Заветные сказы*

Царь Додон*

В некотором царстве, в некотором государстве царствовал сильный и могучий царь Додон. И было это царство богатое и сильное — с краями полно, не насмотришься: всякий тут лес, всякая ягода, всякие птицы водились, и не только что хлеба было всем вволю, но и всякого добра и всего не в проед было, да и скотины развелось очень довольно.

Задавал царь пир за пиром пьяные-распьяные, и было в его царстве веселье, как еще ни в одной державной стране, разливанное, и гости, отплясав ночь в три ноги, возвращались под утро домой без задних ног.

Разными диковинками славился Додонов двор, и шла его слава далеко — дошел слух до Кощея-бессмертного. И уж собрался сам Кощей в гости к Додону побывать, уж сел Кощей на ковер-самолет, да только сажен десять не долетел, потому что ему нельзя как-то в Русь и воротился домой.

А диковинки и вправду были знатные.

Жил у царя на чердаке ворон, — ворон, если бывала надобность, пускался из слухового окошка за тридевять земель, приносил царю от Лягушки-царевны золотое яблоко, а с золотым яблоком живую воду и мертвую.

Царь тем яблочком лакомился, а живую воду в квас подбавлял и всегда после бани с квасом кушал в свое удовольствие, а кстати и чтобы век свой продлить — подбадривал старую кость, приходящую в ветхость, мертвой же водой для развлечения мух да тараканов морил.

Хранился у царя в хрустальной шкатулке перстень — перстень, если метнешь его с руки на руку или на палец наденешь, так сию же минуту и перенесет тебя, куда хочешь.

Царь шкатулку держал у себя под головами, а перстень надевал только раз в году на свои именины и то на обедню.

В стойле стоял златогривый конь златохвостый и никуда на коне никто не ездил и никуда коня не выпускали, а была проверчена в конюшне щелка, через ту щелку все на коня глазели, да диву давались.

У красного крыльца лежала свинка-золотая-щетинка, испускался от свинки свет такой сильный, и никакого другого не надобилось света, и других огней на царском дворе не зажигали: хоть в самую темень иди, не споткнешься и нечего бояться — не разобьешь носа; трогать же свинку пальцами и гладить руками никому не дозволялось — обнесена она была крепкой решеткой, и лишь издали кланялись свинке, поминали чушку добрым словом.

По саду разгуливал олень — золотые рога, днем златорогий любовался на себя в тихом озере, на ночь в пещеру спать уходил, и спал до зари, как простой человек.

И жила еще у царя птица-колпалица, — на птице куда хочешь летай, только было б птице что есть, а птица есть хоть и ела и не так чтобы много, да норовила за раз в один присест все запасы прибрать и волей-неволей отрезай пожирнее кусок от себя, да человечиной корми птицу, а то не летит.

Царь на птице никуда не летал, а держал птицу в клетке над своим троном, и тут же у трона гусли висели самогуды и так сладко звяцали, уши развесишь.

На дворе на привязи в собачьей конурке, как собака, сидела Ведьма: день под окнами ползала немытая, ночью тявкала по-собачьи.

Как-то в сердцах предсказала Ведьма царю смерть от червя. И приказал царь Ведьму казнить, — разложили на дворе костер и Ведьму сожгли, а червей всех, сколько их ни было, и какие только могли проявиться, велено было доставлять ко двору и давить, а которые юрки, тех на месте приканчивать.

Высоко сидел царь Додон на перловом вырезном троне в красных веселых палатах. Окружены были царские палаты трехстенною крепостью, на стенах наведены были струны с колокольчиками.

Сидел царь высоко во всей своей царской государевой славе, давил червей да лакомился золотым яблочком, а вкруг него все гости да все пьяные, плетут рассказ, поют, пляшут, удивляются царским диковинкам.

А диковинки и вправду царские!

Но из всех диковин диковинка, чудо из чудес, диво из див, росла дочь у царя царевна Олена — краса неоцененная, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

* * *

Прошло там сколько, не год, не два, и стали вести носиться, что поспела царевна невестой под венец. И стали из иных земель цари, короли да принцы к Додону съезжаться, и стал царь Додон собирать царскую свадьбу.

А пока приданое готовили, удальцы женихи свою удаль перед царевной развертывали. И перевернулось все царство Додоново: очень уж царевна была всем завидлива и зарился всякий в жены себе царевну взять. И бранились, дрались соперники, убивали друг друга до смерти, резали прямо ножами, а не то так иным делом изводили.

Вот заструнили струны, зазвенели колокольчики — наступили смотрины царские. И пошли сваты со свахами невесту охаживать, приданое-добро смотреть, всякую мелочь вдоль и поперек отрагивать, во все запускать свой глаз, такие дотошные, — да так и обычай велит.

И не мало, не много, целый день трудились — одного серебра, сундуки ломятся! — и лишь под вечер согласно решение вынесли: порухи нет никакой, невеста красавица и все, как надо быть, во всей красе царской, и лучшей невесты поискать не отыщешь. А ловкостей разных — няньки да мамки научают этому делу невест — порассказала царевна на загладку сватам так много, и пальцев для счета не хватит, и такие хитрости выказала, что и сами сваты, народ дошлый, да и те не выдержали, совсем очумели, да впопыхах вон, сломя голову, в сени дух перевести.

И только с сыпильным мешочком, подвязав его себе крепко, вернулись сваты к царевне.

Уж готовились ударить во все колокола, готовилась царевна выбрать себе мужа, а царь зятя, как вдруг чей-то лихой глаз открыл в царевне такое… и когда про такое сват перешепнул на ухо свату, и с уха на ухо всем стало известно, всех такой отороп взял, и в миг весь Додонов двор ровно языком слизнуло.

Повскакали женихи со сватами живо на коней, а свах кто за что — кто за седло, кто на хвост, и все до одного поминай, как звали!

И с той поры никого, хоть бы кто, хоть бы самый завалящий принц, никто не являлся женихом к царю.

Посылал Додон сватов от себя, сулил царь полцарства отдать, и рад-то был царь с диковинками расстаться, лишь бы выдать дочь — да один у всех сказ:

— Не можем, да не годимся. Не годимся, да не можем!

Одна-одинешенька не весела томилась царевна. Утром выйдет в сад, бродит, как тень, и только посеред дня заходила на птичий двор кормить любимых цыцарок.

А царя совсем старость осилила, и от живой воды пользы не стало. И хоть червяков всякий день давил Додон с сотню, а то и побольше, да смерть не обманешь: червем подползет она, ой, червь, ой, зубатая!

И задумался царь, думая себе, гадая крепкую думу, как быть, да чтоб и все было. Думал царь, думал и вздумал думу: велел царь созвать со всего царства всех, сколько ни есть, бояр, всех-на-всех в красные свои палаты.

И сошлись к царю бояре все, расселись по местам, порасправили бороды и начали думать, как быть, да чтобы и все было. Думали-думали, уж думали-думали, гадали-гадали и то думали и се думали и так и этак прикладывали и ничего не выдумали.

Так и разошлись.

* * *

А жил у царя во дворцовой клетушке один человек, а звали его Лука-водыльник, а был он, водыльник, не велик, не мал, но такой, что всякому приметен: сухонький, востренький и всего-навсего об одном-единственном глазе, да и тот не в показанном месте — во лбу над носом, а уж догадлив — ни на какую стать.

Появился Лука в Додоновой земле, еще когда Додон молод был и большие войны вел, уходя, бывало, на долгие сроки со своей сильною ратью в дальние земли, а появился Лука просто чудом из темного подземного царства, где люди в кадках с водою живут и все впотьмах делают.

Не везло Луке на первых порах, все прошибался, все не по-людски выходило, ну, да потом попривык и уж так во всем наловчился, что и самые первые комнаты — покои царские у царя прибирал и птице-колпалице клетку чистил.

И случилось однажды, отправился Додон войной на Дракона, а Луку, как верного человека, поставил при вороне находиться и, если что ворону понадобится, все исполнять беспрекословно.

И случилось с Лукой о ту пору одно невеселое дело.

Пристрастился Лука у ворона живую воду пить и, не зная меры — до воды Лука большой был охотник — в один прекрасный день так опился, что пришлось попа звать, Луку соборовать. Суток трое бились с больным, воду из него трубами выкачивали и только на четвертые сутки, как царю с войны воротиться, с Божьей помощью кое-как отходили беднягу. И с той самой поры почувствовал Лука к воде отвращение, и никогда, даже богоявленской, никакой ни капельки ее в рот не брал, а питался круглый год ягодой, кореньями да калеными орехами.

Еще больше приблизил царь Луку и со временем назначил его главным вельможей, а любил его как родного, и за сметливость особенно — и как бывало v них меж собой что сказано, так было и сделано.

А Лука умел угождать царю: из ничего, просто так, сделает тебе кошелек бумажный или так на языке играть примется, что всякий со смеху помрет и всякому поплясать охота, если даже и невмоготу тебе.

А тут у Луки обнаружилось вдруг такое пречудесное качество, что царь, не зная уж чем еще наградить Луку, приказал вписать Луку о здравии в поминанье на вечное поминовение: поминать Луку во всех церквах и здешних и нездешних вечно.

Бог знает, каким образом, и неизвестно откуда, сыпался из Луки вроде пепла песок какой-то желтый, и как, бывало, сядет Лука с царем судить да рядить, так после обязательно целый мешок этого песку соберут, а то и с лишком. А известно, на Додоновой земле песку самородного и в помине не было, и всякий этим песком, слегка просушив, и пользовался. И наклали из Лукина песку посреди столицы Додоновой гору высоченную, чтоб на Красную горку солнце встречать, на Маслену с горки кататься.

Вот какой был этот Лука хитрец — важный человек.

И надо же такому случиться, незадолго до смотрин царских отправился Лука на богомолье и пропал на долгое время.

В какие страны заходил одноглазый, по каким монастырям и угодникам молился, ничего неизвестно, а может, просто-напросто лазил к себе в темное подземное царство и там коротал дни в кадке со своими одноглазыми приятелями, кто ж его знает!

И когда вернулся Лука, Додонова царства узнать нельзя было.

На царском дворе все приуныло: цветы в саду стали вянуть, деревья сохнуть, трава поблекла, а царь мышей уж не топчет.

Тридцать три года стукнуло царевне — тридцать и три, и красна, краше нет ее в свете, а толку никакого.

Разведал Лука дело — Лука до всего доберется! — забрал золотую мерку, да с меркой тихонько и прошмыгнул в терем к царевне, вымерил всю ее меркой да с меркой прямо к царю и, не говоря худого слова, перед царем мерку и стал раскладывать. А как разложил всю до последнего кончика, в глазах у царя так и помутнело.

Уж на что сам Лука не в пример другим: другой раз затруднительно бывало Луке с места на место передвинуться, ровно б привязал ему кто полено к поясу, да и то куда!

Тут-то вот царь все и понял.

— Нельзя ли его каким образом достать, чтобы было в пору?

А Лука подумал, подумал, да и говорит:

— Слышал я, что за девять девятин в десятом царстве у Таракана такие водились, да кто ж их знает, может, и перевелись.

— А ты что ни дать, дай, а уж достань, Бог с ним, что тараканский.

Так и порешили.

И дал царь одноглазому службу: ехать Луке к Таракану искать царевне подходящее.

Не малое время околачивался Лука со сборами — и мылся и чистился и всякие платья примерял, чтобы на люди честь-честью показаться. И когда все справил по-хорошему, сел на коня, сверкнул глазом и в путь пустился.

Едет Лука долго ли коротко ли, близко ли далеко ли, только доехал до стояросового дуба, а под дубом человек лежит, не-весть-чем желуди с дуба сшибает.

Поздоровался Лука с Желудиным.

А Желудиный и говорит:

— Далеко ль, молодец, путь держишь?

— А вот, — говорит Лука, — у царя Додона есть дочь Олена, тридцать и три года… красна, краше нет, так послал меня царь искать ей жениха.

Желудиный только крякнул.

Тут Лука вынул Оленину мерку и ну раскладывать: раскладывал, раскладывал, дошел до кончика…

— Э, нет, не моя, поезжай дальше! — отмахнулся Желудиный.

Лука было выспрашивать и то и другое, и нет ли у кого так чтобы в пору, а Желудиный и в ус не дует, знай себе желуди с дуба сшибает.

Делать нечего, попенял Лука Желудиному, пришпорил коня и дальше в путь.

Ехал Лука, ехал, подъезжает к речке, а на берегу стоит себе человек так не очень казистый, а между тем протянул не-весть-что канатом — перевоз держит. Люди всякие за него цапаются и паром тащут.

Заприметил Луку Канатный, поздоровался.

— Сколь далече, молодец, путь держишь?

— Да вот, — говорит Лука, — у царя Додона есть дочь Олена, тридцать и три года… красна, краше нет, так послал меня царь искать ей жениха.

Канатный только крякнул.

Лука за мерку и ну раскладывать, а как дошел до кончика, задергался Канатный, инда волны пошли.

— Э, нет, не моя, поезжай дальше!

Не весело едет Лука.

Пропало, видно, дело, хоть назад возвращайся: не будет мужа царевне, некому будет передать и царство, пропадет Додоново царство.

И только что это подумал, как захрапит под ним конь и ни шагу.

Осмотрелся Лука: что за причина? И глазу не верит: перед ним табун лошадей, а не-весть-что обогнулось вокруг табуна да концом в кобылу, а пастух окаянный лежит да придерживает.

Увидал и Луку Табунный, поздоровался.

— Далеко ль, молодец, путь держишь?

— Да вот, — говорит Лука, — у царя Додона есть дочь Олена, тридцать и три года… красна, краше нет, так послал меня царь искать ей жениха.

Табунный только крякнул.

Вынул Лука мерку и ну раскладывать: раскладывал, раскладывал, разложил всю до самого кончика да и еще вершков семь от себя на запас пустил.

— Ага, — закричал Табунный, — самая моя.

Оробел Лука, не знает, что и делать — и так уж и сяк к Табунному прилаживается.

— Вот то и то тебе, братец, дам.

И золота ему сулит и всякую всячину представляет, только бы согласился к Додону ехать — больно уж подходящее.

А Табунный и говорит:

— Да я и так с удовольствием, только надо сюда двенадцать троек пригнать, да обмотать его клубками покрепче да на телеги класть, а тогда поедем.

Сверкнул Лука глазом. Не прошло и минуты, ровно из-под земли, стали двенадцать троек, а ниток — целые версты — и туда и сюда, знай только обматывай.

И сейчас же, не медля, принялись мотать. Мотали, мотали, прикрутили его да на телеги и в путь.

И одно поле проехали — ничего, и другое — благополучно, а третье попалось да как на грех кочковатое, возьми да и растряси его, а оно во всю свою длину длинную и вытянулось.

— Эй, — кричит Табунный, — отстегните пристяжных да заезжайте вперед, больно мошкара всю головку заела.

Что тут делать, отстегнули, заехали, глядь, а головку — какая мошкара! — двенадцать волков вот как теребят.

Бросились на волков, отогнали, да слава Богу, уж столица рукой подать.

Народу высыпало видимо-невидимо, завидели молодца, все диву дались.

А Табунный не-весть-чем как размахнется, да прямо в пепельную гору — в Лукин песок весь с головкой и въехал.

Тут кто с чем: кто с топором, кто со скребком — тянули, тянули, насилу из горы его вытащили.

Заструнили струны, зазвенели колокольчики, ударили во все колокола да скорее за свадьбу.

Царь Додон на радостях приказал у свинки-золотой-щетинки решетку разломать, чтобы все свинку трогали, а Луке одноглазому, осыпав его с головы до ног золотом, два глаза вроде человечьих вставить велел; птице-колпалице крылья подрезали, чтобы не было птице соблазна на человечину зариться; оленя златогривого к высокому столбу привязали, чтобы на виду был олень, а червей, если остался еще хоть один червяк, всех повелел помиловать.

И задал Додон пир на весь мир.

И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало.


1907 г.

Что есть табак. Гоносиева повесть*

Многие суть басни о табаке на соблазн людям написаны. Говорят тако: произрастает он из червоточного трупа блудницы, другие же на Иродиаду валят, будто из ее костей ветренных, а третьи совсем несуразное порют, подсовывая корень табачного зелья Арию заушенному, его внутренностям — потрохам смердящим.

И все сие ложно.

Повесть, которую я расскажу вам, любимые мои, поведал мне некий древний старец Гоносий, до полвека лет недвижно и в гробном молчании простоявший дни свои в тесном и скорбном месте у гроба Господня.

Вот что рассказал мне древний старец Гоносий.

* * *

Некогда на Судимой горе на самой плеши стоял старый-престарый монастырь. И многое множество монахов и чернецов спасалось на Судимой горе. Были такие старцы, что даже самих себя по имени не знали и, кроме молитвы, ничего не помнили и ни крошки в рот не брали: ни хлеба, ни смоквы, ни финика; и никакого питья не ведали, даже квасу не пили, а питались лишь от благоухания своего, играючи с небесными птицами, зверями и зайцами.

Не раз нападали разбойники и осаждали монастырь, но молитвами честных отцов бывали отбиты, понося урон и в людях и добычею.

Пречудные чудеса творились на плеши и знамения объявлялись разные.

Забирались на плешь шестоноги со Львовыми головами и девки с рыбьим хвостом, то подвернется который с шестью собачьими мордами на теле, выстоит всю службу и, благословясь, вместе с богомольцами восвояси уйдет, то под билом медвежонок с человечьим лицом привязан к вервию спит. А то раз закинули сети, а в сетях вместо рыбы чудо морское: голова, лоб, глаза и брови человечьи, уши тигровы, усы кошачьи, борода козья, рот львовый и на боку жабра, а вместо зубов костяной обод. Окрестили чудо морское, — при монастыре оставили: ело оно хлеб да молоко, хорошо ело, не жаловалось, а на двор никогда не ходило.

Из-за моря показывалась Гарпия змеехвостая, выползала Медуза мордастоногая, пел Сирин — птица райская и Алконост — птица павлинопышная, утешая святых отшельников гласом своим сладкопесневым.

Залетали и другие птицы красноличные, имущие по паре воловьих рогов и естество женское; под благовидным предлогом потоптавшись, несли яички пестрые.

Всякий день и час открывались нетленные мощи, раки коих точили исцеление и недуг врачевали, выходило угодников видимо-невидимо во славу Господа.

И стекалось на гору богомольцев и странников — про-ткнуться некуда, и такое бывало скопление, хоть топор повесь; захожие дровосеки так свои топоры и вешали, чтобы не пропало.

Лай, рев, крик, мурлыканье, — куроклик, мышеписк, ухозвон, окомиг, — хоть тебе что, угомону не взять!

Огорчало нестроение, печалило: придумывал преподобный отец игумен, придумывал, а поделать ничего не могли, сами старцы безымянные посоветывать ничего не могли.

И все шло по стару, как стало.

* * *

Был в монастыре один песоподобный монах Саврасий, втерся он в монастырь неведомо откуда, неведомо что сотворив в миру. Ходили слухи, что от юности своей жил он у одного царя за разбоем и много пролил русской крови, но рука из облака вышла ему и повела его на славную плешь в преславный монастырь.

Так, ни кожи, ни рожи, высокий и постный, одна челюсть большая, другая поменьше, а нос громадный до невозможности.

И как пришел он в монастырь смирный и незадирчивый и все мощи лобызает, потом могилы копать примется для новопреставленных и все черные работы исполнять, какие в труд человеку кажутся.

Так прожил он многие лета в молчании и борении, впоследствии же времени с благословения игумена заюродствовал, и ни единой твари откровения не было, что под видом смиренника поселился в монастыре сам Диавол.

Бывало, как станет припекать солнышко, выйдет Саврасий на огород, совлечет с себя вретище, ляжет где в грядку, этими самыми своими частями прямо на припеке, и лежит. Поналетят мухи, сядут ему на них и почнут ходить, и взад и вперед, жужжа, ходят, сладостных соков напиваются — уливы блудной. И ходят и поедают эту уливу невозбранно вплоть до вечерен.

Вскоре и вся братия, зря Саврасиево действо, поддалась примеру да по обедне всем собором прямо на огород да, обнажив эти части, на грядки ложится и лежит, привлекая и питая мух дерзких.

И стала через этого Саврасия такая тишь да благодать по всей плеши горной, только и слышно, что муха.

Она проворная и ловкая водилась в монастыре с немалым избытком и вдоволь: лапки юркие, щекотные — шевелят, забирают — все жилки переберет, не насытишься, — юлы какие-то неподобные, щекоча и томя истомами.

Не нахвалится игумен, не нарадуется, глядючи на братию. И не раз, умиляясь, совлекал преподобный с себя свой белый хитон, примащивался, как поудобнее, и предавался мухам съедению.

Еще больше скоплялось богомольцев и странников, поучались подвигу, и немало мирян обратилось в те времена в подвижников.

Но вот прошло красное лето, пришла зима, установился санный путь, пришлось братии покинуть огороды.

И заскучала вся плешь, напал извод и тошнота великая.

В келии у Саврасия стояла печурка, на этой печурке сидели кишки и желудки да, свесив ножки, лапша висела, тут разводил Саврасий мравиев.

Этими мравиями он и пользовал плешь от тошноты и извода великого.

Всякий день брал Саврасий сосуд глиняный — добрые хозяйки соленый и отварный гриб в таких сосудах с пользой сохраняют — и отпускал таковой на каждого брата с двунадесятью мравиями.

А вся братия, сидя по келиям в тишине и молчании, вынимала эти самые свои части и, положа все в сосуд целиком к мравиям, предавалась воле Божией — их насыщению.

И омраченные дивились все диву невиданному, благодарили Господа за ниспослание брата верного и любовного, — ангела-хранителя во образе Саврасия.

* * *

Спасалось в монастыре два инока — два горбатых старца: одного звали Нюх, а другого Дух, оба неразлучные неотлучно пребывали у мощей нетленных.

Горбатые, скорбные, мучимые мышью: по мыши от рождения у каждого старца сидело в ухе и зло сосало мозг; и для облегчения пили многострадальные воду из кальной лужи, ею только и держались.

Этим-то старцам велел игумен, опутанный сетями вражьими, сочинить заживо Саврасию акафист.

Размышляя как-то о сочинении, вышли старцы поразмяться, забрели в лесок и шли так по лесу, радуясь и похрустывая снежком, вперяя очи в небесные высоты. И видят, выходит им навстречу из оврага мужик, а голова у мужика не мужикова, а птичья. Ахнули тут старцы, окрестились да с помощью Божией, запустив аркан, арканом мужика и поймали. Тотчас благополучно отвели в монастырь, там поместили в келию к чуду морскому, которое в ту пору разными рукоделиями занималось и вело себя прилично.

Тут взялись скорбные пытать мужика: осмотрели тщательно, какого он есть пола, и найдя, что ни того, ни другого, добивались имя его, но птичья голова ничего не отвечала. И подрезывали старцы тело его острыми ножичками, и подваривали пятки его в смоле, воске, олове, но птичья голова ничего не отвечала.

Не добившись толка, вознамерились богоугодные привести чудо лесное ко святому крещению. Обуреваемые же сомнением, решили наперед испытать: не бесовский ли оно подкидыш?

Кормили его мертвечиной — иного не ело.

Нюх был горбатее Духа, а потому, как более видному, предстояло ему совершить это испытание.

И вот на Пущенье, заговляясь блином и варениками, от последнего вареника заложил Нюх себе сыр за щеку и, предавшись сну, не глотая, проспал с ним до утра понедельника пущеной недели. В понедельник вынул сыр из-за щеки, благословясь, положил его под мышку и неприкосновенно носил до Великого Четверга — Страстей Господних.

Когда ударили к Страстям и погнал Дух мужика с птичьей головой в храм Божий, Нюх следом за ними, не пивши, не евши, к мощам на свое место.

Возжгли свечи страстные, вышел игумен двенадцать евангелиев читать, тут Нюх тихонько сыр из-под мышки вынул.

И что же он видит?

Все вверх дном, пакость на пакости, — глазу не верит.

Заголя зад, скачет округ аналоя преподобный игумен, да на сопели ладно и лепно наигрывает, так ладно и лепно, и вся братия, все богомольцы, странники, калеки, убогие, сухие, слепцы, хромцы, расслабленные, безногие скачут и пляшут с трещанием, прыткостью, — и взвизгивают, орут во всю глотку, гогочут, притопывают, причичикивают, — пошевеливают плечом, идут вприсядку — туда ногу, сюда ногу — такого откалывают, ничем не остановить.

И лают — собачьи морды строят, и мяукают — кошачьи морды строят; трясут бедрами, вихляют хребтом, кивают головой: прыгом, в пыху блудят — не выговоришь, таким блудом, таким смесением — не перечислишь.

А из царских врат, подъятый на воздух, Саврасий с красным цветком в руке, бросает в иноков красные цветы, распаляет храм жаром сатанинским.

И сам Нюх, не совладав с собой, бросил четверговую свечку, да, подобрав рясу, коленце за коленцем пошел выкидывать.

* * *

Очнулся старец на третий только день Пасхи в ночь в своей убогой келии и хочет молитву выговорить, а язык не повинуется — прилип к гортани: ни кипятком, ни клещами, ничем не отдерешь.

Много старался Дух, много положил сил, но и Дух не помог, только десну разворотил, да в ухе мышь спугнул, так что и свету не взвидел старец.

И стал с тех пор каждую полночь Саврасий к нему в келию таскаться, и говорил:

— Нюх, отдай мой сыр!

Так мучил, так томил, и рад бы Нюх отдать ему сыр, лишь бы отвязаться от Диавола, да не помнит уж, куда в затмении сыр запрятал, а может быть, и съел? помнит, будто ел что-то в плясании и блуде мерзкое, — а может быть, под языком прилипши? — и ничем не зацепишь.

Саврасий тянул свое:

— Нюх, отдай мой сыр!

И плакал старец слезами горькими, созывал братию и игумена; приходила братия, приходил игумен, — показывал Нюх знаками пляс, блуд, смесение и непотребства, какие видел и испытал на собственной шкуре за Страстями Господними — в Великий Четверг.

Покивала братия головами, соболезновал игумен, — думали: совсем брат рехнулся!

И плакал старец слезами горькими и, не видя себе ниоткуда помощи, опечаленный непониманием, вострил глаз, зорко следил за Саврасием.

На Русалочий Великдень в четверг на Зеленой неделе с раннего утра, помня о смертном часе, забрался Нюх с этими целями в кустик у келий Саврасия и, выставив горб наружу, будто сук, ждал невидимый нечистой полночи.

И с полночи ночь всю слышал, как что-то подходило к окну Саврасиеву и пело, подходило и пело. Но выглянуть из-за кустика не решался старец и, как ни разбирало любопытство, не посмотрел, боялся: не вытек бы глаз на беду и не попортить бы себе член какой нужный.

Только на заре вылез блаженный из-за своего кустика, огляделся да, осенив себя крестным знамением, прямо к окну след смотреть, а след и не разберешь: не то козий, не то медвежий, и козий и медвежий разом, — носом понюхал: песий, а опекиши лепешечками — заячьи.

Одному Господу известно, что все это значило

* * *

На плеши мирно и тихо текла жизнь.

Возлежала братия на огородах с мухами и распинала плоть свою, долбя в томлении частями своими этими сочные огородные тыквы, иные в лес уходили — зеленый частым гребнем стоял лес, заманивал иноков прохладой, муравьиными кочками и грибом пухлым, а иные на реку шли — широкая, кишмя киша рыбами, полотенцем растянулась голубая река, — там ловили рыб и пользовались для этого дела живыми их мохнатыми жабрами.

Одно чудо морское да мужик с птичьей головой не занимались.

И Нюх, будучи плотию встанлив и разжигаясь телесною похотью, но хотя претерпеть, знаками просил их и слезно молил привязывать его крепко за ногу, не пускать на огороды, в лес, на реку.

Но ни чудо морское, ни чудо лесное ничего этого не понимали, хоть и были не по уму понятливы: лесное за службой ставило свечки, а морское с кружкой ходило.

Готовил старец мужика с птичьей головой ко святому крещению, уповая на Господа: вразумит Господь мужика, и ему ослабу подаст, помогу в борении.

На Петров же день, в день крещения чуда лесного, приключилось ни весть что.

Поссорившись из-за каких-то пустяков, Лесное мякнуло Морское в рыло, а Морское по плеши Лесное огрело и полезли в драку; разъярились да по мордасам, так колотились, так колошматились, такую лупцовку задавали: да за волосы, да за бороду, да за виски, да в ухо, да в ус, в бок — и на глазах всей братии и богомольцев вдруг, наскочив, пожрали друг друга без всякого остатка, так что ничего, ни перышка, ни косточки, ни этакого самого паршивого ноготка — чисто, будто никогда их и не было, ни чуда морского, ни чуда лесного.

И дивился народ и вся братия, не разумея сего знамения.

Саврасий между тем поучал. Говорил слово вещее через великую свою трость, сквозь нее, шепотом в самое ухо, потому что горлатый был и начинал если петь голосом, уши вяли и до скончания века обременялись глухотой неизлечимою.

Липла к нему вся братия, ходили стаями, ища наущения и просили послушания, были рады все исполнить, чего ни захотел бы этот Саврасий.

Когда в постный день с постной пищи нападала на всю плешь икота, и икала братия, ни петь, ни читать слова Божия не могли, шли к Саврасию, и Саврасий тростью своей великой прогонял икоту: выходила она исчадием ада за ворота, сажалась на вратаря Федота, с Федота пересаживалась на Якова, стоящего на сторожбе, а с Якова под гору — в море.

Днями и ночами трудился горбатый старец Дух: написав Саврасиев акафист, за канон ему принимался.

И болел скорбный Нюх, убиваясь нещадно: Саврасий, как тень за ним.

— Нюх, отдай мой сыр!

* * *

Случилось тем временем, в своих путешествиях по Вознесении Господнем проезжала Царица Небесная с апостолами и праведными женами теми местами, и вздумалось Богородице монастырь посмотреть и сладкого пения послушать.

Слава о монастыре и об иноках и о Саврасий и о всех чудесах плеши горной достигла не только Москвы, но и дальних стран персидской и индейской до самых лук морских.

И вот посылает Она с корабля сказать игумену, что хочет быть на Успеньев день в обители, прослушать всенощную и обедню, к честным мощам и чудотворным иконам приложиться.

Суматоха поднялась на горе неслыханная и такая спешка пошла: все подновляли и подчищали; что ненужное, прямо в печке жгли.

Старец Дух из сил выбился, работал, как вол, местные иконы начищая, да вытрусив за время запыленные пелень расстилал их как следует.

Не меньше и Нюх прыти пускал: не спуская глаз с Саврасия, вострил свое око недремное.

И от нетерпения на месте никто усидеть не мог, хотелось всем посмотреть Богородицу: такая ли Она, как на иконах пишется, или не такая?

К вечеру собралась вся братия, соборне сошла с горы к морю, приняла с корабля под руки Богородицу и, подивясь лику ее, с крестным ходом и пением повела на плешь прямо в храм.

Служба длилась долгая, старалась братия, из кожи лезла, чтобы лицом не ударить в грязь и не охаиться.

После всенощной, около полуночи, когда Богородица удалилась в покои свои и на молитву стала, приступили праведные жены к игумену, прося указать им баню, где бы могли они с дороги хорошенько выпариться и белыми на обедню стать.

И указал игумен женам праведным просторное помещение и светлое — лучшую баню: на всех хватит.

Услышал об этом Саврасий да, не сказываясь никому, подвязывает себе свои непоказанные места к заду и так вроде старой бабушки идет прямо в баню и там, как есть, управляется: и пар поддает, и кладет жен праведных на скамейки, и растирает их и разминает, и за ноги встряхивает, и парит веником и живот всем правит.

Ходили апостолы от Богородицы в баню понаведаться не надо ли квасу прислать и хорош ли пар, но по скромности своей и чистоты ради входили только в предбанник, толклись — не окликали, и назад возвращались, говоря Богородице:

— Слышим голоса радостные и райское присноблаженство.

И до самой обедни правил животы Саврасий женам праведным всеми манерами и со всякими подходами и подходцами, а отпустил их, только когда зазвонили; они же умиленные вышли из нощного своего мытарства и прелести и, убрав Богородицу, отошли с ней в храм Божий.

* * *

Давно уже замечал старец Нюх, что на божественной службе при начале Херувимской Саврасий скрывается. На этот раз, запечатлев крестным знамением все входы и выходы церкви, ждал старец, что будет.

И вот, когда запели Херувимскую и Царица Небесная, прикрываясь покровом своим, просияла вся светом неизреченным и, как столп пламенный, блистая искрами, подпевать начала всепетым гласом своим, пожелал Саврасий, не терпя взоров Пречистой, выйти из церкви, но, увидев выходы, запечатленные крестом, полез к окнам, а окна — окрещены, поспешил наверх к куполу, а на куполе тоже крест. И, не видя себе никакого спасения, простер свои лапы и низвергнулся, — и надо же тому быть, подвернулся на грех Нюх, — шлепнулся Окаянный да прямо мякинным своим брюхом на скорбного старца, так что и сам и старец вдребезги.

И пролилось нечто дегтем, — ни рожек, ни ножек, единственно одни уды в этом дегтю среди церкви плавают, и такие огромные, на удивление.

Смятение и плач наполнили храм, и конца возрыданию не было. Утешила Богородица — заступница рода христианского — сама встала прерванную службу служить.

По окончании обедни, когда все ко кресту приложились и молебен с акафистом Успению сотворили, велел игумен тотчас взять деготь и камень, куда упал Диавол, вынести все и бросить в глубокий овраг.

Так и сделали.

Уды же не решались трогать, потому что не могли сказать, чьи они и кому принадлежат: Диаволу ли Саврасию, либо горбатому старцу Нюху?

Дух клялся перед мощами, что они Нюховы, и для верности клятвы показывал родинку у ствола расширения, но одна из соблазненных праведных жен, осквернившая в ту ночь девство свое и несытно и неудержанно творившая блуд в бане, клялась Богородице, что они Саврасиевы и родинка Саврасиева, хорошо упомнила.

Огорченная сим происшествием, предвидя великие испытания Божий, благословила Богородица благословением своего милосердного сердца всех иноков и клир, осенила храм и кельи все и со апостолами и праведными женами, спустившись с горы, села на корабль и отплыла во славе своей во Иерусалим к дому Лазаря болящего, которого Господь воскресил под Вербное Воскресение.

* * *

По отбытии Богородицы, наложив на себя трехдневный пост, взялась братия за уды и возилась с ними смятенная, веруя Духу, что они Нюховы.

Омыла умершие, облекла в новые одежды, сложила во гроб и с пением, свечами и кадилом, отпев и отдав последнее целование, погребла их на святом месте лицом на восток солнца.

Справив кутью, предалась братия подвигу, умерщвляя плоть свою и служа неусыпно панихиды над могилою.

Так лежали бренные останки в сырой земле всю зиму до весны.

Неисчислимые бедствия посетили плешь за трудную зиму; голод и мор унесли в могилу многих угодных старцев, и некому было умолить Господа оградить обитель от нашествия врагов и супостатов.

Лютые василиски точили змеиным своим хоботом стены монастырские и не давали сна свистом своим. И враг сильный нападал и опустошал гору: приходили люди немые и бледные и люди ропатые, травоядцы, и люди — десяти сажен высота их, и люди — в волосах рты их и очи, и люди — вверх рты их, со слонами, древодорами, верблюдами и крокодилами.

С терпением выносила братия напасти и беды, видя перст Божий, наказующий за грехи и падение.

Но и тут Диавол, готовый пакостить во все времена, не оставлял в покое обитель, длил свои искушения.

По весне зацвела могила цветом невиданным, и такое пошло благовоние по всей плеши горной: многие брали листы и, просушив их, воскуривали во утешение, многие толкли цвет в ступах и нюхали, и многие уносили корень и семена в страны дальние, сохраняя и распространяя, как драгоценный дар Господа.

И собралась уж братия мощи открывать, приготовила богатую каменную раку, день назначила, как вдруг явился игумену Ангел Господень, и все разъяснилось, как возможно лучше.

Повелел Ангел разрыть могилу, вон взашей выбросить уды, а цвет изничтожить без всякого похлебства, да не осквернится дом Божий.

Открыл Господь глаза праведным, отогнал искушение.

Проросшие уды объявились не Нюховы, а как неложно свидетельствовала праведная жена, Саврасиевы — его Диаволовы, всего одна родинка принадлежала Нюху, да и та нетленная невидимо перенесена была в другое место тотчас по погребении; цвет невиданный — табак, благовоние — дым табачный.

И устрашилась братия и все богомольцы, странники, калики, убогие, сухие, слепцы, хромцы, расслабленные, безногие и, не помня себя, с остервенением, ревнуя о Господе, напустились тут на могилу: могилу разрыли, уды пожгли, но как ни изводили цвет и ни вытравляли корень, не изводился цвет и не вытравлялся корень, — где, в другом месте, и покажется зловонный и цветет и распускает благовоние.

И пошел с тех пор табак от востока до запада, смердя рты, одевая зубы смолой, разводя грех и соблазн, творя дело Диавола, как первый друг и пособник начинании диавольских всем грехам пастух.


1906 г.

Примечания

Разные народы по-разному толкуют происхождение табака: у русских он произрастает из трупа блудницы, у румын — из тела Диавола, повесившегося от несчастной любви, у малороссов — из трупа Иродиады, а у сербов — из внутренностей Ария. <После двоеточия неточная цитата из кн.: Веселовский А. Н. Разыскания в области русского духовного стиха. СПб., 1883. С. 86 (разд. VI. Духовные сюжеты в литературе и народной поэзии румын. Приложения; Сб. ОРЯиС Имп. Академии наук. Т. XXXII. № 4)>.

Известие о рождении шестоногов с львиной головой и девок с рыбьим хвостом записано в летописи у Нестора.

В хронографе Иогана Вольфганга — Lectionum memorabil-ium tomus primus et secundus 1600 — рассказывается о рождении в Бельгии в 1544 году ребенка с змеиным хвостом, с лапами вместо ног и шестью собачьими мордами на теле. В том же хронографе рассказывается о рождении в 1494 году поросенка с человечьим лицом и медвежонка с человечьей головой.

Одно такое чудо морское поймано было в Гишпании в 1739 г<оду>, коего изображение сохраняется. См. Д. А. Ровинский: «Русские народные картинки». <Ровинский Д. А. Русские народные картинки. СПб., 1881. Т. И. С. 56; № 309>.

Гарпия — чудовище, имеющее 10 футов в длину, лицо, подобное человеческому, широкий рот, два воловьи<х> рога, ослиные уши и долгую гриву, подобную львиной; две титьки, похожие на женские, и крылья летучей мыши. Она ползает на двух толстых и коротких лапах, вооруженных пятью когтями, у ней два хвоста, из которых один подобен змеиному и кажется приспособлен для ловления добычи, а другой имеет небольшое копьецо.

Райская птица Сирин — «Птица райская Сирин, глас ея в пении зело силен; на востоце в раю пребывает, непрестанно пение красно воспевает; праведным будущую радость возвещает, — которую Бог святым своим обещает. Временем вылетает и на землю к нам, сладкопесниво поет, якоже и там всяк человек во плоти живя не может слышати песни ея; аще и услышит — то себя забывает и, слушая пение, так умирает».

В хронографах о птице Сирине находится сказание, что «в царство Маврикиево солнцу возсиявшу, в явившаяся реце Нисге два животна человекообразна, до пупа муж и жена, а от пупа птица. Муж красен персми и власы над — чермен; жене же лице и власы чермны: имяху ж оба сосца без влас; их наричут сладкопеснивне сирины. Слышав же сих человек песни, аще не перестают поюще, весь пленяется мыслию и, вслед шествуя, умираше. И до девятаго часа эпарх и все людие зряще чудяхуся; и паки в реку внидаша». — См. И. Забелин «Быт русских царей». <3абелин И. Е. Домашний быт русского народа в XVI–XVII столетиях. М., 1869. Т. I: Домашний быт русских царей; Т. II: Домашний быт русских цариц>.

Птица Сирин изображена на наружной стене церкви Воскресения на Дебре в Костроме. Птицы Сирины были написаны на столах в хоромах царя Алексея Михайловича. <3абелин И. Е. Указ. соч.>.

Райская птица Алконост — «близ рая пребывает, некогда и на Ефрате реке бывает. Егда же в пении глас испущает, тогда и самое себя не ощущает. А кто в близости ея будет, тот все в мире сем забудет; тогда ум от него отходит и душа его из тела выходит; таковыми песнями святых утишает и будущую им радость возвещает, многая благая тем сказует, то и в яве указует».

Один такой «Мужик с птичьей головой» был пойман в Гишпании в лесу в 1721 году и окрещен в католическую веру. Сохраняется его изображение. См. Д. А. Ровинский «Русские народные картинки». <РовинскийД. А. Указ. соч. С. 55; № 308>.

Лущенье — Прощеное Воскресенье.

Пущёная неделя — первая неделя Великого поста. Если где заведется ведьма или ведьмак и который из них свои дела обделывать начнет шито-крыто, в таких случаях самым верным способом для уличения пользуйся пущёным сыром и увидишь саму нечисть — сама она после к тебе придет свой сыр просить.

Сопель, сопелка, сиповка — деревянная дудка, она издает сиповатые звуки — сопит.

Зеленая неделя — русальная, клечальная, семицкая — неделя перед Троицей.

Василиски — змеи, «лицо у них девическое, по пуп человек, а от пупа у них хобот змиев, крылати, а зовомы василиски». См. Попов. Сборник славянских и русских сочинений и статей, внесенных в хронографы. М., 1869. <Неточная цитата из кн.: Книга глаголемая Козмография, сложена от древних философов, переведена с Римского языка // Изборник славянских и русских сочинений и статей, внесенных в хронографы русской редакции. Собрал и издал Андрей Попов. (Приложение к Обзору Хронографов русской редакции). М., 1869. С. 470>.

Из послания царя Ивана Индейского Греческому Императору Мануилу: «Есть у меня, — пишет он, — в одной стране живут люди немые, а в другой люди рогатые (ропатые), а иные люди травоядцы, а иные люди десяти сажен высота их; а иные люди половина человека, а другая пса, а иные люди шесть рук имеют; а иные люди в волосах рты их, очи; а иные люди вверх рты их. Есть у меня люди бледные: един ударитца в полк на 1000 человек; да и родятся в моем царстве звери слоны, древодоры (драмадаре); водятся у нас велбуды и коркодилы звери лютые и киторасы звери: головы человечьи, власы женския и зверки скамалдры, которы во огне скачют, а не згорают, а на что оне прогневаются, на человека или на древо, помочится по сердцу и згорит от мочи его тотчас. Есть у меня птица, имя ей нагавин, свивает гнездо на пятнадцати древесах. Есть у меня птица чарафит…» Н. С. Тихонравов. Летописи литерат. т. II. отд. III. <Неточная цитата с интерполяцией в текст рукописи XVII века примечаний Тихонравова из кн.: Сказание о индейском царстве // Летописи русской литературы и древности, издаваемые Николаем Тихонравовым. М., 1859. Т. II. Отд. III. С. 100–101>.

Царь Михаил Феодорович указом 1634 года под страхом смертной казни воспретил курение табаку.

По уложению царя Алексея Михайловича в<е>лено курильщиков наказывать кнутом, рвать им ноздри и резать носы.

А нынче и курица курит.

Чудесный урожай*

Богатый крестьянин Архип Семенов жил в одном селе с бедняком Осипом Ивановым. Полосы у них были рядом. И когда они сеяли рожь и сошлись на конце полосы, подошел старичок странник, похожий на помершего прошлой весной попа Савелия и, обратясь к Осипу, спросил:

— Что сеешь, крещёный?

— Рожь, добрый человек, — ответил Осип.

И странник, благословив поле широким крестом, сказал:

— Уроди Бог рожь.

И обратясь к Архипу, когда тот поворачивал, спросил:

— Что сеешь, крещёный?

— Что сею, то и сею, — недовольно ответил Архип, — колки сею.

— Уроди Бог колки, — сказал старичок, благословляя широким крестом Архипово поле.

Зазеленела зеленя у Осипа, поднялась высока рожь — не налюбуется. А у Архипа поле гладкое да голое, что попова ладонь, а на голи Бог знает что: такой выскочит толстый стебелек, разовьется да под шляпку, ну, и стоит, как гриб боровик.

Тяжко стало Архипу и не то, что пропала рожь, а срам велик: дома дочки-невесты плачут, выйти на улицу боятся, а соседи подтрунивают.

— Что, мол, Семеныч, что за пшеница на поле у тебя такая выросла?

А другой и без обиняков ляпнет, не слушал был.

* * *

Приехал на село цыган Гамга, коновал, Архип к нему. Осмотрел цыган поле, инда крякнул, а помочь ничему не может.

— А иди ты, — говорит, — в монастырь и спроси у отцов, как тебе горе избыть.

С тем и уехал.

Собрался Архип на богомолье.

И где по дороге какая церковка попадалась или часовня, везде молебны служил и свечки ставил: уж больно срам-то его одолел. А как вошел в монастырь и видит, на стене старичок написан, поджилки и затряслись: узнал странника, да уж поздно.

Отстоял Архип обедню, а после обедни с богомольцами к затворнику. Стал у окошечка, дожидается, когда затворник выглянет и все пойдут подходить, кто за благословением, кто с бедою.

Выглянул затворник, дошел черед до Архипа, Архип все ему про свое поле, и как сеял и что потом вышло.

— Батюшка, помоги, от сраму деваться некуда.

А старец даже ногами затопал.

— Поди ты, — говорит, — прочь окаянный и с колком своим. Не в святой обители тебе место, ступай к жиду поганому.

Поклонился Архип и пошел.

И думает себе:

«К какому это жиду велит старец идти?»

А жил на селе беднеющий портной Соломон.

«Должно, что к Соломону!» — решил Архип да, не заходя домой, прямо к Соломону.

И Соломону про свое поле — да чего и рассказывать: у всех на глазах поле-то, разве что слепой не увидит!

— Эка беда, — сказал Соломон, — твое горе не горе, а клад: возьми серп, полей росной водой, подковырни какой поспелее, да и неси домой, а потом в сахарную бумагу его, да перевяжи и вези продавать. Да продавай-то не сразу: сто рублей за колок, да сто рублей за секрет. А секрет вот какой: скажешь, ну! — пойдет работать, скажешь: тпру! — отпадет.

Поблагодарил Архип Соломона, посулил с каждой сотни рубль и довольный вернулся домой.

* * *

Не узнать Архипа; или в уме помутился? Ему колком тычут, а он, знай, в бороду посмеивается. Или чего задумал?

Рано поутру вышел Архип, благословясь, и пошел с серпом в свое голое поле. Росной водой помочил он серп, подковырнул позрелее — целую полосу нажал и домой. А на другой день нагрузил телегу и с товаром в город.

— Стержень! Кому надо стержень? — скрипит телега, покрикивает Архип.

А сидела у окна молодая вдова, уперлась локтем в подоконник: тесно ей в комнатах, сна забыть не может. И слышит: телега, купец с товаром. Очнулась, крикнула Пашу:

— Поди, узнай, что такое?

В скуке, известно, чему не рад, — на каждый клик встрепенешься.

Вернулась Паша, а сказать не может, только фырчит в передник.

— Да ты с ума сошла! Позови сюда мужика, сама посмотрю.

— Стержень! Кому надо стержень? — тянет за окном Архип.

Побежала Паша и уж не одна вернулась.

— Да что это такое? Давай сюда!

— Стержень, барыня, стержень! — заладил свое Архип.

А как развернула Палагея Петровна сверток, так и заалелась и скорее его в сторону.

— Сколько стоит?

— Сто рублей.

— На бери.

И сейчас же денежки на стол.

И не успел Архип из дверей выйти, а рука уж сама к свертку, развернула Палагея Петровна, вынула, а он ровно пробка, — нечего с ним.

— Паша, — кричит, — Паша, беги, догоняй мужика, скажи, чтоб вернулся.

А Архип знает, шажком едет. И вернула его Паша.

— Секрет сказать? — подмигнул Архип, — можно: сто рублей.

А скажи он двести, все и двести дала бы.

Положила Палагея Петровна покупку в комод и до ночи сколько раз не утерпит, вынет, развернет, посмотрит, а как ночь пришла, не надо и сна.

А наутро и весела и не кричит на Пашу и окно забыла. Да и что ей: сны не снятся.

И пошли дни — разлюли, не вдовьи.

* * *

Собралась как-то Палагея Петровна за город к родственнице-генеральше.

Все ей были очень рады, а больше всех сам хозяин: взглянет на Палагею Петровну и точно весь взмокнет.

А Палагея Петровна, как обед кончился, домой.

Ну, ее удерживают, чтобы переночевала — и погодой прельщают и деревенским воздухом! — а она и слышать не хочет. А, наконец, и призналась, что забыла дома одну вещь и без нее заснуть не может.

— Эка, о чем горевать! — обрадовался хозяин, — да я сейчас отряжу Тишку: Тишка живой рукой слетает, накажите только, что доставить.

Палагея Петровна согласилась.

И не прошло и минуты, поскакал Тишка из усадьбы в город за вещью. И благополучно доехал, получил сверток от Паши, сунул его в задний карман и, немедля, назад.

Выехал на большую дорогу — ехать свободно. — Ну! — крикнул Тишка.

И пропал: как выскочит из кармана-то да как вдвинет и пошел и пошел —

Тишка понять ничего не может, холодный пот прошиб, нахлестывает, скачет, а это зудит и зудит, и чем больше поднукивает Тишка, тем пуще.

Шляпа так над головой и поднялась — на волосяном дыбе.

И уж не помнит, как и доскакал.

— Тпру! — крикнул несчастный и вдруг освобожденный хлопнулся наземь весь в холодном поту и уж раскорякой едва вошел на крыльцо.

* * *

До поздней ночи сидели на балконе.

Вечер был прекрасный, гостья необыкновенно оживлена — она была так рада, что ее неразлучный сверток с нею! — и оживление ее сводило с ума хозяина.

Он почему-то все принимал к себе и так уверился, что когда в доме все затихло, он тихонько прокрался в комнату к Палагее Петровне.

Лунная ночь была, лунный свет кружил голову и застил глаза, — генерал, пробираясь по комнате, задел за стул.

— Ну! — пробормотал он с досадой. И пропал, как Тишка.

Сверток упал на пол, развернулся и что-то впилось в генерала.

Бедняга, ничего не понимая, со страха стал на колени, а оно не отпускает. Лег на ковер — не легче. Или это ему снится? Потрогал сзади: нет, живое. И нет избавления.

Теряя всякое терпение, шмыгнул на балкон, с балкона в сад.

— Ну! ну! — кряхтел он, ничего не соображая. И обессилев, растянулся ничком на дорожке.

А наутро нашли в саду генерала: скончался! — а это глазам не верят — это, как перо, торчит сзади.

Диву дались, пробовали тащить, да оно, как загнутый гвоздь, ни клещами, ничем не возьмешь.

Да так и похоронили. И много было слез, но больше всех убивалась Палагея Петровна.


1912 г.

Султанский финик*

В одном шумном сирийском городке жил бедный купец Али-Гассан. Торговлю получил он по наследству от отца, но душа его вовсе не лежала к прилавку, и его можно было провести, как угодно, и выманить, что хочешь. И все его дело шло так, что не только не приносило прибыли, а часто просто в убыток.

Али-Гассан сидел в своей лавке, занятый одной своей мечтою.

Странная это была мечта! Ему непременно хотелось жениться, но так, чтобы жен у него было столько, сколько дней в году, и даже больше, а он только этим бы и занимался.

Торговал он финиками.

Финики всевозможных сортов разложены были в цветных коробках, да и так лежали на лотке, и другой бы на его месте, ну, как его отец, нашел бы чем заняться, распоряжаясь таким живым янтарем, а ему, что финики, что ломаное железо, торговля его соседа.

Озорники, подсмеиваясь над ним, говаривали, что его собственный турецкий финик для него дороже всех фиников земных и небесных.

И были правы: все, ведь, мысли его были собраны на одном этом.

И если в лавке, где его отвлекали покупатели, он ухитрялся, занятый собой, просто не отзываться на оклик, вы представляете его у себя в комнатенке вечерами, где он оставался сам-друг до утра.

Он усаживался в уголок, курил и весь отдавался своей мечте и, случись пожар, он не заметил бы, да так и сгорел бы: в его мечте было самое острейшее желание, полыхавшее пуще всякого пожара.

И однажды, заперев свою лавку, сидел он так с своей мечтою, весь окутанный дымом, и вдруг точно от удара он сразу очнулся и увидел, как из дыма выступило крылатое лицо Гения и крылья, вьюнее дыма, вьюнились от стены к стене.

— Али-Гассан, — сказал Гений, — проси что хочешь: первые твои три желания будут исполнены.

Али-Гассан не заставил себя ждать.

— Хочу быть, — сказал он и по своей застенчивости показал знаком, — турецкого султана.

— Хорошо, — ответил Гений, — еще что?

— И чтобы никогда не опускаться.

— Ладно.

— А больше мне пока ничего не надо.

И не успел Али-Гассан затянуться, как желание его осуществилось.

* * *

Султан Фируз, славившийся в молодости своей любовной неутомимостью, с возрастом, когда обыкновенному человеку еще только наступала самая пора, должен был лишиться прекраснейшего из удовольствий. Желания у него еще бывали по воспоминаниям, но на большее он ни на что не годился.

Все, что можно было сделать, все было сделано искуснейшими сирийскими врачами, и султан, потеряв всякую надежду, понемногу свыкался с мыслью о своей негодности.

В тот вечер было назначено заседание Совета.

Султан по обыкновению бесстрастно решал дела и вдруг почувствовал такую полноту и крепость, от которой занимался дух, горели глаза и на побледневшем лице, как роза, расцвела улыбка.

Не веря себе, султан прервал заседание и поспешно вышел.

К великому удивлению приближенных он направился прямо в гарем, изнывавший и отчаявшийся увидеть бодрым своего государя. Скрывая улыбку, всякий глазами показывал и сожаление и насмешку, а один из евнухов бросился скорее за ложкой, чтобы в нужную минуту прийти на помощь: без ложки не обходилось, когда султан по воспоминаниям искал невозвратимых наслаждений.

Выбор пал на прекраснейшую из жен, юную смуглянку Нуруннигару. И со всей былою страстью султан ее обнял и уж не мог сдержать сердца, которое рвалось в груди, как в первую любовь.

И почувствовал Али-Гассан, как ударился он точно бы в мешок мягкий и что-то горячее обдало его и всего стеснило, дышать нечем, и до того неудобно, сжимает, вот обалдеет — и вспомнил он о последнем третьем желании своем, которое не мог сказать Гению и, собрав последние силы, уж захлебываясь, прошептал, как утопающий хватаясь за соломинку.

— О, великий и всемогущий Гений, хочу быть Али-Гассаном!

И сию же минуту очутился в своей комнатенке.

* * *

И что такое сталось, не узнать Али-Гассана: какая у него лавка, какие сладкие свежие финики, какой богатый выбор, и сам какой приманщик — не хочешь, купишь.

Торговля с каждым днем шла в гору, и в короткий срок сделался Али-Гассан купцом богатым, но и богатый не обзавелся домом, а жил одиноко, как и раньше, без жены — без жен, о которых мечтал когда-то с такой огненной волшебной страстью.


1909 г.

Загрузка...