Иван Сергеевич Шмелев Собрание сочинений в пяти томах Том 2. Въезд в Париж

Е. Осьминина. «Крушение кумиров»

Когда Иван Сергеевич Шмелев вернулся из Крыма весной 1922 года, друзья едва узнали его при встрече. И. А. Белоусов писал: «…вместо живого, подвижного и всегда бодрого, я встретил согнутого, седого, с отросшею бородой, разбитого человека. В Москве он несколько поправился, но страшно тосковал, что не может писать. „А писать хочется и есть о чем: сложилась повесть – „Черный Спас“!..“ – говорил Шмелев. В 1923 году он уехал за границу, в Берлин»[1]. В действительности Шмелев уехал в самом конце 1922-го и Берлин, строго говоря, тогда не считался заграницей, а был скорее «третьей столицей» России: железный занавес еще не упал.

Нельзя сказать, что Берлин принес Шмелевым какое-то облегчение. «Дорогой Иван Алексеевич (это письмо Бунину. – Е. О.), после долгих хлопот и колебаний, – ибо без определенных целей, как путники в ветре, проходим мы с женой жизнь, – пристали мы в Берлине 13 (н. с.) ноября. Почему в Берлине? Для каких целей? Неизвестно. Где ни быть – все одно. Могли бы и в Персию, и в Японию, и в Патагонию. Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда все равно. Могли бы уехать обратно хоть завтра. Мертвому все равно – колом или поленом <…>. Осталось во мне живое одно – наша литература, и в ней Вы, дорогой, теперь только Вы, от кого я корыстно жду наслаждения силою и красотой родного слова, что может и даст толчки к творчеству, что может заставить принять жизнь, жизнь для работы»[2].

Вероятно, именно работа спасла Шмелева в это время от душевной болезни. По приезде в Париж в январе 1923 года (визу выхлопотал Бунин) Иван Сергеевич сразу включился в общественную жизнь эмиграции. Считая своим долгом рассказать миру о происшедшем в России, он пишет письма известнейшим западным писателям. Собственно, и его «Солнце мертвых», начатое в Париже и законченное в Грассе у Буниных, является также открытым письмом Европе, на которое действительно откликнулись Р. Рол-лан, Г. Гауптман, С. Лагерлвф, Р. Киплинг, К Гамсун, Т. Манн.

Он выступает на публике: так, на вечере «Миссия русской эмиграции» в феврале 1924 года произносит речь «Душа Родины»; принимает участие в работе «Союза русских инвалидов»; сближается со многими военными; пишет воззвания и даже сам собирает пожертвования. (И будет заниматься этим практически до последних дней жизни. Русские инвалиды, белые офицеры, вероятно, были связаны для него с памятью о сыне.)

Наконец Шмелев включается в газетную полемику с бывшими деятелями Временного правительства, издававшими в эмиграции самые влиятельные газеты, например с П. Н. Милюковым («Последние новости»). Сам же печатается в конституционно-монархической «Русской газете» (из произведений, включенных в настоящий том, в ней публиковались статьи «Крестный подвиг», «Душа Родины», «Русское дело», «Убийство»), национальном «Возрождении» («Драгоценный металл», «„Похоть“ совести», «Вечный завет»), славянофильской «Россия и славянство» («Мученица Татьяна», «Душа Москвы»).

И конечно, пишет рассказы – любимый его жанр в двадцатые годы, – также сначала появлявшиеся в газетах – том же «Возрождении», «Руле», журналах «Перезвоны», «Современные записки», «Иллюстрированная Россия» и многих других. Потом Шмелев собрал их в несколько сборников – «Про одну старуху» (1927), «Свет Разума» (1928) – с одним и тем же подзаголовком «Новые рассказы о России»; «Въезд в Париж. Рассказы о России зарубежной» (1929); «Родное. Про нашу Россию. Воспоминания» (1931). Оттуда, а также из посмертных изданий «Избранных рассказов» (1955) и сборника «Душа Родины» (1967) взято по нескольку произведений для данного тома.

При всей этой бурной общественно-публицистической деятельности (элемент публицистики явно очевиден в рассказах) Шмелев остается вне какой-либо определенной политической группы или партии. Напротив, он считает партийную борьбу пагубной для русской эмиграции. Необходимо, по его мнению, «стать выше республиканизма, монархизма, демократизма! Умирает мать, а дети спорят, в какой шляпе гулять ей пристало! Не любовь тут, а самовлюбленность! Каждый хочет своим средством ее спасти, пальцем не шевельнув…»[3]. Ту же точку зрения он излагает и в статье «Русское дело», и в заявлении по поводу Зарубежного съезда 1926 года, на который собрались «правые» партии эмиграции: «…во всем, что творится вокруг Зарубежного съезда, как раз и вижу – 1) нежелание найти именно Россию, а как раз желание искать какую-то СВОЮ Россию, т. е. никакую, и – 2) нежелание спорить о том, какой должна быть Россия, т. е. упорное желание идти к ней со всякими ПАРТИЙНЫМИ ПРОГРАММАМИ»[4].

Однако совершенно определенная «идеологическая» позиция у Шмелева была. Отчетливо прочитывающаяся по всем его произведениям, она коренным образом отличается от позиции дореволюционной. Испытав страшную личную трагедию, потеряв родину и сына, Иван Сергеевич пересмотрел былые идеалы, пережил «крушение кумиров» – как и многие русские эмигранты в двадцатые годы нашего столетия.


«Крушение кумиров» – речь известного религиозного философа С. Л. Франка, произнесенная им в Берлине в 1923 году и вскоре вышедшая отдельной книгой, на которую Шмелев откликнулся специальной рецензией. Сокрушенные кумиры русской интеллигенции: кумир революции, кумир политики, кумир культуры, кумир «нравственного идеализма» были свергнуты и для него. Впрочем, кумиром политики он, кажется, перестал обольщаться еще до революции. А вот остальные три кумира мы и рассмотрим здесь более подробно применительно к эмигрантскому творчеству писателя (не касаясь книги С. Л. Франка, хотя, в общем, можно говорить о совпадении их позиций).

Кумир революции… Тема революции и гражданской войны стала главной для всей русской литературы двадцатых – начала тридцатых годов. Писались на эту тему и объемные эпопеи: так, Шмелев задумывал чрезвычайно обширный роман «Солдаты» (1924–1933). Вероятно, тут не обошлось без влияния его новых «военных» друзей: генерала А. И. Деникина и капитана К С. Попова, которые сами пишут в конце 1920-х годов книги очерков соответственно «Офицеры» и «Гг. Офицеры». Шмелев бросил «Солдат», опубликовав всего несколько глав о начале века – материал был слишком велик по объему, сказалась и травля со стороны «левой» части эмиграции. Писались о революции им и романы – к ним можно отнести «Няню из Москвы»; и полудокументальные повествования – «Солнце мертвых»; и, конечно же, небольшие рассказы, в числе которых «Два Ивана», «Про одну старуху» (оба 1924), «Письмо молодого казака», «В ударном порядке» (1925), «Блаженные», «Чертов балаган» (1926), «Свет Разума», «Прогулка» (1927), «Крест», «Виноград» (1936), «Куликово Поле» (1939–1947). Некоторые из них имеют документальную основу. О рассказах «Про одну старуху» и «Куликово Поле» Шмелев писал: «Ни-когда я не БРАЛ с „рассказов“; только вот разве – в двух словах – как старуха прокляла сына, ездила за хлебом и умерла… Я создал „Про одну старуху“. И тут – тоже, в двух скупых словах – „случаи“. И все – как в связи с „потусторонним“. Первый я дал „Глас в нощи“. Второй будет „Куликово Поле“»[5]. В других рассказах мы встретим знакомых героев: дьякон и учитель из «Двух Иванов» появляются и в «Свете Разума»; дьякон также упомянут в «Солнце мертвых», как и случай с убитой работницей фермы из «Крымских рассказов». Это подлинная история, связанная с жизнью писателя С. Н. Сергеева-Ценского, который и изображен под именем художника Пинькова (в Алуште Шмелев некоторое время жил у Ценского, а потом купил себе домик рядом с его дачей). Кроме крымских впечатлений мы найдем в его рассказах и «среднерусские». Шмелев стремился охватить взглядом как можно большее пространство и показать влияние революции на представителей самых разных классов и сословий: интеллигенции, купцов, мещан, военных, крестьян… Его мастерство «сказа» тут поистине неоценимо: речь от лица персонажа дает ощущение «человеческого документа», к чему, по всей видимости, он и стремился. Одновременно «сказ» позволяет ему показать душу героя как бы изнутри, в момент ее наивысшего потрясения. Потому что в центре шмелевских рассказов – русский человек в подлинно «пограничной ситуации» – на границе жизни и смерти – от голода или неминуемого расстрела. Сознание героя мутится: он не чувствует времени и не ощущает пространства – «Каменный век» (1924), «Туман» (1928), «На пеньках» (1924), «Тени дней» (1926). Смертный ужас затопляет душу героя, вынося на поверхность самое сокровенное. «Со времен Достоевского никто в европейской литературе не проникал в ночную область человеческого духа смелее Шмелева, никто не выявлял в ней таких мрачных глубин»[6], – восторгался А. В. Амфитеатров.

Но как бы хаотично, ужасно и фантастично ни было все вокруг, как бы ни был потрясен герой, как бы ни развивались события – в рассказах Шмелева всегда ясен смысл происходящего. Ясно, где добро и где зло – в ярком и беспощадном свете разума. Это не Ремизов, у которого все взвихренно, расплывчато и сама революция оценивается неоднозначно. Шмелев ближе Бунину и мог бы, вероятно, подписаться под словами Ивана Алексеевича: «Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо объяснять их, спорить о том, хороши они или дурны»[7]. Не зря Шмелев и Бунин посвящают друг другу рассказы: сейчас они почти единомышленники. Для Шмелева также однозначно: Зло есть Зло и никогда Добром стать не может.

А революция и есть такое Зло. Произвол, убийство, беззаконие. Причем не только Октябрьская социалистическая: «…большевизм – следствие Февральской революции с ее деятелями, – вот что понимает Шмелев. – Пришла шайка существ злой и развратной воли и, прикрывшись „народным волеизъявлением“, сумела ОБМАНОМ, СТРАХОМ И ПОТАКАНИЕМ ВСЕМУ НИЗМЕННОМУ, ЧТО ЕСТЬ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЕ, НАДЕТЬ НА ЛИШЕННЫЙ ВОЖДЕЙ НАРОД ПОЗОРНЕЙШЕЕ ЯРМО»[8].

В критике в это время писатель приобретает репутацию непримиримого. Литературовед Н. К. Кульман пишет о нем: «Ни один из русских современных писателей не вскрыл с такой убедительностью реальное и метафизическое зло большевизма, хотя почти все в той или иной форме уделили ему внимание»[9]. Образ такого Шмелева мы найдем и в стихах Лоло (Л. Г. Мунштейна):

Тебя мы лаврами венчали

В былые дни – в родном краю,

Теперь ты стал певцом печали,

Борцом за родину свою.

Живое, пламенное слово

Как «Солнце мертвых» жгет сердца.

Пусть не иссякнет до конца

Святая ненависть Шмелева.[10]

Но эта «святая ненависть» вовсе не была слепой ненавистью. Шмелев много думал о корнях революции, ее причинах и происхождении И свергнул следующий кумир – кумир культуры, причем культуры западной.

* * *

Здесь хотелось бы сделать отступление и во избежание недоразумений сказать несколько слов вообще об отношении Шмелева к Западу, его культуре и цивилизации.

Немецкий язык Иван Сергеевич знал с детства, французский начал учить в Крыму. Читал в подлиннике Пруста (который ему не понравился), беседовал с Томасом Манном. Оказавшись в Париже, любовался городом и парижанами с добродушной усмешкой. Писал И. А. Белоусову:

«Вообще народ приятный, очень неглупый и аккуратный. Каждый купил на Пасху шоколадного зайчика и четверку ветчины, и все очень успешно танцевали тустеп. Каждый счел долгом уехать за город, а кто не мог уехать, то делал вид, что уже уехал: спускал жалюзи и сидел во тьме – уехал! А то неприлично. Каштаны распустились в свое время, не считаясь с политич<еским> барометром, и консьержка напротив моих окон юлит от весны. Умею говорить по-французски. Езжу под землей и прохожу по Елис<ейским> Полям без страха Тени Великих со мной ходят. Нотр-Дам Вам кланяется, а старик Пантеон сочувственно жмет руку. Иногда я останавливаюсь где-нибудь в густом месте, на площади Этуали или Конкорд или у Бастилии бывшей – и спрашиваю себя, из какого это романа. В первый день Парижа повез меня наш славный поэт тезка (вероятно, Бунин – К О.) в такси-автомобильчике – по огненно-зеркальному авеню к площадям. Шехерезада и ничего не пойму. И уже когда поздно ночью пригубил я немножко – постиг, что я в Париже. И теперь еще стоишь перед Инвалидами или на мосту Алекс<андра> III… да куда я попал! Мне бы теперь по дрова ходить, или на Сухаревке дровами торговать, а тут Париж огнями голову кружит».[11]

Насколько другие описания мы встретим в его рассказах! Даже красоты города во «Въезде в Париж» (1925), например, производят отталкивающее впечатление. Все слишком тяжелое, каменное, «материальное» (точно такое же – в одном из очерков А. И. Деникина «Офицеры» – «Стальные сапожки»). Из рассказа в рассказ повторяются устойчивые образы и символы: шофер, лакей, кровь, пожар; эпитеты: мясное, плотское, бычье. Мы встретим их и в рассказах, и в публицистике, и в отвлеченных рассуждениях из частных писем: «…шоффер да „лакей“ в мире хозяйничают и все завоняли бензином и курячьим духом. У Чехова, помните: „от тебя, брат, курицей пахнет“. А тут еще и кровью все залито»[12].

Шмелев не любит теоретических рассуждений, предпочитая, как истинный художник, выговаривать мысль в образах. Но эти образы очень легко «расшифровываются» с помощью книг его единомышленников-философов. Как правило, он сам где-либо на них указывает. Так, в его дневнике мы найдем заметки о статье С. Н. Булгакова «Две встречи», которая прекрасно «комментирует» и объясняет шмелевский взгляд на европейское понятие красоты. Булгаков разбирает живопись Ренессанса и видит в ней торжество человеческого, земного, «мистическое обмирщвление», «торжество языческого мироощущения, жертвою, а вместе и орудием которого сделались деятели Ренессанса»: «И какая прямая дорога отсюда, чрез это открывается в „новое время“ с его пустотой и падением»[13].

А говоря об образах шофера, машины, камня, следует вспомнить работы ближайшего друга Шмелева И. А. Ильина. В статье «Бессердечная культура», построенной так же, как шмелевские «Два письма», он размышляет «Под многовековым влиянием языческого, а потом католического Рима люди культивировали ВОЛЮ и МЫШЛЕНИЕ <…> западноевропейская культура сооружена как бы из КАМНЯ и ЛЬДА. Здесь религия, искусства и наука (за немногими, гениальными исключениями!) холодны; а политика, техника, хозяйство и деловой оборот – жестки и суровы и вменяют себе эту жестокость в великую заслугу <…> Поэтому эти судорожные спазмы современной культуры, – революции, гражданские и международные войны, – не случайны: они суть естественные выражения сердечной жестокости, алчности, зависти и ненависти»[14].

Шмелев также считает идею революции – западной идеей («Виноград»), обвиняя русскую интеллигенцию, что она принесла эту идею в Россию. И парадоксальным образом сближает Париж и «Москву в позоре», богатых иностранцев и красных комиссаров – «На пеньках», цикл «Сидя на берегу» (1925). Кумир революции, обрушившись, повлек за собой и крушение кумира культуры.

Но этой, привычной нам западной культуре писатель противопоставляет культуру иную. Русскую, национальную, православную. Это противопоставление присутствует во многих рассказах и составляет основу цикла «Сидя на берегу». С этого цикла и начинается обращение Шмелева к прежней России, России православной.

* * *

Горячая, искренняя вера заменила прежний «нравственный идеализм» Шмелева – таков итог свержения последнего кумира. Но говорить об этом труднее всего. Что решающим образом повлияло на обращение Шмелева? Потеря сына? Мучительные раздумья о судьбе России? Страшный опыт «роковых минут» мира? Мы можем констатировать только свершившиеся изменения в его мировоззрении и творчестве.

Итак, уже работая над циклом «Сидя на берегу», Шмелев писал П. Б. Струве, редактору «Возрождения», где часто публиковался: «В записях и в памяти есть много кусков, – они к<ак>-ниб<удь> свяжутся книгой (в параллель „Солнцу мертвых“). М<ожет> б<ыть> эта книга будет – „Солнцем живых“ – это для меня, конечно. В прошлом у всех нас, в России, было много ЖИВОГО и подлинно светлого, что, б<ыть> м<ожет>, навсегда утрачено. Но оно БЫЛО. Животворящее, проявление Духа Жива, что, убитое, своей смертью воистину должно попрать смерть. Оно жило – и живет доныне – как росток в терне, ждет…»[15] В публицистике Шмелева размышления о православии как «душе Родины» появляются еще раньше.

И постепенно «Россия православная» заслоняет в творчестве писателя образ «России красной». «Крымский цикл» заменяется «замоскворецким». Уже в сборник «Свет Разума» Шмелев включает рассказ о далеком светлом – «Весенний плеск» (1925), который можно считать как бы прелюдией к «Лету Господню». Создает он и переходный цикл – не о религиозном детстве, а о колеблющейся юности, куда вместе с романом «История любовная» (1926–1927) можно отнести рассказы, собранные в сборник «Родное»: «Как мы открывали Пушкина» (1926), «Веселый ветер», «Как я узнавал Толстого» (1927), «Как я стал писателем» (1929–1930). И в сборник «Избранных рассказов»: «Как я встречался с Чеховым», «Как я покорил немца» (1934), были у Шмелева и другие рассказы об отрочестве.

Вероятно, по «времени изображения» к этим рассказам можно отнести и «Старый Валаам» (1936), заново написанный по первой юношеской книге «На скалах Валаама». Экземпляр книги привез ему писатель Б К. Зайцев из самого монастыря, куда ездил в 1935 году. Благодарный Шмелев откликнулся письмом:

«В Коневском скиту говели?! По-мню… озерко, дождик, и в сарайчике схимонах Сисой с чернобородым монашком (л<ет> 45–50) и лучок очищает от ботвы. Рассказал мне про птицу-гагару… Схим<онах> Федот… не тот ли черный монах? Ему теперь д<олжно> б<ыть> лет под 80. Именно – во пустыне были Вы <…> Хотел бы, перед недалеким концом, окинуть взором беглым все, на что молодые глаза смотрели безмятежно, юные глаза… Сколько было после.! И – для чего пережито?! Нет, лучше, пожалуй, и не „окидывать“ – взроешь душу»[16].

Но «по духу» «Старый Валаам» ближе уже к более поздним вещам Шмелева – «Богомолью» и «Лету Господню». Так же, как и в этих романах, Иван Сергеевич описывает в книге церковные обряды, в данном случае – монастырские. Объясняет, «что значит „благословение“, как положено отвечать на „входную молитву“, каков чин монастырской трапезы, в чем суть отшельничества, иконописания и др.»[17]. Начиная с 1930-х годов, писатель интересуется монастырской темой: в 1936 году едет в Псково-Печерский монастырь (очерк «Рубеж» написан по впечатлениям поездки), в 1937-1938-м – в обитель преподобного Иова Печерского в Карпатах, где был издан «Старый Валаам».

Сближают книгу с поздними вещами и размышления героев: о спасении души, о воспитании воли, о чудесах, о смерти, о молитве. Это уже тот Шмелев, который мог писать племяннице в 1948 году: «Милая моя, держись молитвой! Все мы – в испытаниях. Надо переносить, вытерпливать. Такой удел – назначенный, – м<ожет> б<ыть> избранным: закалка! Помни о Христе, о его заповедях блаженства. <…> Не отчаивайся. Мы часто не понимаем: что для нас РАНА, и что – лишь царапина!?»[18] Это тот Шмелев, который чувствует незримо присутствие мира иного. Тот, который все-таки «окинул взглядом» свое прошлое – подвел итог былым заблуждениям (обратим внимание на перекличку слов из письма Б. К. Зайцеву со строками очерка «У старца Варнавы»):

«Валаам прошел виденьем: богомольцы, люди, плеск Ладоги, гранитные кресты, скиты, молчальники и схимонахи… Кельи в густых лесах, гагара-птица на глухом озерке, схимонах Сысой с гагарой-птицей… – „все во Христе, родимый… и гагара-птица во Христе…“ – олени на дорогах, как свои… в полночный час за дверью – „время пе-нию… моли-тве ча-а-ас!..“ – блеск белоснежный храма, лазурь и золото над небом, над лесом, жития… и написалась книга, ПУТЬ открылся. Батюшка-Варнава БЛАГОСЛОВИЛ „на путь“. Дал КРЕСТИК и благословил. КРЕСТИК – и страдания, и радость. Так и верю»[19].

Сокрушив былые кумиры, Шмелев действительно обрел «и страдания, и радость» на своем жизненном пути. И светлый образ о. Варнавы Гефсиманского, когда-то благословившего писателя, витает над ним. С посещения Валаамского монастыря этот путь начался. Закончился он в православной обители Покрова Пресвятой Богородицы под Парижем 24 июня 1950 года. Это был день памяти Святых апостолов Варфоломея и Варнавы.

Елена Осьминина

Загрузка...