Посвящаю С.П. Ремизовой-Довгелло
Жил-был человек с женою. Жену Маримьяной звали. Хороша была баба Маримьяна, другие бабы примутся языком чесать, такого нагородят и правды не добьешься, а Маримьяна, чтобы соврать или насочинить чего, такого в жизнь за ней не водилось, — одну сущую правду. Всем хороша и хозяйственная, — одно горе — утаить с такой ничего невозможно, все так и расскажет, как было, не утаит.
Ходил Яков в лес и нашел клад и взять одному такой клад несподручно, без Маримьяны не обойдешься. А как Маримьяне вколотишь, что клад — тайность и говорить о таком не годится: выйдет в люди, еще беды наживешь!
Вот идет он домой, раздумывает, дошел до речки, а в реке забран яз — загорожена, и в язу вятерь, а в вятерь ту попала щука большая. А был Яков мужик со сметкой: щуку он из верши вынул и пошел себе сторонкой в лесу. Стоят в лесу кляпцы, а в кляпцы попал заяц. Яков зайца из капкана вынул, да на его место щуку и посадил, и опять к речке к язу, и там пустил зайца в вятерь.
Уже сумеречком пришел Яков домой.
— Ну, — говорит, — жена, затопляй печку да пеки блинов болей!
— А что такое? На ночь глядя, печку топить!
— Да уж затопляй: нам сеночи в лес идти за деньгами, я клад нашел!
Сейчас Маримьяна к печке, затопила печку и стала блины печь. Стала она блины печь, а Яков сел блины есть и котомку с собой рядышком поставил: блин съест, а два да три — в котомку. Марьимьяна-то не видит, только, знай, печет, — от печи распыхалась.
— И что это ты, Яков, так разъелся, блинов не напечешься!
— Глупая, да ведь денег-то сколько, надо поплотнее поесть, не управишься!
Наелся Яков блинов, а того боле в котомку наклал. И как стала ночь, айда в лес за кладом.
Вот идут они лесом. Яков впереди, сам идет да блины-то из котомки-то вынимает, да по суковью-то вешает, по лесу-то. А Маримьяна сзади, ей и неприметно. Шла, шла и увидала.
— Ой, что же это, хозяин, по суковью все блины-то!
— Эх, глупая, разве не видала, это блинная пища выпала.
— Ой! Я и не видала!
Дошли до капкана.
— Посмотри-ка, Яков, там нет ли чего?
Якову того и надо, — из кляпцов щуку и вытащил.
— Ой, хозяин! Как рыба-то в кляпцы попала?
— Эх, глупая, не видала, есть такая рыба, по суше ходит.
Дошли до речки, в язу верша там.
— Посмотри-ка, Яков, нет ли там кого?
Яков вытащил вятерь, а в нем заяц.
— Ой, хозяин, да что же это в вятере-то заяц!
— Эх, глупая, не видала, есть такие зайцы, в воде ходят.
Так со щукой, что по суше ходит, да с водяным зайцем дошли они до клада. И принялись за работу, наклали денег по такой котомке по большущей и пошли домой.
А идти им прямей селом было, мимо барской усадьбы. Поравнялись они с барским двором, на дворе козел заблеял.
— Ой, хозяин, кто это?
А Яков не будь дурак.
— Беги, — говорит, — барина-то черти давят! — да сам бегом.
И она за ним.
Бежали, бежали. Храпит уж, тошно ей, а все бежит. И прибежали. Слава Богу! — и клад, и щука, и заяц — цело.
Хороша была баба Маримьяна, хозяйственная, рано вставала, рано печку топила, раностайка. А тут, как ночь-то проходила, поутру поздно стала, поздно затопила печку. Вышла по воду к колодцу. А уж баб немало накопилось у колодца.
— Что это ты, соседушка, такая раностайка, а сегодня у вас поздно печка топится?
— Ночь проходила, соседушки.
— Куда же ты ходила?
— Ой, куда муженек: Яков клад нашел!
Ну, по всей по деревне, как телеграмма пошла: Яков клад нашел. Дошло до десятского, сказали старосте, а от старосты — к барину.
И сейчас призывает барин Якова.
— Что, голубчик, нашел клад?
— Никак нет, ваше благородие. И кто это вам насказал такое?
— Жена ваша сказывала. Все знают.
— Призовите жену, ваше благородие, клада мы никакого не находили.
Пошел староста за Маримьяной, привел бабу.
— Что, голубушка, нашли клад?
— Нашли, нашли, батюшка, нашли.
— Ну, а как же это вы нашли?
— А шли мы все лесом. И по лесу все блины.
— Блины?
— Блинная пища выпала. Идем дальше, стоят кляпцы, а в кляпцах-то этакое местище — щука!
— Щука?
— Вынули мы щуку, щука по суше ходит, дошли до речки. Забран там яз, в язу заложен вятерь, вытащили вятерь, а в вятере-то этакое местище — зайчище!
— Да в какое же время вы шли?
— В самое, в самое-то время, когда тебя, батюшка, черти-то давили.
— Как! Меня? Черти… вон! — осерчал, затопал ногами.
— Вот, ваше благородие, слышали? Врет все. Я с ней век так живу.
Ну, барин видит, чего с такой взять, и отпустил их домой с миром. Клад при них и остался.
Был один купец богатый. Был у него сын Ванюшка и такой умный — никуда не ходил, ни по пирам, ни по беседам, никуда.
— Что это у нас сынок никуда не ходит, никого не знает? Надо женить его!
— А ты посылай его на беседы, — советует мать.
Отец к сыну:
— Что ты, Ванюшка, никуда не ходишь?
— Куда я, тятенька, пойду, я никого не знаю.
— Ты бы хоть к девушкам на беседу сходил.
— Можно, схожу.
Дал ему отец три рубля денег.
— Поди, — говорит, — купи гостинцев и иди на беседу, девушек попотчуй.
Купил Ванюшка гостинцев, идет по городу, раздумывает, куда идти.
«На господскую беседу неприлично, на купеческую страшно. Пойду-ка я, где мещанки сидят, там попроще!»
И пошел на мещанскую беседу.
Девок беседа большая сидит. Все ему рады: не бывал на беседе никогда.
Одна девка бойкая, Танюшка, выскочила к нему:
— Пожалуйте, пожалуйте, вот место тут!
Ванюшка и сел к ней. Отдал ей гостинцы.
— Вот, Танюшка, потчуй подруг.
Танюшка по разу обнесла подруг, остальное себе. И деньги, что у него остались, отдал он Танюшке.
— Мне, — говорит, — не надо, у нас, у тятеньки, денег много! — и пошел домой.
Дома встречает отец.
— Ну, что, Ванюшка, понравилось на беседе?
— Да ничего, тятенька, хорошо. Понравилось.
— А ты на другой вечер еще сходи. Можно, только мне, тятенька, этих денег мало. Дай пять рублей.
Отец дал денег.
И на следующий вечер взял Ванюшка гостинцев, сколько нужно, и пошел на беседу. И опять садится к Танюшке. И опять ей отдал деньги. А она его и провожать пошла.
И стал Ванюшка ходить каждый вечер. А денег просит отца все вдвое, все вдвое: до двадцати пяти рублей дошел и до тридцати дошел.
Схватился отец.
— Не в добрый час мы послали сына по беседам ходить. Теперь он нас разорит.
— Сам послал по беседам ходить! — отвечала мать.
— Не лучше ли его женить?
— Так что же, жени.
Отец к сыну:
— Ванюшка, не желаешь ли ты жениться?
— Что же, тятенька, жените.
— А кого прикажешь сватать-то?
— Сватайте Танюшку. Девка-то хорошая.
Отец уперся.
— Нам такой не надо. Не то, что в дом, а дома не надо.
— А мне больше никакая не надобна.
— Подзаборная! — вступилась мать, — да мы за тебя найдем невест умных-разумных, благочестивых, от хорошего отца и матери, с большим имением, с большим приданым.
— Ну, как хотите. Кого возьмете, с тем жить и буду, — согласился Ванюшка.
Поехали сватать и высватали невесту умную-разумную, благочестивую, от хорошего отца и матери, с большим имением, с большим приданым. И женили Ванюшку. Свадьбу сыграли хорошую, богатую. После пира спать молодых положили. И сами улеглись. Все утихло везде. Никто не стал уж ходить в доме.
Ванюшка говорит Маше:
— Оставайся, жена, я пойду к Танюшке.
— Ну, ступай с Богом.
И пошел и вернулся вовремя: еще все спят. А поутру пришли молодых будить, видят — двое. Никто не узнал, а она никому не сказала.
На другой день поехали к Машиной родне, к ее отцу-матери на отводины. Там тоже гуляли. Стали готовить постель молодым на верху. Ванюшка говорит Маше:
— Я там не лягу, приготовляйте внизу, к дверям ближе.
Она упросила мать и им внизу постелили.
И как улеглись все, как затихло все и замолкло, он опять:
— Оставайся, жена, я пойду к Танюшке.
И так каждую ночь ходит и ходит. А жена, как чужая, — перстом не дотронется. Ходит, из дому все тащит.
Стали замечать отец с матерью.
— Скажи, Машенька, не ходит куда Ванюшка от тебя?
— Нет, никуда не ходит Ванюшка от меня. Постоянно все со мной.
Ну, да не проведешь стариков, сами дознались.
— Нужно его послать заграницу. Может, и отстанет от Танюшки.
— Пошли его, — согласилась мать.
Отец к сыну:
— Ванюшка, не съездишь ли ты поторговать заграницу? Я тебе нагружу товару корабль.
— Что ж! Я, тятенька, поеду.
Долго дела не откладывали, нагрузил отец товару корабль.
— Свои товары продашь, заграничных накупишь и опять домой приезжай.
— А какой тебе, тятенька, подарок привезти заграничный?
— А привези мне шапку в пятьдесят рублей.
— А тебе чего привезти, маменька?
— Привези мне во сто рублей шаль.
— Хорошо, маменька, привезу.
Обернулся к жене.
— Тебе чего нужно?
— Мне ничего не нужно: своего всего много. А привези, Ванюшка, ума.
— Хорошо, привезу.
Побежал к Танюшке.
— Заграницу торговать еду. Какой подарочек привезти тебе, Танюшка?
— Привези в пятьсот рублей салоп.
— Хорошо, привезу. Только как я тебе его передам?
— Приходи на пристань, когда вернусь.
Простился и поехал.
Приехал Ванюшка заграницу. Привалил на пристань корабль. И пошла торговля, такая торговля пошла, и не рядится: что спросит, то и дают. Все товары распродал по самой дорогой цене, а набрал товаров заграничных по самой дешевой цене. И подарки накупил: шапку отцу, шаль матери, Танюшке салоп, и осталось только жене ума купить.
«Где ума купить?» — ходит по городу, думает: без ума ему домой невозможно ехать!
Зашел в один магазин, самый большой, заграничный.
— Что, господа, нет ли продажного ума?
Рассмеялись.
— Дурак, — говорят, — есть умы у нас, да про себя, дурак!
Закрыл глаза, со стыдом вышел, идет по городу — головушка повешена.
Ай, попадает ему встречу пьянчужка рваная.
— Что ты так, голубчик, задумался? Головушка повешена?
— Уйди, что тебе за дело! — отмахнулся от пьянчужки рваной.
И разошлись.
А прошел немного и раздумался.
«Этакие, может, и лучше знают, где ума купить!»
— Стой, — кричит, — эй, друг, воротись-ка!
Пьянчужка тут-как-тут.
— Ну, что тебе нужно?
— А не знаешь ли, где умы продают? Жена наказала ума купить, без ума мне приехать домой невозможно.
— Пойдем со мной! Ума сколько хочешь найду.
Ну, конечно, куда же — в трактир в Симпатию. Привел его пьянчужка в Симпатию, усадил за столик.
— Посиди, — говорит, — тут. Я сейчас. Я это дело тебе сделаю, ума доставлю, только ум дорог — семьсот рублей.
— Семьсот, так семьсот!
Долго ходил пьянчужка. Наконец-то явился, несет узелок под мышкой: в рогожке узелок, укутан веревками накрепко.
— Денежки пожалуйте, семьсот рублей.
Отсчитал Ванюшка деньги, а тот ему узелок.
— Не смотри до дома, а то уйдет ум от тебя.
Взял Ванюшка узелок и на корабль. Там, в каюте закрыл окна и дверь, положил узелок в угол. И стали отправляться в путь.
Мало ли, много ли места проехали, и стал этот узелок его мучить.
«За что я семьсот рублей отвалил? Чего я домой жене привезу?» — только и дума, только и мука.
И сошел Ванюшка в каюту, заперся, да за узелок. Путал, путал — распутал. А там — худые брючишки, рваные-прерваные, да и пиджачонка рвань, да шапчонка рваная, худая, да сапоги оборыши без голенищ, одни коты.
Хлопнул себя с досады:
— Так вот за что я семьсот отвалил!
Сгреб рвань в охапку и понес — куда же? — только в море. И только что замахнулся сбросить в море, вдруг стал. «А не свезти-ка мне лучше домой?»
И вернулся в каюту, кинул в угол рвань.
Приехал Ванюшка домой на сутки раньше. Привалил к пристани корабль. Сошел в каюту, вытащил узелок, оделся в это ризье, обулся. И пошел с корабля нищим.
Приходит к отцовскому дому. Помолился у порожка, просит милостыньку Христа ради.
Вышел отец, тридцать копеек вынес.
— Прийми, нищенка, милостыньку! Помолись за моего сына Ванюшку.
А мать за ним полтинник дает.
— Помолись за нашего сына Ванюшку.
Выходит жена, рубль несет.
— Прими, нищенка, милостыньку. Помолись за моего милого мужа Ванюшку, чтобы дал ему Господь ума-разума.
Поклонился Ванюшка отцу, матери и жене и пошел от двора к Танюшке.
У Танюшки — огонь, дверь не заперта. Вошел в дом. А там стол, как буфет. На столе разные закуски, выпивка, рюмки. И сидит у нее за столом такой рыжик. Вот охватываются, целуются. Оба пьяные.
— Я, пока жива, от тебя не отстану! — хлопнула Танюшка об стол кулаком, — и от Ваньки тоже не отстану, пока его по миру не пущу.
— Милостыньки Христа ради!
Кидком кинула три копейки.
— Убирайся к черту!
Вышел, перекрестился Ванюшка.
— Слава Тебе, Господи! Не жаль мне и денег: не рвань, я ум купил!
Вернулся Ванюшка на корабль. Оделся, сдобился, дожидает света. И как светло стало, едет к нему Танюшка на тройке.
— Все ли благополучно? Как поживаешь, Танюшка?
Заплакала Танюшка.
— Про меня-то ты и не спрашивай! Без тебя я переплакалася, перетосковалася. Привез ли ты мне подарочек?
— Привез, привез.
И пошел в каюту и она за ним.
И как вошли в каюту, он ее схватил и ну мять и топтать. Всю изодрал — всю в кровь. Как кусок мяса выкинул.
Извозчики не берут.
— У нас, — говорят, — дама ехала! А это что? Мяса кусок.
Не обернулся Ванюшка, пошел к дому — к отцу-матери.
Все его встречают — и отец, и мать, и жена.
Поздоровался он с отцом, с матерью и с женой. Приогляделся и стал подарки дарить.
Отдал отцу шапку.
— Вот тебе, тятенька, шапка в пятьдесят рублей. Хороша ли?
— Хороша, Ванюшка.
Подал матери шаль.
— Вот тебе, маменька, шаль в сто рублей. Хороша ли?
— Хороша, Ванюшка.
Подает салоп жене.
— Вот тебе, милая жена, в пятьсот рублей салоп.
Как обрадовалась Машенька.
— Слава Тебе, Господи! Дал Ты ему, Господи, ума-разума!
И стали они жить по-хорошему.
У богатого купца был один сын, малый гораздый. Вот отец и мать говорят ему:
— Васенька, надо женить тебя — время подошло.
— Жените.
— А люба ли тебе невеста, дочка купца Печникова?
— Что ж, люба! Поедемте.
И отправились все трое к богатому купцу Печникову. Высватали его дочку. Сели родители уговариваться, а Василий в невестину комнату.
— Теперь ты, все равно, моя! — и ну любезничать. Она было отговариваться:
— Не долго, ведь, обвенчаемся.
— Ну, все равно, и теперь, что моя.
Она и согласилась.
А он от нее прочь.
— Обожди маленько. Я сейчас схожу к отцу, поговорю маленько и вернусь.
И вышел к отцу, к матери, да тихонько подговорил их, чтобы домой ехать. И уж к невесте не вернулся.
Приехали домой.
— Не надо мне, тятенька, этой невесты: дому она не хозяйка и мужу не жена.
На другой день старики опять к сыну:
— Васенька, поедем к купцу Костерину свататься.
— Что ж, поедемте. Мне его дочка нравится.
И отправились все трое к богатому купцу Костерину.
Высватали невесту. И опять случилось то самое, что и у купца Печникова.
Ни с чем вернулись домой.
— Не надо мне, тятенька, и этой невесты: дому она не хозяйка и мужу не жена.
— Обесчестил ты нас, Василий. Стыдно нам будет и встречаться. Теперь, как сам знаешь, так и делай. Хоть холостым живи, хоть женись. Мы с тобой не поедем больше!
— Ну, так я сам пойду и выберу себе невесту.
Идет Василий по городу. Весь город обошел, нет ему по душе невесты. Дошел до неражинкой избушки. И видит, идет с ведром по воду, и такая красавица, что лучше и желать не надо.
Эта девица бедной вдовы была, Луша.
Он за ней следом. Она в неражинкую избушку, и он за ней.
Мать была дома.
— Бабушка, я пришел вашу дочку сватать.
— Что ты, Василий? Где же нашей дочке за вами быть! У нас нет ничего, а вы такой богатый.
— Ну, бабушка, что толковать. Полюбилась мне ваша дочка.
Помолились Богу и по рукам.
Вот старуха из избы вышла куда-то, а он опять и к Луше, как к тем своим невестам.
— Ты, — говорит, — все равно, что моя теперь! И все, что тем.
А она и слышать не хочет.
— Как хотите, возьмете или не возьмете, а пока не повенчаемся, того не будет.
И как он ни уговаривал, никак не мог уговорить.
Вернулся Василий домой.
— Вот, тятенька, я сегодня высватал себе невесту. Нашел! Будет она и дому хозяйка и мужу верная жена.
Благословили отец и мать. И поженились Василий и Луша.
Живет Василий со своей Лушей в любви и согласии.
Живут и лелеют. И никогда один без другого никуда не пойдет. И никогда бы не расстались друг с другом. А пришлось.
Поехал Василий в иные земли с товаром на кораблях. Распростился с женой и поехал. И так хорошо торговал, расторговал все товары.
А давал король пир и созвал на пир купцов и своих и приезжих. Пили, гуляли. Разгулялись и ну хвастать: кто богатством, кто мастерством. Только Василий сидит, помалкивает.
— А ты что, купец, ничем не хвастаешь?
— Да чем же мне хвастать? А похвастаюсь я моей верной женой. У меня жена Луша, ничем не возьмешь!
Этакий ловкенький тут и вызвался:
— Неправда! Я докажу.
Гости слышали и слова его утвердили и подписали.
— Если ты прав, — сказал король Василию, — верна твоя жена, большая награда тебе будет, а если не выйдет по-твоему, голову долой!
А тот ловкенький прямо с пира да на корабль.
Приезжает он в город и прямо в Васильев дом. И давай склонять Лушу. И деньги ей сулит большие и проходу ей не дает, места никакого. И ничем от него не отвяжешься.
И говорит ему Луша:
— Уж я спрошу, и как скажут люди, так и сделаю.
И рассказала свекору.
— Что, батюшка, посоветуешь?
— Что же! Не заметка у мужа положена. Что же, можно.
— Нет, вы не ладно судите! — и пошла к свекрови.
Рассказала свекрови.
— Ежели склоняет, — сказала свекровь, — так не заметка у мужа кладена. Можно.
Пошла к попу. Все ему рассказала.
— Не нарушай закона, — сказал ей батюшка, — деньги, что он сулит, это все прах, а твою верность, ее ничем не выведешь и не купишь.
Вернулась домой, а тот уж ждет.
— Ну, что сказали?
Она ему свое, а он свое.
Ночь подходит, скрыться некуда. Так и пристает. И нечем от него отговориться. Терпела, терпела, невмоготу стало.
— Дожидайте ночи, я приду! — и велела ему идти в свою спальню.
Он — в спальню, а она — на кухню к Ульяше. Любила ее Ульяша, как сестру родную, служила ей верно.
Со слезами стала Луша уговаривать Ульяшу:
— Оденься в мое платье, сходи к нему!
Не хотела Ульяша идти на такое: тихая была, как монашка, глаз не подымет. А согласилась: очень любила Лушу.
И нарядила ее Луша в свое платье: все сняла с себя и на нее надела, дала свой именной перстень.
И пошла Ульяша вместо Луши.
А тот к ней, и слова не сказал, нащупал только кольцо и давай снимать. А кольцо было туго. Бился он, бился, взял с пальцем и отрезал, да в карман себе. И еще схватил платок именной, на столике лежал. И больше ничего. Скорей в отправку. И след простыл.
Вернулась Ульяша на кухню, — только палец отрезан.
— Что же это значит? — ничего не могла понять Луша, — так долго приставал и только отрезал палец!
Наутро рассказала она свекору.
— Это не иначе, — сказал старик, — как сын наш в погибели. Не надо медлить, а ехать нам к нему. Должно, поспорено там чего-нибудь.
И в тот же день собрались и поехали: свекор-старик, Луша да Ульяша беспалая.
А тот ловкенький, как приехал домой, так прямо к королю.
Собрал король купцов, пригласил Василия.
— Ну, говорил ты, что никому твоей жены не склонить, а я вот докажу! — и показывает перстень именной и платок.
Все поверили.
Василий поверил.
И приписали его к смерти: завтра на плаху.
А к ночи прибыл в ту землю — в тот самый королевский город, где торговал Василий, старик-отец и с ним Луша и Ульяша, и остановились они на ночлег у одного-то тамошнего человека.
— Что у вас, дяденька, в городе деется? — спросил старик.
— А завтрашний день русский купец приписан к смерти. Надо идти смотреть. Похвалился своей женой, что никому не склонить ее, а один ловкач вызвался и доказал: принес королю именной перстень и платок. Завтра и будут вешать купца.
— А нам, дяденька, можно сходить посмотреть?
— Как же не можно, коли по городу отданы объявки: все должны идти смотреть.
Ночь там не долго спалось. Рано утром пошли они в собрание. Оставил старик Лушу с Ульяшей в прихожей, а сам вошел в комнаты, и видит, сидит сын весь-то чернехонький, черен от горя — сейчас смерть ему.
— Что у вас за собрание? — спросил старик.
— Да вот, — говорят, — купца надо вешать. Похвастался своей женой, что никто не склонит ее, а один и склонил.
— Где тот человек? Покажите-ка мне его сюда!
Трещов! — кричат, — Трещов, выходи!
— Пожалуйста, — просит старик, — приведите и тех из прихожей.
Привели Лушу и Ульяшу. Явился Трещов.
И рассказал старик все, как было: как нарядила Луша в свое платье Ульяшу и как Трещов палец у Ульяши отрезал.
Ульяша показала руку — пальца нет, отрезан. Вывернули карман у Трещова, где было кольцо положено, — карман в крови
И повеселел Василий.
И все повеселели.
И освободили его, прощенья просят.
А Трещова — на виселицу. Уж петлю накинули.
— Стойте! — остановил Василий: простил Трещова, — довольно и того человеку, что на шею ему петлю накинули!
И отпустили Трещова.
Василий получил от короля большую награду и сей час же в дорогу.
И дорогой, пока доехали до дому, много он спасибов сказал жене. А дома наградил Ульяшу и навсегда ее оставил при доме жить. И стали они жить да поживать.
Деревня была большая, девок много, а на беседу не пускают. Без беседы молодому-то со стариками, что могила. Взяли девки да сами и выстроили избу у озера — свою, чистую просторную.
Ходят вечер, ходят другой, ходят третий.
И сначала-то будто и лучше, чем дома в одиночку, а потом показалось скучно: парней нет, — не то не знают, не то не хотят, ну, хоть бы какой зашел.
Вот и сидят вечером девки одни и песен не слышно.
— Хоть бы из озера кто пришел! — толкуют тихонько.
Скучно. От скуки и не такое затолкуешь.
— А пускай из озера, все равно! — крикнула Орина: люта девка, страсть.
И оживилась изба: из озера, так из озера, только бы гости.
А уж стучат.
Отворили дверь — парни. И такие все нарядные, при часах и в калошах. И сейчас за гармонью — завели игру.
И так стало весело, ну, в жизнь никогда так не было весело. была у Орины с собой на беседе сестренка Улька.
Сидела Улька на печке, носиком так сторожила, и, видно, заметила что-то.
— Нянька, — кличет, — иди сюда-то!
— Что тебе?
— А посмотри-ка, нянька, глаза-то какие?
Тут Орину ровно холодом обдало: глаза-то у парней и вправду непростые, через все лицо глазищи — и так и горят, а зубы — железо.
— Как бы уйти нам! — растерялась девка.
— Я запрошусь, ты выведи меня, так и уйдем, — шепчет Улька.
Этакая, ведь, умница, догадалась!
Отошла Орина от печки — страшно! — а парни так за ней, так за ней кольцом и кружат, в самую середку загнали: из всех, ведь, любей им Орина!
Тут слышно, Улька запросилась. Ну, Орина сейчас же к девчонке, сняла ее с печи. А парни-то загородили дорогу, не пускают.
— Да что вы, отпустите! Прищемите мне хоть сарафан дверью, никуда я не уйду! — уж на голос кричит Орина: страшно.
Согласились, выпустили, да не очень-то верят: прищемили ей подол в дверях: ну-ка, уйди, попробуй.
А она лямки с плеч, Ульку на плечи, да бежать.
Бежала, бежала, добежала до бани. И чует Орина, гонится один за ней, вот-вот настигнет. Она в баню. Стала, взмолилась к баннику:
— Оборони от смерти!
Да с Улькой на полок скоконула.
А из-под полка ровно шмыгнул кто, ухнул, да в дверь.
И такое поднялось там, не дай Бог, — драка: банник-то с парнем. И дрались они, пока певун не запел.
И все затихло. Только сверчок.
— Нянька, — шепчет Улька, — пойдем домой!
И вышли они из бани. Светать стало, пришли домой.
А поутру хватились по деревне девок, никого дома нет. Собрались всем народом и к озеру к беседной избе.
А там, — там только по полу костьё да косы — больше нет никого.
Ефим ходил шить. Шитья не может найти. И такая досада взяла, да и не евши тоже.
— Мне бы хоть к лешему! — махнул рукой.
И вдруг старик навстречу и прямо на него, прищурился:
— Ты куда?
— А вот шитья ищу.
— А пойдем ко мне. Есть одеяло, пошить надо.
Обрадовался Ефим: нашлось-таки дело!
И пошли дорожкой: впереди старик, за ним Ефим. Своротили в сторону по тропке — темно — и вышли на поляну.
А там дом — сколько Ефим по лесу ходил, места знает, а про такое не слыхивал — большинский.
И ведет его старик в этот самый дом. Встречает старуха: старая, один только зуб. Осмотрелся Ефим — богато живут! — а старика уж нет, старуха одна.
— Для чего, — говорит, — ты пришел?
— Шить. Меня хозяин шить позвал.
— Чего шить? — сердится.
— Одеяло.
— Получше шей, — говорит, — чтобы понравилось. Вашего брата швецов сколько перебывало, все не нравятся. Только расстраиваете! — ой, сердитая.
И повела его старуха через весь дом переходами на другой конец в пустую горницу.
— Принесет хозяин сколько овчин, ты все и клади, обрезков не делай, да лапочков-то не отрезай!
Засветила огонек в горнице, постояла, посмотрела.
— Горе одно с вами! — покачала головой на Ефима и пошла, ровно и не сердитая.
Остался Ефим один — пустая горница, жутко — уж дыхнуть боится, сам не знает, что и будет, одно знает, беда.
Утром принес старик овчин цельную ношу, сложил овчины в углу, а сам ушел.
И взялся Ефим одеяло шить: расклал овчины по полу, так и старается, и нигде никаких обрезков не сделал, лапочков не тронул. За день поспело одеяло.
Вечером приходит старик: готово. Посмотрел, потрогал — понравилось.
— Вот что, Ефим, сшей-ка ты мне еще тулупчик.
Доволен старик.
— Мне бы изразок, — попросил Ефим, — чтобы в акурат было.
— Завтра, — сказал старик, — теперь погуляй! — и пошел.
А как погуляешь, — дверь на запоре.
Ефим и постучал. Отворяет старуха, тоже довольна, хвалит.
— Понравилось! Молодец!
И повела его, вывела во дворик. Походил Ефим по дворику, повздыхал и опять назад в горницу.
Наутро принес старик на образец тулупчик и кусок сукна.
Вымерил его Ефим, каждое место, и к вечеру сшил точно такой же.
И опять хозяин доволен.
— Сшей мне еще рукавицы да шапку.
И так всякий день еще и еще.
Уж терпенья больше нет, извелся Ефим, а все шьет. И год и другой и сколько так мучился.
И только что старуха Лешачиха, выведет его Уставовна по двору погулять.
— Смотри, Ефим, — учит старая, — станет тебя хозяин рассчитывать, спросит, много ль за работу надо, а ты не проси ничего, скажи: «Сам, мол, знаешь сколько, не изобидь».
Кончил Ефим шитье, сидит в своей пустой горнице, одну свою думу думает. Входит хозяин.
— Ну, Ефим, много ль тебе за работу?
А Ефим ему, как Лешачиха-то учила, так и ответил: сами, мол, знаете, постарше меня.
— Клади, — говорит, — безобидно чтоб было.
Понравилось старику, вышел он из горницы и скоро назад и не один, а ведет девицу, — ну, просто б глядел все время, вот какая!
— Дам, — говорит, — я тебе, Ефим, в приданое за ней тройку и карету. И одежу тебе дам под венец. Еще сто рублей деньгами.
Ефим уж и сказать ничего не может, только кланяется.
— А еще привяжу колоколец к дуге, сбрую на коней серебряную. А пойдешь к венцу, станут у тебя коней отнимать, а ты скажи, запомни: «Кабы где я шил, тот на это время был!» И все будет.
Простился Ефим с хозяином, поклонился Лешачихе.
— Спасибо тебе, Уставовна, без тебя пропасть мне!
Да сел на тройку с девицей. Залились колокольцы, несут кони, сами на дорогу вывели.
Приезжает Ефим домой, стучит в ворота. Старик отец отворяет.
— Господи, не клали и живым! — плачет: рад-то очень.
— Как! Не жив? Я невесту привез.
Ну, долго не мешкали, на другой же день и за свадьбу. Покатил Ефим на тройке в церковь. Стали венчать. А народ обступил тройку: кто на карету, кто на колокольцы, кто на сбрую, кто на коней — всякому в диво.
— Стой, — говорят, — кони-то Ершовские, старосты.
Да к старосте.
— Твои кони нашлись!
Пришел староста: кони точно его.
Кончилось венчанье, вышел Ефим с женою домой ехать, а садиться-то в карету им не дают.
— Где, — говорят, — ты коней взял? Ты их украл?
Ефим клянется: свои. А те свое: украл.
«Эх, кабы где я шил, тот на это время был!» — вспомнил Ефим.
А хозяин-то и смотрит на него, Леший с народом стоит, откуда ни взялся.
— Что у тебя, Ефимушка?
— Коней отнимают.
Старик к старосте.
— Ты как, — говорит, — признал коней-то?
— Признал.
— А карету признал?
— Признал.
— А дочку-то? Аль не признаешь?
— Нет, говорит, — была у меня, да давно уж: грех вышел, из люльки потерялась.
— Да это она и есть! Двадцать лет хранил я ее. Вот тебе зять, принимай его с дочерью. Зови ж их, в гости веди. И все ему отдай: хороший парень, работник!
И пропал. Туда-сюда, нет старика.
Тут староста Ефима за руку и дочь свою и повел к себе, и наделил Ефима — спасибо, что дочку вывел!
Жил-был муж с женой. Оба молодые. Жили они хорошо, ладно. И родился у них Петюнька.
А проходила по тем местам колдовка, приглянулся ей муж, ну, долго такой думать не надо, оборотила она жену рысью — убежала рысь — а сама на ее место и стала жить в доме хозяйкой.
С чужим дитем колдовке ни любви, ни охоты, наняла она няньку. Нянька с Петюнькой и возилась. Днем ничего, а по ночам горе — кричит ночь Петюнька, ничем его не утешишь. Жили они, как в темнице.
Добрая была нянька Матвеевна, жаль ей сиротинку. Пошла раз колдовка по гостям, Матвеевна и просится у хозяина.
— Отпусти, — говорит, — нас в чисто поле погулять с Петюнькой.
А он при колдовке-то лют, на все сердце, а без нее прежний.
— Ну, что ж, идите с Богом!
Пошла Матвеевна в поле, села с Петюнькой на межицу, — вольный воздух, чистое поле! И так горько старухе: где-то мать, где несчастная рыщет?
Бегут полем рыси.
Матвеевна — стойте!
— Рыси вы, рыси, серые рыси, не видали ли вы младенца матерь?
— Видели, видели, — говорят рыси, — во втором стаде бежит, горы молоком обливает, леса волосами оплетает.
И дальше побежали.
Бежит и другое стадо.
Тут и Петюнькина мать. Узнала, обрадовалась, одну шкурку с себя скинула и другую скинула, взяла Петюньку себе на руки. Кормит и плачет — век бы не расставалась!
Пришло время, и опять шкурки на себя надела, опять стала рысью и прощайте.
А Матвеевна с Петюнькой домой.
И всю ночь проспал Петюнька, ни разу и не всплакнул за ночь.
Наутро хозяин уж сам посылает няньку.
— Подьте, — говорит, — в чистое поле, погуляйте!
И пошла Матвеевна в поле, села с Петюнькой на межицу — вольный воздух, чистое поле!
Бегут полем рыси.
— Рыси вы, рыси, серые рыси, не видали ли младенца матерь?
— Видели, видели, — говорят рыси, — в третьем стаде бежит, горы молоком обливает, леса волосами оплетает.
И пробежали.
И другое стадо пробежало.
Бежит третье стадо.
Тут и Петюнькина мать. Обрадовалась, да скорее с себя шкурки, взяла Петюньку себе на руки. Кормит и плачет — придет срок и опять побежит она рысью!
А хозяину что-то скучно дома.
— Дай, — говорит, — пройдусь в чистое поле.
И вышел и видит: в поле на межице кормит Петюньку, а за кустом и рысьи шкурки висят, узнал Наташу. И так ему ее жалко. Подкрался он потихоньку, снял с куста шкурки, обложил сухим листом да и зажег.
А она почуяла.
— Что-то, — говорит, — Матвеевна, смородом больно пахнет.
— А дома, видно, колдовка, перемену мужу жарит! — заплакала Матвеевна: жаль ей сиротинку, еще жальче матери несчастной.
Пришло время, хватилась шкурок, а шкурок-то нет нигде, и не во что ей одеться.
Тут он и вышел.
Взял ее за руку.
— Пойдем домой, Наташа!
И повел ее в дом.
А уж колдовки и след простыл.
Это было в давнишние времена, когда еще господа над подданными своими мудровали, а подданные рабы господ своих слушали.
Жила-была барыня Закутина и до того сердитая, ничем не угодишь. Придет поутру староста спросить чего, наряд какой дать, — и без того, чтобы не отхвостнуть человека, нипочем не отпустит. То староста, а уж простому и совсем житья не было — драла, как собак.
И ничего народ придумать не мог, как из беды выйти, — ну, хоть бы отдых какой положен был, ну, праздник, все едино: лупь, крик и дёрка, хоть пропадай.
Как скот самый изнавозный, так и жили.
Проходил солдат домой на побывку, заночевал в деревне. С вольным человеком и отвели душу, — все ему рассказали про свое житье-бытье под барыней.
— Эко горе! — говорит солдат, — да я вам ее так размягчу, что твой пух станет.
— Сделай милость.
— А не найдется ли у вас мужика какого самого рассердитого.
— Есть, есть, как же! Сапожник Федосей.
— А баба-то его как?
— Анисья. Хорошая баба.
— Очень лют?
— Не дай Бог.
— Ну, ладно, только, братцы, уговор: что скажу, то и делай, согласны?
— Согласны.
Послал солдат в усадьбу отыскать верного человека. И явился такой, — лакей закутинский. Солдат ему сонных капель: как барыня на ночь будет чай пить, чтобы этих самых капель барыне в чай и подпустил, а как заснет барыня, сейчас же ее в коляску и везти, не будя, на деревню к сапожнику. А к сапожнику отрядил солдат другого человека с каплями для Анисьи.
И как ночь пришла, барыню Закутину с Анисьей и об меняли: Анисью в усадьбу на барынину кровать, а барыни к Федосею под бок.
Поутру проснулась Анисья. Видит, чистота кругом, простор, думала, на тот свет попала. Плохо ей было в той жизни с Федосеем, — ой, мужик, страсть, весь, как в барыню! — и такая вдруг тишина. За терпение, видно, послал ей Бог перемену.
И пока она нежилась да Бога благодарила, вошли служанки: умываться.
И полотенце несут.
«Господи, до чего дослужила!» — удивлялась всему Анисья.
А умылась, самовар подают.
«Откуда берется!»
Села чай пить. Староста на цыпочках входит, кланяется.
— Я, барыня, к вам пришел спросить, какой наряд дадите, что работать?
А Анисья и не знает, что отвечать-то.
— Что вчера делали, то и сегодня делайте! — да сама стала, поклонилась старосте.
Пошел староста.
«Вот так барыня!»
А как барыня настоящая пробудилась у сапожника, кричит:
— Дармоеды!
Федосей сидит шьет, да как вскочит со стула, сдернул с ноги ремень.
— Нешто не знаешь своей должности, несчастная. Топи печь!
Барыня-то ушам не верит, думает, попала в ад. И все это свое вспомнила, да поздно, и живо с кровати да за дровами, принесла дров, затопила печь.
«Господи, вот чего заслужила-то!»
С месяц так провели время. Анисья жила, как в царстве небесном, Бога благодарила, а барыня Закутина у Федосея, как в пекле, в работе и попреках. Ну, что ж, видит солдат, прок есть. Созвал собрание.
— Что, братцы, не пора ли обменить?
— Пора.
И опять велел солдат сонных капель обеим с чаем дать, и, как заснут, перенести.
Так все и сделали.
И попала Анисья на старое место к Федосею, а барыня к себе в усадьбу.
И с той поры сделалась барыня мягкая-размягкая: не то, что драться, а и крикнуть боялась. А Анисья с сапожником век доживала — судьба такая: в ее доле и солдат не поможет.
Выйдет Сошка на двор — одна, ни души, — и ударит ей по́ сердцу.
С мужем неудовольствие было все: наговорят старики на невестку, не люба она им, в дом пускать к себе не хотели, нагородят невесть что, ну, и он к ней спиной.
Вспомнит Сошка обиду.
— Все равно пропадать — повешусь! Или ножом полоснуть?
А потом жалко станет, раздумается.
— Может, и ничего, поправится.
А тут во дворе-то, Дуняшка-кобыла, Жучка, Маруська — станет мило, погладит коров. Погладит, поплачет.
Поплачет — отойдет слезами. И в дом.
А какая Сошка желанная, какая умница, — цены ей нет. И за что это старик-то со старухой? В чем провинилась? Чем недовольны? — клещат и клещат. А и Сергей хорош! Всему верит.
Кот трется к Сошке, курлычет: от него, кота, Сошка только и видит ласку.
— Ой, Василий, один ты друг, колобун усатый! — погладит кота да за работу.
А какая Сошка работница, какая умница, — цены ей нет!
Приехали из гостей в чистый понедельник — от отца, от матери Сошки.
Вечером старика на сход кликнули, а старуха ненадолго вышла на беседу.
Сошка сидит у огонька, прядет.
После родимой Головлинки, дома родного, ой, как постыло!
Старуха вернулась и сама села прясть.
Ой, как постыло, нелюбой! А на сердце — ни слов, ни слез.
Подняла глаза Сошка — старуха прядет, муж спит, — у, постылые стены! И ударило по сердцу:
— Все равно!
Сошка засветила огонька да в сени… Отыскала веревку мочальную простую, наладила петлю, перекинула веревку через перемет, — петлю на шею. Приладилась. Захватилась руками за веревку…
Вдруг слышит старуха, невестка как блюет.
— Видно, пива напилась!
И опять слышит: что-то неладно. Стала старуха, засветила огонька, с огоньком в сени.
А муж дрыхнет, ничего-то не чует: это с блина так ему спится сладко, — хороши были блины в Головлинке!
— Ой, батюшки! Господи поми-лу-уй!
Старуха назад в избу, тычется от страха, да к сыну. Сергей догадался: неладно, — выскочил в сени. А там Сошка.
— Ох, шельма, что делаешь!
Стоит Сошка под переметом, петля на шее. Еще туже захватилась за веревку, — Сергей и рук ей разжать не может.
— Шельма!
Что делать? Скорее за перемет, жердь снял, — тут она веревку и отпустила.
И пала она помаленьку наземь, нелюбая, нелюбыми глазами к сырой земле: ей все равно.
Сергей ее за подпазушку и потащил в избу.
Старуха-то этакой беды от роду не слыхала: нынешний народ что делает.
— Ой, батюшки! Господи, помилуй!
Притащил Сергей чан с водой, сам побежал на сход за стариком.
Осталась одна старуха: зачерпнет кружку, приладится ленуть на Сошку, а та — той все равно — кружку-то рукой и оттолкнет к дверям.
— Да, что ты, дура, проливаешь воду-то?
Не понять старухе. Подымет она с полу кружку, зачерпнет и только что приноровится, а та опять — той все равно.
Билась, билась, старуха, бросила.
А Сошка лежит — не шевельнется, не скажет, — как мертвая.
— Ой, батюшки! Господи, помилуй!
Вот и бегут со схода: сотский, десятский и полицейский со стариком, да с Сергеем.
А Сошка лежит — не шевельнется, не скажет — как мертвая.
Постояли над ней, постояли. Ну, что они могут сделать?
— Сергей, — говорят, — поезжай за попом.
— Ой, батюшки! Господи, помилуй! — тыкалась старуха.
Сергей живо к попу.
— Хозяйка очень трудна.
Поп ехать не хочет.
— Пущай до утра. Помрет, похороню.
Так и вернулся.
А Сошка лежит — не шевельнется, не скажет — как мертвая.
— Чего ж ты не сказал, что из веревки вынули?
И погнали назад к попу.
— Батюшка, мы, ведь, ее из веревки вынули.
Ну, поп и поехал:
— Как ее зовут?
— Софьей.
Поп велел всем выйти: исповедать, значит, надо.
А как вышли и остался поп один с Сошкой — Сошка, как мертвая, — взял он ее за руку:
— Софья! Софья!
— Что, батюшка? — тихо отозвалась Сошка.
— Что ты это делаешь?
Сошка открыла глаза, приподняла голову: ничего незаметно, только на шее под горлом место красненькое.
— Невыносно!
Тихо она это сказала: «невыносно», — а и везде было слышно, и в сенях, и на дворе там — «невыносно»!
— Ой, батюшки! Господи, помилуй! — тыкалась старуха.
Сошка стонала.
Поп благословил и вышел. Велел Сергею за доктором ехать. А сам домой.
Пока что дали лошадям маленько перехватить, пока что, подошла полночь.
А Сошка опять лежит, как мертвая.
Собрался Сергей: пора ехать.
Вдруг она села.
— Не езди!
И так хорошо говорить стала, все просила не ездить: ночь, ведь! — словно с ней ничего и не случилось.
Сергей положил шапку: стало быть, не ехать!
И пошел лошадей распрягать.
А она на печку.
И больше ни слова.
Хотел было сотский ее расспросить, дознаться, — молчит.
— Ах, каналья, каналья!
Так и разошлись: сотский, десятский и полицейский.
И остался старик со старухой да муж, да на печке Сошка.
Все заснули, спят, не спит одна Сошка.
— Невыносно! — и красный знак на шее жжет.
Пристала Анфиса к Синкриту:
— Уходи жену, а со мной обвенчаемся!
Анфисе полвека годов, вдовая, покойного мужа-то, сказывают, заколотила в гроб, баба дошлая.
Худо жил Синкрит с женою: Агафья и молодая, да после Машутки надорвалась, видно, таяла, как свечечка.
Синкрит и давно б уходил Агафью, да как такое дело обделать не сразумишься, а, главное Машутка: все смотрит — двенадцатый год девчонке — все понимает.
А Анфиса свое ладит:
— Уходи жену, а со мной обвенчаемся!
Вечером вышла Агафья в хлев задать корму корове. Девочка в доме за работу села.
На воле снежок шел.
Вот Синкрит, не будь глуп, взял веревку, да в хлев. Подкрался с веревкой к Агафье, да сзади на шею ей и набросил веревку. Дернул — петля есть! — и потащил.
Агафья не пикнула.
Выволок ее на двор — дело чистое.
Агафья не пикнула, ошеломило ее вдруг, да руки-то как-то сами под веревку: руки-то она под веревку и подложила.
Машутка вдруг слышит, на дворе мать кричит, ой, как кричит! Застучала там Машутка, в доме-то, Синкрит поскорей веревку с Агафьи и сдернул.
Машутка из избы на двор.
А мать ровно и не дышит, белая такая стала.
— Тятя, чего ты? Тятя, чего ты? — ухватилась девчонка за отца: поняла, от него это.
И сама, как мать, стала белая.
Притащили Агафью в избу.
Тут Машутка догадалась, да за снегом. На воле снежок шел. Принесла снегу и ну матери в рот класть и оттирать ее всю. Агафья вздыхать стала. А та трет ее и трет. И заговорила. За попом просит послать: худо ей.
А Анфиса тут-как-тут: она себе чует. И сейчас же мужика в аптеку погнала за лекарством.
Пришел поп, исповедывал Агафью: она ему все рассказала, и как мужик лаял и как давил.
— Мне, — говорит, — один конец, натерпелась, Машутку жалко, некому девчонку и напутствовать, мачеха-то забьет!
Поп причастил и ушел.
К ночи вернулся из аптеки Синкрит, привез лекарство. Там ему велели по капельке давать, а он налил полрюмки.
Поутру стали — Агафья умерла.
Всем распоряжалась Анфиса. Обрядили покойницу. Синкрит к попу.
— Вот что, Синкрит, знаю я, отчего она умерла. Ты ее давил!
А Синкрит ровно оглох.
— Надо похоронить.
— Не стану хоронить! — и выгнал поп мужика.
Что делать? Без попа похоронить невозможно. Перепугался Синкрит, кабы еще беды не было. А тут Машутка, смотрит девчонка, все понимает.
— Тятя, чего ты? Тятя, чего ты?
Да Анфиса-то не такая, у ней на все есть догадка, дошлая: погнала мужика в город к становому за похоронной.
Поехал Синкрит в город, добился до станового. Трое суток прошло, похоронную достал.
— Слава Богу, похоронная есть! — перекрестилась Анфиса.
Все по ее. Теперь с похоронной к попу, что скажет? — похоронную если принес, хоронить надо.
И похоронили Агафью.
А после Христова дня обвенчал поп Анфису с Синкритом.
Ходил Василий в лесу за охотой, идет и слышит, в лесу шум. Стал подходить — тише и тише.
Медведь напал на разбойника и разбойник не может оборониться от медведя.
Василий прицелился в медведя и убил.
Разбойник высвободился, отряхнулся.
— Ах, голубчик, — говорит, — освободил ты меня от смерти, приходи завтрашний день на это самое место, я тебе за добро добром отплачу, да приводи друга, лучше которого у тебя нет на свете.
Вернулся Василий домой, рассказал старикам. У Василия отец, мать да жена — все и семейство.
— Посулил разбойник добра мне, только чтобы друга привел, которого на свете нет лучше.
Потолковали, потолковали, а не знают, кого посоветовать, и кто это друг самый лучший?
А жена и говорит:
— Да возьми меня, чего еще лучше? Верно, чего лучше, и толковать не стоило.
На другой день и пошли.
И приходят на то самое место, а разбойника нет.
— Обманул, видно, разбойник. Разбойник и есть!
А подождать все-таки не мешает. Мало ли, и разбойник, а тоже дела, дела, может, задержали разбойные. Покончит и явится.
Сели они на поляне. Распарило теплом. Он ей голову на колени и заснул.
Приходит разбойник.
Посмотрел разбойник на Василия, посмотрел на Дуню.
— Не понимаю, — говорит, — и что за охота с таким худым жить? Ты выйди за меня замуж, будешь у меня барыней!
А сам смотрит — волоём, здоровущий парень.
— А куда я мужика-то деваю? — оскалилась Дуня.
— А на, возьми мою саблю, отруби ему голову.
Дуня взяла у разбойника саблю, размахнулась, а разбойник в ту минуту ружье подставил, она саблей и ударила о ружье.
Ружье сбрякало, Василий проснулся.
— Вчера ты меня от смерти спас, а сегодня я тебя! — сказал разбойник.
А Василий спросонья ничего не разберет: видит, сабля валяется, и Дуня перепуганная.
Разбойник все ему и рассказал.
— Я же тебе говорил, приводи самого лучшего друга. Ну, привел бы собаку! Собаку вдруг не прикормишь, она б зачуяла и залаяла, ты бы и проснулся.
Жил один мужик, степенный Павел Андреич, первый охотник. Одно горе, с глушинкой. Все за охотой: не зайца, перо приносил — добычу. Кормил жену тетерками да рябцами.
А жена Анисья, баба молодая, веселуха. Болтали про Анисью, непутно говорили, что при муже тихоня, а за глазами ветер.
Дошло до Павла, — что ему делать? Конечно, надо проверить: мало ли чего ни наскажут и так, здорово живешь, и по злобе.
«Не страшен зверь, от человека жди лиха. Скорей зверь дрогнет, человек не поведет усом!» — про это хорошо знал Павел, первый охотник.
Ходил Павел в лесу, все думал.
И как бы это так ему дознаться, чтобы своими глазами увидеть, правду о жене говорят люди или зря?
Попало ему в лесу дупло большое.
«Стой, — думает, — дай замечу, это мне кстати!»
Заметил дупло и домой.
А Анисья ластится.
— Что, муженек, много ль настрелял?
— Чего настрелял? Не в этом дело. А вот нашел я дупло, в дупле дуплянское чудо. Что тебе хочется, все исполнит.
— А где это, Павел, чудо?
— А как выйдешь в лес, так на левую руку за орешней, там и будет дупло, там это и есть. Подойди к дуплу, да попроси, да поусердней проси. Что тебе надо, все исполнит.
Ничего не сказала Анисья. Тихая такая стала, рано и спать легла. Или головушка болит?
Спозаранку поднялась Анисья, да к двери.
Смекнул Павел.
А указал ей давеча Павел дорогу к дуплу кривлем, и как только Анисья за дверь и он за ней, да прямиком. Живо до дупла добежал и в дупло.
Сидит в дупле, ждет.
Пришла Анисья. Стала на колени.
— Баба я молодая. Ну, какое житье мне с псом моим окаянным? День-деньской на охоте. А вернется, дрыхнет. Позовешь, не слышит, тронешь, не шевельнется. Баба я молодая… Дуплянское чудо, ты слышишь?
А Павел ей из дупла толстым голосом:
— Чего тебе надо, все сделаю.
— Глухой у меня пёс, ослепи его, будь милосердный! — и до трех раз кричала Анисья, стучала головой о корневище: — ослепи! ослепи! ослепи его!
— Ступай, баба, с миром. Затопи печку. Пеки оладьи да мажь помасленее. Твой муж ослепнет. Через трое суток с масла совсем слепой будет.
Поклонилась дуплу Анисья: не узнать — как повеселела!
Тут тихонько выскочил Павел да прямиком и поспел домой до жены.
Степенный был мужик Павел, рассудительный, первый охотник, а тут и без масла ровно ослеп. Или не слышал, на что пеняла Анисья?
Вернулась Анисья.
— Где, жена, пропадала?
— У соседки.
И не может скрыться, так вся и пышет. Затопила Анисья печку, стала печь оладьи. И давай поливать их маслом, да Павлу этакую миску.
— Кушай, муженек, на здоровье!
Павел и ну уписывать.
— Что-то у меня, жена, глаза стягивает.
А Анисья схватила масла и еще прибавила.
— Ешь, ешь масленее. Ходил в лесу, устал. Поешь, отдохнешь и все пройдет.
Сама, знай, прибавляет масла.
Съел еще Павел оладьев — все лицо в масле.
— Что-то, жена, совсем плохо вижу: двоится.
Степенный был мужик Павел, рассудительный, первый охотник, а тут ровно и вправду со сладкого масла ослеп. Или не слышал, на что пеняла Анисья, не чуял, с чего сама, как оладья, пышет?
И на другой день тоже, опять оладьи. И на третий оладьи, да все жирно, да с маслом.
На третий день ослепнет Павел.
Ждет не дождется Анисья, зарумянилась вся.
— Ну, Анисья, я теперь ничего не вижу.
Поверила Анисья.
— Чего ты говоришь?
— Ой, ничего-то не вижу. Будешь ли ты меня поить-кормить, слепого?
— Буду, буду, не беспокойся. Вот как буду!
Уж как рада Анисья.
Да и, в самом деле, она будет ходить за Павлом. Бог с ним, только б воля. А теперь ей воля: не слышит Павел и вот не видит — ослеп.
Прибралась Анисья, умылась.
В избе выметено, вычищено — чисто, любо взглянуть.
И до чего это воля человека красит!
Сбегала Анисья к дружку. Привела дружка, усадила за стол: полон стол угощенья.
— Кушай, Саша, кушай, голубчик!
Ну, тот всего попробовал.
— Еще чего не хочешь ли?
А дружок и говорит Анисье:
— Всем я доволен. А хочется мне толокна, замеси, пожалуйста, я закушу.
Анисья проворно за толокно: сейчас и готово.
— Маслица бы немножко!
— Нет, нет, что ты! От масла ослепнешь: мой-то от масла ослеп. Погоди, я тебя послаще угощу.
Был на деревне кабак. Анисья в кабак и побежала: угостит она дружка послаще.
А Павел лежит на печке, ружье около — ив гроб завещал ружье с собой положить. И как вышла Анисья, он за ружье, да в дружка — хорошо стрелял Павел, первый охотник — так дружка на месте и уложил. Сам соскочил с печки, закатал такой вот ком толокна, напихал ему полон рот, да опять на печку. И лежит, как ни в чем не бывало.
Вернулась из кабака Анисья, а дружок — полон рот толокна. Позвала не слышит, тронула и не дрыгнет.
Вот тебе толокно какое!
Богатый жил мельник Рябов — мельница в трех верстах от деревни. И был у мельника сын, парень на все руки, балалаешник. Раз ввечеру посылает мельник сына.
— Поди, — говорит, — Саша, сходи-ка на мельницу.
Забрал Александр балалайку и пошел. И там засыпал молотье, а сам в избушку, сел на лавку да за балалайку. Сидит себе, играет и не заметил, как подошла полночь. А в полночь будто ветер — полосой прошел по избе ветер. Поднял глаза, глядь — пляшет…
Залюбовался Александр — этакая красавица, — и звончее пустил плясовую.
Плясала — подымала руки — плыла, заплывала, а то, как волчок.
— Как звать тебя? — крикнул Александр.
Та засмеялась:
— Настасьей!
Да на него, что метелица, вот-вот вышибет балалайку, так и кружит, и кружит.
Александр протянул руку — дай ухвачу — да носом в пол и ткнулся.
И нет в избе никого.
Ночь. Вода гремит на плотине.
Александр положил балалайку и до утра просидел в избушке, все прислушивался, ждал: не придет ли?
Нет, вода гремит на плотине.
Вернулся Александр домой, думает:
«Возьму молотья на две ночи, доберусь, так не выпущу».
А отец и говорит:
— Что ты, милый сын, не женишься, пора бы.
— А вот дайте, невесту выберу.
— Где же, сынок, выбирать-то будешь?
— Да у нас же, на мельнице.
Ничего старик не сказал: балагур и смехун Александр, на всю деревню славился.
К ночи пошел Александр на мельницу, засыпал восемь мер молотья, да в избушку и опять за балалайку.
И в полночь опять ровно бы ветром, — и заходила изба.
Настасья плясала еще пуще, еще краше.
Александр положил балалайку, привстал: ну, сейчас так и схватит. А она у него из-под рук — и нет никого.
Ночь — ой, какая это долгая ночь! — шум, гремит вода на плотине.
— Ну, ладно ж, теперь не уйдешь.
И решил Александр: очень-то не разбавляться, а как явится, так прямо и хватать.
На третью ночь так и сделал.
В полночь на звон балалайки появилась Настасья, зашла в середку, он балалайку об пол, тут и попалась.
— Ну, никому не отдам. А она:
— Умел схватить, умей и замуж взять.
— А где ты живешь?
— Ты скажи своему отцу: я нашел себе на мельнице невесту.
— Дом твой?
— В плотине.
Александр разжал было руки. Да опомнился: нет, другой ему никакой не надо.
— Будут к тебе на свадьбу проситься, отец твой богатый, всякому любо попировать на твоей свадьбе, но поедет вас трое, ты, крестный да кучер, а больше никто не поедет. Да закажи попу, чтобы встретил на полудороге с крестом. Да купи ты себе тройку вороных жеребцов — с места, что есть прыти, бежали бы. Любишь меня?
У Александра дух захватило: да кого же еще?
— Прок-ля-нутую?
Рванулась, — и нет никого.
Ночь. Вода гремит на плотине.
Не дождался Александр рассвета, и без балалайки домой.
— Я нашел себе невесту, — сказал Александр отцу.
— Где, сынок, нашел, чья?
— Проклянутая, — рассмеялся Александр, — в нашей плотине.
Старик глаза вытаращил: нет, не шутит.
— В нашей плотине. И другой никакой мне не надо.
Купил Александр тройку вороных жеребцов, съездил к попу, заказал, чтобы встретил на полдороге с крестом, как поедут к венцу, — погост от деревни за двадцать пять верст. И стал с отцом пиво варить да вино курить.
Все готово. Рябов дом громок. Вся родня, все соседи явились на свадьбу. Допьяна напились гости. Пора по невесту.
— Да где ж у тебя невеста?
— Моя невеста — в плотине.
— В плотине?..
Ну, кто говорит, что спать захотел, кто — простынуть, мол, выйду, кто чего — куда хмель! — и как ветром, все разошлись. Пусто в доме. Один крестный остался да кучер.
А уж ночь на дворе.
Кони рвутся, гульлят колокольцы.
Благословил отец сына, сел Александр с крестным, — только пыль заклубилась.
Вот и мельница. Вода гремит на плотине. Остановил коней кучер.
— Эй, невеста, — кричит Александр, — твой жених готов.
Ночь — ой, какая ночь! — шум, гремит вода на плотине.
И вышла Настасья. А за ней три сундука тащат.
Сундуки на скамейку. Уселись. Кучер хлестнул лошадей.
А вдогонку вихорь с громом — пыль пылит.
— Ты не забыл?
— Кони видишь.
— На полупути?..
— Будет, будет.
Полпути. Гром громнее. Свист и вой. Пыль глаза заслепляет. Небо горит.
А попа все нет.
Кони станут. Пропадет надежда. Не гульлят колокольцы, плачут.
А попа задержали. Слышит, колокольцы плачут. Схватился да бежать. И поспел. Три раза обежал тройку с крестом.
Ночь — какая ночь! — кони — вихорь, колокольцы гульлят.
— Ну, счастливо, — перекрестилась Настасья, — не поспей поп к часу, не видать нам света.
Обвенчал поп молодых, зовет чай пить.
Настасья к попадье. Втащили сундуки. Раскрыла. Выбирает Настасья себе платье нарядиться. Выбрать не может. Попадья тут же, заглянула в сундук — глазам не верит. Схватила из сундука полотенце, схватила другое — Господи! — да к попу.
— Отец, наша дочка нашлась. Поп затряс головою.
— Наша дочка нашлась.
— Не пойму.
— Настя! Настя!..
А была у них дочка, в сердцах прокляла ее мать еще в люльке, а как подросла, ушла с девчонками купаться и пропала.
Бросился поп с попадьей к Настасье.
— Прости ты нас, мать, отца: не со зла, в сердцах.
А она — одно щедрое счастье: ей мало простить, все забудет и одарит — проклянутая и любимая.
И стали они жить-поживать, да добра наживать.
Рассердился староста на дьякона: староста Чижов не дай Бог — чуть что, не поглядит, что храм Божий, при всех выговорит. Вот и с дьяконом Дамаском вышло: проштрафился дьякон на паремиях — забрал больно высоко и на всеобщий соблазн кончил, совсем как петух. Чижов и не вытерпел, да тут же и ляпнул при всем честном народе. Хуже того, воспретил дьякону на вечные времена паремии читать.
В позорище выстоял Дамаск всенощную и уж как ночь провел, один Бог знает, и обедню служил, ничего не помнит.
По обедне пошел Дамаск с повинной к старосте: ведь, старался для благолепия и торжества, но что поделать, такой уж грех, — не соразмерил, и если другим смех и соблазн, ему пущее горе, и больше никогда он не допустит такого, попридержится, вниз возьмет.
— А хочешь вину с себя снять, — сказал староста, — научи медведя грамоте! Вот тебе и повинная.
Вернулся Дамаск домой к дьяконице.
— Или в вине ходить до второго пришествия или медведя грамоте выучи!
Плачет.
А дьяконица не такая.
— Чего ты! Медведя? Да давай мне только медведя, эка!
Обрадовался Дамаск и скорее назад к Чижову: ведь, всю жизнь на паремиях положил.
— Согласен, давай медведя!
Усмехнулся староста — чудное дело! — велел выдать дьякону медведя.
И повел дьякон зверя, Господи помилуй! от страха читает.
— Александра Петровна, вот тебе, принимай!
Если и человека, чтобы приучить, надо хлебом обязательно, а зверя и подавно. Дьяконица так и сделала, хлебом Мишу потчевала и привык медведь, перестал фурчать на дьяконицу, а по дьяконице и на дьякона.
И как стал Миша в доме свой человек, тут его за книгу дьяконица и засадила. Напечет блинов, между листами переложит, даст Мише книгу, а он блины ищет, листы перебирает, мормкочет.
— Ну, как настоящий профессор, — потеха!
И за какую неделю медведь с книгою, как в лесу с медом, управлялся.
— Вот тебе, дьякон, и вся хитрость.
Дамаск Александре Петровне в ноги: еще бы, теперь-то уж помилуют, станет он по-прежнему под большие праздники паремии читать, заберет верха — на всю церковь.
В субботу Дамаск служил всенощную. Словно после долгой болезни или после поста на страстях так истово служил дьякон и молебно: сердце его было полно радостных ожиданий. И уж как ночь провел, один Бог знает, едва утра дождался, и как служил обедню, ничего не помнит.
По обедне пошел Дамаск к старосте, медведя повел.
— Медведь читает, как профессор!
Усмехнулся староста — чудное дело! — положил перед зверем книгу.
А Миша у дьяконицы-то привык к блинам, и сейчас же за книгу, да лапой и ну перелистывать, блинов искать.
— Мор, мор, мор, — мормкочет.
Ай, да дьякон, ну, и медведь!
— Сущий профессор! — гоготал Чижов, отгоготаться не может.
А медведь, знай, ищет, листы перебирает, на своем языке мормкочет.
И не только снял староста вину с Дамаска: читай паремии, хоть всякую субботу, и сколько влезет! — а и наградил за потеху.
Да и гости, кто случился у старосты после обедни за чаем из прихожан знатных, дьякона так не пустили.
И пошел Дамаск домой к дьяконице: рожа во — сияет!
Скажет дьякон спасибо Александре Петровне: с такой ничего не страшно, с такой не погибнешь на сем белом и горьком свете.
По закону жить Вере весь век свой с Ильей.
И жила Вера с мужем сколько лет в любви и мире.
Да сердцу-то закон не писан: полюбился ей Никита. Думала она, думала, — жизнь-то, ведь, одна! — тайком и сдружилась с Никитой. И все шито-крыто. Уж дите растет, а Илья ничего не подозревает.
Жили они втроем, как в законе.
Да не знаешь, где тебя настигнет.
Поехал Илья в командировку. Что-то не вышло в делах и нежданно вернулся, и вошел в комнату неожиданно — думал-то жену удивить, а больше сам удивился: сидел с женой приятель Никита, и показалось Илье, уж очень по-домашнему что-то.
Или это ему показалось?
Нет, нет, что-то было. И боится Илья признаться, и не может не думать: да неужто ж правда, жена изменяет?
И совсем не узнать Илью, стал раздражительный, ко всему придирается.
Да и Вера ходит хмурая, — захмуришься!
Пропала жизнь.
И пропала б, да Вера-то не такая.
— Хочу, — говорит, — поговеть.
— Ну что ж.
Илье-то будто и полегчало.
Рассудительный был Илья, понимал: мало ли какой грех наскоком бывает, а покается и опять по-старому жизнь пойдет.
На исповеди Вера во всем призналась. Выслушал ее о. Спиридон, хороший батюшка, правильный.
— Вот что, — говорит, — Вера Васильевна, лучше всякого поста и покаяния, откроися-ка ты мужу по всей по правде.
Хорошо сказать: «откройся» — только такое дело надо делать очень умеючи, а то не вышло бы такого и на свою да и на чужую голову.
Вера не такая, стой! — придумала.
Да надолго дела не откладывая, после обедни ж зашла в табачную лавку и сторговала себе страшенную маску с сивой бородой, длиннющей, — вот она какая!
Вернулся со службы Илья, поздравляет.
— Не знаю, — говорит Вера, — что с Колькой сделать: плачет и плачет. Надо б его попугать!
— А как же это сделать?
— А надень ты маску, Колька увидит тебя такого, забоится и перестанет плакать.
И подала мужу страшенную маску с бородою, сама в детскую. Раздразнила мальчонку, ну, тот и заревел.
Илья надел маску да тихонько к детской.
А Вера Кольку на руки да навстречу.
— Иди прочь, дед, не дам тебе, не дам! Не твое, дед, дите, другого отца!
Мальчонка с перепугу и утихнул.
И Вера повеселела: открылась!
А Илья на радостях забыл всякое сердце.
И пошла жизнь у них по-прежнему, как ничего и не бывало.
Помирая, наказывал Кузьма Орине:
— Попомни ж, Орина, как помру, продай ты быка, и сколько возьмешь, пожертвуй в церковь по душу.
— Что ты, Кузьма, быка! Я и еще чего из домашнего продам, будет по тебе помин.
Помер Кузьма, похоронили.
Поплакала Орина, потужила, да в первый же базарный день и повела быка на торг, да еще и Василия кота прихватила.
Ну, и идет Орина, а навстречу мясник.
— Что, бабка, за быка просишь?
— Да мне много не надо: две семитки.
Посмотрел мясник.
— Полно смеяться, говори толком.
— Истинная правда, две семитки. Только быка без кота не продаю.
— А много ль за кота? — усмехнулся мясник: бабка-то, видно, того.
— Сорок рублей.
Мясник прикинул: дорогонько за кота, да ради быка купить стоит.
— Ну, по рукам! — и отдал Орине сорок рублей, да еще и две семитки.
Идет Орина домой — довольна: кот Василий назад придет и деньги за кота при ней останутся — сорок рублей, а по душе дар — цена быка, хозяйству не велика убыль.
Зашла Орина в церковь, положила две семитки.
Благодарила Орина Бога:
— Душенька упокоится, волю исполнила.
У царя Кирбита построен был дворец дубовый, по всей земле чище его дворца не было. Со всех концов наезжали к Кирбиту гости, на дубовый его дворец любоваться.
А хозяйка его взята была дальняя, баба фуфырная.
— Ах, — говорит, — царь Кирбит, хорош твой дворец, а ведь изгниет же!
— Как так?
— А ты бы, Кирбит, такой дворец построил, чтобы не изгнил.
— А из чего ж его строить?
— Да у тебя лесов, полей, лугов не обозришь, сколько птиц живет там, разные жертвы едят: мясо обирают, а кости не трогают. Собери эти кости, построй ты себе костяной дворец.
Понравилось царю: костяной дворец!
— А как эти кости-то собрать?
— А которая птица какую жертву ела, она кости оставила знает где, она и принесет. А потом муравьев напусти, муравьи дочиста выглодут, и кость готова.
— А какую же птицу послать, чтобы птиц оповестила.
— Синицу! Лучше синички нет никого.
Царь Кирбит жену послушал. А и в самом деле, лесов, полей и лугов у него вдоволь, птицы живут, жертвы едят, костей сколько хочешь — сколько даром добра пропадает! — наберет он этих костей, дворец построит костяной.
И посылает царь синицу оповестить птиц.
Полетела синица, облетела всех птиц:
— Где какое мясо потребляете, кость не бросайте, а несите к царю Кирбиту: перед дворцом свалка.
Поднялись птицы лесные, полевые и луговые, несут кости к Кирбиту.
И нанесли птицы из лесов, из полей и лугов разные кости, косточки, костки, — целую гору костяную перед дворцом наклали.
Призывает Кирбит синицу:
— Все ли птицы за работой?
— Все, — говорит синица, — одного сыча нету.
— Почему сыча нету?
— А я и не знаю.
— Так ступай, повести сыча: если не желает на моей земле жить, пускай вон убирается.
Повестила сыча синица.
Сыч к Кирбиту.
— Почему, Сычев, костьё не носишь?
— Извини, царь Кирбит, я законы просматривал.
— Какие еще там законы?
— «А кто бабу слушает…»
— Стой! — перебил Кирбит, — я костяной дворец хочу строить.
— Есть такие, по дворам ходят, кости для сахару собирают, костянки.
Царю и неловко.
И приказал царь птицам разнести кости за дворец в ров, а ров велел засыпать, чтобы и следа не осталось, — неловко!
Печник Василий много на своем роду где бывал, по путям-путинам не мало хаживал, Бог хранил, на одной путине осекся, до сей поры память.
Зашел Василий в одну деревню в сумерки, о ночлеге подумывал, да куда ни попросится — нигде не пускают.
А скоро и ночь, и совсем отчаял духом.
«Дай, — думает, — хоть в баню заберусь, там до утра кое-как прокоротаю».
Стояла на краю деревни баня, Василий туда тихонько, дверь отворил, — баня топлена! — да на полочек и запрятался. Хорошо — полеживай!
Одна беда: есть больно хочется.
Лежит Василий, — сосёт: есть больно хочется! — и вдруг слышит, вошел кто-то.
— Семён! Семён!
— Чего? — откликнулся Василий.
— На тебе бутылку вина и пирог с рыбой. Я через час приду.
Поставила на лавку, а сама за дверь.
Слез Василий с полка, выпил, закусил. Бутылку под лавку, а сам вон из бани.
«Придет настоящий, даст взбучку!»
А куда скрыться? Неподалеку овин. Василий в овин. В овине ничего нет. На цепях сани подняты. Василий взобрался в сани и залег. И только что разместился поудобнее, идут.
— Что ты, — говорит, — Дуняшка, так долго?
— Как! Я вам бутылку водки подала и пирог с рыбой.
— Никакой бутылки не видал.
Ну, посердился, посердился, помирились. Разговор про другое, потом совсем замолчали.
А Василию любопытно, приподнялся и давай через головку саней тянуться. А оглобель-то нету, сани как пырнут, он головой на гумно.
Те, как зайцы, и! — разбежались. А у Василия искры из глаз.
Нечего делать, вставай и иди, — и здесь ему не место.
Побрел Василий на деревню. Что будет, что будет. В избенке огонек. Заглянул в окно: старуха собирается куда-то.
— Нельзя ли погреться?
— Ой, батюшка, я в бабки снаряжаюсь. Иди, иди. Сейчас дочка с беседы придет.
Старуха впустила Василия, а сама из избы.
Влез Василий на печку — тепло — разлегся. Скоро и дочка старухина пришла, а с ней ее две товарки.
Разгорелись девки на беседе.
— Ой, — говорят, — сестрица, давай в тушицы поиграем!
Согласились, хохочут: все им смех.
Вышла дочка старухина, подвесили ее девки за ноги к воронцу печи-то; закрутят, она завьется, а ее похлопывают.
— Твоя тушица, моя душица!
Хлопают, хохочут, — весело!
— Твоя тушица, моя душица!
Василий лежал, лежал, любопытство-то разбирает, что за тушица, и потянулся с печи — кирпич полетел, а он с печи да головой об пол.
Поднялся и не помнит, как из избы вылетел, только дома уж опомнился — вот она какая тушица!
Всех пригожей была девочка Машутка, двенадцать лет ей минуло.
Ходила Машутка на пруд купаться. Плескались и играли на воде подружки. Вот вышли, оделись, а Машутка последняя — и платья ее нету.
— Ну, идите домой, где-нибудь да розыщу.
Села Машутка на бережку, раздумывает: или куда в кусты занесло ее платье?
Выходит Змей из воды.
— Вот ваше платье, идите за меня замуж!
— Как я пойду? Нельзя.
— А ты только слово дай.
— Ну, пойду.
Машутка сказала «пойду», Змей ей платье и отдал.
Оделась она проворно и бегом, догнала подружек, но ничего о Змее, и дома никому ни слова.
Прошло четыре года, выросла Машутка невестой. Просватали ее за одного человека, и назначен был день играть свадьбу.
Слышит Змей — выдают Машутку, ночью вышел из пруда и украл ее.
Приезжает жених, а Машутки нет — пропала.
Потужили, погоревали, да никто пособить не может: судьба уж такая.
Живет Машутка в пруду у Змея, не Машутка, Марья Змеевна. Ладно живет со Змеем, за три года прижила себе сына и дочку. Хорошо ей в пруду, не на что жаловаться, всего вдоволь, всем довольна, только хочется, хоть разок, дома побывать.
И просится Марья у Змея в гости к отцу, к матери, посмотреть на них, старикам внучат показать.
Змей отпустил.
Забрала Марья ребятишек, да из пруда по дорожке и прямо к дому — так близко, рукой подать.
Увидала старуха, обрадовалась.
— Где, дочка, поживаешь?
Марья ей все и рассказала о пруде, о Змее и как живет она ладно, ни в чем горя не видит, и одно скучно — по родному дому.
Пришел с поля старик, занялся внучатами. Угостили дочку.
Стала мать пытать у ней о Змее.
— Когда приходишь, разговариваешь с ним?
— Как же! Вот вернусь и скажу: «Змей, Змей, отвори мне двери!» Вода раздвоится, окажется коридор, лестница крутая…
Полегли спать.
А старуха не спит, думает все, жалко ей дочери.
До свету взяла она саблю старикову — воевал когда-то старик — да с саблей на пруд, да голосом дочерьным, по-марьиному, и кличет над водой:
— Змей, Змей, отвори мне двери!
Услышал Змей — Марьин голос! — пошел, отворил двери.
А старуха саблей на него, — все головы и снесла прочь.
И замутился пруд кровью.
Бежит старуха с пруда — чуть заря играет — машет саблей.
Проснулась Марья: что такое?
— Ну, молись, — шепчет старуха: — освободила тебя от напасти! Никогда туда не вернешься.
Догадалась Марья — Змей не жив! — ничего не сказала, взяла детей и вышла из дому, а идти уж некуда — не вернуться в пруд.
Обняла она сына:
— Ой, сынок, навек я несчастна! Ты ударься о землю, сделайся раком, до века ползай.
И ударила мальчика о землю и пополз он к пруду.
Обняла она дочь:
— Ой, дочка, навек я несчастна! Ты ударься о землю, сделайся пташкой, летай до веку.
И ударила девочку о землю и полетела она синичкой к пруду.
— А я, ой, навек я несчастна, полечу я кукушкой, буду век куковать.
И ударилась Марья о землю — и слышно, там за прудом по заре закуковала.
Вот почему кукушка так горько кукует.