Целые столетия, казалось, прошли с тех пор, как Теодор сломя голову бежал по вокзалу Виктория, чтобы попасть на поезд. А все еще был только полдень. Этот день незаметно, но верно становился самым длинным днем в жизни Теодора. С каждым часом он становился все длиннее и длиннее. Часы в столовой тикали с похоронной медлительностью и, казалось, с каждой секундой замедляли свой ход. После того, как он еще раз перебрал бумаги и сделал безуспешную попытку привести их в порядок, ему больше нечего было делать.
Ни он, ни Клоринда не считали удобным выходить из дому. Клоринда опустила шторы на всех окнах, облачилась в черное — в черное бархатное домашнее платье, — сделала все, что следует, и поговорила с кем надо относительно кремации. Сиделка внесла большую вазу с белыми цветами в комнату покойника прежде, чем Клоринда успела помешать ей, и теперь их уже невозможно было вынести. Это были первые белые цветы, которые когда-либо появлялись в декоративном окружении Бэлпингтона. Оторвавшись от мыслей о небытии этого мертвого тела, Теодор вернулся в кабинет Раймонда и снова занялся разбором его жалких бумаг и литературных останков. Он все еще не мог до конца поверить, что они не представляют собой никакой ценности. Точно он шел по лестнице и ступил на ступеньку, которой не было.
Он перебрал все бумаги по нескольку раз, но с каждым разом уделял им все меньше внимания. Здесь не было ничего, кроме разного журналистского хлама, жалкой мазни неряшливого писаки, нескольких вялых попыток, вступлений дешевого жанра и кое-каких книг по истории, с пометками и замечаниями на полях. Ему попалась англосаксонская грамматика, «Упадок и разрушение Римской Империи» Гиббона, где все упоминания о варягах были весьма неразборчиво комментированы. В одной из красивых записных книжек он обнаружил, перелистывая, множество набросков каких-то фантастических обнаженных фигур в разнообразных группировках — по-видимому, это была попытка передать исступленный характер религиозных и мистических плясок варяжских женщин, — а в другой было несколько набросков в профиль стройной голой женщины, которая слегка напоминала молоденькую португалку, гувернантку Теодора.
Клоринда непрерывно курила и ходила взад и вперед; она то исчезала, то снова появлялась в темной, холодной комнате, вертелась около сына и бросала отрывочные фразы. Она так привыкла к постоянным недомоганиям Раймонда, что ей никогда не приходило в голову, что он может умереть.
— Все это так неожиданно, — десятки раз повторяла она. А один раз она села и сказала: — Нам нужно как-то устраиваться, Теодор. Я думаю, нам, пожалуй, лучше оставить этот дом и поселиться где-нибудь поближе к Лондону. Я, знаешь, очень мало смыслю в практических делах.
Она остановилась и поглядела на него, но без большой надежды. Теодор тоже не очень-то много смыслил в практических делах.
Она встала и вышла.
Столовая помещалась в глубине дома, и поэтому Клоринда решила, что, если они на время завтрака поднимут шторы, это не будет нарушением правил благопристойности. Они позавтракали в половине первого, потому что ждать до часа казалось слишком долго. Им подали холодную баранину, и служанка приготовила что-то вроде омлета. Клоринда ела с аппетитом, и они вдвоем уничтожили почти целую бутылку лучшего бургундского Раймонда.
Оба ели чрезвычайно медленно. Она очень мало могла сказать о Раймонде. Все, что можно было о нем сказать, она уже сказала много-много лет тому назад другим наперсникам.
Но она чувствовала, что существует много других вещей, — если бы только знать, каких, — которые могли бы заинтересовать этого изящного задумчивого молодого человека, ее сына. Но она не могла себе представить, о чем он думает.
Вино и кофе несколько сблизили их. Клоринда нашла в себе силы рассказать сыну, что Раймонд умер, не оставив, по-видимому, никакого завещания, что половина его состояния, в чем бы оно ни заключалось, перейдет к ней, а половина — к Теодору; эта другая половина, разумеется, останется под ее опекой, пока ему не исполнится двадцать один год.
Но большая часть домашних расходов всегда ложилась на нее, она тратила свои собственные деньги. Очевидно, она чувствовала своим долгом предложить Теодору жить с нею вместе в Лондоне, и Теодор тоже почему-то считал нужным показать, что ему это очень приятно. Но у каждого из них мелькали тайные соображения о личной жизни, для которой постоянное присутствие другого человека будет крайне обременительно. В конце концов с помощью отрывочных замечаний и сбивчивых намеков этот мнимый проект общего дома в Западном Кенсингтоне или около него уступил место практическому и определенному соглашению: Клоринда снимет половину дома в Блумсбери, а Теодор найдет себе маленькую обособленную квартирку около школы Роулэндса, не настолько поместительную, чтобы держать постоянную прислугу, — это он много раз подчеркнул, — но за которой присматривала бы какая-нибудь надежная женщина, она может приходить с утра, готовить для него и после этого уходить. Иначе говоря, чтобы ее можно было выпроводить всякий раз, когда у него свидание с Рэчел. По мере того как их взаимопонимание росло, заботливость Клоринды по отношению к сыну усиливалась и становилась более теплой.
— Но меня огорчает мысль, что ты будешь совсем один, — сказала она.
По-видимому, она была готова проявить большое великодушие при разделе мебели. И чувствовалось, что ей хочется сказать ему что-то еще.
— Тебя бы удивило, если бы я написала книгу или, скажем, если бы я оказалась соавтором книги, Теодор?
— Меня удивляет, что ты до сих пор этого не сделала, — ответил он искренне.
— Мне необходимо будет чем-то заняться теперь… Эта перемена… Чувство ужасного опустошения… И как раз у меня был разговор о таком сотрудничестве. В Кембридже я была на хорошем счету. Я увлекалась философией. Раймонд не принимал всерьез моих увлечений, что бы я ни делала, но я любила философию.
Она закурила папиросу и, держа зажженную спичку, продолжала говорить. А сама думала, что может ее сын знать о ней.
— Доктор Фердинандо, психоаналитик (пуфф), — это мод давнишний друг. Идея… Ну, как бы тебе сказать, назовем это «психоанализом философии». Это что-нибудь говорит тебе?
— Прекрасная идея, — сказал Теодор. — Это значит обойти философа, подойти к нему, так сказать, сзади и встряхнуть его. Прежде чем он опомнится. Мне нравится это.
Теодор стал гораздо более снисходительным к своей матери, чем в детстве. Он уже не находил ее просто распущенной и неряшливой, он считал, что она гораздо умнее большинства женщин. У нее был смелый ум и настоящие знания. А общая утрата сблизила их. Он чувствовал растущую между ними дружбу и глубокое взаимопонимание.
Но после этого разговора Клоринда пошла прилечь вниз в свою комнату, а Теодору предоставили в четвертый раз разбираться в посмертных произведениях отца. Его быстро все схватывающий ум уже осознал полную бесполезность этих попыток. Эта мазня была пустой шелухой, отбросами, а не литературным наследием. Он намеревался перевезти письменный стол, если не секретер отца, в свою квартиру, и его несколько смущала мысль, как избавиться от этого хлама. Но что ему беспокоиться? Все здесь принадлежит матери. Она должна хранить и беречь это.
Некоторое время он предавался приятным размышлениям о самостоятельной жизни в собственной отдельной квартире. Он решил, что квартиру нужно найти как можно дальше от Черч-роуд, чтобы не чувствовать себя под угрозой несвоевременных визитов теток.
Но, конечно, ничего не стоит вывернуть звонок. Или просто не отвечать на звонки и переждать тихонько. Можно сидеть тихо, пока они не уйдут.
Довольно трудно представить себе квартиру, пока ты не видал ее. Он предполагал, что это будет нечто вроде квартиры Бернштейна, только меньше. Ему захотелось поскорее поехать в Лондон и сразу приступить к поискам.
Через некоторое время мысли его отвлеклись от квартиры из-за полного отсутствия точных подробностей, которые могли бы служить ему пищей. Груды бумаг, разбросанных по всей комнате, снова вернули Теодора к действительности, — вот он сидит в этом затихшем доме с опущенными шторами, а отец его лежит мертвый наверху. В комнате Клоринды не было слышно ни звука. Из кухни доносился слабый, благоговейно приглушенный шум мывшейся посуды. Но скоро и он затих. Служанка стала незримой и неслышной.
Теодор охотно вышел бы побродить, но Клоринда настаивала на том, чтобы они оба сидели дома, так же как она настаивала на том, чтобы были опущены шторы. Он не считал, что это необходимо — сидеть вот так дома после смерти человека, но она, по-видимому, считала. Словно в движении было что-то оскорбительное для памяти мертвого. Эти спущенные шторы, это полное отсутствие привычной домашней возни вызывали у него гнетущее чувство, словно самый дом так же, как Раймонд, умер.
Покойник и дом все больше и больше отождествлялись. Сидеть вот так среди бела дня, за этими опущенными шторами, которые нельзя поднять, казалось, все равно, что лежать неподвижным телом с закрытыми глазами, которые ты не можешь открыть. Он пожалел, что ему пришло на ум это сравнение. Мысли о смерти одолевали его, он не мог сопротивляться им. Он попытался представить себе, какое это ощущение — лежать вот так неподвижно с застывшими, негнущимися членами и не быть в состоянии поднять веки. Он встал и направился в другие комнаты нижнего этажа. Затем очень тихо он поднялся наверх и после недолгого колебания снова вошел в комнату отца.
Нет, сказал он самому себе, за этими веками ничего нет. Они казались теперь несколько более запавшими, чем раньше, а ноздри как будто еще более сузились. Когда он глядел вот так на лицо Раймонда, тот казался ему еще более мертвым, чем когда он думал о нем, сидя внизу.
Теодор постоял некоторое время, словно ожидая чего-то. Но неподвижность, законченность, отрешенность были полные.
Он тихо закрыл дверь, прислушался в надежде услышать хоть какой-нибудь шорох в комнате Клоринды и снова сошел вниз. Все еще не было четырех. Но во всяком случае ждать не долго, скоро там где-то начнутся приготовления к чаю.
Пока что интересно подумать о будущем устройстве. Он попробовал снова сосредоточить свои мысли на той маленькой квартирке; взял лист бумаги и набросал план комнат, обдумывая в то же время, как бы их обставить поудобнее. Можно будет, в случае надобности, отпускать прислугу на целый день. Но какой смысл рисовать план квартиры, располагая определенным образом комнаты, когда, может быть, квартиры в квартале Вест-Кенсингтона устроены совсем иначе?
Эти мысли отвлекали его, но отвлекали не совсем. Непостижимая загадка, как чувствуешь себя, будучи неподвижным телом, которое не может пошевельнуться, не может открыть глаза, завладела его воображением. «Но там же нет ничего, в этом теле, — убеждал его разум, — ровно ничего». Он вышел в переднюю, заглянул в столовую, вернулся в переднюю и прислушался. Что же, эта служанка, верно, никогда не начнет накрывать стол к чаю?
Вдруг он увидел мать, которая двигалась, как призрак, на верхней площадке. Она двигалась бесшумно, но половица поскрипывала. Теодора внезапно осенило. Он не окликнул ее, но подошел к лестнице и остановился внизу, откуда можно было говорить с ней громким шепотом.
— Мне надо послать телеграмму товарищу, — сказал он. — Я был приглашен на обед.
— Иди, иди, — сказала Клоринда, уступая.
Он подумал было послать телеграмму Рэчел, написать ей просто: «Мой отец умер вчера ночью». Ему казалось, что это будет звучать просто и благородно и объяснит его утреннюю телеграмму. Но когда он вышел из дому, ему представился ревнивый и бдительный Мелхиор. Он наверняка вскроет телеграмму, если она придет при нем, и потом будет допрашивать Рэчел, почему Теодор ей одной, а никому другому сообщает о смерти отца. И потом он может сопоставить это с утренней анонимной телеграммой, если он прочел ее.
Это слишком рискованно. Итак, Теодор отстранил Рэчел, как непригодного адресата для своей телеграммы. Тогда он подумал о Маргарет. Конечно, Брокстеды должны знать. Маргарет в особенности. Он представил себе ее лицо, полное сочувственной нежности.
Итак, он послал телеграмму Маргарет.
С некоторых пор между ним и ею чувствовалось какое-то отчуждение. Он, в сущности, ни разу не говорил с ней после того разговора на пляже, кончившегося так неожиданно. Но теперь, когда он представлял себе, как она получит это печальное известие, у него становилось теплей на сердце. Сердце его согревалось ею. Оно жаждало ее присутствия. Он уже придумывал, что сказать ей.
У него стало легче на душе, когда он представил себе маленькие волны теплого участия, которые при этом известии о его утрате побегут от одного сердца к другому.
«Так внезапно. Это большой удар. На его плечи свалится теперь огромная ответственность».
Да, на него ляжет теперь огромная ответственность. Он до сих пор не отдавал себе отчета, что смерть отца — для него новый шаг к зрелости.
Мрак рассеялся. Теодор конкретизировал эту загадку смерти. Он вытолкнул ее из своего сознания. Самым важным теперь являлось то, что он остался сиротой.
Он пошел домой не прямо, а кругом, через эспланаду. День был ветреный, хмурый и рано перешел в сумерки; огни загорались в опустевших гостиницах и в особняках вдоль набережной. Начинался прилив, море бушевало и билось о каменный мол в медленном, заунывном, как траурная пальба, ритме, — глухой удар в стену, долгий отступающий вздох и снова удар. Время от времени какая-нибудь волна разбивалась на гребне, и узкая полоса воды взлетала, похожая на фигуру в клобуке, повисала зловеще и рассыпалась, крутясь, растерзанная ветром в мелкие брызги и тонкую водяную пыль.
Теодор увертывался от этих брызг, и ему это нравилось. Он все более и более воодушевлялся этой игрой с прибоем.
Неожиданно он налетел на Фрэнколина. Фрэнколин также увертывался от брызг.
— Ты здесь! — воскликнул Теодор.
— Нет, я в Африке. А ты почему здесь?
— У меня отец умер сегодня ночью.
Фрэнколин сразу стал серьезным.
— Мне очень жаль, старина, ужасно жаль! Как это случилось так внезапно? Ведь я видел его еще на прошлой неделе.
— Я сам не знал, что он болен, пока за мной не прислали.
— Ведь у него были слабые легкие? Ужасно, ужасно жалко!
Теодор помолчал, потом произнес глубоким, выразительным голосом, ясно свидетельствующим о его самообладании и о том, как тяжело для него то, что он говорит:
— И я даже не простился с ним. Ни слова не успел сказать на прощание.
— Я так тебе сочувствую…
Теодор пошел своей дорогой, проникнутый скорбным величием своей внезапной и трагической утраты.