Соня, Маша и Роза

I.

Тринадцатого марта повесили в Николаеве брата Сони Тополевой. Он был нелегальный, и всего только за несколько часов до исполнения приговора Соня узнала, что инженер Шварц, приговоренный к смертной казни, вовсе не инженер, а ее брат Сережа.

Соня жила в это время на Седьмой линии Васильевского Острова и прилежно готовилась к экзамену по химии.

В сумерки пришла к Соне какая-то дама в черном, под густой вуалью, и подала записку.

Соня три раза прочла записку, но слова распадались как-то, и она не могла сообразить, что Сережу предал провокатор Чернявкин и что уже все кончено.

Записку она стала читать, ничего не подозревая и улыбаясь, и, прочтя, продолжала улыбаться и сказала гостье в черном:

– Хотите чаю? Он еще теплый… Хотите?

Дама сказала тихо:

– Нет, я ничего не хочу.

И только тогда Соня поняла, наконец, что значит приход неизвестной дамы. Соня закрыла лицо руками и Долго стояла так посреди комнаты, ничего не видя, а когда открыла глаза, дамы не было уже и уже совсем стемнело.

В тот же вечер, узнав о Сонином горе, пришли к ней две подруги – Роза Крич и Маша Ковылева. Они были землячки и знали Сережу Тополева гимназистом. Маша была в него влюблена когда-то, и теперь, узнав о его казни, верила, что он был женихом ее, и в печали изнемогала от любви. Было ей всего лишь семнадцать лет. И глаза ее на худеньком прозрачном лице горели темным тревожным огнем.

Роза Крич, некрасивая еврейка лет девятнадцати, с длинным тонким носом, ходила по комнате, заложив руки за спину, вздрагивая, и бормотала:

– Ай, Боже… Ай, ненавижу… Ай, Боже…

За стеной в соседней комнате часы пробили двенадцать.

– Мы у тебя ночевать останемся. Хочешь? – сказала Маша.

И вдруг заплакала, по детски, размазывая по лицу слезы маленькой беспомощной рукой.

Соня пошла в кухню и сама поставила самовар, потому что кухарка легла спать.

Они долго сидели за столом. Пробовали читать, но чтение не ладилось. Тогда они, забыв потушить лампу, легли втроем на широком диване и заснули.

Роза иногда, не открывая глаз, бормотала:

– Ай, Боже… Ай, Боже…

Так они спали, а в лампе мерцал, умирая бледный огонь.

II.

Соня родилась в Тамбове и все время жила там пока не кончила гимназии. Отец ее был священник, высокий, седобородый, с чистыми глазами, как у ребенка. И у матери были такие же чистые глаза, и она научила Соню верить в Бога и молиться Ему. И Соня верила и молилась.

Когда Соня была в шестом классе, к брату Сереже стал ходить гимназист Чепраков, красивый малый, с добрыми серыми глазами, тоже чистыми и честными. И он очень хорошо и убедительно говорил, что молиться Богу и верить в Него не надо, что это предрассудок и заблуждение и что Бога выдумали злые люди, чтобы бедный народ коснел в невежестве. И Соня перестала молиться и перестала верить.

Но в душе ее как будто ничего не произошло. И лицо ее не изменилось: такая же детская улыбка, такие же строгие и невинные глаза – все как раньше; и произносила она новые слова – «долг перед народом», «национализация земли», «в борьбе обретешь ты право свое» – таким же тоном, каким раньше она произносила «Отче наш, иже еси на небесех», – отчетливо, точно, с убеждением в том, что вся истина тут.

Волосы Сони всегда были причесаны: платье без пятнышка и всегда белели ослепительно воротнички и рукавчики.

И казалось, что она говорит всем: «Посмотрите, какая я чистая, милая, честная. И вы будьте такими… И тогда все прекрасно устроится».

Когда Соня приехала в Петербург, поселилась на Васильевском Острове и поступила на курсы, к ней пришел Чепраков и сказал:

– Завтра, Соня, мы пойдем с вами к Ивану Петровичу. Он вам даст поручение.

И вот началась для Сони новая жизнь.

Она ходила на митинги, перевозила «литературу», ездила на паровике за Александро-Невскую заставу и там занималась с измученными и усталыми людьми политической экономией и историей Западной Европы, изредка забегала к Чепракову и, нахмурив свои детские брови, говорила серьезно:

– Если я им понадоблюсь, Чепраков, для дела, то я всегда могу. Имейте это в виду.

Так проходил день за днем, и Соня не уставала работать, потому что никогда она не торопилась и все, что поручали ей, исполняла точно, строго и аккуратно.

Но вот однажды к ней пришел Чепраков и сказал, растерянно оглядываясь по сторонам, как будто не узнавая Сониной комнаты:

– Сожгите, если у вас, Соня, что-нибудь есть. Иван Петрович скрылся: он провокатор. Хорошо, что он вашего имени не знал: вы, может быть, уцелеете, а мне уж, наверное, капут.

И в самом деле, вскоре Чепракова арестовали и еще многих. А через несколько дней пришлось Соне бросить партийные дела, потому что вышло так, как будто и партии вовсе не было, а был только один Иван Петрович. Так, по крайней мере казалось Соне, потому что она любила точность и чистоту, а теперь в партийных делах было нечисто.

И Соня не знала, как теперь жить и что делать.

III.

У Маши отец был помещик. Человек он был мягкий, ленивый, сердцем нежный, обожавший дочь безмерно. Мать умерла, когда Маше было три года, и девочка росла под присмотром немки, весьма чувствительной и наивной.

Маша любила отцовское гнездо, любила черную тамбовскую землю и огромный сад великолепный, по веснам белый, благоухавший томно, любила зеленый пруд задумчивый и гулкую мельницу.

Читала Маша много и книги разные – и Дюма, и Шиллера, и Сальяса, и Пушкина – и подолгу мечтала, ленивая, как отец, и, как он, нежная сердцем.

Потом она поступила в гимназию и, скучая, рассеянно училась. Ожидала с нетерпением каникул, чтобы опять встретить июньские дни около пруда с томиком стихов в руках. Потом она влюбилась в Сережу Тополева. И она ему нравилась, по политической экономии, как он ни бился, изучит Маша не могла и не умела отличить эс-дека от эс-эра. Сережа, увлеченный политикой, охладел к мечтательной Маше. Но Маша ничего не замечала и все по прежнему верила, что есть у нее жених прекрасный и таинственный и что для нее, Маши, совершает он там какой-то свой подвиг мужской, трудный.

Тонкая, как стебель, была Маша. Лицо ее было нежно и прозрачно. И глаза ее были целомудренны и строги, и прекрасная была в них тишина.

И когда мечтала Маша, счастливая улыбка сияла на ее милых губах. А если кто-нибудь отвлекал ее от мечтаний, тревожилась она и все пугало ее, все казалось ей грубым, люди – жестокими, город – страшным.

Любила Маша уходить в поля на рассвете и стоять подолгу, прислушиваясь к шелесту колосьев, возлелеянных солнцем: любила Маша в лунные ночи таиться за садом, у оврага, ожидая в сладостной тревоге, что вот придет сейчас кто-то неведомый и уведет ее в голубой мир благодатный.

Но вот приехала Маша в Петербург и стала учиться на курсах, и трудным, и страшным показался ей туманный город. Пугали ее гулы улиц, визг трамваев, соперники звезд земные – электрические огни. Пугала Машу черная глубина Невы и гранитная мрачность Петропавловской крепости и надменный повелитель – медный Петр. И строгие дворцы и церкви не радовали ее сердца.

И люди, возникавшие из желтого тумана петербургского, казались ей злыми и жестокими, холодными и чужими.

И Маша не знала, как теперь жить и что делать.

IV.

Отец Розы Крич был часовщик. С детства она привыкла к тиканью часов, к стеклышку в отцовском глазу, к молоточкам и колесикам… И потом всю жизнь ей казалось, что мир вокруг – как часы: что-то в нем сломалось, испортилось, надо поправить, а поправить некому…

Когда Розе было пять лет, случился в городе погром. Семья Крич не пострадала, спаслась как-то, но Роза помнила, какое печальное лицо было у отца в те дни и как мать лежала недвижно на сундуке, без подушки, и как вздрагивали ее плечи, и как четырнадцатилетний братишка Исаак стоял у запертой двери, с дрянным пистолетом в руках, и как он был жалок тогда с вихрами красных волос на макушке.

После странно заболел Исаак: часто плакал и смеялся без причины, размахивая руками. А на двадцатом году взяли его жандармы и отправили куда-то. А мать с тех пор уже не вставала с постели. Ноги у нее не двигались, и она не могла произносит некоторых слов. И когда ей хотелось селедки, она говорила «рыба», делала руками знаки, и трудно было понять ее.

У Розы Крич нос был тонкий и бледный, глаза умные и грустные, и все лицо было неприятно белое, как маска. Училась она прекрасно и кончила с золотой медалью. А теперь поступила в консерваторию. У нее были способности музыкальные и она занималась композицией, иных восхищая. Но сама она была недовольна своим сочинительством и часто рыдала подолгу, часами, и тогда некрасивое лицо ее делалось ужасным, и даже глаза казались неприятными. И, посмотрев на себя в зеркало, Роза опять принималась плакать и кусать подушку.

Роза ни в кого не влюблялась и она никому не нравилась, но Соню она любила нежно, и нежность эта похожа была на влюбленность. А Соня хотела, но не могла полюбить ее и только жалела.

Розе нравилась Соня, потому что была в ней стройность какая-то, чего совсем не было в Розе.

Роза часто писала Соне длинные письма и посылала их по почте, хотя они и без того виделись каждый день.

Нередко покупала цветы Роза и приносила их Соне. (Денег у нее было довольно: она порядочно зарабатывала уроками музыки). И у нее самой в комнате всегда были цветы. И от благоуханий пряных кружилась голова у тех, кто изредка заходил в комнату Розы.

Так тосковала среди цветов еврейка, и она не знала, как надо жить и что делать.

На рассвете проснулись три девушки; увидели умирающее пламя лампы; вспомнили то, что произошло накануне…

Им не хотелось говорить, плакать, негодовать. И вот они безмолвно вошли в обыденную жизнь. И с тех пор даже имени Сережи не произносили они.

Почти каждый вечер сходились они в комнате Сони и беседовали.

Они говорили о разном и отвлеченно, но всегда одна печаль, слепая и темная, пела тихо в глубине их слов, и даже слова о жизни и радости, которые любила говорить Соня, звучали как что-то внешнее и непохожее на правду.

– Химия прекрасная наука, – говорила она, произнося отчетливо каждое слово – стройность ее необычайна. Подумать только! Мы прилагаем строгий математический метод к нашим анализам, мы знаем детально строение веществ, мы наблюдаем систему мироздания в самых глубоких ее основаниях… Когда представишь себе все усилия человеческого ума, который постигает такую глубину, невольно веришь в значительность нашего существования. Да, стоит жить. Не правда ли, Маша?

– О, конечно, конечно, – говорила Маша, со страхом заглядывая в глаза подруги: – еще бы! Жизнь так прекрасна! Я боюсь города и тумана этого, а вот вчера я проходила по набережной, увидела иностранные суда, почуяла залах ветра морского и вдруг мне так захотелось жить, так захотелось…

И Роза говорила:

– Я не понимаю тех, которые убивают себя. Я все читаю в газетах о самоубийцах и ничего не понимаю. Зачем? Что такое? Все думают про меня, что я несчастна, и все меня жалеют, потому что я некрасива. Какой вздор! Зачем мне красота? Я вот лягу в постель, поставлю около левкои, левкои, левкои… И так дышу долго. Голова кружится и мне хорошо. А разве мне не хорошо, когда я бываю у тебя, Соня?

– Да, я думаю, что мы правы, – говорила Соня отчетливо и строго, как будто бы стараясь внушить себе мысли, которые она высказывала: – убивают себя только слабые и ничтожные… Говорят: «нет смысла». Но позвольте, имеем ли мы право требовать от кого-то разоблачения тайн, когда наука истинная утвердила себя лишь за последние два-три столетия. Мы еще посмотрим, много ли останется этих загадок и проклятых вопросов в двадцать пятом веке. Правда, нас тогда не будет, но разве не утешительна мысль о том, что и мы принесли пользу человечеству.

– Еще-бы, – говорила Маша и потом прибавляла: – но вот я… никакой пользы не приношу…

– Неправда. И ты приносишь. Ты кончишь курс и будешь учительницей. В тебе, Маша, заключена потенциальная энергия…

– Соня! Дай мне твою руку поцеловать, – неожиданно говорила Роза, восторженно опускаясь перед нею на колени…

– Не надо, не надо, сумасшедшая, – бормотала Соня, краснея и отнимая руку.

– Нет, нет. Я хочу. Я хочу. Ты вот, Соня, прости меня, смешное сказала – «потенциальная энергия» какая-то… А я вот смотрю в глаза твои… И в них такая чистота! Такая чистота! Боже!

И она припадала нежно к руке Сони.

VI.

Однажды Маша пришла вечером к Соне и неожиданно сказала:

– Розы еще нет? А, знаешь, я сегодня во сне его видела?

Соня молчала.

– Будто бы я в поле снопы вяжу. Подняла я голову, а он по полю идет. А мне больно смотреть – солнце будто бы над ним.

– Странный сон.

– Да, Соня. И знаешь, мне кажется, я скоро увижу его. Я не знаю, как, но увижу.

– Это мистицизм, Маша. Это заблуждение, Маша. Брат много полезного сделал в жизни и его дела не погибнут, но сам он умер и не вернется на землю.

– Ах, я ничего не знаю, Соня.

– Это потому, что ты не занималась естественными науками. Если бы ты занималась анатомией и физиологией, ты бы узнала, что душа есть функция нашего мозга. Мы даже видели под микроскопом клетки серого вещества. Это наглядно и убедительно.

– Я тебе верю, Соня.

Потом пришла Роза и, не снимая шляпы, начала рассказывать:

– Я сейчас прочла в «Вестнике Культуры» статью об евреях. Автор доказывает цифрами, что в еврейской нации можно наблюдать две тенденции: часть евреев стремится неудержимо к овладению биржей и капиталом, а другая часть, более даровитая и интеллигентная, обречена на истерию и вырождение. Все рабочие и интеллигенты евреи поголовно больны. По мнению автора этой статьи, еврей должен отказаться от своего еврейства и стремиться к слиянию с народом той страны, где он родился. Автор уверяет, что евреи не должны отстаивать своей самобытности прежде всего потому, что у них нет языка: жаргон годится для биржи, а не для великой и самостоятельной культурной миссии…

– Зачем ты, Роза, рассказываешь нам про статью этого антисемита? – спросила Соня, недоумевая.

– Я потому рассказываю, что автор статьи вовсе не антисемит: он сам еврей, и сегодня в газетах сообщают, что он застрелился…

– Ах, какая тоска, – вздохнула Маша: – ах, какая тоска…

– Вчера у нас на курсах отравилась одна курсистка, – сказала Соня задумчиво: – она приняла цианистого калия. Смерть от этого яда безболезненна и моментальна.

– А ты можешь достать этот яд? – спросила Маша совсем тихо.

– Могу. У нас в лаборатории сколько угодно его можно получить.

Соня, Маша и Роза любили говорить о смерти и самоубийстве. И всегда они рассуждали о том, что жизнь прекрасна и что убивать себя стыдно и не умно.

Иногда Роза приходила к Соне и коротко говорила:

– Сегодня четырнадцать.

Это значило, что в газетах отмечено четырнадцать случаев самоубийств.

VII.

Кончились экзамены. Белые ночи наступили, а Соня Маша и Роза медлили уезжать из Петербурга. То Роза просила подождать ее: у нее урок был. То отец Маши прислал телеграмму: сгорела усадьба и он просит Машу пожить в Петербурге, пока он уладит дела.

И вот как-то, по обыкновению, пришла Роза к Соне и застала ее в слезах.

– Что с тобою, голубка моя? – испугалась Роза и стала, бледнея, на колени перед подругой.

– А что? – спросила, не понимая вопроса, Соня.

– Ты плачешь.

Тогда Соня покраснела: она сама не заметила, что слезы неудержимо текли по ее лицу.

– Я так. Я, право, не знаю. Я задумалась.

– О чем, милая, о чем?

– Да мне трудно сказать, Роза. Вот видишь ли, с тех пор, как случилось это несчастье наше… Провокация эта… Понимаешь? Я не верю никому… Я теперь ничему не верю… Все обман…

И потом совсем робко и тихо она прибавила:

– Ты знаешь, Роза: я в науку верю. А вот теперь у меня иногда больная мысль какая-то. А вдруг все обман? И Эвклид обман, и периодическая система обман…

– Страшно это.

– И потом, Роза, я встречаюсь иногда с прежними, с товарищами моими… Понимаешь? И вот они смотрят на меня и думают, должно быть: не предательница ли? – А я о них то же думаю. Ведь, это ужасно. Где правда? Где правда?

– Соня! Соня!

– Жить трудно.

– Соня! Соня! Если уж ты, чистая, строгая, умная, жить устала, как же мне-то? Мне-то как жить? Боже мой!

Роза громко зарыдала.

– Сейчас Маша придет… Ты ей, Роза, ничего не говори.

Пришла Маша. Отправились потом девушки на Острова на пароходике. Были молчаливы. Сидели на скамейке, прижавшись, там на Стрелке, завороженные печальным взморьем. Вернулись на трамвае в город, и еще долго бродили. И пришла ночь белая и стала, как царица-колдунья, озаряя мир.

Сон отлетал прочь. Странный город бессонный лелеял свою думу – о чем, ведает Бог. Устали девушки, а домой идти не хотелось. Иногда, утомленные, они стояли у черных стен гранитных, как будто поджидая кого-то. Но никто не приходил. Пустынны были улицы. Изредка лишь мчался безумный автомобиль, и женщины в нем, в белом и в черном, и бледные в цилиндрах мужчины, как призраки, проносились мимо, пропадая потом в ночной белизне.

И какое томление было вокруг! Казалось, что сердце слепнет, когда две зари медлили на небосклоне, печаля землю.

Брели девушки по набережной, прислушиваясь к ропоту Невы.

– О чем она? – спросила Маша, нагнувшись над черной бездной.

– Нельзя понять, – улыбнулась Роза печально – шепчет, кажется: «Смерть, смерть, смерть»…

Тогда Соня с упреком сказала:

– Что ты говоришь, Роза.

А Роза опять повторила с тихим восторгом:

– Смерть! Смерть! Смерть!

В ту ночь впервые пленила сердца девушек тайная мысль, полная соблазна и скорби, но они боялись еще признаться в ней. Но близился час признаний.

Маша сказала:

– Ах, как сладко болит сердце. Я, право, не вынесу этой муки, этих моих предчувствий. Соня! Роза! Я, кажется, не живая теперь. Все сон, вокруг. И я сама, как сон. Я все мечтаю о жизни, а то, что здесь – лишь призраки… Ах, возьмите меня с собою, возьмите меня.

– Что ты! Бог с тобою. Куда, тебя, Маша взять? – спросила, пугаясь почему-то Соня.

– Я не знаю, не знаю… Ты и Роза сговорились уйти куда-то, а куда, мне не хотите сказать… В далекую страну… – Милуй…

– Ты бредишь, Маша. Мы все вместе поедем на родину.

– На родину?

– Ну да, конечно.

– Какое я вчера блаженство испытала! – сказала Роза.

– Какое?

– Я вчера накупила много цветов. Больше, чем прежде. Поставила корзины рядом с постелью, легла. II на грудь цветы положила, и все дышала, дышала, дышала… И вдруг чувствую, что от постели отделяюсь и куда-то лечу. Так страшно и сладко. Смерть такая, должно быть.

VIII.

Соня получила письмо от матери. Соню ждали дома те, кто любил ее нежно. Но страшно было ехать домой. Прежде, когда говорил ей отец о Боге, она отвечала:

– Тот, кто говорит о Боге, не всегда так искренен, как ты, папа. А тот, кто делает полезное и разумное, всегда чист сердцем. И в Евангелии хорошо сказано о делах.

И Соня думала и верила, что она права.

А теперь она не сумела бы так строго и твердо ответить отцу о делах полезных и разумных.

Домой ехать было страшно. Смотреть в глаза простые и чистые было страшно.

Роза то же решила не уезжать из города. А Маше было все равно. Она похудела, побледнела и Тосковала все ожидая событий каких то. Но ничего не совершилось.

Только Роза иногда говорила:

– Сегодня двадцать.

И эти неизвестные юноши и девушки как будто звали за собой, манили, улыбаясь из мглы таинственной.

Однажды увидела Роза на столе у Сони стклянку с притертой пробкой.

– Что это? – спросила она.

А Соня ответила, смущаясь:

– Это так… Мне для опыта… Это – цианистый калий, Роза.

И тогда Роза, по обыкновению своему, от восторга бросилась на колени перед Соней и стала шептать:

– Да? Да? Да?

И та побледнела:

– Не знаю еще.

В тот же день Соня, Маша и Роза наняли большую комнату и поселились вместе. Роза перевезла рояль свой и цветы. И стали девушки жить в полусне странном, как зачарованные, ожидая своей судьбы.

– Жизнь – кукла размалеванная; жизнь – граммофон; жизнь – кинематограф, – повторяла Роза с ненавистью, забывая, что и она когда-то называла жизнь прекрасной.

– Существует гипотеза, – говорила Соня – что движение частиц, определяющее теплоту, лишено всякого порядка. Это наиболее вероятное и возможное состояние материи. В мире случайно наблюдается ритм. Вселенная вернется рано или поздно к беспорядку или хаосу.

– Жизнь – суета, – шептала Маша побледневшими губами – смерть – прекрасна, как вечная тишина, как вечный покой… «Во блаженном успении»…

И, наконец, слова о смерти и жизни стали однозвучны в устах этих девушек. И они готовились в беседах тихих к последнему признанию.

Наконец, Роза первая произнесла желанное слово:

– Хочу умереть!

Маша отозвалась, как эхо:

– Умереть.

И Соня прошептала невнятно:

– Умереть…

Тогда Роза написала своим неровным почерком на клочке бумаги: «Мы устали. Мы умираем».

Загрузка...