Рецензии и заметки*

Илья Эренбург. Виза времени*

В издательстве «Петрополис» опять вышла книга Ильи Эренбурга, которому несомненно следует отдать пальму первенства в смысле количества выпускаемых романов, рассказов и других произведений литературного порядка. Пожалуй, в истории русской литературы с Эренбургом могли бы в свое время потягаться только Немирович-Данченко и Боборыкин. Среди современных же писателей никто не может даже приблизиться к количеству эренбурговской «продукции». Это объясняется тем, что Эренбург, в сущности, меньше всего писатель и уж никак не беллетрист. Он – журналист, если хотите репортер с небольшим запасом идейного баланса, но к настоящей литературе он непосредственного отношения не имеет, – да, кажется, и не претендует на это. И если к «Визе времени» предъявлять требования журнального порядка, то она окажется книгой, не лишенной некоторого интереса.

Это очень «случайная» книга, трактующая о самых различных вопросах: горах Грузии, искусстве поствоенной Германии, и, конечно, многократно о Париже, о Польше и обо всем, чем угодно, вплоть до политического устройства Турции. Она не связана никаким философским единством – да оно и понятно; это было бы слишком обременительной и недоступной Эренбургу роскошью. Есть в книге и неизбежная эренбурговская «железная нежность пролетарских мускулов» и прочие вещи того же порядка, которые он по ошибке все помещает в свои книги, забывая, что теперь не 1920-й год. Но даже и это не очень раздражает, нельзя требовать от Эренбурга, чтобы он писал, как Максим Горький.

Не всегда приятна неизменная любовь Эренбурга к вопросам пера, но это по-видимому неизлечимо, и тем более грустно, что обо всем этом Эренбург рассуждает очень храбро и наивно – с тем налетом советского примитивизма, который, может быть, очень хорош и даже «неблагонамерен» в России, но уж слишком провинциален за границей.

Несомненный талант – только не литературный, конечно; в этом не следует заблуждаться – и ум Эренбурга служит ему для грошовой литературы: в самом начале его литературной карьеры – «Лик войны» – мы могли, казалось, рассчитывать на лучшие результаты: теперь же это, мне думается, непоправимо. Очень сокрушаться об этом не стоит; нельзя сказать, чтобы в лице Эренбурга мы потеряли возможного Толстого; но и злорадствовать причин нет, так как Эренбург все-таки честный и умный человек и не без некоторой склонности к прекрасным искусствам.

Следует, пожалуй, еще отметить небрежность языка: стилистом Эренбург никогда не был; правда, и русскую речь не пытался реформировать, язык у него, конечно, не бунинский, но все-таки писать «я хотел запросто намерить ботинки» как-то уж очень неловко, а неподготовленный читатель может и вовсе не понять, в чем дело.

Кто-то, что ли Шкловский, в свое время очень верно сказал: после «Лика войны» Эренбург написал еще «Хулио Хуренито». Все остальное – это вариации «Хулио Хуренито». Ко всем читателям Эренбургу следовало бы обратиться с просьбой: пожалуйста, читайте «Хулио Хуренито». Кроме этой книги, Эренбург ничего не написал.

<1930?>

Анатолий Мариенгоф. Бритый человек*

Две последние книги Мариенгофа, «Циники» и «Бритый человек», имели средний успех скандального порядка. За «Циников» сам Мариенгоф лицемерно упрекал себя в непонимании советской действительности и публично каялся в своих грехах. До «Бритого человека» очередь пока еще не дошла. Обе эти книги очень похожи друг на друга и, пожалуй, равноценные, если это слово можно употребить здесь даже в самом относительном смысле – в чем есть все основания сомневаться. Книги Мариенгофа плохи не только потому, что они щеголевато-циничны; это цинизм не страшный, пензенского происхождения и местного характера. Хуже то, что они малограмотны и беспомощны. Этот наивный человек пишет: «Его голова лежала у меня на груди и тупо не понимала тюремной азбуки сердца, выстукивающего трагические ругательства». Или: «Дерево, гнедое, как лошадь, ничего, вероятно, не имело против. Собака с плакучим хвостом придорожной ивы не сквернословила».

О литературе Мариенгоф имеет понятия чрезвычайно приблизительные, что, впрочем, естественно: не в пензенской гимназии этому научиться. Он, правда, цитирует Сковороду, что производит необыкновенно странное впечатление – вроде того, как если бы какой-нибудь хуторской донжуан стал бы играть Моцарта на балалайке – вместо родного «Яблочка» или «Кирпичиков».

Но я охотно допускаю, что книги Мариенгофа должны считаться очень неплохими и передовыми где-нибудь в обществе уездных эстетов – не знаю, достаточна ли такая слава. Самое любопытное, однако, это то, что ни «Циники», ни «Бритый человек» не оригинальны. У Мариенгофа был более блистательный предшественник, писавший в таком же роде; мне кажется несомненным, что Мариенгоф черпал свое «вдохновение» именно там, и, будучи очарован этим «искусством», почувствовал невозможность писать иначе. Имя этого писателя, который был несравненно талантливее и, главное, грамотнее Мариенгофа, – Ветлутин. Теперь о нем мало кто помнит, но несколько лет тому назад его «Записки мерзавца» имели успех более шумный и более заслуженный, нежели «Бритый человек». Правда, вряд ли кому-нибудь в голову приходила мысль, что Ветлутину можно подражать. Оказывается, можно. Я не удивлюсь, если когда-нибудь мне попадется в руки книга, написанная под сильным влиянием Брешко-Брешковского; после Мариенгофа следует быть ко всему готовым.

Говорить о том, что книгу Мариенгофа нельзя рассматривать как литературное произведение, кажется, не нужно. Думаю, что критики о ней спорить не будут – и «молодое поколение» зачитываться «Бритым человеком» тоже не станет. Остается констатировать лишний раз, насколько у людей различны вкусы: один любит описания природы, другой – человеческих чувств, третий – охоты, четвертый – великосветских салонов. Мариенгоф значительно скромнее: его, по преимуществу, занимает уборная. Это довольно странно, но в конце концов законно: каждому свое.

В заслугу Мариенгофу следует поставить то, что книги он пишет довольно короткие. Правда, когда он писал «имажинистические» стихи (оттуда же и злополучная собака с плакучим хвостом) в «Гостинице для путешествующих в прекрасном», это было еще лучше. Но, к сожалению, те времена прошли.

Алексей Толстой. Петр Первый*

Вышла первая часть большого исторического романа Алексея Толстого «Петр Первый», печатавшаяся раньше в «Новом мире». Несмотря на то, что роман еще не окончен и окончательная оценка его может быть произнесена только после опубликования второй части – уже и сейчас можно не сомневаться, что «Петр Первый» будет одним из лучших исторических романов о русской литературе.

Только необыкновенный талант Толстого позволяет ему вести длиннейший рассказ таким не эпическим стилем, который у всякого другого автора вышел бы утомительным и скучным, как это бывало, когда за исторические темы, довольно модные в российской литературе, брались другие писатели средних способностей. Толстой – исключение; то, что не позволено другим, позволено ему. У нас есть, пожалуй, основания сомневаться в исторической бесспорности Петра Первого; да и тот образ, который рисует Толстой, – мальчика Петра, несколько боязливого, дикого и не очень умного, плохо вяжется с обычными представлениями о нем. Академик Платонов как-то очень резко и насмешливо писал об исторических вещах Толстого, в частности о рассказе «День Петра», и надо полагать, что имел на это полное право. Но исторические неточности портят только плохие романы – читая же Толстого, об историческом соответствии забываешь.

Недостатки «Петра Первого» – недостатки самого Толстого и всего его обильного творчества. Этот исключительно одаренный человек, прекрасный рассказчик, никогда не становящийся скучным и во всем одинаково интересный – вплоть до «Аэлиты» или даже «Гиперболоида инженера Гарина» – лишен, однако, тех качеств, которые могли бы сделать его имя мировым. Толстой – самый лучший из второстепенных писателей. Конечно, он намного выше почти всех современных писателей в России; конечно, и в иностранной литературе мало найдется людей, которые могли бы с ним сравниться. Но ему не дано в своих вещах доходить до конца и приближаться вплотную к той границе, за которой начинается мировое значение искусства; а таланта на это у него хватило бы.

Россия раньше петровского времени изображена в романе Толстого самыми мрачными приемами: голод, разорение, дикость, невежество, глупость, трусость – кажется, все отрицательные качества собраны и сгущены в ней. Это несколько одностороннее освещение все же производит впечатление правдивости – благодаря толстовскому таланту убедительности.

Во всем романе есть два-три человека, в какой-то степени способные к рассуждению, пониманию событий и вообще мышлению. Все остальные – воры и непроходимые дураки: так же изображена и боярская Дума. Но, повторяю, искать исторической точности в «Петре Первом» – занятие ненужное и лишнее. Наша историческая литература исключительно бедна – опять также если не считать совсем третьестепенных произведений – романов Мордовцева или Мережковского. И, конечно, роман «Петр Первый» займет в ней по праву исключительное и только ему принадлежащее место.

<1930>

В. Катаев. Отец. Сборник рассказов*

В книге Катаева собрано шестнадцать рассказов разных размеров и не всегда одинакового литературного достоинства. Теперь, когда произведения не непосредственно пропагандного или комментаторского характера становятся в России редкостью, – этой книге читатель должен обрадоваться. Катаев – один из немногих писателей, полууцелевших от своеобразной литературной и цензурной чистки последнего времени; впрочем, «Отец» издан в Берлине и в России наверное не продается, хотя и трудно понять, почему бы: «контрреволюционного» в нем нет решительно ничего. Как почти все, написанное в недавние годы в России, книга Катаева не лишена некоторого «правительственно-доброжелательного» налета, едва, впрочем заметного и, конечно, совершенно необходимого: быть объективным русским литератором, не находясь за границей, невозможно. Но те рассказы Катаева, где он является чем-то вроде «сурового бытописателя революции», – как нарочно, наименее удачны, хотя талант автора придает относительную убедительность даже коммунисту Ерохину в рассказе «Огонь»; до сих пор герой-коммунист советской литературы неизменно выходил удивительно похожим на переодетого Кузьму Крючкова – или Николая Курбова, что было уж вовсе неправдоподобно.

Лучший рассказ в сборнике – «Отец». В нем описывается старый и несчастный человек, интеллигент, и его бесконечная любовь к сыну, доходящая до полной готовности пожертвовать всем, чтобы сыну стало легче. Прекрасно описана тюрьма, в которой сидит сын, ежедневные приходы отца и то, как старик умолял конвойных передать сыну «табачок» – когда арестантов вели по улице. Сына выпустили, он стал полноправным советским гражданином, и хорошо устроился; а отец продолжал пребывать в нищете и ничтожестве и так и умер. Рассказ написан умно и хорошо, с той спокойной и жестокой беспристрастностью и тем отсутствием какого бы то ни было подчеркивания, которые доступны только настоящему писательскому дарованию.

Впрочем, в писательском даровании Катаева сомневаться никогда не приходилось. Даже в самых мелких и незначительных его вещах попадаются места удивительные по почти законченному совершенству. Это тем более неожиданно, что повествование Катаева чрезвычайно неровно; и одно время казалось, что, отдавая должное несомненному таланту этого писателя, мы не вправе все же предъявлять к нему особенно строгие требования: так можно было думать после недавней книги Катаева «Бородатый малютка» – книги грубоватого юмора.

В сборнике «Отец» Катаеву удались даже наиболее трудные по выполнению описательные и бессюжетные рассказы.

Стилистические ухищрения, особенно распространенные в рыночной советской литературе и объясняющиеся в некоторых случаях отсутствием литературного слуха, а чаще просто невежественностью – у Катаева скорее, случайны, и надо полагать, что в дальнейшем они окончательно исчезнут.

Книга лишена каких бы то ни было политических или социальных тенденций: в сущности, и генеральша, продающая сигары покойного мужа, и коммунист Ерохин описаны в почти одинаковых тонах; если о Ерохине и сказано несколько похвальных слов, то звучат они настолько вяло, что сразу же чувствуется их обязательность и невесомость.

Нынешний период российской литературы особенно скучен и тяжел: витрины литературных магазинов заполнены колхозными, ударными и пр. повестями, за которые берутся юркие полужурналисты, полуспекулянты, но меньше всего литераторы. В таких условиях книга Катаева кажется оазисом в пустыне. В нормальных обстоятельствах она несколько потеряла бы в ценности; но это не мешает ей оставаться одной из лучших книг рассказов, вышедших за последние несколько лет.

Проф. Самойлович. S.O.S. в Арктике*

«S.O.S. в Арктике» – описание экспедиции русского ледокола «Красин», отправленного на розыски экипажа злополучной «Италии» и спасшей, как известно, итальянцев. В книге нет никакого беллетристического элемента, но читается она с неослабевающим вниманием – и, конечно, она интереснее многих и многих увлекательных романов. Написана она чрезвычайно просто и лаконично, но многие места ее вызывают настоящее волнение.

Об экипаже «Красина» писали все газеты мира, но в те времена сообщения носили восторженный и отрывочный характер и, конечно, не могли дать точного представления о том, как проходило путешествие «Красина» среди полярных льдов. Теперь обо всех подробностях путешествия книга проф. Самойловича сообщает детальные данные.

Трудности продвижения во льдах были подчас настолько велики, что в течение нескольких часов самый мощный ледокол России едва делал десяток метров; а судно, идущее за ним, не могло за ним следовать, так как лед тотчас же смерзался.

Удивительны полеты советских авиаторов – Чухновского и Бабушкина, которым, собственно, экипаж «Италии» и обязан своим спасением. Не надо забьюать, что воздушные разведки происходили на гигантском пространстве арктического океана, покрытого льдами, и что достаточно было бы порчи мотора, чтобы летчик разделил участь многих других, погибших; впрочем, именно это и случилось с теми, кому менее благоприятствовала судьба: участь Гильбо и Амундсена еще свежа в памяти.

Проф. Самойлович объективен в своей книге настолько, насколько вообще можно быть объективным. Но и из его беспристрастного описания становится ясным позорное поведение Цапли; становятся особенно трагическими обстоятельства гибели Мальмгрена: очень хорошо одним случайным замечанием определена фигура чеха Бегоунека, который, едва увидев спасителей, тотчас же спросил – сможет ли он продолжать свои научные занятия на ледоколе. Прекрасно описан почти умирающий от истощения Мариано; и с едва заметным высокомерным удивлением описан Цапли на «Красине».

Как всегда – как на войне или в минуту особенной опасности – в Арктике люди становятся видны до конца: трусость и геройство там виднее и законченнее, чем где бы то ни было. Достаточно вспомнить, что генерал Нобиле сразу же стал предметом единодушного презрения всех читателей газет всего земного шара – так же, как и Цапли: и, конечно, жизнь и карьера этих людей теперь погублены навсегда. Не без некоторой эгоистической гордости можно сказать, что русскому экипажу «Красина» и русским авиаторам принадлежит в этих событиях самая почетная роль.

О Шмелёве*

Пожалуй, из эмигрантских писателей старшего поколения Шмелёв почитается меньше всех. Почти каждый раз его очередное выступление в журнале или газете вызывает чувство неловкости и сожаления, которое иногда переходит, как это случалось уже несколько раз, в прямую насмешку, если дело касается чисто литературной критики, или в возмущение, если речь идет о политической тенденциозности его произведений. Это все в одинаковой степени естественно: трудно найти во всей русской литературе человека как-то более неуместного, чем Шмелёв.

Перед иностранцами нам бы за Шмелёва было стыдно; к счастью, иностранцы его не знают. Не так давно в «Числах» были напечатаны ответы писателей на анкету о Прусте; и среди них ответ Шмелёва производит совсем особое впечатление. Рядом с умными и сдержанными строками Алданова, рядом с вполне европейскими рассуждениями ответ Шмелёва, написанный его всегдашним небрежным и плохим языком и отдающий предпочтение Альбову перед Прустом, но свысока упоминающий о Франсе и составленный вовсе уж в удивительно нарочитых тонах, был более всего похож на критику русского семинариста или «нижнего чина из грамотных», но писательским его назвать никак нельзя – это было бы слишком оскорбительно и незаслуженно.

Не стоит, конечно, говорить о том, что и Пруст, и Франс просто недоступны Шмелёву, как недоступен Поль Валери какому-нибудь уездному дьякону, который к тому же и по-французски не знает. Но элементарная тактичность должна бы удержать Шмелёва от выступления в анкете и не говорить о литературе, то есть области явно находящейся вне его компетенции. К сожалению, тактичности у Шмелёва и на этот раз не хватило.

Совсем недавно в «Современных записках» стал печататься роман Шмелёва «Солдаты». Сам факт появления этого романа на страницах эсеровского журнала так же удивителен, как удивительно было бы сотрудничество Демьяна Бедного на страницах «Возрождения». Но дело не только в этом. «Солдаты» претендуют на известную литературность: интересно было бы выяснить, в какой степени роман Шмелёва имеет на это право.

Это рассказ о «солдате», капитане Бураеве, который сам себя называет в одном месте «профессионалом и… гладиатором последнего срока». Капитан Бураев бьет плеткой крамольного семинариста; капитан Бураев, «воспитанный в рыцарском уважении к женщине» (так нам его рекомендует автор), ссорится со своей любовницей, которая ему изменяет с развратным и либеральным адвокатом, и называет ее словами, которые заменимы многоточиями, ввиду их нецензурности, – странное выражение «рыцарского отношения к женщине». Но капитан Бураев, помимо рассуждения об интеллигентщине, о всякой «сволочи», цитирует Пушкина, умиляется всему военному – и все это не переставая испытывать нежные и рыцарские чувства к большинству женщин, которых он встречает. В этом проходит его жизнь: полковые смотры, женщины и «умные» рассуждения о «сволочи» и интеллигенции и т. д.

Вещь, в общем до трогательности несложная. Психология героя, этого самого «гладиатора» – смесь военного писаря (со всеми прелестями писарского стиля), российского Дон-Жуана, которого много лет назад Философов, разбирая примерно такой же роман Фон-Визина, резко назвал «жеребцом», – и еще, пожалуй, анахронического, запоздавшего члена Союза русского народа. Надо отдать Шмелёву справедливость: у Пруста и Франса ничего подобного нельзя найти.

Роман написан исключительно плохо и беспомощно – с бесконечными многоточиями, восклицательными знаками, «мраморными лицами и ногами» – одним словом, так в прежние времена писали Вербицкая и Арцыбашев – только более гладко и грамотно.

«– Люси!..

– Мой… Стеф!..

Все пропало в блаженствах ночи».

Цитаты можно было бы приводить без конца. Можно отметить совершенно объективно и нисколько не преувеличивая, что в России средний литературный комсомолец, несомненно – в смысле стиля и композиции – конечно, гораздо сильнее Шмелёва.

Небольшой Шмелёвский талант погублен чудовищной литературной некультурностью. Существует, помимо этого, еще средний образовательный уровень, обязательный для всякого «интеллигентного» человека и минимальный для писателя. К сожалению, Шмелёв находится значительно ниже этого уровня. Это было бы не так уж страшно: Гоголь был человек малообразованный, Достоевский был невежествен, но у них была гениальность. У Шмелёва же его талант ровно настолько велик, чтобы позволить ему писать небольшие бытовые рассказы, но при отсутствии очень значительных способностей необходим все тот же культурный уровень: положение создается безвыходное.

Остается только порадоваться тому, что даже в эмигрантской литературе, далеко не блестящей, Шмелёв является исключением. Идеологически он близок, пожалуй, только Краснову – Брешко-Брешковскому, т. е. людям, к литературе никакого отношения не имеющим. Этой отчужденностью и неуместностью объясняется и высокомерное отношение критики к Шмелёву.

Если бы Шмелёвский роман был произведением не то что литературным – это невозможно, литературой мы называем вещи более грамотно написанные – но ограничивался бы претензиями эстетического порядка, это можно было бы оставить без внимания: мало ли романов пишется и печатается. Но роковая и неизменная особенность такой литературы в кавычках заключается в обязательных для нее – и непосильном философствовании, и политически-государственных концепциях, излагаемых сусальным языком какого-нибудь «огородника Балунова», который был подпаском, стал миллионером и теперь говорит о России и способен управлять государством. Ему вторят другие – какой-нибудь поп, который, как у Шмелёва, «народ ведет», не больше и не меньше, и ведет его, оказывается, в чрезвычайно полезном направлении: «к Богу и к родине». В лучшем случае рассуждения эти до трогательности бессодержательны: «Покуда в народе дух, он живет. Как дух пропал – долой со счета». А стиль такой: «Вон у меня ребята даже поют: „Наша Матушка-Расея всему свету голова“. А мы будто тому ли верим, а? А кака махина-то! Будто и без причины? Без причины и чирей не садится. Для чего удостоены такого поля? По такому полю и дорога немалая, а прямо тебе большак на самый что ни есть край света!»

Сам герой, пожалуй, еще проще «огородника»: идеал его Россия – вся Россия – «как солдаты», то есть государство, – эта «самая замечательная матушка» Россия должна уподобиться полку, да еще с такими «умственно отсталыми» людьми, как герой Шмигль, в качестве командиров. Кстати, бедная такой участи не заслужила.

Борьба за правду*

Новые писатели

Неутомимый А. Седых, вполне бескорыстный интерес которого к русской литературе давно известен широким массам благородной эмиграции, провел короткую, но энергичную анкету среди русских писателей. Результаты, достигнутые талантливым журналистом, чрезвычайно плодотворны. Открыты некоторые совершенно новые корифеи русской литературы. Наряду со скромными, хотя и успевшими приобрести некоторую популярность Буниным и Алдановым, фигурируют ответы Дон-Аминадо и Саши Черного. Невежественные читатели, имевшие наивность считать Дон-Аминадо фельетонистом и комиком, теперь будут знать, что они ошибались – и прозевали крупнейшие события современной литературы. Так французы в свое время неправильно поняли Марселя Пруста. Вместе с А. Седыхом мы скорбим о невежественности читателей и сочувствуем ему в его большой и трудной задаче. Но мы надеемся, что в дальнейшем он откроет нам еще нескольких корифеев – тем более, что в этом смысле эмиграция представляет большой интерес. Было бы хорошо, если бы Седых заставил эмиграцию признать еще нескольких писателей, которых бескорыстие и крупные литературные дарования заслуживают быть отмеченными: Ал. Яблоновский, кн. Касаткин-Ростовский, А. Ренников, лирик П. Рысс и др.

Пожелаем А. Седыху успеха в его неблагодарном и тяжелом труде и поблагодарим его за то, что он уже сделал. Потомство этого не забудет.

Озверевшие большевики

Трудно поверить, до чего дожило под гнетом антихристовой власти рядовое население России, особенно национальные меньшинства. Оно дошло до полного отказа от законов нормальной физиологии, и, конечно, в силу этого попало в очень трудное положение.

Мы не решились бы на подобные утверждения, ежели бы не могли сослаться на бесспорное доказательство известного и авторитетного автомобилиста В. Зензинова, повествующего в «Днях» о трудном положении татарина, являющегося отцом двух малолетних детей, из которых первому два, а второму два с половиной года. До большевиков такой факт был бы немыслим. До каких же пределов дойдет наглость московского правительства?

Денационализация русской молодежи во Франции

Печальная истина, неоднократно отмечавшаяся на страницах русской заграничной прессы и заключающаяся в том, что русской молодежи во Франции угрожает опасность ассимиляции, нашла недавно свое очередное подтверждение на страницах одного из лучших художественных журналов эмиграции, руководство которого поручено известному эссеисту и стилизатору А. Филиппову.

В журнале «Театр и жизнь» напечатаны в переводе Н.Г. воспоминания В. de Bor'a, известного сотрудника французской вечерней газеты, имеющей из всех вечерних газет мира самый большой тираж. В объяснении, искусно составленном редакцией, сообщается, что статья прислана на французском языке и только благодаря самоотверженному труду неизвестного переводчика Н.Г. могла быть помещена по-русски.

А между тем многие старожилы эмиграции до сих пор вспоминают о том времени, когда В. de Вог был молодым русским поэтом, свободно объяснялся и даже писал на родном языке. Прошло несколько лет и – увы – В. de Вог, до сих пор еще владеющий русской разговорной речью, уже не может более писать на родном языке и принужден прибегать к услугам переводчиков.

Выражаем В. de Bor'y наше соболезнование, равно как и благодарность неизвестному переводчику, которому мы обязаны тем, что статьи В. de Вог'а, хотя и на французском языке, но проникнутые русским национальным духом, все же появляются на страницах нашей прессы.

Похвальная осмотрительность

Это мудрое народное качество проявлено в превосходной степени редакцией крупного русского журнала в Париже под названием «Числа». В противоположность большинству журналов, выпускающих ежемесячно или еженедельно или четыре раза в год свои наспех сделанные, кое-как скомканные книги, «Числа», напротив, поставили своей целью приучить нетерпеливого и жадного читателя к методическому ожиданию. С другой стороны, редакцию «Чисел» нельзя обвинить в намеренном замедлении выхода первой книги, потому что подготовка первого номера заняла пока что всего год или полтора. Если мы вспомним, что «Война и мир», которая была в конце концов только одним романом, потребовала пять лет работы, то станет понятным, что номер журнала не может быть закончен в очень короткий срок.

Нельзя, впрочем, не отметить, что в работе редакции иногда происходят досадные перебои: так, в ноябре прошлого года какое-то безответственное лицо, явно не имеющее редакционных полномочий и не находящееся в курсе работы, поместило в газете «Последние новости» объявление о выходе «Чисел» в начале декабря. Не желая огласки, редакция не напечатала опровержения, справедливо полагая, что время само исправит эту досадную ошибку. Действительно, уже в конце декабря широкие читательские массы могли констатировать полную несостоятельность этого не авторитетного и даже дерзкого объявления. По частным сведениям можно предположить, что номер «Чисел» выйдет не позже середины третьего десятилетия нашей эры. Это кажется тем более возможным, что гигантская работа по выпуску роскошного проспекта уже закончена.

Пожелаем дальнейших успехов этому блестящему и осмотрительному начинанию, тем более, что мы справедливо можем гордиться составом его сотрудников, среди которых в критическом, например, отделе мы находим такие знаменитые имена, как Антон Крайний и В. Фрид.

Борьба за правду

Мы обратились в редакцию «Воли России» с просьбой напечатать несколько коротких заметок, имеющих целью борьбу за истину и справедливость, равно как и защиту нашими слабыми средствами всех незаслуженно обиженных и пострадавших. Мы выиграли из всех явлений общественного характера именно литературу, потому что она отражает действительность: глубокая жизненная правда произведений наших лучших романистов – Брешко-Брешковского, Краснова, М. Гаркеса (автор знаменитого романа «Жемчуг слез») – тому ежедневное доказательство. Вместе с тем количество литературных несправедливостей поистине неисчислимо. Почему не слышим мы восторженного повторения имен наших лучших авторов? Почему не пишут о Н. Берберовой, Н. Рощине, Георгии Пескове, В. Яновском? Почему наш знаменитый юморист, которого мы склонны ставить рядом с Аверченко, Тэффи и др. – Д. Мережковский, автор книги неудержимого и гомерического хохота «Наполеон – человек», так тонко подметивший гениальность скромного французского полководца начала XIX столетия – почему Мережковский остается как бы в тени? Таких вопросов можно было бы задать сотню. Мы не возлагаем больших надежд на всю русскую общественность, непосильно утомленную передовыми статьями, критикой экономического материализма и трактатами о развитии колхозного хозяйства. Но то, что мы можем сделать – мы будем делать не щадя сил. Это наша обязанность и в то же время наше право. И если наш голос будет услышан – это будет достаточным вознаграждением морального характера.

В наших заметках мы постараемся отмечать все достойное внимания, как положительное, так и отрицательное.

Заметки читателя – I*

Хорошие места

Оказывается, и во Франции есть пейзажи, приятно поражающие русский национальный взор. Это было замечено русской журналисткой Ю. Сазоновой, ездившей недавно в провинцию.

«Бесконечные поля с отдельными живописными силуэтами работающих крестьян и радостные для русского глаза желтые снопы скошенной травы.

…Пролетающие по узким дорогам, с шипом и грохотом автомобили, только подчеркивают мгновенно наступающую глубокую, точно бархатную, тишину. И над всем этим тихим пейзажем, в котором все ласкает и ничто не волнует, – тень Ламартина, некогда любившего на берегу одного из этих райских безмятежных озер».

Францию следует поставить на первом месте – в смысле привлекательности для туристов: пустить тень Ламартина над озером – не всякое правительство на такие расходы пойдет.

Жаль, конечно, что сельское хозяйство только ведется уж очень спустя рукава: трава, оказывается, желтая, да еще в снопах. До сих пор таких варварских вещей в агрикультуре не наблюдалось. Возможно, впрочем, что это декоративная красота, устроенная специально для радости глаз русских литераторов.

Но тогда следует сказать, что гостеприимство Франции поистине удивительно: пускают летать автомобили, красят траву в желтый цвет и дают еще тень Ламартина, в виде бесплатного приложения. Все-таки, что бы ни говорить, а нам у Европы многому следует поучиться.

Крепостное право в России

Казалось бы, крепостная зависимость отменена в России еще в середине прошлого столетия: все об этом учили в свое время. Однако это далеко не всегда соответствует исторической действительности. Вот что пишет об этом В. Корсак в рассказе «Дым отечества»:

«И оба, сидя напротив, не спускали с меня глаз. Они ведь имели перед собой человека, который всего несколько дней назад видел и говорил с их детищем».

Все совершенно ясно и не оставляет никаких сомнений. По-видимому, и в наше время можно «иметь человека»; только, конечно, смотреть за ним следует в оба, – что, впрочем, владельцы и делают. Правда, за всем не уследишь: и крепостной автор ухитрился все-таки по недосмотру хозяев обидеть их сына, назвав его «детищем» – и пренебречь одним из основных правил русской речи: «видел и говорил с их детищем».

Трудно нынче с литературной молодежью.

Жидкие люди

Но наряду с печальными пережитками мрачного прошлого, описанными В. Корсаком, есть к счастью, и другие факты, более отрадные – как в рассуждении литературного изящества, так и в смысле неожиданности.

Например, юный автор рассказа – «Тетя Шура», Н. Рощин, настолько виртуозно владеет сюжетом, что делает со своими героями буквально чудеса и даже приводит их в жидкое состояние. Описывая тетю и племянника, он говорит:

«Они влились в медленно кружившийся поток».

Впрочем, тетя эта – женщина совершенно необыкновенная и от нее всего можно ожидать. Изображена она автором с большой изысканностью:

«…вся немного напоказ, вся искрящаяся задором, хмелем, летящая сейчас по льду с вздохновенной легкостью…».

«Вздохновенной» – это, надо полагать в типографии от полноты чувств набрали.

Хороший аппетит

Неплохая закуска в свое время была у художника Коровина. Вот из чего она состояла, – как он сам пишет об этом в своем очерке «Мельник», напечатанном в «Возрождении»:

«Подали маринованную щуку, утку, вальдшнепов, брусничку, моченые яблоки, рыжики в сметане, грузды, жареного леща, окорок ветчины и водку, настоенную гано-бобелем, деревенские лепешки на масле, варенье».

И все это – на двух человек.

Куда французам!

Испорченный старик

У того же художника Коровина был знакомый старый крестьянин. Человек был неплохой, но испорченный и развращенный до мозга костей ложно русским стилем. Вот как, например, он обратился к художнику:

– Кискинький Лесенг – выдь-ка! В моховом-то болоте, как волки, чу, воют.

До чего довела старика-крестьянина плохая литература!

Загадочное место

Это – город, где происходят международные конгрессы и для географическогого определения которого мы не располагаем точными сведениями. По каким причинам местонахождение этого города скрывается от читателей – неизвестно.

Об этом самом таинственном городе упоминается в небольшой, но очень кокетливо составленной заметке по поводу нового романа маститого писателя Брешко-Брешковского «Жидкое золото» – заметке, помещенной в последнем номере журнала «Иллюстрированная Россия».

«Действие переносится, как в кинематографической ленте, из Венеции на международный конгресс, оттуда в Будапешт, Париж, Америку, потом снова в глухой городок Югославии…».

Пожалуй, есть основания полагать, что международные конгрессы происходят в каком-то глухом городке Югославии. Вполне доверяя сведениям авторитетного критика, не можем, однако, отделаться от некоторого досадного сомнения.

Не дай Бог!

В том же номере, того же журнала в пояснительной надписи под тремя фотографическими снимками рассерженных животных – павлина, тигра и петуха – сказано:

«Страшен гнев животного, – он преображает даже жирного петуха, превращая его в какого-то апокалиптического зверя».

Действительно, жутко. Не дай Бог: петух преображается в какого-то апокалиптического зверя.

Жаль только, что не объясняется, – в какого именно и что значит «апокалитический». По-видимому, это какое-то животное вроде верховой лошади: петух сидит на ней, а потом преображается.

Мир животных

Вообще в смысле зоологии в «Илл<юстрированной> России» не все обстоит благополучно. Подводит же редакцию главным образом слишком красочный стиль описаний:

«Обезьяна из берлинского зоологического сада, на лице которой с изумительной силой выражена материнская гордость и сознание достоинства».

Или:

«Примитивное материнство – йоркширская премированная свинья со своим потомством».

Примитивное материнство – это мало понятно, особенно для не профессиональных читателей «Иллюстрированной России».

Вот если бы речь шла о примитивном литературном языке – тут бы все было ясно.

Заметки читателя – II*

Новый классик

В наши трудные дни происходит множество важных литературных событий; мы же, поглощенные суетными делами, многого не знаем.

Так, например, лишь счастливая случайность позволила нам установить с несомненностью появление нового классика в русской литературе, имя которого, однако, далеко не достигло еще знаменитости, им бесспорно заслуженной. Фамилия этого классика – Зозуля. Вот беспристрастное свидетельство знаменитого советского критика Кольцова о вышеизложенном авторе:

«На рубеже настоящего собрания своих произведений Ефим Зозуля предстает как вполне определившийся и созревший, но далеко еще не развернувший всех своих возможностей автор».

Итак, Ефим Зозуля предстает. Не всякому писателю удается этот шаг – особенно принимая во внимание трудность местонахождения Зозули на рубеже собрания своих произведений.

Правда, следует заметить, что если Зозуля хороший писатель, то и Кольцов – критик далеко не последний.

Предшественники Ефима Зозули

Начало карьеры Ефима Зозули протекало в Одессе. Кольцов пишет по этому поводу:

«Здесь сходил с ума, волочился за губернаторшей и писал „Онегина“ Пушкин.

Здесь написал свой первый рассказ М. Горький.

Здесь проводили дни литературной юности Куприн и Леонид Андреев».

Но все эти писатели могут рассматриваться лишь как предтечи; ибо после них появился Зозуля. Этот скромный гений, однако, за губернаторшей не волочился, да оно и понятно: не снизошел.

Потомству остается воздать должное добродетели Зозули и поздравить задним числом губернаторшу. Город же Одесса остается бессмертным в анналах истории.

Литературное совершенство

Установив связь между Пушкиным и Зозулей, мы склонны все же признать со всей объективностью, что Зозуля, далеко не находясь под влиянием Пушкина – мог бы еще научить последнего искусству выразительного творчества, равно как и способности сразу определять умственные качества птиц и животных, с которыми автору приходилось сталкиваться на трудном жизненном пути. Например:

«Запел первый петух – пронзительно, по-идиотски резко и самодовольно».

На полях книги чьей-то неделикатной рукой была сделана приписка по поводу петуха: «Какая сволочь».

Действительно, нехороший петух.

Жестокие люди

Это, несомненно, библейские евреи, которых Зозуля тоже описал – с тою же непогрешимой точностью, с какой в одной короткой фразе дал отрицательную характеристику петуха.

«Через несколько минут мертвый, лежал он в песке, а старики добивали замученное тело ремнями и палками.

Добивать мертвого – какая жестокость! Старики не пожалели даже замученного тела покойного».

Хорошо, что нашелся писатель, заклеймивший это неслыханное поведение библейских персонажей. Благодарное молодое поколение прочтет эти строки со слезами восторга на глазах перед грозной литературной местью Ефима Зозули.

Астрономические наблюдения

Было бы однако же ошибочно полагать, что внимание писателя, всецело поглощенное жестокими стариками, не обращалось в то же время к иным вещам, более научного порядка.

Подобно великому Гете, открывавшему, как бы между прочим законы ботаники, Ефим Зозуля делает научные наблюдения, способные заставить задуматься многих ученых и поразительные в равной степени силой художественного убеждения, глубокой верностью и резкой оригинальностью. Например:

«А небо жило своей жизнью».

Не говоря уже о тонкости такого замечания, позволяющей предполагать обширную научную эрудицию автора.

Четкость классовой линии

Будучи объективным в художественном изложении, как и подобает русскому Гете, Зозуля, тем не менее, ни на минуту не теряет четкого классового самосознания. Так, описывая разговор советского служащего с нэпманской дамой, он явно сочувствует герою и борцу за правое дело пролетариата, слова которого и комментарии к ним исполнены особой красоты и силы:

«Мало еще вас расстреливали – думал он, глядя на неземное хамство, непреодолимую жадность и подлый эгоизм возрождающейся буржуазии».

Нельзя не воздать должное законности таких мыслей, хотя героя и следует упрекнуть в некоторой излишней гуманности, наследии проклятого режима интеллигенции. Не думать о расстреле, а стрелять в упор нужно!

Элемент фантастики в произведениях Зозули

Некоторые места рассказов Зозули напоминают фантастичностью рассказы Эдгара По, хотя фантастика Зозули еще более невероятна. Как на самый яркий пример совершенно невероятного события, укажем на следующую фразу, звучащую для читателя неправдоподобно и неслыханно:

«Иду по улице и думаю».

Этот невозможный и обидный в применении к Зозуле факт тем не менее напечатан черным по белому.

Там и здесь

В то время, как в России процветает классическое начало литературы – как это неопровержимо доказывает факт существования Зозули – здесь, за границей, литературно-художественный русский язык, сталкиваясь с иностранным бытом, оказывается не в силах изобразить наблюдаемые события и впадает от этого в мистицизм и непонятность. По вышеизложенной причине описываемые таким образом факты не могут быть названы иначе, чем странным поведением туземцев, явно не поддающихся русскому беллетристическому искусству. Как на пример сего печального соображения, сошлемся на одно место из данных впечатлений молодой писательницы Н. Городецкой: («Возрождение», 1 сентября 1930 года).

«Модные танцы – как повсюду и как во всех веках и странах – провинциальные девушки ходят стадами, зацепившись под ручку и без всякого повода хохочут от избытка молодости, а потом две отбегают, обнимаются и шушукаются».

Действительно, избыток молодости не должен был бы рассматриваться как достаточный повод для невоспитанного смеха. Иначе какой хохот стоял бы всюду, где живут новорожденные! Замечание же о модных танцах надлежит признать глубоко правильным, хотя и стоящим вне грамматических правил и скучной обязательности логики русского языка.

Неблагоразумные деревья

Но не только девушки, под ручку ходящие стадами, ведут себя так странно. Оказывается, и местные деревья не уступают людям и совершают такие поступки, которые ничем, кроме их неблагоразумия, объяснить нельзя. Н. Городецкая подмечает это с наблюдательностью, характерной для молодой писательницы. Вот, что она пишет:

«Стоит жара, а некрупные пальмы все-таки надевают на стволы мохнатую шкуру».

Вместо того, чтобы набросить на себя легкую одежду и вообще принять какие-нибудь меры против жары.

Заметки читателя – III*

От литературы к истории

Среди многочисленных печатных трудов русских авторов за границей преобладает, конечно, беллетристика. Тем ценнее кажутся труды, посвященные изображению прошлого: к трудам именно такого рода следует отнести произведение знаменитого парижского историка и переводчика иностранных сочинений, нашего счастливого соотечественника Я. Цвибака – названное автором «Старый Париж». В этой сравнительно небольшой, но насыщенной богатым содержанием книге, изложено множество замечательных событий. Некоторые из них невольно привлекают внимание восторженного читателя.

Непростительная забывчивость

Одно из таких событий описано на 103<-й> странице вышеупомянутого труда:

«В углу – забыт старый колодезь, с железным блоком для подъема воды…».

Безошибочное чутье опытного стилиста подсказало автору необходимость поставить после этой фразы многоточие. Действительно, если бы было сказано – «заброшенный колодезь» или даже «забытый колодезь» – это не показалось бы удивительным. Но автор подчеркивает именно тот факт, что колодезь был забыт – по-видимому, каким-то рассеянным человеком, которому принадлежал. Обычно забывают предметы мелкие и легкие: носовые платки, палки, перчатки. Но чтобы забывали такую громоздкую вещь, как колодезь, это до сих пор казалось неслыханным. Такой исторический факт надо знать.

Поблагодарим автора за сообщение этого, остававшегося до сих пор недостаточно освещенным, эпизода в истории Франции.

Таинственный незнакомец

Далее автор «Старого Парижа» описывает еще одну вещь, так же до сих пор остававшуюся почти неизвестной. Именно, инкогнито некоторых служебных персонажей столицы мира.

«В темноте на кэ[316] Конти кто-то зажигает газовые фонари».

Действительно, кто бы мог быть этот таинственный незнакомец? Было бы слишком наивно предполагать, что это просто фонарщик. Здесь чувствуется какая-то мрачная тайна. К сожалению, Я. Цвибак, по-видимому, еще не располагает точными сведениями по данному вопросу – и не хочет вводить читателей в заблуждение.

Будем надеяться, что в дальнейших своих трудах наш видный историк ответит нам и на этот вопрос: и, возможно, что мы узнаем нечто не менее интересное и неожиданное, чем забытый колодезь.

Замечательные способности Наполеона

Казалось бы, литература о Наполеоне так обильна, что ни на какие новые сведения о покойном императоре мы рассчитывать не можем. Однако это не так. Вот что мы читаем на странице 158-й того же научного труда:

«В салоне госпожи Тальен собираются Баррас, Сейес, Мегуль, Вернъе и молодой генерал Буонапарте…»

Как видно из этой фразы, Наполеон, будучи гениальным полководцем и стратегом, обладал еще одной способностью, людям почти несвойственной, именно, собираться во множественном числе. Нетрудно догадаться, что в случае необходимости он мог бы сходиться или расходиться, сбегаться или разбегаться. Этот, метко подмеченный талантливым автором «Старого Парижа», талант Наполеона многое объясняет в его биографии.

До нынешнего времени подобный феномен был только один раз отмечен в истории. В кондуитном журнале одного учебного заведения была сделана такая запись:

«Ученик X. толпился у доски и пел хором».

К сожалению, фамилия учителя, сделавшего эту запись, осталась неизвестной неблагодарному потомству. Льстим себя надеждой, что открытию Я. Цвибака принадлежит более блестящее будущее.

Причины страданий Виктора Гюго

«Поглядите, старые, пожелтелые листы рукописей, бледные, выцветшие фотографии, письма, простые, суровые рисунки с острова Жерсей – все то, чем жил и страдал Гюго». («Скарый> Париж»),

Действительно, невольная жалость охватывает душу читателя после прочтения этих строк. Ну что, казалось бы, стоило рукописям – не пожелтеть, фотографиям – быть чуть-чуть свежее, а рисункам – помягче – и жизнь французского поэта сразу стала бы легче. Но рок неумолим. Отметим еще смелость свободного и могучего русского языка в вышеприведенной фразе – уничтожение ненужного предлога «на» после глагола «поглядеть» – и более чем естественный творительный падеж в отношении глагола «страдать». Русские литераторы, правда, до сих пор применяли такой оборот, только говоря о физических недомоганиях – да и то избегали это делать отчасти по робости, отчасти из-за недостаточного знания русского языка.

Но, конечно, к трудам, имеющим историческое значение, это стеснительное правило не относится.

Кулинарный секрет

Он изложен в немногих словах и приводится в романе зарубежной поэтессы и писательницы Н. Берберовой. Один из героев этого романа обладает удивительным свойством приготовлять кашу, не прибегая ни к каким механическим приспособлениям.

«Последние слова слились у него во рту в кашу».

К сожалению, автор не останавливается на этом случае, будучи увлечен психологическими действиями своих героев. Хотелось бы, однако, узнать некоторые подробности относительно этого совершенно нового способа приготовления вкусной и полезной пищи, – тем более, что судя по всему, это чрезвычайно экономно – что при эмигрантском бюджете играет большую роль. Хочется думать, что Н. Берберова еще вернется к этому вопросу, так как и герой, будучи вынужден питаться, предпочтет, надо полагать, экономическое приготовление каши всякому другому.

Личная трагедия литературного героя

Этот же герой, между прочим, с его глубокими личными переживаниями блестяще изображен писательницей Н. Берберовой в одном из разговоров с героиней.

«Не надо тебе меня? – спросил он с мукой».

Из чего ясно, что он рассматривает себя как пищевой продукт. До чего довели человека!

Жутко читать такие строки.

Где проводят время пьяные

Об ужасах алкоголизма много писалось и говорилось. Но, думается, никто не достиг еще в этой тяжелой проблеме такой степени осведомленности, как Н. Берберова, которой исключительная литературная наблюдательность помогла открыть, наконец, местонахождение пьяных.

«…Он спустился к ним, как спускается пьяный на дно своего пьяного омута».

В каком читателе не вызовет сострадание это возмутительное поведение алкоголика?

И доколе русская литература в лице Н. Берберовой будет вынуждена описывать омуты пьяных – вместо какой-нибудь тихой заводи, где счастливо жили бы совершенно трезвые люди?

Заметки читателя – IV*

Литературные сомнения

С искренней радостью отмечая выход двойного, роскошно изданного, номера «Чисел», не можем не сообщить читателю, однако, и того, что некоторые – и наиболее ценные сотрудники этого издания – суть обуреваемы горестными сомнениями поэтического характера, относящимися как к описанию погоды, так и к возможности полной самоуверенности в стихах. Поэтесса Червинская, например, пишет:

Дождь светло-серый опять…

Трудно бывает сказать,

Стоит ли так говорить?

Знаю, что важно понять,

Думаю – нужно любить.

Действительно, казалось бы – стоит ли?

Печальный индифферентизм

Этим иностранным термином можно определить пессимистическое стихотворение поэта В. Смоленского, напечатанное в двойном номере «Чисел». Вот какими строчками начинается это стихотворение:

Какое дело мне, что ты живешь,

Какое дело мне, что ты умрешь

И мне тебя совсем не жаль – совсем!

Поблагодарим редакцию «Чисел» за то, что, не руководствуясь грубо-этическими требованиями в литературе, а исключительно личными переживаниями сотрудников, она помещает на страницах своего роскошно изданного журнала то, что в российской словесности определялось выражением – «крик наболевшей души».

И дает приют многим сиротливым чувствам, которые без этого, может быть, остались бы неизвестны широким массам эмиграции – не обращая внимания ни на глагольные рифмы, ни на прочие недостатки чисто поэтического свойства.

Надежда эмиграции

Заслуги редакции «Чисел» не ограничиваются, однако, столь полезными деяниями. Вышеупомянутой редакции мы обязаны еще одним сенсационным открытием: именно, во втором номере «Чисел» напечатана потрясающая по совершенству вещь некоего Яновского – «Тринадцатые».

Не рискуя ошибиться, берем на себя смелость утверждать, что до сих пор в зарубежной печати ничего похожего не появлялось. Даже об Иванове седьмом и то выражались в единственном числе. Впрочем, «тринадцатые» – звучит гордо!

Русский язык

«Стоят себе женские туфли, небрежно кинутые в сторону»… Давно пора отбросить скучные условности русской литературной речи. Разные Тургеневы и Чеховы старались высказываться изысканно – и потому их произведения как-то тускнеют, будучи сопоставлены с блестящими сочинениями В. Яновского. Совершенно понятным логически представляется этот оборот речи. Действительно, кому могут стоять туфли? – вот законный вопрос, который русская буржуазная грамматика до сих пор замалчивала, скрывая его от здорового литературного пролетариата.

Техника искусства

К сожалению, мы не можем привести здесь весь рассказ «Тринадцатые» – целиком. Будем надеяться, что он войдет в антологию русской литературы.

Но элементарная справедливость заставляет нас отметить некоторые места этого удивительного произведения, написанного могучим и несколько кокетливым стилем, с большим количеством многоточий – что показывает высокий уровень литературной техники. Помимо этого, однако, автор высказывает совершенно новые взгляды на многие вещи. В частности, в рассказе сказано как бы между прочим:

«Они работают много: днем удовлетворяя желудки гостей, а вечером их половые потребности – служа таким образом одновременно и технике и искусству».

С какой беспощадной правдивостью автор разоблачает обман служения искусству, о котором нагло писал один из мелких поэтов 19-го столетия, некий Пушкин.

Служение муз не терпит суеты. Прекрасное должно быть величаво.

Но как бы в опровержение этих стихов в 1930 году появляется рассказ «Тринадцатые».

Здоровый юмор

Особенно приятно, читая рассказ «Тринадцатые», любоваться юмором автора.

«Чем это хотят их удивить. Ха».

«Ха-ха. В Буэнос-Айресе каждый может зайти в красивый многоэтажный зал».

Жизнерадостное междометие «ха» появляется довольно часто, и читатель смеется счастливым смехом вместе с автором. Юмор рассказа еще подчеркивается некоторыми описательными приемами:

«Приехавший из-за моря слепой старик танцует с внуком».

Большое русское читательское спасибо редакции «Чисел» за напечатание замечательного рассказа. Хочется верить, что это только начало – и что в дальнейшем «Числа» еще не раз будут радовать нас такой литературой.

Вредное дело

К счастью, теперь с ним покончено. Однако в свое время оно могло рассматриваться как явно отрицательное явление. Об этом пишет Е, Кельчевский в своем романе «В лесу».

«Не меньший вред делу приносило и массирование кавалерии».

Действительно, как нетрудно себе представить, такая избалованность кавалерии, которую во время войны не переставали массировать, не могла не привести ни к чему хорошему, не считая того, что содержание большого количества массажистов должно было дорого стоить.

Вначале могло даже показаться, что автор употребил не то слово, именно имея в виду сказать «концентрация» или «сосредоточивание», выразился, однако, иначе. Но несколькими строками ниже это выражение повторяется, причем автор открыто называет виновников:

«Главное командование массировало кавалерию…».

Приветствую мужество, с которым автор указывает на ошибки прошлого.

Образная речь

Следует указать – для тех, кто хотел бы прочесть роман «В лесу» – на еще одно достоинство автора – именно, стройную и красивую образность его речи:

«Я пассивно поплыл по служебному течению, сидя в штабе, то разъезжая в командировки по фронту…».

Если пассивное плавание таково, что позволяет и плыть, и сидеть, и разъезжать в одно и то же время – то каково же должно быть плавание активное? Страшно подумать.

Борис Поплавский. Снежный час*

Париж, 1936

Я думаю, что в смысле поэтической удачности «Снежный час», выпущенный друзьями Поплавского уже после его смерти, значительно слабее «Флагов», во всяком случае, это книга менее замечательная, менее эффектная и почти тусклая по сравнению с прежними стихами Поплавского. К поэтической славе Поплавского она, конечно, ничего не прибавит, хотя и в ней, как во всем, что он писал, есть удивительные строчки, которых никто бы не мог написать, кроме него, есть никогда не покидавшая его музыкальность, – не могу найти другого слова.

Было бы ошибочно считать «Снежный час» чем-то вроде поэтического завещания Поплавского, как это до сих пор делала критика, это фактически неверно; из стихотворного наследства Поплавского можно было бы сделать еще несколько таких книг, и я не уверен, что «Снежный час» оказался бы наиболее характерным в этом смысле. Но именно потому, что эти стихи написаны небрежно и непосредственно и похожи, скорее, на «человеческий документ», чем на поэтический сборник, они приобретают почти неотразимую убедительность, в которой чисто поэтический элемент отходит на второй план.

Вся эмигрантская поэзия грустна; и мы настолько к этому привыкли, что одной печальностью на нас подействовать было бы трудно. Но и печалыюсть Поплавского не похожа на другие; вернее, сходство идет до известного момента, – и потом вдруг становится ясно, что такой ее степени и такого ее характера мы еще не знали. Чисто внешнее ее влияние на поэзию Поплавского, конечно, отрицательное: первое впечатление от книги – бедность, монотонность, однообразие. Лишь изредка, в немногих стихотворениях, мы находим ту прежнюю, поэтическую «роскошь», к которой привыкли.

Вряд ли можно было бы сказать, что Поплавскому изменил его огромный поэтический дар; но нельзя отделаться от убеждения, что он внутренне и неизлечимо перестал его ценить и придавать ему то значение, которое придавал прежде. Приблизительно так: если ничто на свете не важцо, то и это так же не важно, как все остальное. В разговорах он и раньше выражал это убеждение; но до тех пор, пока оно оставалось теоретическим, каким оно остается до сих пор у его поэтических современников, это было нестрашно. Но потом, по-видимому, это перестало быть убеждением и стало чувством, и именно тогда это сделалось гибельным для поэтической и жизненной его судьбы. И, читая его книгу, не перестаешь испытывать чувство бессильного сожаления и невозможности – теперь – что бы то ни было противопоставить неизбежности этого медленного холодения его поэзии, так жутко похожего на холодение умирающего тела.

Земля Колумба. Сборник литературы и искусства*

под ред. Б. Миклашевского. Нью-Йорк, Сан-Франциско, Лос-Анжелос. 1936.

Первый сборник «Земля Колумба», только недавно дошедший до Парижа, заслуживает быть отмеченным, несмотря на явно случайный и в общем далекий от полной удачи подбор сотрудников. Трудно, однако, обвинять за это редактора; я думаю, что у него не было выбора и следовало либо отказаться от мысли издавать сборники, либо печатать то, что есть. Остается приветствовать его храбрость, – тем более, что в сборнике напечатан отличный рассказ Петра Балакшина «Весна над Филмором». В русской заграничной литературе не так много вещей, которые можно было бы сравнить с этим небольшим рассказом – по эмоциональной сгущенности, по свежести, по безошибочному и прекрасному ритму, – такому, которого нельзя объяснить и которому нельзя научиться. Конечно, в рассказе есть недостатки, есть конструктивное несовершенство, есть не всегда безупречный русский язык. Но впечатление непосредственной силы восприятия, соединенное с бесспорным и почти бессознательным литературным искусством, явная, не вызывающая сомнения талантливость Балакшина, – такие редкие вещи, что на них нельзя не обратить внимания.

М. А. Алданов. Бельведерский торс*

Изд. «Русские записки», 1938 г.

Небольшая книга Алданова отличается, как все, что пишет Алданов, необыкновенной насыщенностью и тем совершенством изложения, которое сейчас недоступно громадному большинству теперешних русских писателей. Я думаю, что вообще в русской литературе Алданов – первый автор исторических романов. До самого последнего времени наша историческая литература состояла из произведений второстепенных писателей, ныне почти забытых. В «активе» этой литературы – «Петр Первый» Алексея Толстого и романы Алданова. Несомненно, что после того, как книги Алданова проникнут в Россию, у него найдется множество подражателей: они есть сейчас в здешней печати, и нет оснований думать, что в России это будет иначе.

«Бельведерский торс» – рассказ о незначительном эпизоде, об одном неудавшемся покушении сумасшедшего итальянца. Как и в большинстве других вещей Алданова, фигура официального героя повести обманчиво-центральна и, подходя к концу, о ней почти забываешь. Конечно, Алданов слишком искусный конструктор для того, чтобы совершить ошибку в построении – и в нескольких беглых строках, точно случайно вставленных в текст, мы узнаем о герое все, что нам следовало знать, вернее, все, что Алданов считает нужным нам сообщить. Но зато мы читаем о конце жизни Микеланджело, об искусстве и – как всегда у Алданова – об ужасной тленности всего существующего. Люди, с которыми нас знакомит автор, – те же, с которыми нам уже неоднократно приходилось сталкиваться. Все творчество Алданова, все многочисленные его герои каждой страницей свидетельствует об этом. Вазари из «Бельведерского торса» мог бы существовать в Риме или Элладе так же, как в современной Европе.

Подлинный, безотрадный смысл алдановских произведений остается, я думаю, недоступным среднему читателю. Автор пишет одно, читатель понимает другое; так мирные русские интеллигенты читали Гоголя, отчасти так же читали Чехова. Частично это следует, я думаю, объяснить чисто внешними причинами – например, исключительной убедительностью изложения.

Нам трудно согласиться с алдановским видением мира – но это уж область правильности или ошибочности целой философии. В противоположность Алексею Толстому, в повествовательном гении которого мысль почти всегда отсутствует, – хотя это и не сразу заметно, – у Алданова с первой и до последней строчки все умно. Закрываешь книгу с двойным сожалением – во-первых, потому, что она прочитана, во-вторых, потому, что она так печальна.

Ирина Одоевцева. Зеркало*

Роман. Брюссель. 1939.

Читая роман Одоевцевой, трудно отделаться от впечатления, что он написан, как сценарий, и возникает вопрос: можно ли это в таком случае рассматривать как беллетристику? Это впечатление создается, главным образом, от того, что все глаголы в романе поставлены в настоящем времени. Трудно предполагать, что автор сделал это не умышленно; слишком очевидно, что эта форма повествования способна погубить любой шедевр, и никакой роман не выдержал бы такого испытания. «Люка встает, Люка думает, Люке кажется, Люка выходит, Люка садится» – и так на протяжении двухсот тридцати страниц.

Употребление настоящего времени в повествовании вообще есть прием чрезвычайно спорный и чаще всего не оправдывающий себя; но если он еще в какой-то мере возможен на одной странице, то на протяжении многих он становится убийственен. Убежден, что Одоевцева это прекрасно знает, не может этого не знать и не видеть; стало быть, это объясняется какими-то повелительными причинами, которые читателю неизвестны, но последствия которых ему приходится все-таки испытывать на себе. И нужно сделать большое усилие, чтобы, прочтя роман, забыть об этом досадном обстоятельстве.

«Зеркало» может нравиться или не нравиться; внешне, повторяю, из романа искусственно вынута главная возможность беллетристической убедительности. Нельзя, однако, отрицать того, что талант Одоевцевой создает ее собственный, особенный мир – черта достаточно редкая, чтобы ей не обрадоваться. Искусство Одоевцевой отдаленно, пожалуй, напоминает то, о котором некогда мечтал лорд Генри в ныне почти забытом – хотя по-своему замечательном – «Портрете Дориана Грея». Среди всех героев «Зеркала» есть только один человек, кстати, прекрасно описанный и совершенно живой – советский путешественник, в котором мы точно узнаем старого знакомого. Все остальные живут и двигаются в абсолютно условном мире, не существующем нигде, кроме этой книги, но законченном и по-своему гармоничном. Чтобы быть справедливым, следует отметить, что ничего общего с типом наших обычных представлений он не имеет.

Героиня романа, Люка (которую мы помним по предыдущей книге Одоевцевой) становится любовницей французского кинематографического режиссера и оставляет мужа, которого, в сущности, продолжает любить. Затем любовник ее бросает, и она умирает в автомобильной катастрофе. Через некоторое время он стреляется. Вот, собственно, содержание романа. Но о переживаниях Люки мы читаем, как о чем-то совершенно новом, настолько они не похожи на то, что мы привыкли читать о таких же, примерно, переживаниях. Тот могучий этический фактор – в каком угодно его аспекте – без которого нам трудно себе представить какое-либо литературное произведение, здесь отсутствует в идеальной степени. Героиня романа не подозревает об его существовании, и автор производит над ней этот психологический опыт, надо сказать, не без некоторой жестокости. Так же лишен нормальных человеческих чувств герой, Тьери; единственно, на чем, так сказать, отдыхает читатель в его облике, это его несомненная глупость, которой Одоевцева тоже не щадит. Даже чисто физические ощущения героев не похожи на ощущения людей реального мира. «Она видит, как отражение Ривуара наклоняется к ней, поднимает ее, кладет в отражение постели… Она закрывает глаза, чтобы спрятаться в темноту».

Когда читаешь Одоевцеву, всегда кажется, что она способна на большее. Есть многое в ее книгах, с чем почти невозможно согласиться; но отрицать ее талант нельзя, оставаясь сколько-нибудь объективным.

Загрузка...