Жуликам
наций разнообразных
не по душе
первомайский праздник.
Для жен их,
пудренных,
одеколонных,
мало поэзии
в наших колоннах.
Но, плечи сомкнув,
за рядом ряд,
движется мощно
пролетариат.
Нэпманы смотрят –
щурятся еле:
«Эти процессии
нам надоели!
Как в позапрошлом
и в прошлом годе
ходят,
глаза мозоля,
и ходят!»
Мимо их злобы,
за рядом ряд,
движется мощно
пролетариат.
Графы,
маркизы,
бароны,
сеньоры,
скройтесь скорее
в семейные норы!
К яркому солнцу
зрачки ваши
слабы,
ниже надвиньте
цилиндры и шляпы.
Полымем вея,
за рядом ряд,
движется мощно
пролетариат.
Лица заройте
в квартирные плюши,
уши заткните
плотнее и глуше,
чтоб ни одной
не осталося щели,
окна скорей занавешивай,
челядь.
В ногу шагая,
за рядом ряд,
движется мощно
пролетариат.
Слушайте,
лорды,
банкиры,
сеньоры,
здесь не помогут
замки и затворы!
В сейфы запритесь
тройными ключами –
солнце прощупает
сейфы лучами.
Слишком упорно,
за рядом ряд,
движется мощно
пролетариат.
Если затвор
не надежен,
не крепок,
лучшая крепость –
в фамильных склепах.
Там,
превращаясь в пепел и плесень,
этаких
вы не услышите песен.
Там не слыхать,
как, за рядом ряд,
движется мощно
пролетариат.
Там
средь могильного тлена и праха –
успокоенье
от злобы и страха.
Можно грозиться,
челюсть ощерив, –
солнце
не тронет оскаленный череп.
Вас,
отошедших в наследное лоно,
даже не вспомнит
наша колонна.
Путь свой наметив,
за рядом ряд,
движется дальше
пролетариат.
Ты же,
земля заалевшая,
здравствуй!
Здравствуй
и властвуй,
огонь демонстраций!
Выше краснейте,
лучи и знамена,
вал повернувши
многоременный!
Год за годами,
за рядом ряд,
шествуй,
победный пролетариат!
1925
Работницы с фабрик!
Батрачки с полей!
Сгоните
с лица тень:
в столице,
в ауле,
в поселке,
в селе
сегодня –
ваш день!
От тряпок,
и люлек,
и очагов –
дружнее
сомкнись,
строй!
Немало осталось
пройти шагов
сестре
с далекой сестрой.
Ты белокура
или смугла,
удел твой
всюду жесток:
невольничьим рынком
земля легла
с запада
на восток.
Не только там,
где звенит зурна,
унылая
песнь сложена
о том,
как седому
была неверна
оплаченная жена.
Не только там,
где весна щедра,
где неба –
свежа синь,
тюремной решеткой
покрыла чадра
глаза
гаремных рабынь.
Не только там,
где, от мести стеня,
отдав
дорогой калым,
тебя влекли
за копытом коня,
бросали
вниз со скалы.
Среди патентованнейших вещей
на двадцать седьмых этажах –
повсюду
страшен обычай-кащей
встает,
твою жизнь зажав.
Семьей и религией
окружив,
столетий
тугой плен
сминает и давит
в тисках лжи,
в тоске
четырех стен.
Везде,
где золота жирен звон,
где песнь труда
на цепи, –
один-единственный
есть закон:
«Любую можно купить».
Везде,
где не вырвал
рабочий класс
у трутней
свои права, –
тяжел и тускл
похотливый глаз –
торгует
живой товар.
Еще силен
недобитый быт,
и мир
не насквозь наш.
Не кончен еще
и не позабыт
позор плетей
и продаж.
Но всюду
наша сила берет!..
От масс –
движенье вождей.
Сегодня –
вы выступайте вперед,
работницы!
Ваш день!
Восьмого марта
вы ждали хлеб:
он ваш
уже много лет.
Забейте же
в самый глубокий склеп
истлевшего быта
скелет.
Работница мира!
Сорви чадру,
сама
управляй судьбой!
Лишь тот тебе
муж, и брат, и друг,
кто трудится
рядом с тобой.
Лишь тем тебе
будущий мир мил,
который
создашь ты,
что клейма
с лица твоего смыл
неволи
и нищеты.
1925
Зачем стихами
писать об этом?
Что выдумать тут
стиху,
где горе
в горле –
куском непропетым,
где строки
болью текут?!
Затем стихами,
чтоб не стихали
тот говор
и тот рассказ,
чтоб бились сами,
гремя сердцами,
боль,
гнев,
тоска!
Чтоб не скипелась душа,
жалея,
чтоб не затмился
свет,
чтоб не зальдился
у Мавзолея
его
неостывший след.
Снова, снова
холод жестокий
по избам
глухих волостей
от Ташкента
до Владивостока
пронизывает до костей.
Снова рабочий,
снова крестьянин
нынешним
зимним днем,
голову свесив
между горстями,
затосковал
о нем.
Какими ж словами
утишить боль ту,
на тысячах
мглистых миль,
которая мчится,
как мчится по льду
гонимая ветром пыль?
Только – припомнив
голос и поступь,
прильнув
к родному лицу,
спеть о нем тихо,
спеть о нем просто,
как ветер
поет в лесу.
Нету слов об этом…
Песня,
честной будь!
По его заветам
направляй свой путь.
Будь, как можешь, проще
и других скромней.
Вот – опять та площадь
и ряды камней.
И простая кепка,
что весь мир вела,
и тугая,
крепко
сжатая скула.
И в порыве локоть,
как кирка – на слом,
и тревожный клекот
всюду слышных слов.
И – еще бы малость –
этих губ раствор
закрепил, казалось,
всех людей родство.
Но, его не слыша,
этим зимним днем,
песня,
тише, тише
говори о нем.
Будь простою, песня,
или – с ним замлей:
вы ведь жили вместе
на одной земле.
Проще, песня, проще,
и скромней, скромней.
Вот – опять та площадь
и ряды камней.
Город тот же самый,
тот же самый вид,
только – черной ямой
он насквозь пробит.
Он пробит навылет
черным ломом лет,
и от снежной пыли
леденеет свет.
Леденеют губы,
леденят язык.
Этой песни убыль –
только – лед слезы.
Но у дальних наций
в непробудном сне
неотступно снятся
наши лед и снег.
И, быть может, пашой
немотой над ним
всяких песен краше
мы весь мир сродним.
Будь же проще, песня,
или – с ним замлей:
вы ведь жили вместе
на одной земле.
Не могилу вырой,
замирая, стих, –
смолкнул голос мира,
ветер мира стих.
Поляны,
голубые от снегов…
У нас и так –
бесчисленно врагов,
они и так
нас обошли вокруг,
а этот был наш вождь,
наш брат,
наш друг!
Как мать ведет,
уча, свое дитя –
он вел
страну рабочих и крестьян…
Еще ребенка
поступь не тверда,
а уж в тоске –
поля и города.
Но не погибнем мы
от той беды:
везде –
его горячие следы.
И мы дойдем
по этому пути,
которым он
хотел нас довести.
Вы,
пролетарии далеких стран,
соединяйтесь все
в единый стан!
И ты,
заря великая,
залей
вождя умолкнувшего
Мавзолей!
1925
Об этом – не песням,
а пулям петь…
Попались двое рабочих
в сеть.
Я видел снимок –
он нем и прост:
Ванцетти и Сакко
ведут на допрос.
Деревья шумят,
солнце слепит,
песок под ногами,
как зуб, скрипит,
как стиснутый
в гневе бессильном зуб.
Насквозь этот снимок
глаза грызут!
Об этом – не песням,
а пулям петь…
Попались ребята
в тугую сеть.
Чтоб черное дело
было верней –
сгрудились ищейки
вокруг парней.
Но – пленные смотрят
смелей и бодрей,
чем те,
у которых наган на бедре,
чем те,
у которых закон и власть,
чем те,
у которых бульдожья пасть.
Об этом – не песням,
а пулям петь…
Попались двое рабочих
в сеть.
Шерифа фалды
летят на ходу.
Имейте, шериф,
встречный ветер в виду!
Жандарм
глаза от стыда уберег:
на пол-лица натянул
козырек;
на левой груди –
полицейский знак…
Зачем?
На прицел попадешь и так!
А дальше –
на снимке расплывчат план,
каким-то мордатым
охвостьем дан.
За что их ведут,
кольцом окружа,
свободной Америки
сторожа?
Об этом знает
бравый жандарм –
он истый янки,
он служит недаром.
Но даже ему,
с отвисшей губой,
страшно
невинных вести на убой.
Об этом – не песням,
а пулям петь…
Сальцедо замучен в тюрьме
на смерть;
Ванцетти и Сакко –
его друзья:
полиция знает,
кого изъять.
Гуманная вещь –
электрический стул.
Но слышен рабочих
тревожный гул!..
Безмолвен этот снимок
и прост:
Ванцетти и Сакко
ведут на допрос…
О чем допрос?
Где искать вины? –
Пусть спросит рабочий
каждой страны.
А если в ответ
лишь смех в перекат –
пусть станет Гудзон
рекой баррикад!
Об этом – пулям,
не песням петь…
Ванцетти и Сакко –
трогать не сметь!
1925
Революция!
Родина родин,
безграничны
твои пути!
Только тот
и жив
и свободен,
кто сумеет
по ним пойти,
кто,
достигнуть тебя готовясь,
пограничные
видя столбы,
подставляет
чистую совесть
под раскат
озверелой пальбы,
чья смертельная рана
клубится,
чей кровавый
тянется след,
по которому
будет убийца
проходить
через несколько лет.
Это были –
два офицера,
не смыкавших
ночами глаз,
для которых
сверкнула вера
в восстающий
рабочий класс.
Им цвели
не цвета нашивок,
не мишурный
блеск темляков, –
их манила
свобода вшивых
партизанящих
мужиков.
Но –
солдат ли или поручик –
о таких
не думай вещах:
в панской Польше
найдется наручник
эти думы
зажать в клещах;
в панской Польше
тюрьмы жестоки,
люди-тени
там бродят скользя…
Но горит
заря на востоке,
и ее погасить –
нельзя!
Союз Республик –
надежный друг.
Он не забудет
об этих двух.
На панских выродков
взамен
мы из тюремных
их вырвем степ.
Условлен выкуп,
назначен срок,
уходит в версты
глухой острог.
Но сигуранцы
не сыты псы
во тьме
на станции Столбцы.
В ту ночь
в теплушке
никто не спал
и слушал ветер
и грохот шпал.
Плачь, Польши ветер,
сильнее плачь,
тобою дышит
тупой палач!
В тяжелой лапе –
наган в упор,
и безоружных
смятенный взор,
и ощетиненный
конвой,
и треск сухой
над головой.
Мы их спросим
тихо, просто, прямо:
для чего та
выкопана яма?
Для кого,
носилки заготовив,
вы ночною
крались темнотою?
Польской армии
не полны списки, –
Вечоркевич где
и где Багинский?
И, тупея
от трусливой дрожи,
не ответят
польские вельможи.
Будет твердо
в памяти храниться
непереходимая
граница,
между нами пав
и между ними,
двое там остались
часовыми.
Дна но видно
той могильной яме,
вырытой
меж ними и меж нами.
Лишь тогда ее
сомкнутся грани,
как по Польше
вольный ветер
грянет!
1925