Кучков систематически пьянствовал, учинял скандалы с женой. В день совершения преступления он, будучи в нетрезвом состоянии, уснул в доме отца. Его жена Кучкова пришла за ним и увела домой. Дома Кучков учинил скандал, схватил ружье и выстрелил в комнате. Услышав шум, в дом Кучковых прибежали соседи. Кучков, угрожая им ружьем, выпроводил их из дома. Затем Кучков, перезарядив ружье, почти в упор выстрелил в грудь жены. В результате полученного ранения Кучкова сразу же умерла. В это время к дому прибежала теща осужденного гр-ка Полежаева. Увидев ее около забора, Кучков выстрелил в нее, но промахнулся. Тогда Полежаева подбежала к нему и вырвала у него из рук патронташ.
Граждане судьи, что может сказать в свое оправдание подсудимый, который, можно сказать, собственную жену укокошил, словно утку болотную? Ничего тут не скажешь. Однако говорить надо, чтобы тайное стало явным, как написано на стене в кабинете следователя Фишмана.
Перед тем как приступить к последнему своему жизненному слову, хочу выразить решительный протест в связи с отказом мне в присутствии на похоронах зверски убитой мною жены, а также на поминках последней. Тут наше самое демократическое в мире правосудие дало, как говорим мы – владельцы охотничьих ружей, осечку. Что я, зверь, что ли, в конце концов, кампучийский, чтобы убить и не раскаяться всей душою и не поскорбеть над могилою о происшествии?! И если в царское время, как пишут в газетах, убийца сам приходил обычно на место преступления, то неужели же в наши времена, когда до коммунизма рукой подать, да и живем мы все, по словам нашего кормчего Леонида Ильича Брежнева, в евонной первой фазе, не могли проконвоировать меня, чтобы пустил я слезу на поминках и локти свои покусал вместо студня? И это наказание было бы мне самое страшное. Сидим все вместе за столом, как после выборов в Верховный Совет, пьем, гуляем, а Дашки, жены моей, нету среди нас и никогда, более того, не будет… И вот с этих поминок уводят меня вдруг под белы руки в навечную тюрьму и судебную расправу…
Страшно… Истинное это есть наказание, а не пустая говорильня вроде нынешней… Прошу записать этот протест в протокол.
Но, в общем, я имею еще один, менее решительный протест. Почему мне было отказано в проведении экспертизы насчет тещи? То есть насчет того, что такое теща как явление природы и пережиток капитализма в сознании мужа и жены? Без такой психоэкспертизы мое зверское преступление будет выглядеть неполным. Потому что виноват в нем не я, а тихонькая на вид ехидна и скорпионша, сидящая в первом ряду зала нашего заседания. Посмотрите в пустые ее так называемые глазки – и вы увидите там настоящую причину преступления.
С этого я и следствие хотел начать. Требую у следователя Фишмана экспертизы и привлечения в свидетели литературных образцов и частушек. Там ясно выражен нашим народом взгляд на тещу как на антиобщественное, антисемейное и антиквартирное животное, временно прикинувшееся человеком женского пола. То есть я честно предлагаю следователю Фишману причину преступления во всех отвратительных деталях.
Он же отвечает, что понимает меня прекрасно, более того, сочувствует он мне всею юридической и человеческой душою и сам бы с удовольствием шпокнул свою собственную тешу, поскольку она категорически не дает разрешения его жене на выезд в государство Израиль, но никакая экспертиза уже не поможет.
– Ты, – говорит, – Кучков, фактически уже осужден горкомом партии, и поэтому не трать понапрасну нервов. Защищаться тебе трудно. Из статистики не следует, что в основе каждого убийства супруги лежит теща, хотя, если вникнуть глубже, именно тещи являются причиной примерно 61,5 процента женоубийств. Лучше упирай на суде, что выполнял норму, был членом Общества охраны природы и многолетним осведомителем наших органов.
В общем, Фишман меня вполне понимал, не бил, не угрожал и не заставлял брать на себя нераскрытые убийства, произведенные неизвестными лицами из охотничьих ружей. За все это прошу вынести товарищу Фишману заочную благодарность с занесением в личное дело.
Сам я не скрыл от него ни единого факта, которые накапливались, накапливались в течение шести лет, пока не вылились в зверское преступление.
А теперь поговорим о фактах. Проклятая гражданка Полежаева, сидящая в зале заседаний с видом колхозной овечки, еще в период предварительных ухаживаний за убитой высказывала отрицательное отношение ко мне как к супругу, главе семьи и так далее. Спросите у нее почему.
Она вам, конечно, ответит, что проникла сразу же в мою отчаянную тенденцию выпить. А я вам отвечу, что не устраивала Полежаеву моя человеческая простота.
Сволочь, по ее же словам, с детства мечтала увидеть в своем зяте выдающуюся личность с шикарной карьерой. То Полежаевой физик атомный мерещился, который вместе с нею в закрытом городе живет и в закрытом распределителе отоваривается, а на Ленинскую премию тещу свою вы-пуливает в Болгарию. Там она купается, загорает, тряпья закупает и вертается расфуфыренная в закрытый город трепаться с тещами академиков и ракетчиков.
То спала и во сне видела мадам Полежаева, что зятек ее штангу лучше всех в мире выжимает. Тут ему и денежки, и машина, и квартира, и кино про него, и книги. Сам же он после мировых чемпионатов жену на левой руке носит по дачному участку, а на правой его ручище теща посиживает.
Само собой, мечтала Полежаева, чтобы муж ее дочери шпионом был типа «Семнадцати мгновений весны». Он бы за границей с империализмом боролся, а она бы тут его зарплату получала с Дашей, дожидаясь всемирной славы.
Вот и представьте, каково мне было в женихах, когда эта тварь Полежаева в моем же присутствии говорит, бывало, Дашутке:
– Чего ты в нем нашла, дура? В наше время люди орбиты планет рассчитывают на сто лет вперед – по телевидению сказывали, – а ты на пять рассчитать не можешь… Ну, побалуйся ты с ним и скажи: «До свиданьица, Сережа, пора мне остепениться с моей редкой наружностью…»
Я, конечно, себя сдерживал, хотя так и подмывало навернуть поганую косицу гражданки Полежаевой на указательный палец, раскрутить таким образом ее отвратительную фигуру и стряхнуть, как соплю, с поверхности земного шара… Прошу суд учесть, что сдерживался я в течение семи лет, включая период предварительного ухаживания.
Но любовь у нас с Дашей была не вздохи на скамейке и не прогулки при луне. Любовь у нас была старорежимного типа, которую победить не могло ни государство, ни партия, ни различные учреждения нашего города, куда обращалась Полежаева за помощью.
Не стану отрицать, что Даша редкой красоты была личность. Думаю, что в США или в иной стране, где, говорят, все продается и покупается на твердую валюту, красовалось бы ее замечательное лицо на обложках журналов, и вообще могла бы она, на мой взгляд, успешно бороться за звание «Мисс социалистического лагеря», если бы у нас больше обращали внимания на женскую красоту, а не на трудовые подвиги женского пола, который губит себя на тяжелых мужских работах. Но это – ладно…
Так вот, Полежаева, желая использовать красоту дочери в спекулятивных мещанских целях, начала широкую антижениховскую кампанию. Писала доносы в горком и горсовет, дескать, я желаю сорвать цветочки и погубить красоту ее дочери.
«Неужели, – писала она, у меня даже черновик один сохранился, – не может наше государство помочь матери спасти свою дочь для более значительного человека, чем невзрачная личность Кучков, у которого, как удачно выразился Антон Павлович Чехов, ничего нету прекрасного ни в одежде, ни в глазах, ни в мыслях? И если поместить ее фото в газете, то лучшие представители нашего общества устремятся к нам с самыми серьезными предложениями… Помогите, спасите! Не обращаться же мне в ООН?…»
Ну разве нормальный человек, граждане судьи, моя бывшая теща? Глупый, безумный урод. Если бы, как говорится, удавил бы я ее безболезненно под наркозом семь лет назад, то уже и освободился бы, очевидно. И жили бы мы себе с Дашуткой до глубокой старости вплоть до третьей мировой войны в кругу благодарных и воспитанных детишек… Проморгал… Сожалею и волосы на себе рву…
В период ухаживаний за Дашей я прямо и не раз задавал Полежаевой вопрос:
– Что тебе во мне не нравится, дорогая будущая мама? Зарабатываю прилично, кучеряв, унитаз самолично исправ ляю, не дожидаясь залива квартиры, как бывало у вас до меня, газеты читаю, в армии заснят на фоне знамени части, картошку чистить не брезгую, губами не шлепаю, как не которые, и так далее…
А она ехидно отвечает:
– Не растешь ты, подлец, и нету у тебя перспектив ни каких. Могила ты для моей дочери. Уймись, совесть имей, вспомни, как в старые времена дворяне вели себя с барыш нями. Они же понимали, кто им пара, а кто не пара, и не совались с керзовым рылом в хромовый ряд. Я тебе отступ ного все облигации отдам на тридцать тыщ новыми, алимен ты платить тебе буду, оставь только Дашку навсегда достой ному ее человеку…
Я, граждане судьи, охотник по натуре и характеру, то есть выжидать привык и не суетиться. Спрашиваю у Полежаевой:
– Чего вы, мама, в общем хотите от меня, если я от Даш ки не отступлюсь ни в коем случае, потому что в жизни дол жно быть отведено место подвигам души и тела?
Вы, граждане судьи, отказали мне в вызове бывшей тещи и главной виновницы убийства к барьеру судебного заседания. А ведь ей пришлось бы тогда рассказать, чего она потребовала от меня, будучи членом партии с тридцать восьмого года.
– Ты, – говорит, – мерзавец, если не желаешь для славы и достатка семьи штангу поднимать и в органы стремиться, то мясником хоть поступай работать. Я тебя, Дон-Жуан проклятый из оперы, на рынок Ленинский пристрою…
– Хорошо, – говорю, – мама. Ради вас бросаю профессию сверлильщик седьмого разряда. Возьмусь за топор, поахаю над говяжьими тушами, закидаю тебя, то есть вас, бараньими ребрышками, заткну вам глотку свиной печенкою, средневековый вы человек, обитающий в советском теле.
Ну, вы тут сами знаете, что такое профессия мясник в наше переходное к коммунизму времечко. Мясник – это почти генерал-лейтенант в белом окровавленном фартуке с бриллиантовым перстеньком на указательном пальце правой руки. О куче денег, машине, гарнитурах, даче, на тещу записанной, о Сочах, кабаках и стереосистемах я уж не говорю…
Являюсь на Ленинский рынок при скромном выражении глаз. Главмясо спрашивает прямо в лоб:
– Рекомендации у тебя хорошие из горкома и горсовета. Значит, полагаю, воровать ты научен на рабочем месте?
– Честно говоря, – отвечаю, – новичок я тут, но раз все воруют, то и я не лыком шит. Справлюсь, куда я денусь?
– Молодец. Через год в партию примем, а там самостоятельную точку получишь и заживешь – кум королю, усы в простокваше, борода в гречневой каше… Фигура у тебя – что надо. Трудовой лозунг у нас такой: «Продавец и покупатель, даже ненавидя друг друга, будьте взаимно вежливы». О’кей?
Такой у нас был мужской разговор. А «О’кей» Главмясо научился говорить при визите гражданина Никсона в нашу страну после культа личности. Никсон ему хотел на чай дать четвертак, как мяснику на Даниловском рынке в Москве, а Главмясо увидел, как кэгэбист ему кулак показал, и во время руку отдернул. За такое мужество Никита приказал назначить его Главмясом на рынке, но из Москвы пошарил, так как американская разведка не дремала и без конца фотографировала «честного советского человека».
Все мы так и звали Главмясо – Океем или Океичем. И будь он проклят, этот Океич. Воровству и мошенничеству он меня в две недели научил. Пересортицу освоил я, как свои пять пальцев, кости в мякоть наловчился подворачивать, словно фокусник в цирке. Дома развернет бабушка покупку, обнаружит среди бокового филе бульонку приличную, непредвиденную и бросается от негодования письмо в ЦК КПСС строчить. Но на почте был у нас свой человек. За мясной паек проверял он все письма, шедшие в ЦК, и мясные жалобы отдавал Океичу… Но это я отвлекся…
Через пару месяцев справили мы с Дашей свадьбу. Пошла на согласие теща, потому что увидела, как дом начал заваливаться разной дефицитиной, а холодильник ломиться буквально от ананасов, вырезки, икры, тресковой печени и чурчхелы.
Само собой, на свадьбу пару телят целиком зажарили в котельной ОБХСС. Там заграничная котельная была.
Работаю, одним словом, поворовываю, обвешиваю родных советских людей, помахиваю да поигрываю ножами да топориками. Наглым стал, и все реже, честно говоря, бывал обоюдно вежливым с покупателем. Зато все чаще попивал и на работе, и с дружками в яблоневом саду. Попивал от причинной тоски. Не то чтобы совесть меня мучила в атмосфере всеобщего воровства и надувательства партией народа и наоборот, а от бесполезности для души набитого холодильника, кармана и гардероба… Лягу, бывало, в яблоневом саду в костюме дорогом прямо в грязищу осеннюю и вою откровенно:
– За-а-че-ем?… Мамочки родные-е-е… за-а-а-а-че-е-ем?!. Даша, бедная, беззаветно мать, сволочь эту, любила за один лишь факт рождения себя на белый свет и не перечила ей никогда. Вот я и разрывался между своей любовью, между душою своею и тещей омерзительной с головы до ног. Ведь этот зверь детишек запретил Даше рожать.
– Подожди, – говорит, – доченька. Мама в точку смот рит и землю рылом для тебя роет. Вот когда станет твой ду рак окончательным человеком, тогда и родишь. Ни в коем случае не рожай…
До того мразь доходила, что в спальню к нам заглядывала. Ну я и двинул ей один раз ногой под зад так, что она на больничном просидела две недели, а я пятнадцать суток отдыхал в «холодильнике»…
Разве это жизнь? Вот я и решил однажды на охоте белой поганкой тещу побаловать. Иди – докажи, что зять ее отравил… Подмешал ей жареных поганок в подосиновики на день рождения, чтобы стал он одновременно днем ее же кончины.
И что вы думаете, граждане судьи? Поганку, скажу я вам, другая поганка не берет. У них друг на друга противоядие имеется против всех нормальных людей.
Я в уныние впал от недостатка в подрастающем поколении. Кому, думаю, наворованное все это останется? Гадюке? Поганке?…
– Дашенька, – говорю однажды, – давай квартиры поменяем или сбежим на край света. Тухнет во мне личность человеческая, словно баранина на плохом мясокомбинате. Спаси…
В ответ слышу одно и то же:
– Мать для меня, какая бы она ни была, – дело святое.
Вот также некоторые люди к партии нашей загнившей
относятся и в жертву ей приносят задарма совесть свою, радость жизни, здоровье и силы жизни. Что из этого получается, видим на примере поголовного морального разложения всего советского народа, за редкими исключениями в виде верующих и малюток из детсадиков…
В общем, я слепо люблю жену свою, а жена крутолобо любит и уважает маменьку. Полный заколдованный круг, хоть вешайся.
Думаете, не снимали меня с веревки?… Снимали. Я и оставил неприятное занятие самоубийством. От него шея стала у меня дергаться и язык вываливаться. К тому же помер наш человек на почте, который жалобы в ЦК проглядывал, и на рынок комиссия вдруг завалилась неожиданно.
– Вот, – говорят Океичу, – мясник ваш Кучков мало того, что обвешивает покупателей с особенной наглостью и коварством, но он еще и язык им показывает в последнее время.
Океич же отвечает, что, наоборот, покупатели затравили меня за принципиальность в выборе мяса до самоубийства, и теперь я, как вынутый из петли, язык вываливаю и нуждаюсь во внимании треугольника и всего народа.
Ну, угостили ревизию, упаковали как следует и отправили в Москву, а на меня через день было совершено покушение, как на царского в свое время министра Столыпина. В деле имеется протокол милиции, «скорой помощи» и пороховой экспертизы.
Залажу я в свою «Волгу-24», нажимаю сцепление, и… Вспоминать страшно… Треск, вонь, грохот, искры из глаз, скелет на части разлетается… тьма и мрак.
Оживаю в оживаловке больничной. В нос что-то капает. Даша надо мною склонилась и Океич. Этот змей первым делом на ухо мне шепчет:
– Болтаешь много в бреду… медсестер и врачей подкупать приходится… держи язык-то свой за зубами… всем нам могилу роешь… Держись… на пенсию теперь тебя отправим по ранению… тридцать тыщ собрали… понял?…
– Кто взорвал меня? – спрашиваю у жены и Океича.
– Комсомолец один с химфака. В которого ты почку свиную кинул под Седьмое ноября, прямо в нос попал, и топором пригрозил… Поймали его. Судить будем. Под расстрел пойдет за террор против члена партии и труженика торговой сети. Председатель отделения Союза писателей обязался за прокурора речугу сочинить. Больших денег процесс этот будет стоить, но мы должны постоять за себя – и постоим. Не то всем нам – крышка от разных Робин Гудов хреновых выйдет… Закуси язык даже в бреду. Понял? О’кей?
Если бы не Даша плачущая, выдернул бы я капельницу из носа своего к чертовой матери и поставил бы точку в конце постылой такой биографии. Ладно, думаю, буду жить ради нее… Ради Даши.
Выжил, как видите. Остался после взрыва калекой первой группы с трясущейся правой рукой и покривлением позвоночника. Язык во рту не помещается…
Потом теща создала для меня невыносимые условия проживания, хотя остался я богатым человеком. Заставила под угрозой развода стать осведомителем при домоуправлении, чтобы не шататься с дружками без дела по пивнушкам. Я и осведомлял представителя КГБ о настроениях рабочего класса и обывателей. Они там какой-то доклад для Брежнева печатали особый в связи с событиями в Польше, где в любой момент могли подорвать ворюг из компартии и Совета министров, как меня в «Волге-24».
Скажу честно: видеть я больше тещу не мог органически. Это правильно определил мой первый следователь Фиш-ман. Душевный был человек и везучий, не то что я. Теща у него, как знаете, подохла, и он уехал в Израиль, не докончив моего дела. А если бы не уехал, то неизвестно, как все повернулось бы…
Одним словом, запил я горькую. Теща же в это время сводила мою Дашу то с одним тузом из области, то с другим. Пришлось поломать ребра председателю колхоза «Красный трубач» Морозову.
Дали мне год за хулиганство. Отсидел. Даша на свидания ко мне приходила. Но в лагере было тяжело. Люди узнали во мне мясника бывшего и осведомителя-сексота.
Бить не били, но пакостей много подстроили за год. То керосина подольют в продуктовую передачку, то в сапоги сходят ночью по малой и большой нужде, то в баланду хвост крысиный бросят. Так что намаялся я с лихвой.
Освободившись, естественно, начал устраивать Даше скандалы на почве ревности и тещи, которая выгоняла меня с милицией из дому. Я вынужден был ночевать у отца, который давно порвал со мной, как с подлецом, все отношения. Но ночевать пускал. Отец все же…
В общем, психика моя приняла окончательное решение после того, как Даша отказалась разменяться с матерью, предав, наконец, любовь к мужу ради слепой привязанности к старой ведьме. Решение я принял справедливое: убить сначалу жену, потом главную виновницу нашего несчастья Полежаеву, бывшую директоршу тира в парке культуры, и последнюю пулю пустить лично себе в сердце.
Если бы я был трезвый, то все было бы в порядке. А так я, вернувшись домой, пошумел, бросал жене обвинения – поводов хватало для ревности, а остальное рассказывать нечего.
Надо было мне дождаться тещи, а тогда уж зачинать расправу. Поспешил я в помрачении сердца и ума, и вот – истинная убийца сидит в первом ряду, словно член политбюро на концерте Райкина, а я последнее слово говорю.
Хочу честно заявить, что если вы меня не приговорите к смерти, то из лагеря я тут же убегу и такую казнь устрою Полежаевой, что весь социалистический лагерь очумеет от удивления. Она разбила две жизни любивших друг друга людей, а меня изуродовала морально к тому же. На ваш приговор мне наплевать, потому что самое страшное наказание для меня позади. Раз твоя теща сумела тебя обезоружить, значит, ты не достоин более носить звание человека и члена общества охотников.
И смеяться тут, граждане судьи и товарищи зрители, не над чем. Тут, извините за выражение, плакать надо и даже выть… Выть…