Бомба

1921

Сегодня

Сегодня – не гиль позабытую разную

о том, как кончался какой-то угодник,

нет! Новое чудо встречают и празднуют –

румяного века живое «сегодня».

Грузчик, поднявший смерти куль,

взбежавший по неба дрожащему трапу,

стоит в ореоле порхающих пуль,

святым протянув заскорузлую лапу.

Но мне ли томленьем ангельских скрипок

завешивать уши шумящего города? –

Сегодня раскрашенных ярко криков

сплошная сквозь толпы идет когорта.

Товарищ – Солнце! Выведи день,

играющий всеми мускулами,

чтоб в зеркале памяти – прежних дребедень

распалась осколками тусклыми.

Товарищ – Солнце! Высуши слез влагу,

чьей луже душа жадна.

Виват! Огромному красному флагу,

которым небо машет нам!

[1920]

«Если опять этот дом – бог…»

Если опять этот дом – бог,

если кастрюля – святоша:

снова и снова – о бомбах,

свернутых в форме ветошек,

Скрученных в крендель и в сайку,

взвитых концертной сонатой;

нынче – их резвую стайку

видели над Канадой;

Завтра они над Мадридом

кружат меж каменных кружев,

неуловимые видом

реют над руганью ружей;

После – в Чикаго и в Чили,

в душах России и Германий…

Их наши сны научили

рваться у мира в кармане.

Слушай, читатель, ты тоже

с бомбой, подпрыгнувшей рядом,

может быть, взорванно ожил

вместе с бесшумным разрядом?!

1921

Предчувствия

1

Деревня – спящий в клетке зверь,

во тьме дрожит, и снится кнут ей,

но вспыхнет выстрел, хлопнет дверь,

и – дрогнут сломанные прутья…

То было раз – и той поры

зажженных жил так ярок запах!

То не ножи и топоры,

то когти на сведенных лапах.

И только крик – и столько рук

подымутся из древней дали,

и будет бить багор и крюк,

сбивая марево медалей.

И я по лицам узнаю

и по рубашкам кумачовым –

судьбу грядущую свою,

протоптанную Пугачевым.

И на запекшейся губе,

и пыльной, как полынь, и горькой,

усмешку чую я себе,

грозящую кровавой зорькой.

Деревня – опаленный зверь,

во тьме дрожит, и снится кнут ей,

но грянет выстрел, хлопнет дверь,

и – когти брошены на прутья.

2

Какой многолетний пожар мы:

сведенные мужеством брови,

и – стены тюрьмы и казармы

затлели от вспыхнувшей крови.

И кровь эта смелых и робких!

И кровь эта сильных и слабых!

О, жизнь на подрезанных пробках,

в безумия скорченных лапах!

И кровь эта мечется всюду,

и морем ее не отмоют,

и кровь эта ищет Иуду,

идущего с серебром тьмою.

И вы, говорившие: «Пуль им!»,

и вы, повторявшие: «Режь их!» –

дрожите, прильнувши к стульям,

увидев поход этих пеших.

Кто жаждет напиться из лужиц,

тот встретит преграду потока, –

сумейте же будущий ужас

познать во мгновение ока!

Ведь если пощады в словах нет,

ведь если не выплыть из тины, –

припомните: ржавчиной пахнет

затупленный нож гильотины.

1916

Воззвание

Читайте солнечные прописи,

семнадцатого года сверстники!

Оно само сюда торопится,

огромные вздевая перстни,

само оно, столетий ранами

поранив розовые руки,

кричит, что радостными самыми

зовутся солнечные звуки!

Я свежесвязанных – сдаю тюки

на поезда, в веселье мчащих…

Люди! Вы расцвели, как лютики,

поляной золотою в чаще.

Сюда, сюда,

где всегда

молодая вода

блестела, века холодна!

Березовые волосы и ивовые мысли,

училище шиповника, черемуховый ряд,

где белые отрезы нежнее лент повисли,

где рвется синий ситец и гроз парчи горят.

Вся в розовых чашках гостиница яблонь,

и пчел казначейство, и липовый рынок,

и солнечный суд, где ветер ограблен

холодною шайкой цветущих травинок,

где ранней росою прошедший косарь

изранил косой благовонную марь,

где, высосав желтое пиво,

качается буйно крапива…

В одном из зеленых весенних дворцов

назначена песнь залетевших скворцов,

и сам соловей, закрывая глаза,

не в силах весне свою жизнь рассказать!

Сюда, сюда,

где одна

молодая вода

блестела, века холодна!

А над ней, обревевшись ревмя

раскрывая беззвучно едало,

некрасивое старое Время,

потерявшее голос, рыдало.

1917

Небо революции

Еще на закате мерцали…

Но вот – почернело до ужаса,

и все в небесном Версале

горит, трепещет и кружится.

Как будто бы вечер дугою

свободу к зениту взвез:

с неба – одна за другою

слезают тысячи звезд!

И как над горящею Францией

глухое лицо Марата, –

среди лихорадящих в трансе

луна – онемевший оратор.

И мир, окунувшись в мятеж,

свежеет щекой умытенькой;

потухшие звезды – и те

послов прислали на митинги.

Услышьте сплетенный в шар шум

шагов без числа и сметы:

то идут походным маршем

к земле – на помощь – планеты.

Еще молчит тишина,

но ввысь – мечты и желания,

и вот провозглашена

Великая Океания.

А где-то, как жар валюты,

на самой глухой из орбит,

солнце кровавым Малютой

отрекшееся скорбит!

1917

И вот опять все то же

Как черви, плоски и правы,

столпились людские истины,

но гневно краснеют травы,

и лес истлевает лиственный.

Про эти зеленые войны

какой сообщу редакции?

Ведь слишком густой и хвойный

победой в своих рядах сиял.

Как ставят иконе свечку –

я штык навинчу и вычищу:

иди ко мне, человечку,

большой и злой человечище.

Травой обгорелой стань

ты, голос, глухой меж прочими,

и боль оборви, гортань,

кровавыми свежими клочьями.

А ты, тишина, – ори

и новому миру радуйся

в жару осенней зари,

в горячечном белом градусе!

1914

Стихи сегодняшнего дня

1

Выстрелом дважды и трижды

воздух разорван на клочья…

Пули ответной не выждав,

скрылся стрелявший за ночью.

И, опираясь об угол,

раны темнея обновкой,

жалко смеясь от испуга,

падал убитый неловко.

Он опускался, опускался,

и небо хлынуло в зрачки.

Чего он, глупый, испугался?

Вон звезд веселые значки,

А вот земля совсем сырая…

Чуть-чуть покалывает бок.

Но землю с небом, умирая,

он все никак связать не мог!

2

Ах, еще, и еще, и еще нам

надо видеть, как камни красны,

чтобы взорам, тоской не крещенным,

переснились бы страшные сны,

Чтобы губы, не знавшие крика,

превратились бы в гулкую медь,

чтоб от мала бы всем до велика

ни о чем не осталось жалеть.

Этот клич – не упрек, не обида!

Это – волк завывает во тьме,

под кошмою кошмара завидя

по снегам зашагавшую смерть.

Он, всю жизнь по безлюдью кочуя,

изучал издалека врагов

и опять из-под ветра почуял

приближенье беззвучных шагов.

Смерть несет через локоть двустволку,

немы сосны, и звезды молчат.

Как же мне, одинокому волку,

не окликнуть далеких волчат!

3

Тебя расстреляли – меня расстреляли,

и выстрелов трели ударились в дали,

даль растерялась – расстрелилась даль,

но даже и дали живому не жаль.

Тебя расстреляли – меня расстреляли,

мы вместе любили, мы вместе дышали,

в одном наши щеки горели бреду.

Уходишь? И я за тобою иду!

На пасмурном небе затихнувший вечер,

как мертвое тело, висит, изувечен,

и голубь, летящий изломом, как кречет,

и зверь, изрыгающий скверные речи.

Тебя расстреляли – меня расстреляли,

мы сердце о сердце, как время, сверяли,

и как же я встану с тобою, расстрелян,

пред будущим звонким и свежим апрелем?!

4

Если мир еще нами не занят

(нас судьба не случайно свела) –

ведь у самых сердец партизанят

наши песни и наши дела!

Если кровь напоенной рубахи

заскорузла в заржавленный лед –

верь, восставший! Размерены взмахи,

продолжается ярый полет!

Пусть таежные тропы кривые

накаляются нашим огнем…

Верь! Бычачью вселенскую выю

на колене своем перегнем!

Верь! Поэтово слово не сгинет.

Он с тобой – тот же загнанный зверь.

Той же служит единой богине

бесконечных побед и потерь!

[1919]

Первомайский гимн

Была пора глухая,

была пора немая,

но цвел, благоухая,

рабочий праздник мая.

Осыпаны снегами,

окутаны ночами,

встречались мы с врагами

грозящими очами.

Но встал свободы вестник,

подобный вешним водам,

винтами мрачных лестниц

взлетевший по заводам.

От слов его синели

и плавились металлы,

и ало пламенели

рабочие кварталы.

Его напевы проще,

чем капли снеготая,

но он запел – и площадь

замолкла, как пустая.

Рабочие России,

мы жизнь свою сломаем,

но будет мир красивей

цветущий Первым маем!

Не серый мрамор крылец,

не желтый жир паркета –

для нас теперь раскрылись

все пять объятий света.

Разрушим смерть и казни,

сорвем клыки рогаток, –

мы правим правды праздник

над праздностью богатых.

Не загремит «ура» у них,

когда идет свобода.

Он вырван, черный браунинг,

из рук врагов народа.

И выбит в небе дней шаг,

и нас сдержать не могут:

везде сердца беднейших

ударили тревогу.

Над гулом трудных будней

железное терпенье

полней и многотрудней

машин шипящих пенья.

Греми ж, земля глухая,

заводов дым вздымая,

цвети, благоухая,

рабочий праздник мая!

1920

Кумач

Красные зори,

красный восход,

красные речи

у Красных ворот,

и красный,

на площади Красной,

народ.

У нас пирогами

изба красна,

у нас над лугами

горит весна.

И красный кумач

на клиньях рубах,

и сходим с ума

о красных губах.

И в красном лесу

бродит красный зверь…

И в эту красу

прошумела смерть.

Нас толпами сбили,

согнали в ряды,

мы красные в небо

врубили следы.

За дулами дула,

за рядом ряд,

и полымем сдуло

царей и царят.

Не прежнею спесью

наш разум строг,

но новые песни

все с красных строк.

Гляди ж, дозирая,

веков Калита:

вся площадь до края

огнем налита!

Краснейте же, зори,

закат и восход,

краснейте же, души,

у Красных ворот!

Красуйся над миром,

мой красный народ!

[1920]

Радиовесть

Сенсацией заграничных газет

является вновь всплывшая гипотеза

о световых сигналах с Марса,

подтверждаемая такими авторитетами,

как Маркони и др.

Из газет.

Радио с Марса! Радио с Марса!

Неужели правда? Неправда! Нет!!

Прыжки огромного желтого барса,

распластанного между планет.

Маркони, к ответу! Маркони, скорее!

И – только рот отверст:

сморщились мысли, сверкнув и прореяв

пятьдесят миллионов верст.

Пятьдесят сияющих миллионов

обухом пали на череп земле,

на которой гнусили: «…Во время оно…»

И брехал на жизнь пистолет.

И люди, не чуя горящих подметок,

бросая детей и давя стариков,

помчались, сбивая плевки пулемета,

глазеть на свершенное чудо веков.

– Неужели ж не бред? Неужели не сон?

– Какое! Слепые от света мечутся!!

– Тише!!!

«Земля. Говорит Эдисон».

«О-т-в-е-ч-а-е-т

с-ы-н ч-е-л-о-в-е-ч-е-с-к-и-й».

[1920]

Сказ

Бедности дней,

сумраку дней,

нищенству дней

Жизнь – все видней,

боль – все родней.

Сердце, бледней!

Сказка – как быль,

были – что бред, –

в серый ковыль

втоптанный след.

Взвит над страной

крик громовой:

«Встань предо мной,

как лист пред травой!»

Ванька-дурак,

черная кость,

свищет в кулак

в сумрак и в злость.

Сердцу – напасть

стиснулось в ком.

Что мне за сласть

в свисте таком?

Катится свист,

валится лист.

Это я сам

вьюсь по лесам?

Мчусь целиной?

Вьюсь синевой? –

«Встань предо мной,

как лист пред травой!»

Впали бока

в пенном поту,

чья-то рука –

хвать на лету!

В ухо мне влез,

вылез в уста,

стал перед лес

чист, как хрусталь

Цвет ковылей

сломит ли злость?

Ярче белей,

конская кость!

Бедности дней!

Жалости дней!

Милости дней!

Жизнь – все видней!

Боль – все родней!

Сердце, бледней!

1919

Ответ

На мирно голубевший рейд

был, как перчатка, кинут крейсер,

от утомительного рейса

спешивший отдохнуть скорей…

Но не кичитесь, моряки,

своею силою тройною:

тайфун взметает здесь пески –

поэт идет на вас войною!

Пусть взор, склоняющийся ниц,

покорный силе, вас встречает,

но с опозоренных границ

вам стих свободный отвечает.

Твоей красе никто не рад,

ты гость, который не был прошен,

о, серый, сумрачный пират,

твой вызов – будущему брошен.

Ты, седовласый капитан,

куда завел своих матросов?

Не замечал ли ты вопросов

в очах холодных, как туман?

Пусть желтолицый злобно туп,

но ты, свободный англичанин,

ужель не понял ты молчаний,

струящихся со стольких губ?

И разве там, средь бурь и бед,

и черных брызг, и злого свиста

не улыбалося тебе

виденье Оливера Твиста?

И разве там, средь бурь и бед,

и клочьев мчащегося шторма

не понял ты, что лишь судьбе

подвластна жизнь и жизни форма?

Возьмешь ли на себя вину

направить яростные ядра

в разоруженную страну

хранимую лишь песней барда?

Матрос! Ты житель всех широт!..

Приказу ж: «Волю в море бросьте» –

Ответствуй: «С ней и за народ!»

И – стань на капитанский мостик!

1918

Человечьему сыну

И я от тоски трясуся

в глухом человечьем краю,

лишь вспомню опять, Исусе,

судьбу твою!

Когда глухую ораву

спросили об имени тайном,

все взвыло в ответ: «Варавву,

Варавву, Варавву отдай нам!»

И серою стаею волчьей

тебя проводив до креста,

комок, напитанный желчью,

копьем воткнули в уста.

А после каялись, плакали,

твердя забытое имя,

и – снова довольно крякали,

глумясь над детьми твоими.

Так что ж, и мне – с этим хором

друзей, родных, домочадцев –

тебя с убийцей и вором

послать на кресте покачаться?

Чего же растишь мне ухо,

ведь все равно не услышат

сквозь сон периного пуха

о том, чем душа твоя дышит!

Ведь даже огромный Петр твой,

потливым страхом окован,

дрожа, в тоске полумертвой

сказал: «Не знаю такого!»

И я решил: свою юность

пропев, прогуляв, протратив,

смеясь в лицо тебе плюнуть,

чтоб помнил о младшем брате;

Чтоб дольше на белом свете

средь бешеных волков пробыв,

на песню мою ответил

такой же горящей злобой.

1918

Москва на взморье

Взметни скорей булавою,

затейница русских лет,

над глупою головою,

в которой веселья нет.

Ты звонкие узы ковала

вкруг страшного слова «умрем».

А музыка – ликовала

во взорванном сердце моем.

Измята твоих полей лень,

за клетью пустеет клеть,

и росный ладан молелен

рассыпан по небу тлеть.

Яркоголовая правда,

ступи же кривде на лоб,

чтоб пред настающим завтра

упало вчера – холоп!

Чтоб, в облаках еще пенясь,

истаяла б там тоска!

Чтоб город, морей отщепенец,

обрушился в волн раскат!

Над этой широкой солью,

над болью груженых барж –

лишь бровь шевельни соболью –

раздастся северный марш.

Взмахни ж пустыми очами,

в которых выжжена жуть, –

я здесь морскими ночами

хожу и тобой грожу!

1920

«Еще и осени не близко…»

Еще и осени не близко,

еще и свет гореть – не связан,

а я прочел тоски записку,

потерянную желтым вязом.

Не уроню такого взора,

который – прах, который – шорох.

Я не хочу земного сора,

я никогда не встречу сорок.

Когда ж зевнет над нами осень,

я подожгу над миром косы,

я посажу в твои зеницы,

такие синие синицы!

1919

«Вьюги в сияющих усах…»

Вьюги в сияющих усах

промчался спугнутый русак.

Прочтут ли серебряный бред

блестящие белые притчи,

где бега оставленный след

оттиснулся ужаса швыдче?

Есть повесть – на скинутой шкуре

от прыгавших прежде пружин,

как вьюга задумчиво курит

над призраком серых дружин.

Здесь столько таимых ночевок,

какою-то думой печалясь,

обрывками лиц Пугачева

во тьме над плечами качалось.

И кто-то, звеневший как деньги,

назвал себя именем Стеньки!

Еще не успеешь завиться,

как входит и свистнет Савицкий!

Я сам, свой отрезанный ус

увидев, – с ножом обернусь…

В морозную синь отуманясь,

рукой опираясь на села, –

здесь в каждой звезде – самозванец

стоит, молодой и веселый!

1917

Северное сияние

(Бег)

Друзьям

Наши лиры заржавели

от дымящейся крови,

разлученно державили

наши хмурые брови.

И теперь перержавленной лирою

для далеких друзей я солирую:

«Бег

тех,

чей

смех,

вей,

рей,

сей

снег!

Тронь струн

винтики,

в ночь лун,

синь, теки,

в день дунь,

даль, дым,

по льду

скальды!»

Смеяв и речист,

смеист и речав,

стоит словочист

у далей плеча.

Грозясь друзьям усмешкою веселой,

кричу земли далеким новоселам:

«Смотри-ка пристально –

ветров каприз стальной:

застыли в лоске

просты полоски,

поем и пляшем

сиянье наше,

и Север ветреный,

и снег серебряный,

и груди радуг,

игру и радость!

Тронь струн

винтики,

в ночь лун,

синь, теки,

в день дунь,

даль, дым,

по льду

скальды!»

1921

«Когда качнется шумный поршень…»

Когда качнется шумный поршень,

и небеса поголубеют,

и пронесется низко коршун

над голубиной колыбелью, –

какой немеющей ладонью

сберут небесные одонья?

Владения осеннего тепла,

где смерти сон – приветливый шабёр,

и если ты – осенний лист, – не плачь:

опрятен дней расчесанный пробор.

И гребешок из солнечных зубцов,

распутывая кудри облаков,

откроет вдруг холодное лицо.

И это – даль уснула глубоко.

И ветра в сияющем свисте

осыплются звездные листья,

и кисти сияющих ягод

на пальцы берущие лягут.

1917

Осень

На ветра тренькавшая кобзе,

слепая ночь убилась об земь…

Ты нынче всяких слов нарядней

встаешь, морозная заря дня!

Не верящий – иных красе вер,

я сам весь ветер и весь Север!

Здесь ваша веселая явка,

о, свежих умов короли,

здесь мира цветущая лавка

открыла прилавок земли,

и брошена с неба без стука

беленая первая штука.

Пусть с тайной злобой спросят: «Кто-сь они?»

Из снежных вылезши пеленок,

отмеряйте лиловой осени

и выберите дней зеленых –

чтоб золотой шумящей кромкой

взыграл бы первый ветер громкий.

И этим блестящим одеты нарядом,

вы станете пламени реющим рядом,

и будут посланцы глядеть молодей

того, что носило названье Людей.

И с Запада будет сверкать на Восток

всемирного пламени вечный восторг!

Ведь так спокоен, тих и прост,

сбивая с веток первый пух,

качает ветку серый дрозд –

тепла и жизни легкий пук,

и груди сияющих соек

синеют бессонной красою.

Нет защиты нежных щек от

мчащих бодрый холод жал.

Этот острый, легкий щекот

небом озими связал.

Это кто-то в нить урока

жизни свежие снизал.

[1919]

Игра

За картой убившие карту,

все, чем была юность светла,

вы думали: к первому марту

я все проиграю – дотла.

Вы думали: в вызове глупом

я, жизнь записав на мелок,

склонюсь над запахнувшим супом,

над завтрашней парой чулок.

Неправда! Я глупый, но хитрый.

Я больше не стану считать!

Я мокрою тряпкою вытру

всю запись твою, нищета.

Меня не заманишь ты в клерки,

хоть сколько заплат ни расти,

пусть все мои звезды померкли –

я счет им не буду вести.

Шептать мне вечно, чуть дыша,

шаманье имя Иртыша.

В сводящем челюсти ознобе

склоняться к телу сонной Оби.

А там – еще синеют, неги,

светлейшие снега Онеги.

Ах, кто, кроме меня, вечор им

поведал бы печаль Печоры!

Лишь мне в глаза сверкал, мелькал,

тучнея тучами, Байкал.

И, играя пеною на вале,

чьи мне сердце волны волновали?

Чьи мне воды губы целовали?

И вот на губах моих – пена и соль,

и входит волненье, и падает боль,

играть мне словами с тобою позволь!

[1919]

Приглашение к пляске

Зеленый лед залива скользкий…

Давай пропляшем танец польский?

Но, нет! Он сумрачен и сух,

он не звенит, как стертый пенязь:

поблек кунтуш, оплыл кожух,

наш лед обломится, запенясь,

и в зажурчавшую кайму

оденется напрасно весь он,

и этой песни не поймут,

как всех прекрасных, нежных песен.

Еще правдивей и короче

и лучше длинных пустяков

плясать под музыку ороча,

под детский голос остяков.

Тебе же сосны надоели,

пускай свою нам бросит перс тень

и повернет вокруг недели,

как сказочный волшебный перстень,

чтобы тебе могла присниться

небес сияющая кротость,

чтоб снова Будда сел на лотос,

склонив гремящие ресницы.

Пока же здесь – пока мы здесь,

пока стоим в оленьей шкуре,

пока сияет Север весь, –

давай пропляшем танец бури!

1918

Музыка из окон

Подмостки вечера полого –

лишь вина вечерних рос допью –

Бах, в перчатках из олова,

колеблет тяжкою поступью.

Но он ускоряет шаг, не рад,

гонимый темною тенью:

это – грозные трубы Вагнера

пророчат землетрясенье…

А по синему небу августа

видно летящего Фауста,

избитого вдоль и поперек

хлыстами смычков в опере.

1921

Океания

1

Вы видели море такое,

когда замерли паруса,

и небо в весеннем покое,

и волны – сплошная роса?

И нежен туман, точно жемчуг,

и видимо мление влаг,

и еле понятное шепчет

над мачтою поднятый флаг,

и, к молу скрененная набок,

шаланда вся в розовых крабах?

И с берега – запах левкоя,

и к берегу льнет тишина?..

Вы видели море такое

прозрачным, как чаша вина?!

2

Темной зеленью вод бросаясь

в занесенные пылью глаза,

он стоит между двух красавиц,

у обеих зрачки в слезах.

Но не любит тоски и слез он,

мимолетна – зари краса.

На его засвежевший лозунг

развиваются паруса.

От его молодого свиста

поднимаются руки вверх,

на вдали зазвучавший выстрел,

на огонь, что светил и смерк.

Он всему молодому сверстник,

он носитель безумья брызг,

маяками сверкают перстни

у него на руках из искр.

Ополчись же на злую сушу,

на огни и хрип кабаков, –

Океан загляни нам в душу,

смой с ней сажу и жир веков!

3

Он приставил жемчужный брегет

к моему зашумевшему уху,

и прилива ночного шаги

зазвучали упорно и глухо.

Под прожектор, пронзающий тьму,

озаряющий – тело ль, голыш ли? –

мы по звонкому зову тому

пену с плеч отряхнули – и вышли.

И в ночное зашли мы кафе –

в золотое небесное зало,

где на синей покатой софе

полуголой луна возлежала.

И одной из дежурящих звезд

заказав перламутровых устриц,

головой доставая до люстры,

он сказал удивительный тост:

«Надушен магнолией

теплый воздух Юга.

О, скажи, могло ли ей

сниться сердце друга?

Я не знаю прелестей

стран моих красавиц,

нынче снова встретились,

к чьим ногам бросаюсь».

И, от горя тумана серей,

он приподнялся грозным и жалким,

и вдали утопающий крейсер

возвестил о крушении залпом.

Но луна, исчезая в зените,

запахнув торопливо жупан,

прошептала, скользя: «Извините».

И вдали прозвучало: «Он пьян».

[1919]

Новое утро

Как на рассвете видеть странно

богов с седою бородой!..

Их океан – большая ванна

с позеленевшею водой.

Но лжет виденье Иоанна!

Наш бог – живой и молодой…

И не от вешнего угара

кружится сладко голова –

то курят ангелы сигары,

слагая новые слова.

Моя нетвердая походка,

звеня, уносит плиты прочь.

«Уйдите, старая кокотка,

вчера увянувшая ночь!»

Ничьих свиданий на рассвете

несмелый шум не шелестел,

пока черемуховый ветер

не сбросил брызги на листе.

И воздух стал – нежнее шелка,

прильнув к плечам, прильнув к домам,

а соловей его исщелкал

и в клочья ветер изорвал!

Мне в утреннем душистом хламе

зарыться сладко в сон и в тишь,

но солнце, – рыжими хохлами

сверкая, захохочет с крыш.

Пока же мир поет: «Осанна!» –

пока никто не увидал, –

скорее – в небеса, Оксана,

навек, навек и без следа!

Чернеют голоса рабочих,

цепляясь в небо, лезет дым,

и скверною зловещих бочек

изруган запах резеды…

И вот бредут комочки ваты, –

о, сколько этим лицам лет?!

«Вы вечно, вечно виноваты:

мы вновь остались на земле!»

1919

Единственный житель города

(Мировая поэма)

А если песня, над нами вспархивая,

звенела – вольна и дика,

вы все говорили, что это анархия

взметает тело стиха!

1

В единственно нежном горле,

обмытом песнею лет,

вы смех превратите скоро ли

в сухих позвонков скелет?

Единственный житель города,

имеющий право жить,

пронесший голову гордой

сквозь рухнувшие этажи, –

Стоит и небом любуется,

сияет и смотрит вверх.

О – как бы – в безумное буйство

он ваше разумье не вверг?!

Нет! Вросши в ночи лиловые,

доверив ветру виски,

идет он, презрительно сплевывая

слюну голодной тоски;

Скользит на розовой нечисти

земных изолганных зорь –

он, новый враг человечества,

залитый дождей слезой.

2

И вот заигравший призыв,

разрезавший мира секунды,

и – нету предела грозы

весь мир закружившего бунта.

И бьет потрясающий пульс

раздутых тревогой артерий,

и в бурю разбуженных улиц

врывается крик о потере.

Конвульсий веселых толпа

взбугрила лазурное ложе,

и – неба дурацкий колпак

висит, как змеиная кожа.

И длится взыгравших планет

кощунственно сладкая пляска:

на каждой свободной стране

горит огневая повязка!

3

Шатаются неба штанги,

шелк мира измят и скомкан.

Еще один падший ангел

запел неожиданно громко.

Губам, губам барабан дай!

Трубите, глаза, тревогу!

Годов обложены бандой,

проложим сквозь век дорогу!

Вы черной стеной стоите,

а мы – одни перед всеми…

За мной, мой брат и воитель,

на это крапивное семя!

Взлетай над призрачной бандой!

Дорогу! Дорогу! Дорогу!

Губам, губам барабан дай!

Глаза, трубите тревогу!

В глазах качается пламя.

На голову лаву лей им!..

О мира минувшем хламе –

не вспомним и не пожалеем!

Эй! Вверх подымите бороды,

глаза протирайте, пуча:

единственный житель города

струит стрекозой сквозь тучи!

Его самолет лунеет

и лижет вселенский лед,

и песня, как флаг,

     а за нею

летучих племен полет.

1920

Охота

1

Где скрыт от взоров любопытных

мороза цвет – белокопытник, –

я – выбран осени в хорунжие

весны холодной – свежей волей

несу последнее оружие

на огневые крики боли.

На выкрики клювов утиных,

гремящих от тихой реки,

летят на своих паутинах

сквозь синюю даль пауки.

Охотник! Напрасно ты целишь

в летящую дикую прелесть:

прозрачный ломается шерешь,

и – песня со смертью расстрелись,

и смерть, посидевши на мушке,

рассыплет по берегу смушки.

2

Этот лес еще не очень

обожжен и позолочен,

этот день еще не так

полон бегством птиц и птах, –

но, грубостью боли терзаясь,

кричит человечески заяц;

и леса невидную убыль

обрежут косые дробины:

и – падает с дерева дупель

сквозь красные капли рябины;

и тлеют поляны от лая,

от хриплого желтого смеха,

где мчатся лисицы, пылая

летающим пламенем меха;

и воют пришедшие с Волги

веселые сивые волки!

1916, октябрь

«Мы пили песни, ели зори…»

Мы пили песни, ели зори

и мясо будущих времен. А вы –

с ненужной хитростью во взоре,

сплошные темные Семеновы.

Пусть краб – летописец поэм,

пусть ветер – вишневый и вешний.

А я его смачно поем,

пурпурные выломав клешни!

привязанные к колесу

влачащихся дней и событии,

чем бить вас больней по лицу,

привыкших ко всякой обиде?

О если бы ветер Венеции,

в сплошной превратившийся вихрь

сорвав человечий венец их,

унес бы и головы их!

О, если б немая кета

(не так же народ этот нем ли?)

с лотков, превратившись в кита,

плечом покачнула бы землю!

Окончатся праздные дни…

И там, где титаны и хаос,

смеясь, ради дальней родни,

прощу и помилую я вас.

Привязанных же к колесу,

прильнувших к легенде о Хаме, –

чем бить вас больней по лицу,

как только не злыми стихами?!

1919

Олений клич

Скорей, завистник мой, свой нож иззубривай!

Во сне качается мой рог изюбревый,

во сне качается, во тьме кончается,

кровавой каплею в конце венчается.

1920

Заржавленная лира

1

Осень семенами мыла мили,

облако лукавое блукало,

рощи черноручье заломили,

вдалеке заслушавшись звукала.

Солнце шлялось целый день без дела.

Было ль солнца что светлей и краше?..

А теперь – скулой едва прордело,

и – закат покрылся в красный кашель.

Синий глаз бессонного залива

впился в небо полумертвым взглядом.

Сивый берег, усмехнувшись криво,

с ним улегся неподвижно рядом…

Исхудавший, тонкий облик мира!

Ты, как тень, безмочен и беззвучен,

ты, как та заржавленная лира,

что гремит в руках морских излучин.

И вот –

завод

стальных гибчайших песен,

и вот –

зевот

осенних мир так пресен,

и вот –

ветров крепчайших рев.

И вот –

гавот

на струнах всех дерев!

2

Не верю ни тленью, ни старости,

ни воплю, ни стону, ни плену:

вон ветер запутался в парусе,

вон – волны закутались в пену.

Пусть валится чаек отчаянье,

пусть хлюпает хлябями холод –

в седое пучины качанье

бросаю тяжелый стихов лот.

А мы на волне покачаемся,

посмотрим, что будет, что станет.

Ведь мы никогда не кончаемся,

мы – воль напряженных блистанья!

А если минутною робостью

скуют нас сердца с берегами –

вскипим! И над синею пропастью

запляшем сухими ногами.

3

И, в жизнь окунувшийся разом,

во тьму жемчуговых глубин,

под шлемом стальным водолаза

дыши, и ищи, и люби.

Оксана! Жемчужина мира!

Я, воздух на волны дробя,

на дне Малороссии вырыл

и в песню оправил тебя.

Пусть по дну походка с развальцем,

пусть сумрак подводный так сыр,

но солнце опалом на пальце

сияет на синий мир.

А если не солнцем – медузой

ты станешь во тьме голубой, –

я все корабли поведу

за бледным сияньем – тобой.

4

Тысячи верст и тысячи дней

становятся все видней…

Тысячи душ и тысячи тел…

Рой за роем героев взлетел.

В голубенький небесный чепчик

с прошивкой облачного кружевца

одевшись,

малый мир

все крепче

зажать в ручонки землю тужится.

А –

старый мир

сквозь мертвый жемчуг

угасших звезд, что страшно кружатся,

на малыша глядит и шепчет

слова проклятия и ужаса.

1920

Волга

1

Вот пошли валы валандать,

забелелась кипень.

Верхним ветром белый ландыш

над волной просыпан.

Забурлилась, заиграла,

загремела Волга,

закружила влажью вала

кружево восторга.

Нет на свете выше воли,

чем на этих гребнях,

и на них сидеть изволит

пеньявода-Хлебник.

И на них, наплывши тучей,

под трезвон московский,

небо взять в стальные крючья

учит Маяковский.

И влачит Бурлюк-бурлака

баржу вешних кликов,

и дыбятся, у орла как,

перья воли дикой.

А за теми плавят струи

струги струнной вести,

то, опившись песней, – други

распевают вместе!

2

Синяя скважина

в черной земле

смята и сглажена

поступью лет.

Выбита шайками

шумных ватаг,

взвеялась чайками

небо хватать.

Этой ли ветошью

песне кипеть?

Ветром рассвета шью

зорь этих медь!

Загули Жигули,

загудели пули,

загуляли кули

посредине улиц.

Заплясали столбы,

полетели крыши:

от железной гульбы

ничего не слышать!

Только дрему спугнешь,

только сон развеешь –

машет алым огнем

Степан Тимофеич!

Машут вверх, машут вниз

искряные взоры…

Перегнись, перегнись

через эти горы!

Разливайся, река,

по белому свету!

Размывай перекат,

пеня песню эту!

[1920]

Первый день

Было солнце сегодня совершенно не гордо,

неумытое встало – и как будто впросонках,

просидело весь день в головах у города,

копошась, словно мать, у него в волосенках

Так, что даже какой-то из утешенных граждан,

осторожно взобравшись на бесстрастный лазури вал,

умирая от смелости, беззаветно и дважды

об весенний закат свою трубку раскуривал.

Но, должно быть, рука его слишком сильно дрожала,

слишком горло сжимало и сомненье и страх,

и летучая искра мирового пожара

изумрудной слезою проплыла в небесах.

И, должно быть, на сердце у громадных рабочих

было слишком пустынно, что сплошной ураган,

закружившись воронкой из разорванных бочек,

ничего не коснувшись, покачнул берега.

А когда в переулке он улегся, усталый,

превратившись в весенний молодой ветерок

солнце вышло на площадь, лик закинувши алый

в мир широкий открывши этот малый мирок.

И, грозя глазами, повело по лавкам,

по базарам грязи пулеметов лепет.

Лишь какой-то колокол одичало рявкал,

пробираясь к небу сквозь огонь и пепел.

1917

Несмеяна

Метался, стучался во все ворота,

Столбом поднимался, крутясь, с мостовой:

Не тот это город, и полночь не та,

И я заблудился, ее вестовой!

Борис Пастернак

1

Несмеяна не смеется никогда,

не сменяет бледный облик изо льда,

грустных уст не изломляют ей года,

Несмеяна – неба мертвая звезда.

Слово тихое не вымолвит – горда,

выя белая не склонится – тверда,

нет в очах ее ни страха, ни стыда,

ей под ноги покорились города.

Несмеяна загляделась – никуда:

солнце снизилось, пропало без следа,

не сияет небо, мутно, как слюда,

обернулися в туманы холода.

Вот и я перебираю повода,

вот и мне приспела злая череда:

выше звезд меня взметнет моя беда –

усмехнется Несмеяна навсегда!

2

И от этой старенькой сказки, –

лишь глоток ее в сердце плесни, –

развязаться могут подвязки –

голубые банты весны.

И когда, засияв без цели,

тихо молвит она – пришей!

Измениться только в лице ли

или все изменять в душе?

Но душа и лицо ведь рядом

истлевают, как талый снег.

Разливайся же трупным ядом,

ручейками звенящий смех!

И зачем мне помнить, который

нынче год и какое число,

если прежней весны заторы

половодье еще не снесло?!

Изменились лишь ночь да город,

да и те на своих местах,

тот же сладкий смертельный солод

на ресницах и на устах.

3

По улицам пахло свечами зажженными,

и дым панихидный свивался в туман,

и смерть, расстилаясь шагами саженными,

по скользким ступеням свела нас с ума.

У спутницы взор стал безлунный и матовый,

надвинулось небо совиным крылом,

и смерть, усмехнувшись, шепнула: «Захватывай

сегодня – не позже – весны перелом!»

Сегодня – не позже!.. Но раньше ли, позже ли

ведь, значит, весна тому стала виной,

что тысячи умерших Лазарей ожили

и встали, туман закачав пеленой.

Так, значит, и мы по небесным развалинам

брели, спотыкаясь, в урочном бреду, –

лишь горних селений названья назвали нам,

как мертвые губы шепнули: «Приду!»

Так, значит, в такую же ночь и задумано,

сосчитано, собрано, снизано в нить

беззвучье тоски сумасшедшего Шумана,

чтоб в небе весеннем заразой загнить?!

Пусть так! Под одеждой твоей осиянною

я больше весны не увижу опять,

я знаю, я смею: тебя – Несмеяною

и мне усмехнувшейся надо назвать!

1919

Мировей

Ночь в ночь…

Точь-в-точь –

одна, как другая!

Какую выделить?

Обрядить в звезды?

Повенчать с будущим?

Вылепить в песен воске?

Перебегая,

видели

версты

мировое синее блюдище –

огромным, пустым и плоским.

Может, вправду вселенная кружится

и ветр не колеблет свечи планет?

Но – дыбом встают волоса от ужаса

при мысли, что не было мира и нет.

В гулких лесах

по тропинкам рыская,

помня о дальних небес чудесах,

видя свое

дорогое и близкое

зыбким на мира мощных весах, –

снова вопя,

зарезанная заря

прокрасит холмы убегающим следом:

опять и опять

изрешетивший небо заряд

зверю двуногому будет неведом.

Пусть

мягче тигровой лапы

вечер на горло наступит,

весь

в шорохах автомобильных шин, –

снова грусть

засветит угрюмые лампы –

темную снова глазами пустоту пить,

пока не измерит вселенскую весь

призрачный торгаша аршин.

Ночь в ночь!

Чем же отмоете

приросшую к каждому сердцу ночь вы?

Пуля и нож,

войте не войте, –

кровь уже хлещет в бездонные почвы.

День в день

вдень:

придутся один на один,

ум прикуют на беззвучную цепь,

и только по датам смертей и родин

различишь с десяток

с важнейшим

в конце.

Выверни наизнанку –

та же синь:

весен булавочные уколы,

темные отеки осени

крутят земли замызганную шарманку

на выдуманной оси.

Все одно:

в море войдешь,

улыбаясь

плавному сгибу морского хребта…

Так же и в дни.

Дно?

Дна не найдешь,

только глубь голубая, –

ей о себе станешь шептать.

День в день

вдень,

стань тихонько сбоку сам:

ни один не выдастся профиль,

точно дьявольским фокусом

дурачит ярмарку Мефистофель.

Вот

новый опыт

над участью человека

той же зловещей фантазии:

две тени показались

на транспаранте двадцатого века –

изъеденный банкиром лик Европы

и гневом задернутое лицо Азии.

1920

Загрузка...