившиеся ноготки, а она, выглянув утром в окно, приняла их с перепугу за какую-то странную сыпь, высыпавшую за ночь у не§ в саду. В другой раз этот мастер на все руки разобрал часы с недельным заводом, стоявшие у старой леди на лестничной площадке, заявив, будто бы они нуждаются в чистке, и собрал их снова, но сборка была произведена таким удивительным, ранее никому не известным способом, что с тех пор часовая стрелка никак не хочет отставать от минутной. Увлекшись ни с того ни с сего разведением шелковичных червей, он по нескольку раз на дню посещал старую леди и показывал ей своих питомцев, причем каждое такое посещение кончалось тем, что два-три червяка уползали у него из коробочки. Вследствие Этого однажды утром на лестнице был обнаружен весьма дородный червяк, который поднимался по ступенькам, видимо решив проведать своих друзей, так как при дальнейшем обследовании выяснилось, что его сородичи устроились на жительство по всему дому. Старая леди, доведенная шелковичными червями до полного отчаяния, уехала к морю, и пока она отсутствовала, предприимчивый сосед ухитрился стереть начисто ее имя с дверной дощечки, задавшись целью придать ей блеск с помощью азотной кислоты.

Но все это пустяки по сравнению с теми бесчинствами, которые старый капитан позволяет себе на общественном поприще. Он не пропускает ни одного собрания прихожан, спорит с представителями власти, мечет громы и молнии на церковных старост, обвиняя их в расточительстве, грозит судом письмоводителю, заставляет сборщика налогов обивать пороги своего дома, и когда тот окончательно падает духом, посылает ему деньги через третье лицо; придирается к каждой воскресной проповеди, говорит, что органист играет так, будто у него нет ни стыда, ни совести, клянется — хоть на пари! — что сам он споет псалмы лучше всех детей вместе взятых, как мальчиков, так и девочек,— словом, ведет себя самым вызывающим и непозволительным образом. Но этого мало: питая глубокое уважение к старой леди, он хочет видеть в ней единомышленницу и, то и дело появляясь у нее в гостиной с газетой в руках, часами разглагольствует о политике. Впрочем, несмотря на все это, капитан человек добрый, отзывчивый, и хотя старая леди частенько огорчается по его милости, в основном между ними царит полное душевное согласие, и когда у нее отляжет от сердца после очередной его выходки, она так же незлобиво подсмеивается над ним, как и прочие наши прихожане.


ГЛАВА III
Четыре сестры

В том переулке, где среди прочих домов стоят дома старой леди и ее беспокойного соседа, проживает, без всякого сомнения, больше примечательных личностей, чем на всех остальных улицах нашего прихода взятых вместе. Но так как мы не имеем возможности уделить приходским делам более шести очерков, разумно будет, пожалуй, выбрать из числа этих личностей наиболее примечательных и без дальнейших предисловий познакомить с ними читателей.

Итак, четыре мисс Уиллис поселились в нашем приходе тринадцать лет назад. Старинная поговорка о том, что волна и время людей не дожидаются, справедлива, увы, и для прекрасной половины рода человеческого; а мы при всем желании не можем утаить то обстоятельство, что и тринадцать лет назад четыре мисс Уиллис были не столь уж юны. Долг приходского летописца обязывает нас прежде всего к точности, и потому, отбросив все иные соображения, мы вынуждены сообщить, что тринадцать лет назад авторитеты в матримониальных делах считали положение младшей мисс Уиллис уже весьма близким к критическому; что же касается старшей из сестер, то она решительно была признана безнадежной. Но так или иначе девицы Уиллис наняли в нашем приходе дом — и тотчас же закипела работа; все заново побелили, перекрасили переклеили, стены в комнатах обшили деревянными панелями, мраморные доски вымыли, каминные решетки сняли, а вместо них поставили медные дверцы, такие блестящие, что в них можно было смотреться, как в зеркало; в садике за домом посадили четыре дерева, в садике перед домом усыпали гравием дорожки; привезли несколько фургонов нарядной мебели, навесили на окна шторы; мастера, чьими руками совершались все эти приготовления, починки и переделки, поделились с соседскими служанками своими впечатлениями насчет того, что сестры Уиллис устраиваются на широкую ногу; служанки рассказали об этом своим госпожам, госпожи — своим приятельницам, и вскоре по всему приходу прошла молва, что в доме № 25 на Гордон-Плейс поселяются четыре незамужних обладательницы огромного состояния.

Наконец, девицы Уиллис переехали, и жизнь пошла своей чередой. Дом мог служить образцом аккуратности — и четыре мисс Уиллис тоже. Все в нем было церемонным, чопорным, холодным — и четыре мисс Уиллис тоже. Никогда не случалось, чтоб хоть один стул оказался не там, где ему надлежало быть; и никогда не случалось, чтобы хоть одна мисс Уиллис оказалась не там, где надлежало быть ей. В один и тот же час они всегда сидели на одних и тех же местах и занимались одним и тем же делом. Старшая мисс Уиллис вязала, вторая рисовала, две младшие играли в четыре руки на фортепьяно. Казалось, они сговорились скоротать зиму жизни вместе, и с тех пор ни одна из них не существует сама по себе. Они были точно три грации, которых вдруг стало на одну больше,— три парки с прибавлением четвертой,— сиамские близнецы в удвоенном количестве. У старшей мисс Уиллис разливалась желчь — и тотчас же у всех четырех мисс Уиллис наблюдалось разлитие желчи. На старшую мисс Уиллис нападала хандра и молитвенное усердие — и все четыре мисс Уиллис принимались хандрить и усердствовать в молитвах. То, что делала старшая, служило примером для всех остальных; то, что делал кто-либо посторонний, становилось предметом дружного осуждения. Так они и жили потихоньку, блаженствуя в своем ледяном спокойствии и время от времени подмораживая соседей, так как им случалось и выезжать в гости и «запросто» принимать у себя. Три года миновали подобным образом — и вдруг произошло совершенно необычайное и непредвиденное событие. В доме девиц Уиллис появились признаки весны; мороз понемногу спал, и началась бур-пая оттепель. Возможно ли! Одна из четырех мисс Уиллис сделалась невестой!

Откуда взялся будущий муж, какие чувства могли воспламенить беднягу и какая нить рассуждений помогла девицам Уиллис дойти до мысли, что кто-то может жениться на одной из них, не став при этом мужем всех четырех,— на эти сложные вопросы мы не Оеремся ответить; но истина такова, что мистер Робинсон (джентльмен с положением, солидным окладом по должности и сверх того некоторыми личными средствами) был принят в доме,— что четыре мисс Уиллис получали от упомянутого мистера Робинсона обычные в таких случаях знаки внимания,— что соседи из кожи вон лезли, стараясь дознаться, которая именно из четырех мисс Уиллис является счастливой избранницей, и что трудностей, связанных с решением этой задачи, ничуть не уменьшило заявление, сделанное старшей мисс Уиллис: «Мы выходим замуж за мистера Робинсона».

Случай был в самом деле незаурядный. Сестер настолько привыкли не отделять друг от друга, что весь переулок — не исключая даже старой леди — положительно изнывал от любопытства. Вопрос обсуждался на каждом маленьком сборище, за карточным ли столом, за чашкой ли чая. Пожилой джентльмен, увлекавшийся разведением шелковичных червей, не колеблясь, высказал твердую уверенность в том, что мистер Робинсон — выходец с Востока и в его намерения входит жениться на всех четырех сестрах сразу; прочие же обитатели переулка глубокомысленно качали головами, считая все дело в высшей степени загадочным и выражая надежды на благополучный его исход; разумеется, все это выглядит очень странно, но было бы невеликодушно выносить какие-либо суждения, не имея для того вполне твердых оснований, и во всяком случае все мисс Уиллис уже достаточно взрослые, чтобы отвечать за свой поступки, и в конце концов кому какое дело, и так далее и тому подобное.

Но вот в одно прекрасное утро, ровно без четверти восемь, две кареты со стеклами подъехали к дому девиц Уиллис, куда уже за десять минут до того прибыл в кэбе мистер Робинсон, одетый в голубой фрак и казимировые панталоны, каковой костюм дополнялся бальными туфлями, белоснежным шейным платком и перчатками светлой кожи. По свидетельству служанки из № 23, которая как раз в это время подметала крыльцо, его поведение говорило о крайней взволнованности. Из того же источника не замедлили поступить сведения, что кухарка, отворившая дверь, была в щегольском головном уборе, украшенном бантом небывалых размеров и нимало не похожем на скромный чепец, предписанный домашними правилами девиц Уиллис для обуздания прихотливых вкусов, проявляемых обычно домашней прислугой женского пола.

Новость быстро распространилась от дома к дому. Было совершенно ясно, что торжественный день наступил. Все население переулка заняло наблюдательные посты у прикрытых шторами окон верхних и нижних этажей и с нетерпением ожидало развития событий.

Наконец, дверь дома девиц Уиллис отворилась; отворилась и дверца передней кареты. Два джентльмена и соответственно две дамы — должно быть, ближайшие друзья. Стукнула подножка, хлопнула дверца, карета отъехала и вторая заняла ее место.

Снова отворилась парадная дверь — переулок затаил дыхание... мистер Робинсон под руку со старшей мисс Уиллис! «Я так и думала,— сказала дама из № 19,— я всегда говорила, что он женится на старшей».— «Ну, знаете ли!» — воскликнула молодая дама из № 18, обращаясь к молодой даме из № 17. «Да уж, знаете ли!» — отозвалась молодая дама из № 17, кивая молодой даме из № 18. «Это просто неслыханно!» — вскричала неопределенных лет старая дева из № 16, присоединяясь к их разговору. Но как описать общее изумление, когда на глазах у целого переулка мистер Робинсон подсадил в карету всех четырех мисс Уиллис одну за другой, а затем и сам втиснулся в уголок, после чего вторая карета резво покатила вслед за первой, которая в свою очередь резво катила прямо к приходской церкви. Как передать замешательство, охватившее священника, когда все четыре мисс Уиллис преклонили колена перед алтарем и вполне внятно стали повторять обеты, предусмотренные брачной церемонией,— и какими словами изобразить смятение, поднявшееся, когда (уже после того, как были устранены возникшие в силу этого затруднения и обряд благополучно пришел к концу) все четыре мисс Уиллис ударились в слезы, так что стены божьего дома загудели от их дружных рыданий!

Однако знаменательное событие ничего не изменило в жизни сестер; они продолжали — теперь уже вкупе с мистером Робинсоном — жить в том же доме, и замужняя сестра, кто бы она ни была, по-прежнему никогда нигде не показывалась иначе, как в обществе трех остальных, а потому весьма вероятно, что соседям так и не пришлось бы выяснить, которая же из мисс Уиллис сделалась миссис Робинсон, если бы не одно весьма деликатное обстоятельство, возможное, впрочем, даже в лучших семьях. На исходе третьей четверти года свет истины забрезжил, наконец, перед обитателями переулка, и об известном вопросе стали говорить, как о чем-то само собой разумеющемся, проявляя особый интерес к здоровью миссис Робинсон — урожденной мисс Уиллис-младшей. Каждое утро, часов в девять-десять, то одна, то другая соседская служанка, взбежав на крыльцо дома № 25, спешила передать «привет от хозяйки, и нельзя ли узнать, как чувствует себя сегодня миссис Робинсон». На что неизменно следовал ответ: «Привет от миссис Робинсон, и скажите, что настроение у нее бодрое и чувствует она себя не хуже, чем вчера». Не слышались больше звуки фортепьяно, отложены были спицы, заброшено рисованье, и любимой забавой всего семейства стало изготовление швейных изделий миниатюрнейшего размера. В гостиной теперь не всегда царил прежний образцовый порядок, и, явившись с визитом в утренний час, можно было увидеть на столе, под небрежно наброшенной газетой, два-три крохотных чепчика, чуть побольше, чем на средней величины куклу, с узким кружевцем, вшитым сзади в форме подковы, или же белое платьице несообразной с шириною длины, с тесемочками у ворота и оборкой на подоле; а однажды нам на глаза попалась длинная полоса белой материи с голубой каймой по краям, назначение которой мы никак не могли угадать. Затем прошел слух, что местного эскулапа, мистера Доусона из углового дома, где над входом висит разноцветный фонарь, чаще прежнего стали беспокоить по ночам; и, наконец, однажды, в третьем часу утра, переполошив весь переулок, к дверям миссис Робинсон подъехал извозчичий экипаж, и из него вылезла толстая старуха в накидке и ночном чепце, с узелком в одной руке и деревянными калошами в другой, всем своим видом показывавшая, что ее только что подняли с постели ввиду неотложной надобности.

Утром, выйдя на улицу, мы увидели, что дверной молоток обмотан старой лайковой перчаткой, и по своей неопытности (мы в то время еще не успели обзавестись семьей) никак не могли понять, что бы это могло значить, пока не услышали голос старшей мисс Уиллис, с величайшим достоинством самолично отвечавшей на очередной вопрос: «Привет от меня, и передайте, что миссис Робинсон чувствует себя как нельзя лучше и малютка тоже». Тем самым все разъяснилось для нас, как и для прочих обитателей переулка, и нам даже показалось странным, как это мы раньше не догадались, в чем дело.


ГЛАВА IV
Выборы приходского надзирателя

Недавно в нашем приходе имело место знаменательное событие. Закончилась ожесточенная борьба; совершился переворот, поставивший все вверх дном. Была одержана блистательная победа, о которой страна или, скажем, приход — это все едино — долго будет хранить память. У нас состоялись выборы: выборы приходского надзирателя. Приверженцы старой системы надзора были разгромлены в своей цитадели, и поборники новых великих принципов окончательно взяли верх.

Наш приход, как и все другие приходы,— это свой обособленный мирок, и не со вчерашнего дня он расколот на две партии; и хотя вражда между ними порой и утихала, она неизменно вспыхивала с удвоенной силой, как только представлялся удобный случай. Вокруг местных налогов — на ночных сторожей, на бедных, на церковь, на освещение улиц, починку мостовых, вывоз нечистот — то и дело разгоралась жаркая битва, а беспощадность, с какой велась борьба по вопросам опеки, просто не поддается описанию.

Лидер правящей партии — испытанный покровитель церковных старост и стойкий защитник попечителей — живет по соседству с нами. Этому почтенному старцу принадлежат с полдюжины домов на нашей стороне улицы, и он всегда ходит по другой, откуда особенно удобно сразу охватить взором все его владения. Он высок ростом, сухопар и костляв, у него острые, пронырливые глазки и пытливый нос, самой природой предназначенный для того, чтобы соваться в чужие дела. Он глубоко сознает свою ответственность за жизнь прихода и весьма высокого мнения об ораторском искусстве, коим он на собраниях услаждает слух прихожан. Кругозор его мы назвали бы скорее ограниченным, чем широким, а взгляды — скорее косными, чем передовыми. Ему случалось ратовать за свободу печати, но он же требует отмены гербового сбора на периодические издания, ибо, говорит он, ежедневные газеты, которые ныне взяли на откуп общественное мнение, никогда полностью не печатают отчетов о приходских собраниях. Он надеется, что его не заподозрят в себялюбивых побуждениях, но ведь нельзя же отрицать, что есть такие речи — хотя бы, к примеру, его собственная знаменитая речь о жалованье пономарю и обязанностях оного,— которые публика прочла бы не только с удовольствием, но и с пользой для себя.

Самый главный его соперник в общественной деятельности — капитан Пардей, тот самый отставной моряк, которого мы уже отрекомендовали нашим читателям. Так как моряк решительный противник законной власти, кем бы она ни была представлена, а наш друг — неизменный приверженец таковой, опять-таки вне зависимости от личных качеств ее носителей, то надо ли удивляться, если между ними частенько происходят жестокие стычки. По их милости четырнадцать раз в церковном совете дебатировался вопрос об отоплении церкви водой вместо угля; и оба оратора произносили столь пламенные речи о свободе и бюджете, о расточительстве и горячей воде, что весь приход пребывал в крайнем возбуждении. В другой раз капитан, состоя членом инспекционной комиссии, после обследования работного дома выдвинул против своего врага, бывшего в то время попечителем, ряд тяжких обвинений, открыто заявил о том, что отказывает в доверии нынешним властям, и, в частности, потребовал обнародования рецепта, по которому варят похлебку для бедных «с приложением всех относящихся к сему бумаг». Попечитель решительно отверг это требование; он подкрепил свои доводы ссылками на прецеденты, на прочно установившийся обычай и отказался предъявить бумаги на том основании, что всякое служение обществу станет невозможным, если бумаги столь сугубо частного свойства, как те, которыми обмениваются смотритель работного дома и стряпуха, будут вытаскивать на свет божий по первому слову любого члена совета. Резолюция была отклонена большинством в два голоса; тогда капитан, никогда не признающий себя побежденным, внес новое предложение — о создании комиссии для расследования всего вопроса в целом. Дело приняло серьезный оборот; бесконечные дебаты происходили и на собраниях прихожан и на заседаниях совета; ораторы произносили речи, отражали нападки, переходили на личности, давали объяснения, и страсти разгорались все сильнее, пока под самый конец, когда уже казалось, что решение вот-вот будет принято, члены совета не спохватились, что они безнадежно запутались в процедурных тонкостях и что из этого тупика им не выбраться, не уронив своего достоинства. Поэтому прения были прекращены, вопрос остался открытым, и все с важностью разошлись, очень довольные тем, что потрудились на славу.

Таково было положение в нашем приходе недели две тому назад, когда скоропостижно скончался Симмонс, приходский надзиратель. Бедняга надорвался, водворяя в карцер сильно захмелевшую пожилую обитательницу работного дома. Уже ослабленный преклонным возрастом организм не выдержал такого потрясения, тем более что незабвенный покойник, ревностно и неутомимо руководивший пожарной командой, схватил жестокую простуду, нечаянно направив струю воды не на огонь, а на собственную особу; и вот к исходу второго дня церковный совет получил весть о том, что Симмонс приказал долго жить.

Не успел покойный надзиратель испустить последний вздох, как появились претенденты на освободившуюся должность, причем все они, домогаясь поддержки избирателей, преимущественно восхваляли свою многосемейность, словно должность приходского надзирателя была учреждена с единственной целью — содействовать размножению человеческой породы. «Голосуйте за Банга! Пятеро детей!», «Голосуйте за Голкинса! Семеро детей!!», «Голосуйте за Тимкинса! Девятеро детей!!!» Подобные воззвания, выведенные черными буквами по белому полю, во множестве красовались на стенах домов и в окнах больших лавок. По общему мнению, победа должна была достаться Тимкинеу: несколько многодетных матерей уже почти обещали ему свою поддержку, и девятка ребятишек несомненно выиграла бы гонки, не появись внезапно новый плакат, возвестивший о еще более достойном кандидате: «Голосуйте за Спраггинса! Десять человек детей (из них пара двойняшек) и жена!!!» Кто мог устоять перед этим? Десяток детей и сам по себе покорил бы все сердца, а тут еще вдобавок прихотливая игра природы, о которой так трогательно сообщалось в скобках, и не менее трогательное упоминание о супруге кандидата! Никто не сомневался в исходе выборов. Спраггинс сразу стал фаворитом, и личное участие миссис Спраггинс в предвыборной кампании (причем каждый мог воочию убедиться, что в недалеком будущем следует ожидать нового прибавления семейства) еще подогрело всеобщие симпатии к нему. Остальные кандидаты, кроме одного только Банга, отчаявшись, вышли из игры. День выборов был назначен; и та и другая сторона энергично и настойчиво вербовала голоса.

Виднейшие прихожане, разумеется, тоже заразились лихорадочным волнением, которое всегда царит в предвыборные дни. Что касается прекрасного пола, то большинство прихожанок с самого начала высказались за кандидатуру Спраггинса; поддержал ее и экс-попечитель на том основании, что должность приходского надзирателя спокон веку достается отцам многочисленного семейства; нельзя не сознаться, что в других отношениях Спраггинс своему сопернику и в подметки не годится, но все же это давний обычай, и совершенно незачем давние обычаи нарушать. Отставной моряк только того и ждал. Он немедленно объявил себя приверженцем Банга, самолично обходил избирателей, писал на Спраггинса пасквили и уговорил своего мясника нацепить их на деревянные спицы, которыми скрепляют куски туши, и выставить для всеобщего обозрения в витрине; свою соседку, старую леди, он чуть не довел до сердечного припадка, разоблачая чудовищные злодеяния покровителей Спраггинса; ои кидался как угорелый во все стороны — вправо и влево, вверх и вниз, взад и вперед, и здравомыслящие жители прихода в один голос предсказывали, что он задолго до выборов умрет от воспаления мозга.

Наконец, день выборов наступил. Это уже была не просто борьба за одного из соперничающих кандидатов, а решающий бой между правящей партией и оппозицией. Вопрос стоял так: либо тлетворное влияние попечителей, засилие церковных старост и вопиющий деспотизм приходского письмоводителя превратят выборы в пустую формальность и церковный совет навяжет приходу своего ставленника, дабы тот выполнял волю совета и проводил его политику,— либо прихожане, бесстрашно отстаивая свои неоспоримые права, изберут собственного, независимого приходского надзирателя.

Выдвижение кандидатов должно было состояться в ризнице, но набежала такая огромная толпа любопытных, что решили перейти в церковь, и там с надлежащей торжественностью и открылось собрание. Появление церковных старост и попечителей — нынешних и отставных,— за которыми следовал Спраггинс, возбудило всеобщее настороженное внимание. Спраггинс — щуплый человечек в порыжелом черном сюртуке, с длинным бледным лицом, всем своим видом выражал усталость и заботу, что равным образом можно было приписать и многодетности кандидата и его тревоге за исход выборов. Соперник его щеголял в ярко-синей, усеянной блестящими пуговицами тужурке с капитанского плеча, в белых штанах и полусапожках. Его открытое лицо дышало таким невозмутимым спокойствием, в его полной достоинства осанке была такая уверенность, а взор столь красноречиво говорил: «Ну, теперь держитесь!», что сторонники его приободрились, а противники явно пали духом.

Поднялся один из бывших церковных старост и предложил кандидатуру Томаса Спраггинса на пост приходского надзирателя: он знает Спраггинса давно, много лет приглядывался он к нему, а в последние месяцы приглядывается вдвойне бдительно. (Тут один из прихожан спросил с места, уж не двоится ли у оратора в глазах, но это замечание потонуло в хоре гневных голосов, требующих тишины.) Он может только повторить, что годами наблюдал Спраггинса, и заверяет прихожан, что в жизни своей не встречал человека более порядочного, добронравного, более воздержанного, скромного и уравновешенного. И где еще найдешь отца столь многочисленного семейства? (Аплодисменты.) Нашему приходу нужен деятель, на которого можно положиться. («Правильно!» — на скамьях партии Спраггинса, вперебивку с ироническими возгласами сторонников Банга.) Именно такого кандидата он и рекомендует на пост приходского надзирателя. («Верно!»— «Неверно!») Он не намерен, продолжал бывший церковный староста, по примеру прославленных ораторов прибегая к фигуре отрицания, касаться поведения некоторых личностей. Он не упомянет джентльмена, который некогда достиг высокого чина на службе его величеству; он не станет утверждать, что этот джентльмен недостоин звания джентльмена; он не скажет, что этот человек недостоин звания человека; он не обвинит его в крамоле; он не скажет, что он вносит смятение в жизнь прихода, и не только при нынешних обстоятельствах, но постоянно; он не скажет, что Это один из тех вечно ропщущих и коварных умов, которые неизменно, где бы они ни появились, вызывают брожение и сеют смуту. Он не скажет, что в его черствой душе таится зависть, ненависть и злоба. Нет! У него одно желанье — чтобы все обошлось тихо и мирно, и поэтому он не скажет о нем ничего. (Аплодисменты. )

Речь капитана была выдержана в том же, истинно парламентском духе. Он не скажет, что изумлен словами предыдущего оратора; он не скажет, что возмущен до глубины души. (Аплодисменты.) Он не станет отвечать бранью на брань (продолжительные аплодисменты); он не напомнит о людях, некогда облеченных властью, но, к счастью, ныне лишенных ее, которые бесчинствовали в работном доме, мучили бедняков, разбавляли пиво, недопекали хлеб, на жаркое давали одни кости, работы спрашивали все больше, а похлебки наливали все меньше. (Гром аплодисментов.) Он не спросит, чего заслуживают подобные люди. (Голос с места: «Посадить на хлеб и воду».) Он не скажет, что, возбудив всеобщее негодование, они заслуживают быть изгнанными из прихода, который они осквернили своим присутствием. («Так его! Задай ему перцу!») Он ни в чем не упрекнет несчастного простака, чью кандидатуру здесь выдвинули на должность... нет, он не скажет — послушного орудия церковного совета,— на должность приходского надзирателя. Он ни словом не обмолвится о его семействе; он не сошлется на то, что десять человек детей, двойняшки и жена в придачу — весьма дурной пример для бедняков. (Громкие возгласы одобрения.) Равным образом, он не станет подробно останавливаться на достоинствах своего кандидата, ибо вон он стоит, и при нем он не скажет того, что, быть может, хотел бы сказать в его отсутствии. (Тут мистер Банг, под прикрытием шляпы, приставил большой палец правой руки к кончику носа и, прищурив левый глаз, подмигнул соседу.) Известно, что кое-кто возражал против кандидатуры Банга на том основании, что у него всего только пятеро детей. («Ого!» — на скамьях оппозиции.), Он должен сознаться, что впервые слышит о существовании закона, в силу которого право на должность приходского надзирателя обусловлено точно установленным числом потомков; но даже если допустить, что обширное семейство обязательно для занимающего эту должность, он просит прихожан обратиться к фактам и принять во внимание некоторые бесспорные положения. Бангу тридцать пять лет, Спраггинсу,— которого он заверяет в своем глубочайшем уважении, пятьдесят. Разве трудно предположить, более того — предсказать, что к тому времени, когда Банг достигнет такого же возраста, его потомство численностью, быть может, затмит потомство Спраггинса, которым тот похваляется. (Бурные аплодисменты, возгласы одобрения, женщины машут платочками.) В заключение своей речи капитан, под гром рукоплесканий, призвал всех ударить в набат, ринуться к урнам, сбросить с себя гнет тирании — либо навеки остаться рабами.

На другой день началось голосование; такого неистового волнения не бывало в нашем приходе с того самого памятного дня, когда мы составляли знаменитую петицию об отмене рабства, оказавшуюся столь ценной, что палата общин по предложению депутата от нашего округа постановила опубликовать ее. Капитан нанял две кареты и один кэб для сторонников Банга; кэб предназначался подвыпившим избирателям, кареты — пожилым избирательницам, и благодаря энергичным действиям капитана большинство старушек было доставлено к урнам и опять развезено по домам, прежде чем они успели опомниться и мало-мальски сообразить, что же, собственно, они сделали. Противная сторона упустила из виду эти меры предосторожности, что привело к печальным для нее последствиям; день выдался знойный, и многие прихожанки, которые тихим шагом направлялись в церковь с намерением голосовать за Спраггинса, соблазненные галантным приглашением занять место в карете, отдавали свои голоса Бангу. Надо сказать, что немалую роль сыграли и доводы капитана в пользу кандидата оппозиции; но исход выборов предопределило другое, а именно: позорная, бесчеловечная попытка церковного совета при помощи угроз оказать давление на избирателей. Было установлено, что приходский письмоводитель имел обыкновение каждую неделю покупать пышки на сумму в шесть пенсов у одной старухи, проживающей хоть и не в собственном, а наемном домике, но в ближайшем соседстве со старожилами прихода; и вот на прошлой неделе, когда она, как обычно, принесла пышки, ей было сообщено через посредство кухарки,— правда, путем таинственных намеков, но с достаточной ясностью,— что впредь аппетит письмоводителя на ее пышки будет целиком и полностью зависеть от того, за какого кандидата она подаст голос. Этим решилось все: общественное мнение, которое и раньше склонялось в пользу. Банга, теперь твердо и единодушно стало на его сторону. Партия Банга объявила, что старухе обеспечена еженедельная продажа пышек на сумму в один шиллинг до конца ее земного бытия; прихожане открыто выражали свое негодование, и ничто уже не могло спасти Спраггинса от провала.

Напрасно миссис Спраггинс стояла в дверях церкви, держа на правой руке мальчика, а на левой девочку, одетых в одинаковые платьица и одинаковые, подобранные под цвет чепчики; ни двойняшки, ни сама она ни в ком больше не вызывали умиления. Подавляющее большинство голосов — четыреста двадцать восемь — было подано за Банга, и правое дело прихожан восторжествовало.


ГЛАВА V
Помощник судебного пристава

Волнение, вызванное выборами, улеглось, и поскольку в нашем приходе вновь воцарилось относительное спокойствие, мы можем теперь уделить внимание тем из прихожан, которые стоят в стороне от наших межпартийных схваток, а также от шума и суеты общественной жизни. С искренней радостью мы пользуемся случаем засвидетельствовать, что в собирании материала для этой работы нам оказал большую помощь сам мистер Банг, перед которым мы теперь в неоплатном долгу. Жизнь этого джентльмена всегда отличалась пестротой; он знавал переходы — не от мрачности к веселью, ибо никогда не был мрачен, и не от легкомыслия к суровости, ибо суровость вовсе ему не свойственна; нет, у него колебания бывали между крайней бедностью и бедностью сносной или, пользуясь его собственным, более красочным слогом,— между днями, «когда ходишь не евши и когда удается заморить червячка». Как сам он изволил выразиться, и притом весьма решительно, он «не из тех счастливчиков, которые, если нырнут под баржу с одного бока в чем мать родила, выплывают с другого бока в новеньком костюме и с талончиком на даровую порцию супа в жилетном кармане». Не принадлежит он и к тем, чей дух бесповоротно сломлен нуждой и горем. Просто он — один из тех беззаботных, никчемных, неунывающих людей, которые, как пробки, держатся на поверхности, а все, кому не лень, играют ими — швыряют туда и сюда, вправо и влево, то подкинут в воздух, то пустят ко дну, да только они всегда всплывают и, подпрыгивая на волнах, весело несутся дальше по течению. За несколько месяцев до того, как мистера Банга уговорили баллотироваться в приходские надзиратели, нужда заставила его пойти в помощники к судебному приставу, что позволило ему ознакомиться с положением чуть ли не всех беднейших обитателей прихода; и на эту-то его осведомленность больше всего ссылался его покровитель — капитан, когда стал склонять в его пользу общественное мнение. Не так давно случай столкнул нас с этим человеком. С самого начала нас привлекло подкупающее нахальство проявленное им во время выборов; мы не удивились, обнаружив при ближайшем знакомстве, что это неглупый и сметливый человек, наделенный изрядной долей наблюдательности; а после нескольких разговоров с ним нас поразила (как, вероятно, не раз поражала наших читателей при других обстоятельствах) способность некоторых людей не только сочувствовать пере-живаниям, им самим совершенно чуждым, но и понимать таковые. Выразив новоиспеченному чиновнику наше удивление по поводу того, что он когда-то служил в упомянутой нами должности, мы постепенно навели его на воспоминания о некоторых случаях из его практики. И так как по зрелом размышлении мы склонны считать, что лучше изложить их по возможности его собственными словами, нежели пытаться приукрасить, мы порешили озаглавить их


РАССКАЗ МИСТЕРА БАНГА


— Истинную правду изволили сказать, сэр,— так начал мистер Банг,— жизнь у помощника судебного пристава незавидная; и вам, конечно, не хуже моего известно, хоть вы этого и не говорите, что нашего брата ненавидят и гнушаются нами, потому что мы — все равно как вестники несчастья для бедного человека. Но что мне было делать, сэр? Не возьмись я за это' дело, взялся бы другой, и никому бы от этого не было лучше; а раз я, беря под надзор чужое имущество, мог тем самым приумножать собственное свое имущество на три с половиной шиллинга в день и с помощью чужих невзгод мог облегчить невзгоды мои и моей семьи, неужели же мне было отказываться от Этой работы? Видит бог, она мне никогда не нравилась, я все время присматривал себе что-нибудь получше, и как только нашел, так и бросил это занятие. А если грешно быть орудием в таком деле — не забудьте, я ведь только выполнял чужие распоряжения,— так правда и то, что для новичка во всяком случае должность наша несет в себе и наказание. Сколько раз мне хотелось, чтобы меня изругали или побили, я бы и слова не сказал, принял бы это как должное; но вот когда просидишь пять дней один в комнате, где и старой газеты почитать не найдется и из окна ничего не видно, кроме задворок да крыш, а слышно только, как тикают старые стоячие часы, да время от времени плачет навзрыд хозяйка, или соседки за стеной утешают ее шепотом, чтобы «он» не услышал, да иногда вдруг отворится дверь, заглянет какой-нибудь малыш, посмотрит на тебя и удирает в испуге,— вот тут-то и начинаешь чувствовать себя подлецом и стыдиться, что родился на свет; огонь в зимнее время разводят такой, что только и остается вспоминать, как иногда у камина тепло бывает, а еду приносят с такой физиономией, точно желают тебе подавиться, да наверно и впрямь желают Этого от всего сердца. Если попадутся люди особенно любезные, они в той же комнате стелют тебе на ночь постель, если нет — постель присылает начальство; но о том, чтобы умыться или побриться, и думать нечего, и все-то тебя сторонятся, и никто-то тебе слова не скажет, разве что зайдут в обед спросить, не хочешь ли ты добавка, да таким тоном, точно говорят: «Попробуй только сказать, что хочешь»; либо вечером придут справиться, не принести ли тебе свечу,— это после того, как ты уже битых три часа просидел в потемках. Я вот, бывало, сижу так и думаю, думаю, думаю, пока не станет мне тоскливо, как котенку, когда он залезет в прачечный котел, а его ненароком закроют крышкой. Впрочем, люди опытные, кто понаторел в этом деле, те вообще не думают. Некоторые даже говорили мне, что они и думать-то не умеют.

В свое время (продолжал мистер Банг) я предъявил немало ордеров на арест имущества и, разумеется, довольно скоро понял, что не все одинаково достойны жалости и что люди с приличным доходом, которые попадают в затруднительные положения и день за днем, неделю за неделей из них выпутываются, со временем так к этому привыкают, что им уже все нипочем. Помню, самый первый дом, где мне пришлось дежурить, был в этом приходе и принадлежал одному джентльмену, про которого каждый сказал бы, что он просто не может очутиться без денег, даже если бы постарался. Начальник мой Фиксем и я пришли туда утром, около половины девятого; я позвонил у черного хода; ливрейный слуга отворил дверь. «Хозяин дома?»"—«Дома,— говорит слуга,— только он сейчас завтракает».— «Это ничего,— говорит Фиксем,— вы ему доложите, что к нему пришел джентльмен и хочет поговорить с ним по личному делу». Слуга пялит глаза и оглядывается по сторонам,— не иначе как ищет, где же этот самый джентльмен, потому что Фиксема только слепой мог принять за джентльмена; а что до меня, так я и вовсе был франт не хуже огородного пугала. Но потом все-таки поворачивается и идет в малую столовую, уютную комнатку в конце коридора, а Фиксем (как у нас полагается) следует за ним и, не дав ему вымолвить «с вашего разрешения, сэр, тут какой-то человек хочет с вами поговорить», входит без доклада и с приятной улыбкой на лице. «Кто вы такой, черт возьми, и как вы смеете без разрешения входить в дом джентльмена?» — говорит хозяин, злющий, как бешеный бык. «Моя фамилия,— говорит Фиксем, а сам подмигивает хозяину, чтобы отослал слугу, и передает ему ордер, сложенный наподобие записочки,— моя фамилия Смит, а пришел я от Джонсона по известному вам делу Томпсона». Тот сразу смекнул. «Ах, вот что, говорит, ну, как Томпсон себя чувствует? Прошу вас, мистер Смит, садитесь. Джон, выйдите отсюда». Слуга ушел, а хозяин и Фиксем до тех пор глядели друг на друга, пока глаза не заслезились, а тогда выдумали новую забаву — повернулись к двери, где я все время стоял, и стали глядеть на меня. Наконец, джентльмен говорит: «Значит, сто пятьдесят фунтов?» — «Сто пятьдесят фунтов,— отвечает Фиксем,— плюс пошлины, проценты шерифу и прочие привходящие расходы».— «Гм,— говорит джентльмен,— это я могу уладить завтра к концу дня, не раньше».— «Очень сожалею, но на это время я буду вынужден оставить здесь своего человека,— говорит Фиксем, притворяясь, будто весьма этим опечален».— «Очень досадно,— говорит джентльмен,— потому что у меня сегодня гости и если они догадаются, как обстоит дело, я разорен»- Он помолчал, а потом добавил: «Попрошу вас сюда на минутку, мистер Смит». Фиксем отошел с ним к окну и после долгих перешептываний, недолгого звона золотых монет и выразительных взглядов, брошенных в мою сторону, воротился и говорит: «Банг, вы, я знаю, малый расторопный и честный. Этому джентльмену требуется на сегодня лишний лакей — чистить серебро и подавать к столу, так что ежели у вас найдется время,— говорит старик Фиксем, а сам ухмыляется во всю пасть и сует мне в руку два золотых,— он будет рад воспользоваться вашими услугами». Ну, я рассмеялся, и джентльмен тоже рассмеялся, и все мы рассмеялись, и Фиксем побыл там, пока я сходил домой приодеться, а когда я вернулся, Фиксем ушел; и я чистил серебро, и подавал к столу, и морочил прислугу, и никто даже и не заподозрил, по какому делу я здесь нахожусь, хотя была минута, когда все чуть-чуть не открылось: уже поздно вечером один из последних гостей спустился в сени, где я сидел, протянул мне полкроны и говорит: «Приведите мне, любезнейший, карету, и вот вам за труды». Я уже решил, что это уловка и меня просто задумали выпроводить на улицу, и собрался ответить ему в этом духе, не слишком вежливо, как вдруг вижу — хозяин дома (он-то все время был начеку) бежит вниз по лестнице в большой тревоге. «Банг!» — кричит он словно бы в ярости. «Сэр?» — говорю я. «Что же вы, черт возьми, оставили без присмотра серебро?» — «Я как раз хотел послать его за каретой»,— говорит второй джентльмен. «А я как раз хотел сказать...» — начал я, но хозяин меня перебил. «Пошлите кого-нибудь еще, дорогой мой, кого-нибудь еще». А сам, знай, подталкивает меня к двери. «Этому человеку я вверил все серебро и прочие ценные вещи и ни под каким видом не могу допустить, чтобы он выходил из дома. Банг, бездельник вы этакий, сейчас же идите и пересчитайте вилки в малой столовой». Тут я понял, что никакого подвоха не было, и, уж поверьте, от души посмеялся. Денежки наш джентльмен уплатил на следующий день, и на мою долю кое-что перепало; прямо скажу, более приятного дельца в нашей практике я не запомню (да и старик Фиксем, наверно, тоже).


Однако это — светлая сторона картины, сэр,— продолжал мистер Банг, отбросив хитрую мину и плутовские ужимки, с какими он рассказывал вышеизложенный случай,— а эту сторону мы, к сожалению, видим много, много реже, чем другую, темную. Любезность, которую можно купить за деньги, почти никогда не распространяется на тех, у кого денег нет; и беднякам недоступно даже такое утешение, как выпутываться из одной трудности в ожидании следующей. Дежурил я раз в одном доме в Джордж-Корт — есть такой тесный, грязный тупичок позади газового завода,— так, боже мой, я, кажется, никогда не забуду, в какой нищете там жили люди! С них причиталась квартирная плата за полгода, два фунта и десять шиллингов или около того. Весь дом состоял из двух комнат, и так как коридора не было, верхние жильцы проходили через комнату хозяев; и всякий раз — а проходили они через комнату раза по три в четверть часа — они бранились и скандалили, потому что на их вещи тоже наложили арест и включили в опись. Перед домом был огороженный квадратик голой земли, по нему вела к двери дорожка, посыпанная золой, возле двери стояла кадка для дождевой воды. В окне болталась на провисшем шнуре полосатая занавеска, внутри на подоконнике примостился треугольный осколок зеркала. Надо полагать, что предназначалось оно для пользования, но вид у обитателей комнаты был до того замученный и несчастный, что даже если один раз им удавалось глянуть на свое лицо и не умереть со страху, едва ли они решались на это вторично. Было в комнате два-три стула, которые в лучшие свои дни стоили от восьми пенсов до шиллинга штука; был маленький некрашеный стол, пустой буфет в углу да кровать — из тех, что вечно встают дыбом, так что ножки у нее торчат в воздухе и вы можете либо стукаться о них головой, либо вешать на них шляпу; ни тюфяка, ни подушки, ни одеяла. Перед камином был постлан вместо коврика старый мешок, и четверо не то пятеро детей возились на земляном полу. Арест на имение наложили только для того, чтобы выселить семью из дома,— взять в уплату за долги было нечего; и здесь я пробыл целых три дня, хотя и это было всего лишь формальностью, потому что я, конечно, знал и все мы знали, что заплатить они никак не могут. На одном из стульев, у холодного очага, сидела старуха — такой страшной и грязной старухи я в жизни не видел — и все раскачивалась взад и вперед, взад и вперед без передышки, только изредка стиснет иссохшие свои руки, а потом опять раскачивается и все потирает себе колени, судорожно поднимая и опуская пальцы. По другую сторону очага сидела мать с грудным младенцем на руках, который плакал, пока не засыпал, а чуть проснувшись, опять принимался плакать. Старухиного голоса я ни разу не слышал: она, как видно, совсем отупела; а что до матери, так лучше бы и ее так же пришибло, потому что с горя она превратилась в сущего дьявола. Доведись вам услышать, какими словами она ругала голых ребятишек, что ползали на полу, и увидеть, как она колотила малютку, когда он плакал от голода, вы бы ужаснулись не хуже моего. Так оно и; шло. Дети время от времени жевали хлеб, да еще я отдавал им добрую половину обеда, который мне приносила жена; а женщина — та вовсе ничего не ела, и никто из них не ложился на кровать, и комнату за все время ни разу не подмели и не убрали. Соседям было не до них — им своей бедности хватало; а отца, как я понял из проклятий и брани верхней жилички, за несколько недель до того услали на каторгу. Когда положенное время истекло, хозяину дома, да и старику Фнксему тоже стало страшно — что будет с этой семьей, и вот они подняли шум и добились, чтобы всех их взяли в работный дом. За старухой прислали носилки, и в тот же вечер Симмонс забрал детей. Старуху поместили в лазарет, где она вскорости умерла. Дети и по сей день в работном доме, им там по сравнению с прежним куда как хорошо. А с матерью никакого сладу не было. Раньше она как будто была смирная, работящая женщина, но от нужды и горя форменным образом помешалась. Ее раз пять сажали в карцер за то, что она запускала чернильницей в попечителей, кляла церковных старост и на всякого, кто подходил к ней, набрасывалась с кулаками; а потом у нее лопнула какая-то жила, и она тоже умерла, и это было избавление не только для нее самой, во и для других бедняков, особенно стариков и старух, которые, бывало, так и валились от нее во все стороны, точно кегли от удара шаром.

Да, это было достаточно скверно — сказал мистер Банг и шагнул к двери, словно давая понять, что рассказ его почти окончен.— Это было достаточно скверно, но в другом доме, где мне пришлось дежурить, я видел одну леди, и ее тихое горе,— вы понимаете, что я хочу сказать, сэр,— растрогало меня куда больше. Неважно, где именно находился этот дом; я бы, пожалуй, даже предпочел, не называть адреса, но дело было того же порядка.

Фиксем и я пришли туда, как обычно,— за квартиру год как не плачено; дверь отворила маленькая служанка, и нас ввели в гостиную, где было трое или четверо хорошеньких детишек, чистеньких, но очень уж скромно убранных, как, впрочем, и самая комната. «Банг,— сказал мне Фиксем вполголоса,— мне кое-что известно про это семейство, и мое мнение — ничего у нас здесь не выйдет».— «Вы думаете, им нечем заплатить?» — спросил я в тревоге — очень уж мне эти детишки понравились. Фиксем покачал головой и только хотел ответить, как дверь отворилась и вошла леди — в лице ни кровинки, одни глаза красные, видно пролила немало слез. Вошла она твердым шагом, впору мне самому так входить в комнату, плотно прикрыла за собою дверь и села, а лицо совсем спокойное, точно каменное. «Что такое, господа,— спрашивает, и голос ни чуточки не дрожит, просто на удивление,— неужели арест имущества?» — «Именно так, сударыня,— отвечает Фиксем. Леди посмотрела на него все так же спокойно, будто и не поняла его слов.— «Именно так, сударыня,— повторил Фиксем,— вот, сударыня, пожалуйте вам ордерок»,— и протягивает ей бумагу так учтиво, словно это газета, которую он обещал по прочтении передать джентльмену за соседним столиком.

У леди задрожали губы, когда она брала бумагу. Она глянула на нее, и Фиксем начал было объяснять ей что к чему, но я-то видел, что она, бедняжка, и не читает вовсе. «О господи!» — говорит она вдруг и, ударившись в слезы, роняет ордер и закрывает лицо руками.— О господи! Что же с нами будет?» Тут в.комнату вошла девушка лет девятнадцати,— она, должно быть, все время слушала за дверью. На руках у нее был маленький мальчик, и она, ни слова не говоря, посадила его к матери на колени, а та прижала несчастного крошку к груди и заплакала над ним так, что даже старый Фиксем надел свои синие очки, чтобы скрыть две слезы, которые поползли у него по грязным щекам. «Дорогая мама,— говорит девушка,— вы же до сих пор держались так стойко. Ради всех нас, говорит, ради папы, прошу вас, не падайте духом».— «Нет, нет, конечно,— говорит леди, торопливо утирая слезы,— как это глупо с моей стороны, но мне уже лучше, гораздо лучше». И она заставила себя встать, ходила с нами из комнаты в комнату, пока мы составляли опись, сама открывала все ящики, разобрала детскую одежку, чтобы облегчить нам работу; и все это так спокойно и невозмутимо, будто ничего и не случилось, только словно бы очень спешила. Когда мы опять спустились в гостиную, она помялась немножко, а потом говорит: «Господа, говорит, я перед вами виновата и боюсь, как бы у вас из-за этого не было неприятностей. Я от вас утаила единственную драгоценность, которая у меня осталась,— вот она.— И кладет на стол миниатюру в золотой рамочке.— Это, говорит, портрет моего покойного отца. Не думала я, что буду когда-нибудь благодарить бога за смерть того, с кого эта миниатюра писана, а теперь благодарю, и уже сколько лет, денно и нощно. Возьмите ее, сэр, говорит. Это лицо никогда не отвращалось от меня в болезни или в горе, и трудно мне, трудно отвратиться от него сейчас, когда, видит бог, того и другого ниспослано мне с избытком». Я слова не мог вымолвить, только поднял голову от бумаги, в которую вносил все по описи, и посмотрел на Фиксема; тот кивнул мне многозначительно, и я перечеркнул буквы М-и-н-и, которые уже успел написать, и оставил миниатюру на столе.

Так вот, сэр, короче говоря, пришлось мне провести положенное время и в этом доме; и хоть я человек неученый, а хозяин дома был и образованный и умный, я увидел то, чего он не видел; теперь-то он отдал бы полмира (если бы у него было полмира) за то, чтобы вернуть прошлое и быть повнимательнее. Я увидел, сэр, что жена его чахнет от забот, на которые никогда не жалуется, и обид, о которых никому не рассказывает. Я видел, что она умирает у него на глазах; я знал, что одним усилием он мог бы спасти ее, но он ничего не сделал. Я его не осуждаю; скорей всего, он просто неспособен был взять себя в руки. Она так долго предупреждала каждое его желание и все за него решала, что сам он уже ни на что не годился. Я, бывало, смотрю на нее, на бедное ее платьишко — оно и на ней-то выглядело затрапезным, а на всякой другой было бы вовсе неприлично,— и думаю, что, будь я джентльменом, у меня бы сердце кровью обливалось при виде женщины, которая была нарядной, веселой девушкой, когда я ее сватал, а теперь так изменилась, через свою любовь ко мне. Погода стояла холодная, сырая, по все три дня она в этом своем жиденьком платье и стоптанных ботинках с утра до ночи где-то бегала, добывая деньги. Ну, что ж, деньги добыли и долг выплатили. Когда деньги принесли, вся семья собралась в той комнате, где я находился. Отец очень радовался, что недоразумение улажено, как — об этом он, наверно, и не знал; детишки опять повеселели; старшая дочка хлопотала по хозяйству,— в этот день они могли спокойно пообедать в первый раз с тех пор, как мы явились к ним с ордером; и матери, конечно, приятно было, что все так довольны. Но если я когда-нибудь видел смерть на лице женщины, так это в тот вечер, и на ее лице.

Я не ошибся, сэр,— продолжал мистер Бант, поспешно проведя рукавом по лицу.— Дела семьи поправились, пришла и удача. Но было поздно. Детишки эти растут теперь без матери, а отец отдал бы все, что с тех пор приобрел,— дом, имущество, деньги, все, чем он владеет или будет когда-нибудь владеть,— только бы вернуть жену, которой он лишился.


ГЛАВА VI
Дамские общества

Наш приход изобилует дамскими благотворительными учреждениями. Зимой, когда промочить ноги не редкость и простуда тоже обычное дело, у нас имеются дамское общество для раздачи супа, дамское общество для распределения угля и дамское общество для раздачи одеял; летом, когда много фруктов и не меньше желудочных заболеваний, у нас имеются дамская аптека и дамский комитет для посещения больных; и круглый год у нас существуют дамское общество детских экзаменов, дамское общество по распространению библий и молитвенников и дамское общество по снабжению новорожденных приданым на первый месяц жизни. Два последних общества несомненно важнее всех прочих; больше ли они приносят пользы, чем остальные, этого мы сказать не можем, зато берем на себя смелость утверждать самым решительным образом, что шуму и суеты они производят больше, чем все остальные вместе взятые.

При поверхностном взгляде на вещи можно было бы предположить, что общество раздачи библий и молитвенников менее популярно, нежели общество по снабжению новорожденных; однако за последние год или два значение общества библий и молитвенников сильно возросло, совершенно неожиданно получив поддержку от оппозиции общества детских экзаменов, причем оппозиция эта выразилась в следующем: в то самое время, когда младший священник завоевал общие симпатии и все девицы нашего прихода вдруг прониклись необыкновенной серьезностью, дети неимущих прихожан сделались предметом усиленных забот и особенных попечений. Все три мисс Браун (восторженные поклонницы младшего священника) обучали, проверяли и перепроверяли несчастных детей до тех пор, пока мальчики не побледнели, а девочки не зачахли от зубрежки и переутомления. Три сестры Браун перенесли все это весьма стойко, потому что сменяли одна другую; зато дети, которых никто не сменял, выказывали все признаки усталости и тоски. Легкомысленные прихожане только посмеивались; но более вдумчивые остерегались выразить свое мнение, пока не будет случая выяснить, что об этом думает младший священник.

Такой случай не замедлил представиться. Младший священник читал с благотворительной целью проповедь для бесплатной школы и в этой благотворительной проповеди распространялся в самых теплых выражениях насчет весьма похвальной и неутомимой деятельности некоторых почтенных личностей. Вдруг с той скамьи, где сидели три сестры Браун, послышались рыдания; все заметили, что старушка прислужница побежала по среднему проходу к ризнице и сейчас же возвратилась со стаканом воды. Засим послышался тихий стон; еще две старушки бросились на помощь и вывели из церкви всех трех мисс Браун, а минут через пять ввели обратно, причем все три утирали глаза белыми платочками, словно возвращаясь с похорон. Если у прихожан оставались еще сомнения насчет того, к кому может относиться намек священника, то теперь эти сомнения рассеялись. Решительно всех обуяло желание экзаменовать приходских детей, и все в один голос упрашивали трех мисс Браун разделить школу на классы, а каждый класс препоручить ведению двух молодых девиц.

Мало знать — опасно, но раздавать должности, хотя бы и маленькие,— еще опаснее; три сестры Браун назначили в учительницы одних только старых дев, а молодых старательно оттерли. Девствующие тетушки торжествовали, любящие маменьки погрузились в бездну отчаяния, и трудно сказать, в какой бурной форме проявилось бы негодование общества, если бы не подвернулся случай, явно ниспосланный свыше и произведший полный поворот в общественном мнении. Миссис Джонсон Паркер, мать семерых прелестных дочерей — при этом незамужних,— поспешила сообщить мамашам других незамужних дочек, что пять стариков, шесть старух и несметное множество детей, сидящих на бесплатных местах рядом с ее скамьей, имеют обыкновение являться по воскресеньям в церковь без библии и даже без молитвенника. Разве это можно терпеть в цивилизованной стране? Разве Это можно допускать в христианском государстве? Ни к коем случае! Немедленно образовалось дамское общество раздачи библий и молитвенников: председатель — миссис Джонсон Паркер, казначеи, ревизоры и секретарь — девицы Джонсон Паркер; собрали взносы, накупили книжек и роздали всем сидящим на бесплатных местах; к вот в следующее после этих событий воскресенье, во время чтения евангелия, поднялось такое шуршание страниц и такой шум от роняемых на пол книжек, что в течение пяти минут при всем желании невозможно было расслышать ни одного слова из службы.

Три сестры Браун и вся их партия заметили надвигающуюся опасность и попытались предотвратить ее насмешками и колкостями. «Хотя старикам и старухам роздали теперь книги, но читать они все-таки не умеют»,— говорили все три мисс Браун. «Ничего, они научатся»,— возражала миссис Джонсон Паркер. «Дети тоже не умеют читать»,— язвили три сестры Браун. «Не беда, их можно научить»,— отвечала миссис Джонсон Паркер. Коса нашла на камень. Девицы Браун устраивали детям публичный экзамен — симпатии прихожан склонялись к обществу экзаменов. Девицы Джонсон Паркер публично раздавали библии — настроение изменялось в пользу раздачи библий. Перышко могло бы поколебать чашу весов, и перышко ее поколебало. Из Вест-Индии возвратился один миссионер: после женитьбы на богатой вдове его должны были принять в Диссидентское общество миссионеров. Джонсон-Паркеры начали делать авансы диссидентам. Цель у обоих обществ одна и та же, почему бы им не устроить объединенное собрание? Предложение было принято. О собрании оповестили всех, как полагается, и народу набилось столько, что можно было задохнуться. Миссионер вышел на эстраду, публика восторженно приветствовала его. Он пересказал разговор двух негров о благотворительных обществах, который ему удалось подслушать, стоя за изгородью; рассказ встретили шумным одобрением. Миссионер удачно подражал ломаному языку этих негров: от рукоплесканий едва не рухнул потолок. Насколько мы заметили, именно с этого времени (за одним только незначительным исключением) начала возрастать популярность общества раздачи библий, и при Этом так, что слабая и несостоятельная оппозиция партии экзаменов только способствовала усилению этой популярности.

Большим достоинством общества снабжения новорожденных приданым является то, что оно менее зависит от колебаний общественного мнения, нежели общество раздачи библий или общество детских экзаменов; как бы там ни было, у него нет недостатка в клиентах и всегда найдется на кого излить свои щедроты. Наш приход один из самых населенных в столице и ее окрестностях, и надо сказать, что он поставляет даже несколько больший процент новорожденных, чем ему полагается. А следовательно, общество снабжения новорожденных приданым процветает, и на долю его членов выпадает множество самых завидных хлопот и беготни. Считая, по-видимому, что время можно делить только на месяцы, общество проводит ежемесячные чаепития, на которых заслушиваются ежемесячные отчеты, избирается секретарь на весь следующий месяц и тщательно осматриваются те ящички с бельем, которые остались невыданными в этом месяце.

Нам не приходилось бывать на этих собраниях, куда мужчины, ясное дело, не допускаются, но мистера Банга раза два приглашали в дамский комитет, и на основании его свидетельства мы беремся утверждать, что дамские собрания ведутся по всем правилам и в большом порядке: там ни под каким предлогом не дозволяется говорить больше чем четверым ораторам зараз. Постоянный комитет состоит исключительно из замужних дам, однако в почетные члены принимают и незамужних, главным образом молодых девиц в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, частью потому, что они весьма полезны для пополнения запасов белья и посещения рожениц; частью потому, что весьма желательно познакомить их с самых юных лет с ожидающими их более серьезными женскими обязанностями; а частью и потому, что, как нам известно, предусмотрительным маменькам нередко удавалось козырнуть этим обстоятельством в своих матримониальных махинациях.

Вдобавок к ежемесячной выдаче ящичков с бельем (которые всегда бывают выкрашены в голубой цвет, причем название общества выписано большими белыми буквами на крышке) общество иногда посылает своим подопечным бульон и напиток, состоящий из теплого пива, пряностей и яичных желтков с сахаром, именуемый «глинтвейном». И тут опять требуются услуги почетных членов общества, которые только рады быть полезными. Навещать новорожденных посылают целые депутации, по две и по три девицы, и тут начинаются такие пробы бульона и глинтвейна, такое усиленное помешивание чего-то в маленьких кастрюлечках на огне, такое одевание и раздевание младенцев, такое укутывание, пеленание и зашпиливание, такое нянченье и согревание ножек и ручек перед огнем, такая восхитительная смесь болтовни и стряпни, суматохи, важничанья и ненужной суеты, какие нигде больше не могут доставить столько удовольствия!

Соперничая с этими двумя учреждениями и делая, так сказать, последнее усилие для завоевания популярности в приходе, общество экзаменов на днях решило устроить большой публичный экзамен для приходских детей. С согласия приходского начальства и при его содействии для этой цели был отведен большой класс начальной школы. Приглашения были разосланы всем видным прихожанам, включая, само собой разумеется, и главарей двух остальных обществ, в назидание коим и устраивалась вся церемония; случай был такой, что непременно ожидалось большое стечение публики. Полы были вымыты чисто-начисто еще накануне, под непосредственным наблюдением трех сестер Браун; скамейки для посетителей расставлены рядами; образцы ученических прописей старательно выбраны и не менее старательно подправлены, так что изумилась не столько публика, которая их читала, сколько дети, которые их писали; задачи на сложение именованных чисел заучивали и переучивали до тех пор, пока все дети не вытвердили ответы наизусть; и вообще приготовления делались на широкую ногу и стоили многих трудов. Наступило утро: детей мыли желтым мылом, оттирали фланелью, а потом уже насухо вытирали полотенцем, так что лица у них засветились; каждому школьнику и школьнице расчесали волосы так старательно, что они лезли в глаза; девочек нарядили в снежно-белые пелеринки и в чепцы, державшиеся на голове с помощью одной только алой ленты; шеи старших школьников были упрятаны в воротнички устрашающей высоты.

Двери распахнулись настежь, и три мисс Браун с помощницами представились взорам, облаченные в простые белые муслиновые платья и такие же чепцы — такова была форма для детских экзаменов. Комната наполнилась публикой; знакомые громко и сердечно приветствовали ДРУГ друга. Общества раздачи дрогнули — их популярность оказалась под угрозой. Старший из учеников выступил вперед и произнес умилостивительную речь из-за ограды своего воротничка. Это было произведение пера мистера Генри Брауна, и ему все рукоплескали единодушно, а Джонсон-Паркеры похолодели от страха. Экзамены продолжались с большим успехом и закончились положительно триумфом. Общество экзаменов одержало победу, а Джонсон-Паркеры были разбиты наголову.

В тот же вечер состоялось тайное совещание общества раздачи под председательством миссис Джонсон Паркер, для обсуждения вопроса, каким способом лучше возвратить утраченные симпатии прихода. Что можно устроить?

Опять собрание? Увы! Кто же на него пойдет? Миссионеры два раза подряд не годятся, а рабов уже освободили. Надо предпринять какой-то смелый шаг. Так или иначе, надо удивить приход, однако никто не мог додуматься, какой именно смелый шаг надо предпринять. Наконец, одна совсем дряхлая старушка пробормотала едва слышно: «Эксетер-Холл!»[6] И вдруг все собрание точно озарило. Решили единогласно, что депутация из трех старушек отправится к какому-нибудь знаменитому оратору и будет просить его, чтоб он оказал им такую милость, произнес бы речь; кроме того, депутация должна была нанести визит еще трем выжившим из ума старушкам, не нашего прихода, и пригласить их на собрание. Просьба была уважена, собрание состоялось, оратор (ирландец) прибыл. Он говорил о зеленом острове — об иных берегах — об океанских просторах — морских глубинах — христианском милосердии — о кровопролитии и об искоренении — о прощении в сердцах — об оружии в руках — об алтарях и домашних очагах — о ларах и пенатах. -Он вытирал глаза, сморкался, приводил латинские цитаты. Эффект был потрясающий — латынь имела решительный успех. Никто не понял, о чем, собственно, идет речь, но все подумали, что это должно быть очень трогательно, если сам оратор так расчувствовался. Популярность общества раздачи библий до сей поры остается непревзойденной у дам нашего прихода, а общество экзаменов все более клонится к упадку.


ГЛАВА VII
Наш ближайший сосед

Приятно и увлекательно, бродя по улицам, предаваться размышлениям о том, что за люди здесь живут и чем они занимаются; и ничто так ощутимо не помогает нам в этих догадках, как вид входных дверей. Прекрасный и интересный предмет для изучения представляет собою человеческое лицо со всеми оттенками сменяющихся на нем чувств; но и в физиономии дверного молотка есть нечто едва ли не столь же своеобразное и почти столь же верно отражающее характер владельца. Посещая человека впервые, мы с величайшим любопытством всматриваемся в черты молотка на двери его дома, ибо хорошо знаем, что между хозяином и молотком всегда есть большее или меньшее сходство и единодушие.

Вот, например, образчик дверного молотка, весьма распространенный в прежние времена, но быстро исчезающий: большой круглый молоток в виде добродушной львиной морды, которая приветливо улыбается вам, пока вы, дожидаясь, чтобы вам открыли, завиваете покруче кудри на висках или поправляете воротнички; нам ни разу не случалось увидеть такой молоток на дверях скряги — как мы убедились на собственном опыте, он неизменно сулит радушный прием и лишнюю бутылочку винца.

Никто не видывал такого молотка у входа в жилище мелкого стряпчего или биржевого маклера; они отдают предпочтение другому льву — мрачному, свирепому, с выражением тупым и злобным; это своего рода глава ордена дверных молотков, он в чести у людей себялюбивых и жестоких.

Есть еще маленький бойкий египетский молоток с длинной худой рожицей, вздернутым носом и острым подбородком; этот в моде у наших чиновников, тех, что носят светло-коричневые сюртуки и накрахмаленные галстуки, у мелких, ограниченных и самоуверенных людишек, которые ужасно важничают и неизменно довольны собой.

Несколько лет тому назад мы были крайне смущены появлением новой разновидности дверного молотка, у которого лица нет вовсе — вместо него венок или цветочная гирлянда; рукоятка такого молотка иногда имеет форму руки. Впрочем, потратив толику внимания и усилий, мы сумели и эту новую разновидность примирить с нашей любимой теорией. Вы непременно найдете такой молоток на дверях людей холодных и церемонных, которые всегда спрашивают: «Почему вы у нас не бываете?», но никогда не скажут: «Приходите!»

Фасон медного молотка, обычного для загородных вилл и для пансионов, где учатся дети состоятельных родителей, всем известен; упоминанием о нем мы заканчиваем перечень всех наиболее выдающихся и строго определенных видов.

Френологи уверяют, что различные страсти, возбуждая мозг человека, вызывают соответствующие изменения в форме его черепа. Да не подумают, что мы заходим в нашей теории чересчур далеко и готовы утверждать, будто всякая перемена в характере человека тотчас отражается и на облике его дверного молотка. Но мы уверены, что в случае перемены в характере владельца магнетическая связь, безусловно существующая между ним и его молотком, заставит его снять со своей двери прежний молоток и подыскать новый, более родственный его новым чувствам и склонностям. Если человек без всякой видимой причины переселяется из одного дома в другой, не сомневайтесь, что, хотя бы он сам того и не сознавал, объяснение кроется в разладе между ним и дверным молотком. Это совершенно новая теория, и, однако, мы осмеливаемся выдвинуть ее, ибо она ничуть не менее остроумна и непогрешима, чем тысячи других весьма ученых теорий, провозглашаемых, что ни день, во имя общего блага, а также и личного обогащения их творцов.

Итак, дверной молоток для нас предмет далеко не безразличный, и нетрудно вообразить смятение, охватившее нас, когда на днях мы увидели, что с двери соседнего дома окончательно и бесповоротно снимают молоток и заменяют его колокольчиком. Такой беды мы никак не ждали. Самая мысль, что кто-то может существовать без молотка на дверях, слишком дика и невероятна, и в нашем воображении доселе ни на миг не возникала подобная картина.

В глубоком унынии побрели мы по направлению к Итон-скверу, который в то время только еще застраивался. Каково же было наше изумление, наше негодование, когда мы убедились, что колокольчики на дверях быстро становятся общим правилом, а молотки — редким исключением! Наша теория затрещала по всем швам. Мы поспешили домой; и, предчувствуя, что уже недалек тот день, когда дверной молоток будет окончательно упразднен, решили отныне все догадки о ближайших соседях основывать на непосредственных наблюдениях. Дом по левую руку от нашего был необитаем, и потому мы могли сосредоточить все наше внимание на соседях справа.

Дом справа от нас, на двери которого не было молотка, снимал некий конторщик, и в окне первого этажа виднелось четко написанное объявление, извещавшее о том, что Здесь сдаются комнаты для одинокого джентльмена.

Это был опрятный и скучный домик на теневой стороне улицы; пол в прихожей устилал узкий новенький коврик, лестницу, ведущую на второй этаж,— узкая новенькая дорожка. Обои были новые, и краска всюду новая, и мебель новая; и все это — обои, краска и мебель — свидетельствовало об ограниченных средствах владельца дома. В гостиной лежал красный с черным ковер, едва закрывавший середину пола; тут было еще несколько полированных стульев и раскладной стол. На небольшом буфете красовалась чайница на подносе, а справа и слева — по розовой раковине; еще несколько раковин на каминной доске и три павлиньих пера, со вкусом расположенных над ними, довершали убранство гостиной.

Предполагалось, что в этой комнате одинокий джентльмен будет пребывать днем и принимать гостей, а крохотная комнатка окном во двор в том же этаже должна была служить ему спальней.

Вскоре после того как в окне вывесили записку, появился и претендент на сдающиеся комнаты — плотный, добродушного вида джентльмен лет тридцати пяти. В цене, должно быть, сошлись быстро,— после первого же его визита объявление исчезло из окна. Дня через два одинокий джентльмен въехал на новую квартиру, а немного погодя обнаружился и его истинный характер.

Он проявил необычайную склонность засиживаться до трех, до четырех часов ночи, потягивая виски с содовой и покуривая сигару; кроме того, он приглашал к себе приятелей, они приходили часам к десяти вечера, и настоящее веселье начиналось после полуночи, когда гости давали выход своему превосходному настроению, распевая песни в полдюжины куплетов каждая, причем куплет состоял из двух строчек, а припев — из десяти, и вся компания в полном составе с воодушевлением подхватывала этот припев и выкрикивала его во всю мочь, что приводило в величайшее негодование соседей и доставляло крайние неудобства другому одинокому джентльмену, жившему этажом выше.

Это было само по себе достаточно неприятно, поскольку такие пирушки происходили обычно раза три в неделю, но это еще не все: когда гости, наконец, расходились по домам, они не шли по улице тихо, как приличествует добропорядочным гостям, а напротив, развлекались, поднимая отчаянный шум и крик и подражая визгу перепуганных женщин. А однажды ночью некий краснолицый джентльмен в белом цилиндре начал ломиться в дверь дома Лг 3, где проживал почтенный старец, ходивший с пудреными волосами; почтенный старец, решив, что одной из его замужних дочерей раньше срока понадобилась помощь врача, торопливо проковылял вниз по лестнице, с великим: трудом отодвинул все засовы, отпер все замки, отворил дверь — и тут краснолицый джентльмен в белом цилиндре выразил надежду, что его извинят за причиненное беспокойство и не откажут ему в стакане холодной воды; он был бы весьма признателен также, если бы ему ссудили шиллинг, чтобы он мог нанять кэб и добраться домой; почтенный старец захлопнул дверь перед носом посетителя, поднялся наверх и выплеснул в окно всю воду из кувшина — выплеснул очень метко, но только не на того, на кого следовало; и вся улица приняла участие в поднявшейся суматохе.

Шутка есть шутка; и даже грубая шутка может быть очень забавна, да только тот, с кем ее сыграли, чаще всего не способен ее оценить; население нашей улицы не видело ничего смешного в подобных развлечениях, а потому наш сосед вынужден был попросить своего постояльца больше не принимать у себя приятелей, иначе, как Это ни печально, придется ему съехать с квартиры. Одинокий джентльмен выслушал все это с величайшим благодушием и к общему удовольствию пообещал впредь проводить вечера в кофейне.


Первый вечер прошел спокойно, и все были в восторге; но назавтра шум и веселье возобновились с еще небывалой силой. Друзья и приятели одинокого джентльмена, не имея более возможности проводить у него три вечера в неделю, решили провожать его до дому каждый вечер; а прощаясь, они напутствовали его столь громкими и нестройными криками, и сам он так шумно взбирался затем по лестнице и с таким грохотом скидывал башмаки, что терпеть все это не было никакой возможности. Итак, наш сосед попросил одинокого джентльмена, который в других отношениях был прекрасным жильцом, выехать; и одинокий джентльмен удалился и стал принимать своих приятелей где-то в другом месте.

Следующий претендент на сдающиеся комнаты в первом этаже обладал совсем иным характером, чем только что выехавший одинокий джентльмен, доставлявший окружающим столько беспокойства. Это был высокий худощавый молодой человек с густой каштановой шевелюрой, рыжеватыми бакенбардами и едва пробивающимися усиками. Он носил венгерку со шнурами, светлосерые панталоны и замшевые перчатки, и у него была внешность и повадки военного. Ничего общего с тем гулякой! Такие вкрадчивые манеры, такое приятное обращение! А какой серьезный ум! Впервые осматривая свое будущее жилище, он прежде всего осведомился, может ли он твердо надеяться на постоянное место в приходской церкви; а выразив согласие снять эти комнаты, тотчас поинтересовался, какие в приходе имеются благотворительные учреждения, и сообщил о своем намерении внести скромную лепту в помощь наиболее достойному из них.

Наш ближайший сосед был теперь совершенно счастлив. Наконец-то у него появился жилец, вполне разделяющий его собственный образ мыслей,— серьезный, благонамеренный человек, чуждающийся суетных забав и склонный к уединению. С легким сердцем снял он с окна объявление о сдающихся комнатах и уже рисовал себе мысленно длинную череду мирных воскресных дней, когда он и его постоялец будут обмениваться знаками дружеского внимания и воскресными газетами.

Серьезный человек прибыл на свою новую квартиру, а его багаж должен был прибыть из провинции на следующее утро. Он попросил у своего хозяина взаймы чистую сорочку и молитвенник и рано удалился в спальню, попросив разбудить его назавтра ровно в десять часов утра, но не раньше, так как он очень устал.

К нему постучали, чтобы разбудить его точно в назначенный час, но он не отозвался; постучали снова, но ответа не было. Наш сосед встревожился и распахнул дверь. Серьезный человек таинственно исчез, а с ним исчезли чистая сорочка, молитвенник, чайная ложка и простыни.

Быть может, это происшествие, вместе со странностями предыдущего постояльца, внушило нашему соседу отвращение к одиноким джентльменам,— этого мы не знаем; знаем только, что следующее объявление, появившееся в окне гостиной, извещало просто о сдаче меблированных комнат в первом этаже. Объявление скоро убрали. Новые жильцы пробудили в нас сначала любопытство, а затем и живейшее участие.

Это оказались юноша лет восемнадцати — девятнадцати и его мать, женщина лет пятидесяти или, может быть, моложе. Лицо матери скрывала вдовья черная вуаль, сын тоже носил глубокий траур. Они были бедны, очень бедны; у них не было никаких средств к существованию, кроме того, что зарабатывал юноша перепиской и переводами для книгопродавцев.

Они переселились в Лондон откуда-то из провинции, отчасти потому, что юноша здесь скорее мог найти работу, а отчасти, вероятно, ими руководило вполне естественное желание покинуть те места, где прежде судьба была милостивее к ним и где все знали об их нынешней бедности. Они были горды и переносили невзгоды молча, скрывая от постороннего глаза свою нужду и лишения. Как тяжки были эти лишения и как неутомимо трудился бедный юноша, чтобы хоть немного облегчить их бремя, об этом знали только мать и сын. Ночь за ночью до двух, до трех, до четырех часов слышали мы, как стукнет изредка кочерга, вороша последний скудный жар в камине, да раздастся глухой придушенный кашель, и это означало, что юноша все еще корпит над своей работой; и день ото дня все ясней видели мы, как светится его скорбное лицо тем светом, который зажигает природа, точно сигнальный огонь, возвещая о самом жестоком из посылаемых ею недугов.

Повинуясь, как нам кажется, чувству более возвышенному, нежели простое любопытство, мы завязали сначала Знакомство, а потом и дружеские отношения с этими бедняками. Наши худшие опасения подтвердились; юноша таял, как свеча. Оставшуюся часть зимы, а потом и всю весну и лето он неустанно трудился; мать тоже пыталась хоть как-нибудь — шитьем, вышиваньем — заработать кусок хлеба.

Шиллинг-другой — вот и все, что ей время от времени удавалось выручить. Сын продолжал упорно работать; с каждой минутой он приближался к смерти, но ни разу никто не слышал от него ни ропота, ни жалобы.

Однажды ясным осенним вечером мы, по обыкновению, зашли навестить больного. В минувшие два-три дня последние силы быстро оставляли его, и теперь он лежал на диване у открытого окна и задумчиво смотрел на заходящее солнце. Мать читала ему вслух из библии; когда мы пришли, она закрыла книгу и поднялась нам навстречу.

— Я сейчас говорила Уильяму, что нам надо непременно уехать куда-нибудь в деревню,— сказала она.— Там он сможет хорошо поправиться. Он ведь не болен, просто у него не очень крепкое здоровье и в последнее время он слишком утомлялся.

Бедная женщина! Слезы, которые заструились сквозь ее пальцы, когда она отвернулась и подняла руки, словно поправляя свой вдовий чепец, свидетельствовали о том, что она тщетно пытается обмануть самое себя.

Мы молча сели подле больного,— было ясно, что жизнь быстро и неотвратимо покидает юношу; дыхание его слабело, и с каждым вздохом все тише, все медленней билось сердце.

Он протянул нам руку, другою сжал руку матери, поспешно привлек ее к себе и нежно поцеловал в щеку. Минуту мы все молчали. Юноша снова откинулся на подушку и долгим, глубоким взглядом посмотрел на мать.

— Уильям, Уильям,— прошептала мать после долгого молчания.— Не смотри на меня так, скажи мне что-нибудь, мой мальчик!

Он слабо улыбнулся, но тотчас на лице его снова появилось выражение торжественного и безучастного покоя.

— Уильям, милый! Очнись! Не смотри на меня так, мой мальчик, умоляю тебя! О господи, что же мне делать!— в отчаянии воскликнула вдова.— Мальчик мой! Он умирает!

Собрав последние силы, юноша приподнялся и судорожно стиснул руки.

— Мама, милая мама, похорони меня в открытом поле — где хочешь, только не в этом ужасном городе. Я хотел бы лежать там, где ты могла бы видеть мою могилу, но только не здесь, не в этом тесном, душном городе. Эти многолюдные улицы убили меня. Поцелуй меня еще раз, мама, обними меня...

Он упал на подушки, и странное выражение проступило на его лице; то была не боль, не душевная мука, но ледяная неподвижность каждой черты, каждого мускула.

Юноша был мертв.

Загрузка...