Посвящаю С.П. Ремизовой-Довгелло
Жил-был старик со старухой. Изба их стояла у озера и такая древняя, давным бы давно развалилась, да большой толстый столб посередке подпирал потолок, на нем все и держалось.
Старики только Бога благодарили.
И сколько лет стоял столб, держал избу, и ничего, и вдруг заговорило.
— Я попов сын! — сказал столб.
Так сказал он в первый раз на Благовещение, потом под Пасху и в третий раз на Рождество.
— Я попов сын!
Старики не знали, что и думать. Сколько лет жили, а такого, чтобы бревно заговорило, никогда не слыхали.
И почему вдруг заговорило?
И уж пробовали старики сами со столбом заговаривать, то старик подойдет, то старуха, а то и вместе примутся риставать, но столб стоял, как стоял, поддерживал потолок да крышу.
— Должно, к беде какой! — решили старики.
И вот в Ильин день разразилась гроза с большим ливнем, и ливнем дочиста смыло все: ни бревна, ни щепинки, — пустое место, — прощай избушка! И как еще старики-то уцелели!
И пришлось им на старости лет искать себе другое место.
А стояла неподалеку старая заброшенная черная баня, баню век не топили, в ней старики и поселились.
Старик и говорит старухе:
— Пойду-ка я, Ануш, по бережку поброжу, посмотрю наш столбик: унесло его водой к попу или тут где прибило?
А тем временем попов сын старшой проезжал по берегу, увидел толстенное бревно — столб стариков, — думает себе: «на дрова годится!» — забрал к себе на телегу и повез к отцу в дом на другой конец озера.
Пришел старик к берегу. Утихло озеро, и весь берег открытый лежал. Но сколько ни ходил старик, сколько ни смотрел, след как будто и был, а столба никакого.
И вдруг увидел по следу в колдобине золото — десять золотых.
Вот чудеса! Подобрал старик золото и домой в свою баню.
И говорит старухе:
— Столба нет, а вот тебе принес что.
Старуха взглянула, да так и ахнула.
— Золото!
— Десять золотых. На-ка, посчитай.
Сосчитала старуха, верно — десять.
— Я, старуха, к попу наведаюсь, посмотрю на столб, знать, к нему попал!
И на другой же день снарядился старик.
Приходит на попов двор, а у сарая под навесом лежит столб. Узнал его старик, как не узнать, столько лет!
— Ну, так я и думал, и недаром говорил он: «Я попов сын!» — так и есть попов!
Во дворе, кто с чем, — поповы ребята по хозяйству управлялись.
Поздоровался с ними старик и говорит:
— Принесите мне, ребята, пилу.
— На что тебе, дедушка, пила?
— А вот этот столб пилить, он у нас в избе много лет стоял, избу поддерживал. Распилите его с концов, сами увидите.
Послушали старика, принесли пилу.
И как стали ребята столб пилить, пила скрып да скрып, а на землю золото.
И что же вы думаете, — полон столб золота!
— Откуда это ты узнал, дедушка?
Тут им старик рассказал, как трижды говорил столб: «Я попов сын!» — да невдомек было, к чему, — одно, что недаром.
Вышел и сам поп, а был он человек справедливый.
— Твое счастье, дедушка, бери половину.
А старик и слышать не хочет: не его столб, не ему и золотом владеть. Да и страшно: столб-то не простой.
И сколько ни уговаривали: уперся старик, и нипочем! Даже осерчал, и ушел домой.
Жалко стало попу старика, знал поп, — старик в большой нужде. Вот и придумал он, как поделиться добром: велел невесткам испечь каравай, вынуть весь мякиш и набить хлеб золотом.
От хлеба грешно отказываться, примет старик хлеб, будет и у старика золото.
Невестки постарались, и на другой день были готовы двадцать караваев. Поп понапихал в них золота, — половину всего золота, и отрядил ребят к старику.
Наложил каждый по пяти караваев в кошель и понесли.
И случись такой грех по дороге, и оставалось-то всего ничего до стариковой бани, — напали разбойники.
— Чего несете? — остановили разбойники.
Поповы ребята не сплошали.
— Несем, — говорят, — хлеб одному бедному старичку.
— Покажи!
Развязали кошель — и точно, хлеб.
Развязали другой — и там хлеб.
А были разбойники очень голодны, от хлебного-то духу еще больше засосало.
— Давайте, братцы, — говорит самый их разбойник главный, — давайте закусим хлебца! — взял каравай, разломил, а из него золото.
Ну, тут разговаривать много не стали, живо всех до одного положили, и ускакали с богатой добычей.
Настал вечер, а сыновей все нет.
Забеспокоился поп: давно бы им пора домой. А потом подумал, — верно, старик угостил их и ночевать оставил. И лег спать.
Наутро по обедне сел поп чай пить: вот придут! А их все нет. Затревожился, — не беда ли? — вышел из ворот посмотреть.
И пошел по дороге, и увидел: лежат на дороге и все четверо мертвы.
Поплакал, потужил отец, похоронил сыновей.
Не надо ему теперь и золота.
«Эх, — думал поп, — было б мне отдать старику все его золото — его столб, не случилось бы беды!»
А старик со старухой все в своей бане.
Задумали старики припрятать куда поскрытней свое золото — десять золотых — не ровён час, разбойники!
И припрятал старик.
А как-то хватились проверить, — туда-сюда, — и хоть убей, не помнит.
Так и запроторил.
«Эх, — думал старик, — было б мне отдать попу и это золото: его ведь столб, не случилось бы беды!»
А разбойники с голодухи объелись хлебом и до табора не доехали, — порастеряли золото.
Так прахом все и пошло.
Знаешь, за Армянским базаром есть церковь Сурб-Саркиса? Так вот у святого Саркиса был пес — «шун», Сарки-Шун, умный такой, хороший пес, всегда при церкви находился, и все его любили и вроде как за мудреца почитали.
И однажды пропал пес. Туда-сюда, нет нигде, потом уж нашли: убит.
Убит! Очень все горевали: такой ведь умный был пес, хороший.
И положено было в память его всякий год справлять пост — неделю Саркси-Шун.
В неделю Саркси-Шун обыкновенно на ночь выставляли на двор горшок каши, и замечают: останется след лапы на камне, значит, Саркси-Шун помнит, приходил.
И всякий год постились всю неделю.
Но сколько ни старались: горшок как на ночь поставят, так не тронут до утра и остается, а следа и звания не бывало! Не вспоминал Саркси-Шун.
Или испытывал?
Или усердия не было такого, кто ж знает?
А был один парень — весельчак: где б ни показался, куда ни придет, только и слышно, — лясы да смех. И за то парня любили, и был он в дому желанный гость.
Вот к ночи говорит мать:
— Сын мой, нынче неделя Саркси-Шун, надо выставить на двор кашу: пусть Саркси-Шун придет поесть.
— Хорошо, мать, все будет.
И, как улеглась мать, взял он горшок с кашей и за дверь.
А был у него конь. Подвел он коня к каше, поднял его ногу да копыто и опустил в горшок, и остался след на камне.
То-то обрадует мать!
Поутру будит его мать:
Вставай, сын, иди, посмотри-ка: Саркси-Шун сам приходил, — его след!
И пошла молва:
— Саркси-Шун приходил, оставил след!
И повалил народ к их дому смотреть след. От калитки до приступки, где стоял горшок с кашей, и вправду виден был след.
Все смотрели, верили, и видели:
— Его след!
И была большая радость.
Помнил, значит, Саркси-Шун, не забывал их.
А парень — весельчак, еще пуще смешил и смеялся.
И еще веселее было от его смеха.
Жил-был молодец, охотник, стрелок первый — Тархан.
Задумал Тархан жениться, да нет ему жены по сердцу: какую ни встретит, все не его, все не такая — и мила, да не чиста, и чиста, да не люба.
А был у Тархана волшебный конь — Раши. Оседлал он коня и поехал из города прочь.
— Живите, мне у вас не житье!
И — как поехал!
На безлюдье в лесу у старой часовни построил себе дом Тархан и стал себе жить-поживать один в лесу.
Утром с солнцем встает, умывается из лесного ручья, постоит в часовне, помолится, а потом на охоту. И весь день на охоте. Оленя ль убьет или лань, очистит — шкуру выбросит, вырежет хороший кусок и домой. А дома его никто не ждет. Даже собаки не было.
Один, да с ним конь.
И наскучила Тархану одинокая лесная жизнь.
Там, в городе, от людей никуда не денешься, а тут, в лесу, от себя не уйдешь.
Заскучал Тархан, — и не мил ему лесной ручей, старая часовня не молитвенна, и охота не в охоту, и сам суровый неизменный лес постыл.
И покинул Тархан свой лесной дом, повернул коня с родной земли на чужую сторону.
Вот заехал Тархан далеко в дальнюю деревню. У околицы стоит девица: проводила ли кого, дожидает ли?
Соскочил Тархан с коня, поздоровался.
— Что, красавица, принимаешь гостя?
Обернулась, посмотрела на него.
— У меня, — говорит, — шесть братьев и все шестеро, как ты, такие. Отведи коня в сарай, вином тебя угощу. Только не могу я быть с тобой, пока братья не вернутся.
Вечером вернулись братья и всяк с своей добычей: кто с медведем, кто с оленем, кто с лосью, кто с волком.
Увидали братья Тархана — сидит Тархан за столом, вино распивает — и прямо с расспросом: кто такой, зачем и откуда?
— Как величать тебя, брат наш седьмой?
— Я вам не брат, я с чужой стороны, Тархан.
— Кем же ты желаешь быть нам? — спросил старшой.
— А хочу я взять замуж вашу сестру.
И не думали братья, не сговаривались, ударили по рукам и в ту же ночь свадьбу сыграли.
Простилась сестра с братьями. Посадил ее Тархан к себе на коня, да только и видели.
И! как мчал их конь с чужой стороны через горы, через реки, в родную землю, где у лесной часовни тихий ручей течет и ни души кругом, один неизменный лес
Хорошо было житье в лесу на безлюдье у лесного ручья.
С солнцем вставал Тархан, шел в часовню, постоит на молитве, а потом на охоту. И весь день на охоте и только к вечеру с добычей домой. Дома встречает жена. И пока он готовит ужин, жена час-другой водит коня и, поводив, уберет и накормит. Тут и стол готов. Поджидает жену Тархан. И входит она, целует его, молятся вместе и ужинать.
Хорошо было житье в лесу у лесного ручья.
А проходил по тем местам непроходным чужой молодец, тоже охотник, так, не чета Тархану, млявый. И видит, сидит на крылечке жена Тархана. Долго стоял молодец, все глядел на жену Тархана и ушел, прошел лес, вышел к городу, в город шел, а в глазах неизменно: на крылечке жена Тархана.
Что ему делать? Отыскал он в городе старуху-ворожбуху. И рассказал старухе, как встретил и не может забыть, а кто она, чья, не может сказать.
— Как бы так, бабушка, сделать, познакомиться с ней?
— Можно, — сказала старуха, — это жена Тархана, живут на безлюдье. Это можно.
И обещала старуха: она купит товару, с коробом пойдет к тем местам непроходным, зайдет у ручья в часовню, станет молиться, ее окликнет жена Тархана, ну, и все тогда будет.
— Будьте покойны!
Дал молодец старухе на товар денег, простился и стал себе ждать-поджидать добрых вестей.
Как сказала старуха, так все и сделала. С коробом пробралась она до лесного ручья, зашла в часовню, стала молиться. Окликнула ее с крылечка жена Тархана. Вышла старуха из часовни, сбросила с плеч короб, раскрыла его, развернула товары.
— Не купите ли? — а сама так и смотрит.
Стала жена Тархана рассматривать товары.
Стала ей старуха свое выговаривать.
— Ой, какая, — говорила старуха, — день-то деньской все одна! Какая красивая, а живешь, ровно зверь, одна в лесу. Ты слыхала ли про царя Нарбека? — царь такой самый первый! Вот пойдешь за него замуж, вот тебе будет жизнь. Будешь царицей, — жена царя Нарбека! Да разве можно такой в лесу жить, и все одна. И кто твой муж? Да царь Нарбск твоего мужа схватит и, как яблоко, сдавит, только сок потечет. Вот он какой, царь Нарбек!
Молча слушала старуху жена Тархана, перебирала товары, а уж глаза где-то далеко бродили.
— А как, бабушка, устроить это дело, я хочу к царю Нарбеку!
А старухе этого-то только и надо, и рассказала старуха жене Тархана, что ей перво-наперво делать, чтобы попасть к царю Нарбеку.
— Вернется муж, — учила старуха, — а ты не выходи, ты не встречай и коня его не бери водить, а спросит, все и скажи: что, мол, ты за человек такой? и где мы живем? и разве мне такое надо?
— И я попаду к Нарбеку?
— Попадешь обязательно. Сам придет.
Взвалила старуха к себе на плечи короб и пошла, понесла от крылечка добрые вести.
Осталась одна жена Тархана и с ней дума одна: дума о царе Нарбеке.
Уж едва дождалась она вечера. Места себе не находит. Все ей постыло: и дом, и текучий лесной ручей, и часовня, и лес. Так бы с землей и сравняла. Нет, и по шейку поставь ее в золото, ни за что не останется. Едва дождалась она мужа: и увидела, а не вышла, увидела — не встретила и коня не взяла.
— Что такое? что случилось? — ничего Тархан понять не может.
С сердцем крикнула мужу:
— Обманщик! Обманул ты меня! Думала я, нет никого на белом свете сильнее и нет больше такого, как ты, и что же? Царь Нарбек лучше тебя!
— Ладно, — сказал Тархан, — я вот поеду сейчас и увидим! Будет тебе голова Нарбека.
Да как свистнет, да таким свистом, и на посвист стал его Раши, конь волшебный, — как и дня не бывало.
Вскочил Тархан на коня, крепко плетью ударил.
— Завтра же к утру в царство царя Нарбека!
Конь рванулся, только ветер свистит —
Только ветер свистит —
Только ветер —
Конь, как ветер —
И что в сутки, то в час. Ночь пролетела. Уж заря занимается.
Верный, к утру конь домчал Тархана и у дворцовых ворот Нарбека стал.
Спрыгнул с коня Тархан у дворцовых ворот, поводил коня — пар так и валит! Сам коня водит, сам кричит во весь голос, зовет Нарбека.
— Выходи, выходи, царь Нарбек, хочу с тобой драться!
А стоял у крыльца стражник, слышит, кто-то недобро кличет, заглянул, — человек какой-то чужой, — да скорее к царю.
— Какой-то человек у ворот коня водит, сам царя лает: «Хочу, говорит, драться с царем!»
— А поди и скажи ему, — сказал Нарбек, — пускай идет во дворец, выпьем вина, а потом уж, коли такая охота, будем драться. Мне все равно.
Пошел стражник к воротам, отворил ворота и передал Тархану царское слово.
— Да что ж это, — сказал Тархан, — это я-то пойду вино пить, я хочу драться! Еще пойдешь, свяжете, обманете, я живьем не дамся!
Три раза посылал Нарбек, три раза ходил от царя к Тархану стражник и всякий раз одно и то ж.
И надоело Тархану с этим вином — «иди вино пить, а потом драться!» Привязал он коня у ворот и пошел во дворец, — будь, что будет!
На крыльце встретил Тархана сам царь, поздоровался и, как гостя, ввел в свою царскую горницу.
— Что, по какому делу пожаловал? — и просит к столу.
А на столе кувшин, так и манит —
Присел Тархан к столу — ничего не поделаешь! — и рассказал все по правде, как они жили с женой в лесу на безлюдье и как хорошо они жили, и потом как жена его встретила, и как ему горько от ее неправых упреков.
Засмеялся Нарбек.
— Ну, и молод же ты, Тархан, ничего еще не понимаешь! — налил гостю вина и себе взял чарку.
Сидел Тархан за столом, пил вино, а и вправду, ничего-то не мог понять.
— Знаешь, — сказал Нарбек, — первая жена моя померла, и я женился на другой. Был я очень богат, а когда женился, стал беднеть. Много было у меня лошадей, много табунов. И кормил я лошадей кишмишом, — хорошие были кони! И вот стал я замечать, стали мои кони худеть. Позвал я конюха.
«Что, — говорю, — за причина с конями? Коли кишмиша не хватает, можно еще добавить!»
Конюх мне в ноги.
«Не вели, — говорит, — казнить, вели слово молвить!» — ну, и порассказал.
И что же оказалось! Всякую ночь ровно в полночь приходила моя жена к конюху и приказывала оседлать лошадей для себя и для матери, — моей тещи. И с конюхом всякую ночь выезжали они в лес. А в лесу разбойники жили — двенадцать разбойников, шайка, — и как раз к этим разбойникам они и приезжали. Там им встреча, там уж их ожидают — и шла гульба до третьих петухов, а потом домой. И всякий раз конюху попадало: либо кулаком, либо плетью по морде.
Я ему и говорю:
«Вот что, давай-ка мне свою одежу, и лягу я нынче в твоей каморке».
Еще с вечера обрядился я конюхом, жду полночи. И в полночь, как говорил конюх, так и вышло, пришла жена, велела лошадей оседлать. Ну, у меня загодя все было приготовлено, и сейчас же поехали, и прямо в лес к тем разбойникам. И шла гульба до третьих петухов. Пришло время домой ехать. С полпути я схватился.
«Как быть, — говорю, — я там уздечку забыл!»
«А, — говорят, — забыл!» — да по морде: то одна, то другая.
А делать нечего, вернуться мне надо. Я и вернулся. Вхожу в разбойничий дом, а там пьяным-пьяно. А была у меня хорасанская шашка — чуть ударишь, пополам перережет. Тут я их всех двенадцать — всем головы прочь, да в сумку, и с сумкой домой. Не нагнал уж, один приехал. Поблагодарил конюха.
«Отнеси, — говорю, — сумку, положи ко мне под кровать!» — а сам снял конюхову одежу и пошел к себе.
Наутро вызываю жену. Пришла жена.
«Что тебе надо? Что ты меня беспокоишь?»
«Ох, — говорю, — какой я сон видел! А снилось мне, будто ехал я с тобой да с тещей в лес, заехали к разбойникам, а возвращаясь, забыл я у них уздечку, сказал тебе, и ты меня крепко ударила, вот какой сон дурной! — а сам руку под кровать, вытащил сумку, развязал, вывалил головы, — а не знаешь ли этих?»
«Не знаю».
«Двенадцать, — говорю, — а это вот тринадцатая!» — да шашкой ее по шее.
К теще я сам пошел и сумку понес — тринадцать голов. Разбудил тещу. Рассказал ей сон. Вывалил головы. Тоже не узнает.
«И эту не узнаешь?» — показываю на тринадцатую.
Не узнает.
Тут прибавил я к тринадцати и четырнадцатую!
Сидел Тархан, опустив голову, слушал царя Нарбека, а мысли там были, у лесного ручья в лесном доме.
— Ну, — сказал Нарбек, — поезжай-ка скорее домой, желаем тебе всего хорошего! — и проводил гостя до самых ворот.
Стрелой летел конь. Не за счастьем спешил Тархан. Теперь понял он, только не верил, верить не хотелось. За бедой спешил Тархан.
И когда достиг он ручья, как он просил, чтобы все было не так, чтобы его обманул Нарбек — и сердце билось, как его просьба.
Никто его не встретил, никто его не ждал.
И вошел он в дом и увидел жену: была жена с молодцом, так себе, млявый такой.
Схватил Тархан шашку: кого наперед?
— Стой! Это сам царь Нарбек! — закричала жена.
И вспомнил Тархан о коне, о своем верном коне: надо коня поводить! — бросил шашку и вышел.
А тот, Нарбек, в чем был, лататы.
Так и остался Тархан с женою жить-поживать у лесного ручья на безлюдье. День на охоте, а вечером вернется домой, гость уж сидит, какой Нарбек.
Хорошо житье на безлюдье, там лесной ручей течет и часовня стоит и кругом один лес неизменный.
Жили-были два брата. И была у них сестра красавица. Жила она у братьев. И так ее они любили, и такая ей была вера: найдет ли кто из них на дороге чего и сейчас же к ней — она разделит.
Пришло время, поженились братья. А делиться не захотели, одной семьей жили, и с ними сестра.
Любили братья своих жен, верили им, а сестру любили пуще и вера ей была крепче: с ней они выросли, первую думу думали — она от них никогда не отступит, и они ее не покинут. И как было до женитьбы, так и осталось: найдет ли кто из них на дороге чего и сейчас же к ней — она разделит.
И стало женам братьев обидно, закипело сердце: отомстят они свою обиду — изведут сестру.
А какая была она красавица, — ты все горы пройди, немало встретишь, а такой не найдешь!
И решили так: кинуть жребий и кому из них выпадет, у того ребенка зарежут, а кровяной нож золовке в карман сунут.
И как решили, так и сделали: зарезали дитё, а кровяной нож золовке в карман сунули.
Утром просыпаются чуть заря.
— Вайме! Вайме! Кто убил?
Повскакали братья.
— Кто убил?
И давай искать.
Перерыли братья весь дом, ничего не нашли, а нашли у сестры — нашли у сестры кровяной нож.
Посмотрела сестра на братьев — верная на любимых.
— Что ж, — сказала, — такая судьба моя!
Раздели ее братья донага, отрубили руки, привязали ей на спину мертвого ребенка, вывели за ворота, там и пустили.
А какая была она красавица, — ты все горы пройди, немало встретишь, а такой не найдешь!
Идет она, — мертвый ребенок за плечами, как камень, и рук у ней нет, — идет она — свою судьбу приняла, да с сердцем не сладишь! — и плачет, и так она плачет — из слез ручей течет.
Куда ей дорога и кто ее примет, верную, с неверной судьбой?
Идет она — и так она плачет — из слез ручей течет.
Целый день она шла и к вечеру пришла к царскому саду. Головой раздвинула ежевику и в кустах заснула. Чуть стало светать, проснулась, — мучила жажда. Тихонько пробралась она на арбузную грядку, облюбовала арбуз поспелее, легла, и прямо зубами. А насытилась, и опять в ежевику.
Утром явились в царский сад садовники, смотрят царская грядка попорчена, оглядели, в толк не возьмут.
— Что за черт! След человечий, а укус зверя.
И приходят к царю с отчетом.
— Ну, что, ребята, — спрашивает царь, — как мой сад?
Все ли в порядке?
— Ничего, — говорят, — все благополучно, только грядку с арбузами кто-то попортил, кто не знаем: укус зверя, а след человечий.
— Подстеречь и схватить! — сказал царь.
Еще с вечера, помня царский наказ, залегли садовники в арбузную грядку и навострились: подстеречь и схватить! Прошел вечер — нет никого, и ночь — нет никого, а чуть стало светать, вышла несчастная из ежевики, тут ее и схватили. Ребенка мертвого со спины отвязали и в саду зарыли у арбузной грядки, а ее наутро к царю.
— Поймали!
— Поймали!
Смотрит царь, что за чудеса? — и вовсе не зверь, а уж такая красавица, ты все горы пройди, а такой не найдешь! — и только что рук нет, руки обрублены.
Пришел царевич, да как увидел, и уж не может глаз отвести.
— Батюшка, — говорит, — я на ней женюсь!
— Что ты, — унимает царь, — на безрукой?
— Ничего, — и так пристал, так пристал, — ничего да ничего!
— Ну, Божья воля, бери! — согласился царь, благословил их.
И женился царевич на несчастной, и так полюбил ее, и так ей поверил: дело без нее не сделает, думу без нее не подумает, вот как!
Ждал уж царевич себе наследника и все беспокоился, и такое случилось — война. Простился царевич с женою и поехал — на войне без него невозможно, там ему первое место — грузинский царевич!
А уезжая, наказал царевич народу:
— Что бы ни было, что бы ни родилось, берегите, вернусь— рассужу!
С тем и поехал.
Шла война, гремела громкая. Везде, во всех делах был первым царевич. Не жалел своей жизни ради родной земли и народа. А пока шла война, родился у царевича сын. И невиданно дело — волоса золотые: волос к волосу вся голова золотая, и что другой в год растет, он в час.
На царских крестинах собрался народ, и написали письмо к царевичу на войну о его диковинном сыне и дали письмо старику.
— Иди, дедушка, с миром, передай письмо царевичу и, что знаешь, все расскажи.
А этот самый старик, Бог его знает, шел, шел и как раз возьми да и заночуй у ее братьев. Ну, а жены их, как услыхали, зачем и куда бредет прохожий, давай его угощать.
И не помнит старик, как спьяну заснул, и не помнит, где спал: ли на воле, ли в избе? Утром поднялся, очухался и дальше в путь, и сам того не знает, что письмо-то несет подменное: братнины жены не дуры, у него у сонного письмо вынули, да свое написали.
Пришел старик на войну, разыскал царевича, поздравляет.
— Родился у тебя сын: золотые волосы, и что другой в год растет, он в час! — и подает письмо.
Смотрит царевич, а в письме пишут:
родился щенок чего с ём делать
Переспросил старика. Клянется и божится старик: правду сказал.
— Так скажи, чтобы ждали, приеду, рассужу! — и письмо написал передать народу.
А этот самый старик, Бог его знает, шел, шел и опять и с этим письмом угодил к ее братьям. А там ему, как белому свету, так рады, и так наугощался старик, наутро едва поднялся, — уж и сам не рад.
Приходит старик домой. Собрался народ.
— Ждать нам царевича, — сказал старик, — сам приедет, сам рассудит! — и подает письмо.
Смотрят письмо, а в письме написано:
гоните взашей не подходяча
Что делать? Не оставлять же! Привязали мальчонка к груди несчастной, вывели за город на дорогу, там и пустили.
А какая была она красавица, — ты все горы пройди, немало встретишь, а такой не найдешь!
Идет она — родной ребенок на груди, как камень, и жалко — идет она, и за что ее гонят? — и плачет, и так она плачет — из слез ручей течет.
Куда ей дорога и кто ее примет, невинную, с виновной судьбой?
Идет она — и так она плачет — из слез ручей течет.
Целый день она шла, и попадается ей навстречу татарин. Посмотрел, посмотрел на нее, отвязал ребенка, швырнул на дорогу.
— Иди за мной!
И пошла — куда ж ей безрукой? — пошла она за татарином.
А сама все оглядывается, жаль ей ребенка: на дороге один валяется, как голышок-камушек придорожный.
Шли и шли, и пришли к реке, ну, как Кура. И просит она напиться. Нагнулся татарин воды набрать, а она его сзади, как пхнет ногой, он — в речку, и потонул.
Потонул татарин, одна осталась на берегу.
И видит: на берегу весь в белом на белом коне — во лбу звезда.
— Нагнись и выпей из Куры горсть воды!
Нагнулась — послушала, а сама себе думает: «Господи, как я могу в горсть взять, когда рук нет?»
Еще ниже нагнулась, смотрит, а у нее руки, — ее белые руки, как прежде.
Зачерпнула воды в горсть, напилась.
Да скорей на дорогу, туда, где ребенок лежал.
А как он обрадовался, уцепился ручонками за ее белы руки.
— Мама моя, мамочка! — и смеется и тельцем дрожит весь.
И пошли они вместе, за руку крепко, — уж ни в жизнь не расстанутся!
Приходят в большую деревню. Встречается им старуха.
— Где бы нам, бабушка, переночевать?
— А идите ко мне, у меня просторно.
И приютила их на ночь.
В той деревне наутро собиралось большое собрание выбирать старшину.
Оставила она сына на старуху, сама выбежала на народ посмотреть.
Стал народ в круг, достали павлина, подкинули: на кого павлин сядет, тому и быть старшиной.
Летал, летал павлин и сел ей на голову.
— Это не считается! — загалдел народ, — чужая! Кидай еще раз.
И снова кинули.
И снова павлин сел ей на голову.
— Гони ее, что она тут мешает! — пуще загалдели.
Она и пошла, в дом пошла к старухе, где оставила сына: крепко спал ее сынок с дороги.
Стала она его люлюкать, стала его голубить.
А в доме в крыше сделано было окно, чтобы свет в доме был. И в это светлое окно залетел павлин и сел ей на голову.
И слышит она, бежит народ. Растворили дверь, вошли старики, и как увидели ее с павлином, поклонились.
— Твоя судьба. Быть тебе старшиной.
Вывели к народу. Окружил народ.
— Быть тебе старшиной! — сказали враз.
— Грамотная?
— Грамотная.
— Ну, и с Богом!
Так она старшиной и сделалась.
И любил ее народ, и такая ей была вера, пуще всех.
Стала она старшиной и большие пошли урожаи, такие большие, что последний бедняк не знал куда девать хлеба.
А о ту пору помер старый царь, вернулся царевич с войны и царем сделался. И поехал царь по своему царству хлеб закупать и приехал как раз в эту большую деревню.
— Почем хлеб цените?
— А поди, — говорят, — спроси старосту.
Ну, царь и пошел. Да не признать ему своей жены: без рук ведь была.
Столковались о цене.
— Поди, отправь хлеб, — сказала она, — а потом приходи ко мне ужинать.
А сама ощипала дичину — какаби и хохоби — петушка да курочку, поставила жарить.
Живо обделал царь свое дело, распорядился с хлебом, и уж идет к старшине ужинать, а она жарит.
И пока какаби и хохоби жарились, стала она сказку сказывать о двух братьях и сестре, все про себя, до того самого места, как старшиной она сделалась и пришел к ней царь ужинать.
— Глазынько лопни, правду я говорю, — поднялась она, — правду я говорю?
— Правду! — пропищали какаби и хохоби, жареные, и без голов, совсем уж готовые.
Тут поднялся царь — узнал!
И повез ее к себе, несчастную и таланную, жену свою — грузинскую царицу с сыном-царевичем.
Давным-давно, где лежат теперь камни и нет человеку проходу, ни зверю прорыску, когда-то Нина пасла стада, тут и изба ее стояла, — тут укрывалась она на ночь.
И полюбил Нину горный дух — великан.
А Нина любила Михако.
И вот однажды подстерег великан их нежную встречу.
Задымилось каменное сердце. Но как! И не унять ему каменного сердца.
Или камнем расплющить на месте, когда Нина целовала Михако, а Михако ей клялся в верной любви…
— Я только и живу для тебя, Нина.
— Михако!
— Мое счастье — жить для тебя, Нина.
— Михако!
— И больше ничего мне не надо.
Нет, в любое время он мог бы убить их!
И видел, как и после смерти, обнявшись, неразлучно будут витать их души над горами, — верный Михако и любимая Нина.
Нет, сделать так, чтобы она прокляла его душу, — показать ей верность человеческой верной любви! — и тогда одинокая душа ее одна подымется на белую гору, любимая Нина.
В одно из свиданий Нины и Михако горный дух великан поднял с белой горы белый легкий снег и тихо засыпал избушку.
И когда наутро они увидали, что отрезаны от мира, им и горя мало: и пусть занесено кругом, и пусть все дороги заложены — они одни в целом мире, верный Михако и любимая Нина.
И день прошел в поцелуях.
И не заметили, как ночь пронеслась.
А наутро смотрят: все также.
И загрустил Михако.
— Михако!
Нет ему пути.
— Михако, ты клялся… Михако! И мое счастье — быть с тобой!
Нет ему пути на волю.
И ни клятвы, ни ласки не рассеют тяжких дум.
Уныло прошел день. А так тяжка была долгая ночь.
Настал третий день — смотрят: снег, те же сугробы, и не пройти и не выйти.
И завыл от голода Михако.
Ничего ему не надо!
Он кинжалом рассек ногу любимой Нины и впился губами в струившуюся кровь.
А там каменное сердце великана стало так горячо, как горяча струившаяся кровь, и захохотал он.
Вот она, его верная правда, вот человеческая верность!
И от смеха его посыпались камни тяжелые, — летели камни, как легкий снег, засыпали черным снежную долину.
И увидел великан — выше белой горы неслась душа за белую гору, и такая печальная, и такая беспросветная, одна одинокая, любимая Нина.
А когда пришли откопать из-под снега избушку, ничего уж там не было, кругом одни камни.
И с тех пор нет человеку проходу, ни зверю прорыску, — одни камни.
Бил молодой пастух мать-старуху, бил да приговаривал:
— Иди, старая карга, к беку, скажи, чтоб дочь за меня отдал!
Сам брал кувшин с мацони (вроде простокваши) и шел в степь к стаду.
Ну, мыслимо ли дело, у бека просить такое? Старуха побои терпела: легче от своего, чем от бека.
И вот однажды, отколотив мать, взял пастух кувшин и ушел в степь, гоня стадо.
И случилось, — дождь. Что делать? Степь, никуда не схоронишься. Вылил он мацони наземь, снял с себя все, запихал в кувшин, сам сел на кувшин, да так на кувшине и переждал ливень.
Показалось солнышко, тут он опять оделся и идет, как ни в чем не бывало, а кругом грязища.
Навстречу шайтан.
— Ва! Шел дождь, а ты сухой?!
— Как видишь!
— Скажи секрет, почему?
— Эге, чего захотел! Нет, ты какой свой мне скажи, тогда и я скажу.
— Ладно. Вот тебе молитва: если скажешь ее на еду врага, украдешь язык.
— Ладно. А ты, коли сухим хочешь быть в дождь, носи всегда с собой кувшин с мацони.
— Ва! — Шайтан плюнул с досады и пошел. Так и разошлись.
Вернулся пастух домой и застал мать: собиралась куда-то старуха, в руках чашка с медом.
— Что такое? Откуда такой мед?
— Беку, — сказала старуха, — велел бек достать.
— Дай сюда!
Взял он из рук чашку да молитву шаитанью и прочитал над медом.
— Ну, ступай, мать, к беку.
И пошла старуха.
С медом-то куда хочешь, с медом и к беку — пожалуйте!
Ну, что, старуха, хорошего меда принесла?
— Сам, батюшка, отведай! — поклонилась старуха беку, поставила перед ним чашку.
Бек сунул в мед палец, обсосал хорошенько.
— Хор-хоро-хррр… — хрипит, языком крутит, надсаживается, а ничего уж, — жен-на-нна!!! — только и выпалил.
Прибежала бечиха, видит, — бек, как бек, мед перед беком, чашка и палец в меду, — сама и сунь палец в мед по пробовать.
— Что-то-то-то… — да как на весь дом вовсю, — ка-ра-ул!
Тут, кто был, дворовые, лекаря, соседи — все к беку.
И первым делом палец в мед: пробовать. А как попробует кто, и готово дело: ровно тебе там защемит чего, и нипочем не повернуть языком.
И такое поднялось, такой гвалт, — не то режут, не то пожар.
Прибежал стражник. Да понять-то ничего не поймешь, одно: мед — в меду все.
И тоже медку отведал. Да к приставу.
— Ваш-ст-ссс-чи-чи… — чивит, свистит, выпучил глаза.
Пристав к беку.
А там не только в доме, а и на улице такое творится, не дай Бог.
— В чем дело?
Все на мед.
Ну, и пристав палец в чашку
И готово, зачивил.
Ходит пастух да посмеивается — известно, когда у богача что случится, бедняка не позовут! — ходит пастух, сам посмеивается.
Мучился бек с лекарями, уж они ему и то, и другое, над языком его мудрили: и шелковинкой-то его перевязывали и щипчиками дергали, и перышком, и волоском щекочут, а ничего не выходит.
И не вытерпел, объявил бек: тому, мол, кто его вылечит, даст он что угодно.
А пастух тут-как-тут.
— Отдай за меня дочку, вылечу.
Ну, конечно, бек и всех дочерей отдать рад, только бы вылечил.
Взял пастух чашку, — пальцем-пальцем, а уполовинили-таки порядочно! — что делать, и над тем, что есть, пошептал он над медом отговор и дает беку на пальце.
И как только обсосал бек пастухов палец, так все опять и вернулось.
А тут и все, кто был, дворовые, лекаря, соседи, и стражник, и пристав, и бечиха сейчас же на пастухов медовый палец — и как рукой сняло, заговорили разом по-прежнему.
И отдал бек за пастуха свою дочку.
1914–1922
Кавказские сказки. — Все шесть сказок сообщил мне Николай Андреевич Чернявский, автор прекрасного стиха о Николе, сборник «В год войны», Пгр., 1915 г. Нынче по весне грех вышел, забыл он на извозчике свою тетрадку, да так и пропала. А в ней много чего было записано кавказского, по памяти не упомнить. Благодарю его за сообщения.
Золотой столб. — Сказывал Аршак сторож в Бакурьянах (Красная церковь), толмачом был сын священника Валериан Иасонович Лобадзе, записал Н. А. Чернявский.
Саркси-Шун. — Сказывал иеромонах Крестового монастыря (Джварис Сагдари) Иларион. Записал Н. А. Чернявский. «Шун» — пес. «Сурб» — церковь.
Царь Нарбек. — Сказывал старший стражник Сергей Матвеевич Долмазов, крестьянин селения Коды. Записал Н. А. Чернявский. «Раши» — конь волшебный.
Под павлином. — Сказывал бывший псаломщик Сионского собора (Тифлис), духанщик, уста (ремесленник) Леван Пхавадзе. Сказывана сказка в Крестовом монастыре (Джварис Сагдари), где жил и помер Мцыри Лермонтова. Записал гардемарин Иван Степанович Исаков. «Какаби и хохоби» — горная курочка и петушок. Ср.: А. Н. Афанасьев, Русские народные сказки, под ред. А. Е. Грузинского. Изд. Т-ва И. Д. Сытина, М., 1914 г. Т. IV. № 158; Н. Е. Ончуков, Северные сказки, записки Имп. Рус. Географ. Общ. по отдел, этногр., XXXIII т. С.-Пб., 1908 г. № 80.
Мтеулетинские камни. — Со слов Ваньки Праведникова, которому сказывал русский техник в Гудауре, по Военно-Грузинской дороге, тридцать лет живущий там. Записал Н. А. Чернявский. «Михако» — Михаила.
Беков мед. — Сказывал помещик Пири-Рустамов в Караязах (Тифлисской губ. Тифлисского уез.). Записали гардемарин Иван Степанович Исаков и прапорщик Его Величества Драгунского Нижегородского полка Павел Андреевич Чернявский (9 IX 1895 — 14 I 1916 г.). Павел Андреевич заходил ко мне нынче осенью в день производства своего в прапорщики, только что вернулся с войны и с Георгием, и с первого взгляда и слова очень полюбился мне, и после я все вспоминал его и рассказывал о нем, какой он прекрасный. Окна вставлял я на зиму, с замазкой возился, помогал мне вместе с братьями своими Игорем Андреевичем и Николаем Андреевичем. И не могу я постигнуть, как это все вышло, и тужу и жалею о его смерти.