Они любили и ссорились. Ссорились без конца: из-за Стокгольмской конференции, из-за целей войны, из-за борьбы с войной, ссорились от всего сердца; это уже были не просто любовные стычки; Теодор, обвинявший всех социалистов и интернационалистов в том, что они стали орудием тайной антибританской организации, вынужден был для подкрепления своих обвинений сослаться на какую-то свою особую секретную осведомленность.
Он стал употреблять выражение: «Мне достоверно известно», — которому суждено было впоследствии перейти у него в привычку.
— Видишь ли, Маргарет, — говорил он, — я не просто фронтовик. Я делал там порученное мне дело, готов делать его и теперь. Но, — загадочно-многозначительным тоном, — есть вещи, о которых…
— Теодор! — внезапно спросила Маргарет. — Что такое, собственно, было с твоим коленом? Никаких следов. Покажи-ка! Согни ногу.
Теодор замялся и солгал.
— Не знаю, право, — улыбнувшись, сказал он. — Теперь как будто все в порядке, а как по-твоему? Наверно, задело осколком снаряда или, может быть, обломком бревна, когда землянка обрушилась. Так, только задело, слегка. Были кровоподтеки, болело, а потом, когда поджило, оказалось смещение сустава. Мне сделали маленькую операцию, вправили его, вот и все.
— Сколько времени ты был на передовых позициях?
— Постой-ка… дай вспомнить… да… несколько месяцев.
— Тебе приходилось убивать?
Он задумался.
— Не знаю.
Потом прибавил:
— Видишь ли, нам почти не приходилось видеть живых немцев. Конечно, за исключением тех случаев, когда бывали атаки. Мы стреляли в них, бросали ручные гранаты. Пулеметы работали вовсю.
— А людей около тебя ранило, убивало?
— Я просто не могу говорить об этом, — сказал он вполне искренне. — Но нельзя же воевать, ничего не разрушая.
Она задумалась, подперев рукой подбородок.
— Это бессмысленно, — промолвила она. — И отвратительно. А когда мы хотим покончить с этим, нам не дают.
Это был все тот же стокгольмский припев.
— Нельзя сейчас покончить, — сказал он. — Надо биться до конца.
Они опять заспорили.
— Ты не понимаешь, — настаивал он. — Надо биться до конца. Нельзя допустить, чтобы наполовину разбитая Германия снова оправилась.
— Германия, — повторила Маргарет. — Германия, Франция, Британия, империя… Мы… Что значат все эти слова?
— Действительность, самая настоящая действительность.
— Нет, — возразила Маргарет, — это ложь. Спроси Клоринду. Она как-то говорила об этом. Как хорошо иногда говорит твоя мать! Как это она сказала? Всех нас ведут на убой из-за философского заблуждения. Нет большей лжи, говорила она, чем ложь этих громких, напыщенных слов. Британия! Германия! Какая жвачка! Действительность — это миллионы людей, которые жмутся друг к другу из страха, из низменных побуждений, из алчности. Шелли знал это сто лет назад. Ты никогда не читал Шелли? О, Шелли замечателен! Он называл анархами эти правительства. Анархия! Нет, ты только послушай! Ты думаешь, что участвуешь в войне, а на самом деле ты просто слепо идешь туда, куда тебя толкают. Это так же верно, как то, что я люблю тебя, Теодор. Тедди прав. Тедди всегда был прав. Он всегда смотрел правде в глаза. И вдумывался. Если существует какой-то выход, он найдет его. А ты, ты просто уступил и расшаркался. И перестал думать. Вот это-то и ужасно — ты совершенно перестал думать.
Все это страшно возмущало Теодора. Как это он не думает? Он думает не меньше ее. Только думает по-своему. Он попытался восстановить свой авторитет.
— Ты говоришь, смотреть правде в лицо, — сказал он. — Но чему, собственно, вы — ты и Тедди — смотрите в лицо? Ничему. Легко повернуться спиной к войне…
— А разве он повернулся спиной? — спросила Маргарет.
— …и говорить всякие там слова — о человечестве, о всемирном государстве и прочее. Но где же оно, это пресловутое всемирное государство? Покажи мне его.
Маргарет обдумывала ответ.
— Оно там, где есть люди, которые верят в него, — сказала она.
Она сидела на низенькой кушетке, и ему казалось, будто она повторяет заученный урок.
— Я скажу тебе, во что я верю. Нам нужно понять друг друга. Патриотизм — это не то. И национализм — не то. Да. Ты не веришь этому, а я верю. Я знаю, для тебя это звучит нелепо и оскорбительно, ну, а я в это верю. Я верю, что настанет время, когда последних патриотов, бряцающих оружием, будут преследовать, как разбойников. Или запирать, как сумасшедших. Всемирное государство — единое всемирное государство. Вот во что я верю. Ах, я не могу объяснить тебе, как и почему. Но к этому мы идем. Иначе не стоит жить. Ты спрашиваешь, где это всемирное государство. Это совсем не такой неразрешимый вопрос, как ты думаешь. Если хочешь знать, оно здесь, оно уже существует. Только сейчас оно задавлено и еще не собралось с силами. Его нужно поднять, освободить. Как законного наследника, чьи владения были захвачены мятежниками и самозванцами. Растоптано вконец, говоришь ты. Ну так что же? Тем более оснований для нас быть ему верными. Тем более оснований сплотиться против нашего правительства, против их правительств, против всех, против всего на свете, против самозванцев и захватчиков, которые стоят за разделение и войну. Неужели это не ясно?
— Маргарет, — сказал Теодор, — у тебя прелестнейшее личико в мире. И прелестнейший голос. Когда ты говоришь вот так, ты точно пророчествующая Сивилла. Ты так прелестна! Но послушать, что ты говоришь, — кажется, будто это неразумный ребенок.
— Нет, — ответила Маргарет и, обхватив колени руками, внезапно посмотрела ему в лицо. — Это ты ребенок. А я уже выросла. И ты помог мне вырасти. Да, ты. Разве не ты сделал меня женщиной? В этой самой комнате? Это, и война, и многое другое изменили меня. Ты живешь в какой-то детской сказочной стране. Ты, как мальчик, воображаешь себя действующим лицом в какой-то пьесе. Ты всегда разыгрывал из себя кого-то. И продолжаешь разыгрывать! И неужели я только теперь поняла это? А в Блэйпорте? Может быть, тогда я не могла этого заметить? Ты играешь. Ты выбираешь себе роль и играешь ее. Я женщина, и мир кажется мне страшным. Но я смотрю на него. Я смотрю ему в лицо. И я принимаю не все, что он мне показывает. А ты все еще играешь в солдатики.
Это уязвило его, но он постарался скрыть обиду.
— Нет, — сказал он, улыбнувшись, — ты не назвала бы это игрой, если бы побывала там. Игра! Боже милостивый!
— Это игра в ужасы. Ужас никогда ничего не облагораживал.
Ее открытый взгляд искал подтверждения в его лице.
Он опустил глаза перед ее взглядом.
— Я не мог поступить, как Тедди, — тихо сказал он.
Они помолчали несколько секунд.
— Да, — согласилась она очень мягко, — может быть, ты не мог.
При этих словах в нем вспыхнула злоба.
— Изменить своему долгу, — сказал он. — Спасать свою шкуру!
— Тедди! — воскликнула она, уязвленная. — Мой брат? Спасал свою шкуру!
— Ну, ты подумай сама!
Они смотрели друг на друга.
Она медленно поднялась. Остановилась в нерешительности.
— Сколько времени ты, говоришь, пробыл в окопах? — спросила она сдавленным голосом и вдруг заплакала.
Отвернувшись от него, она всхлипывала, как горько обиженный ребенок. Она предоставила ему самому угадать, что скрывалось в ее вопросе. Что она знала? О чем подозревала? Она стала неловко одеваться дрожащими руками.
— Тедди трус! — шептала она. — И это сказал ты. И ты мог!
— Послушай… — начал он и не окончил.
В ее голосе зазвучало негодование:
— Я знала, тебе давно не терпелось сказать мне это, и вот ты и сказал.
Она продолжала одеваться. Он молча присел на корточки на полу. Через несколько секунд он вскочил на ноги. Он подошел к окну, повернулся и начал ходить по комнате.
— Послушай, — начал он взволнованно, размахивая руками, — рассуди сама, как обстоит дело. Рассуди так, как это вынужден делать я. Сколько бы времени я ни был в окопах, я там был. На той неделе у меня будет экзамен. И выдержу я его или провалюсь — все равно, я поеду обратно. Рядовым или офицером. Я смотрю на это не так, как ты и Тедди. Для меня и долг и честь там. Конечно, это ужасно, но это нужно пережить. Я не верю в ваш всемирный мир. Мир во всем мире! В ваше всемирное государство. Это чепуха. Это предлог. Верил ли в это Тедди? До войны? Вот о чем я спрашиваю. Если он не верил до войны, так какое право он имеет верить теперь? Легко чувствовать отвращение к войне, когда она уже идет. Боже мой!
У него не хватало слов.
Она продолжала застегивать крючки и пуговицы, пока он произносил эту речь. Когда он сказал все, что мог сказать, она сидела молча некоторое время. Но выражение гнева в ее глазах сменилось каким-то удивлением. Она кончила одеваться, а он стоял неподвижно, положив руки на бедра, и смотрел на нее, словно ожидая ответа. Она посмотрела на его голую фигуру, застывшую в неестественной позе. Лицо ее смягчилось. Она сделала было движение к нему, но потом опять села на кушетку.
— Теодор, милый, — сказала она. — Ведь я люблю тебя. Я хочу сказать тебе это. Я всегда любила тебя. С тех пор, как ты пришел к нам пить чай. Помнишь? Когда Тедди привел тебя к чаю? С пляжа… Я совсем не хотела обидеть тебя, когда говорила. Не обращай на это внимания. Но я ничего не понимаю — все на свете оказывается не таким, как я ожидала. И это, это тоже…
Она сидела, опустив глаза, глядя в пол. Казалось, она глубоко задумалась.
— Я часто мечтала об этом. То есть о тебе. О том, что ты влюбишься в меня. Может быть, я была совсем не так холодна, как ты думал. А теперь мне кажется, что это уж не так важно, совсем не так важно. Как будто все, что мы тогда считали прекрасным, перестало быть таким прекрасным. Эта война все как-то совершенно исказила… Ах, как все это противно! — воскликнула она.
Ей хотелось что-то объяснить, но она не находила слов.
— Прошлой ночью мне приснился глупый сон… Ведь от снов никуда не денешься. Мне снилось, будто ты изменился. Это был ты, но как будто из зеленого стекла. И ты делал… что-то странное… не важно, что. Такой нелепый сон. Мне казалось, будто я вижу все в тебе и сквозь тебя. И твое милое лицо уже было не похоже на твое лицо — сквозь него было что-то видно. Ну, все равно! Я не могу рассказать этого. Это не было похоже на тебя. И все-таки целый день сегодня это не выходит у меня из головы. Если я была сегодня не такая, как всегда… Но, слушай, Теодор, конечно, я и теперь люблю тебя. Я должна любить тебя. Мы всегда любили друг друга. Мы оба. И ничто не может этого изменить, хоть бы двадцать войн. Я всегда говорила, — так должно быть. И вот что получается. Я одета, а ты стоишь раздетый, и мы говорим друг Другу речи. Длинные речи. Разве мы с тобой об этом мечтали?
— Но тогда почему же ты всегда на стороне тех, кто нападает на меня? Почему ты стараешься переубедить меня? Говоришь мне такие ужасные вещи?
— Но я вовсе не нападаю на тебя. Просто я не могу думать иначе — по-моему, война — это что-то такое чудовищное и бессмысленное, что мириться с этим нельзя. Ну что я могу с собой поделать?
— Надо набраться мужества, — сказал Теодор.
— И бороться против войны, — подхватила Маргарет.
— Нет, на войне.
— Ах, опять…
И пропасть, разделявшая их, снова открылась.
Они замолчали в глубоком смущении. Вдруг она поднялась и протянула к нему руки, и он обнял и прижал ее к себе.
— Мой Теодор! — сказала она, целуя его. — Мой Теодор, с пушистыми волосами и янтарными глазами.
На мгновение все растворилось в любви и нежности.
— Любимый мой, — говорила она. — Мой самый, самый дорогой, любимый Теодор. Но что же это случилось с нами? Что на нас нашло? Стоит нам только встретиться, как мы начинаем ссориться, но ведь мы же любим друг друга.
Ее вопрос остался без ответа. И ведь нельзя всю жизнь держать друг друга в объятиях.
— Мне пора идти.
— Тебе пора идти. Но ты придешь?
— Приду.
— Завтра?
— Завтра.
Он горячо поцеловал ее.
— Прощай, моя дорогая. Любимая, прощай.