Народ-то уже, думаю, порядком начесался, а вы все что-то никак не чешетесь…

Тут вернулась с работы Котя. Первым делом спросила, куда это подевались ее «письки». С ней, судя по голосу и тоскливому запаху, происходило что-то не то. «Лучше погляди, что со мною стало», – уклончиво сказал я и разделся по пояс. Котя ужаснулась. «Вырвались, когда кормил?» – «Именно так. – О как благодарен я был року и Коте за подсказку. – Вырвалось всего четыре штуки. От ужаса садок выпал из рук, треснул, и я спустил его в сортир. Могла произойти биологическая катастрофа на весь дом от утечки насекомых. Боровцев – враг мой номер один – в соседнем подъезде проживать изволит, Котя… Меня долго кусали. Чуть с ума не сошел от бешенства. Поймал. Пошел и напился. Вот, хрустальных астр нарвал напоследок на печальном сквере… Жить тяжело…»

Котя вдруг не выдержала и тоже разрыдалась. Спрашиваю, что случилось? С ужасом глядя на меня, Котя сказала:

– Боровцев в Лондоне остался… после конгресса…

– Ну и что? Сейчас веяние такое – оставаться. Весь наш балет – одной ногой здесь, другой – там.

– Идиотик… все отшучиваешься, когда… когда…

– Что «когда»?

– Овчинников, вице-президент, собрал нас… расформировывают… Боровцев выдал военные тайны… обвинил в подготовке бактериологической войны… передали по «голосам»…

– Котя, – говорю проницательно, – без работы не останешься… Может, с дружком твоим часовым что-то стряслось? За ними ведь следят… От тебя попахивает, – говорю, – не служебной заботой, а чистосердечной болью…

– Ничего подобного, – воскликнула Котя с такой страстной правдивостью, что я только усмехнулся про себя печально и мудро, поставил новую, словно воскрешенную пластиночку и раскрываю объятия, как в танцзале.

– Давай, милая жена, станцуем «Афганистанго», – вырвалось из меня ни с того ни с сего, словно блоха, жутковатая шуточка. Я думал, что она приведет Котю в ужасное бешенство, начнутся обвинения и упреки в юродивом фиглярничании и бесконечном цинизме, но Котя обвила вдруг мою шею руками… пластиночка сталинских времен поскрипела, покорябалась об иголку… был день осенний… и листья грустно опадали… в последних астрах… печаль хрустальная жива… сле-е-езы-ы… ты безутешно проливала… ты не любила-а-а… и со мной прощалась ты… я водил ее по комнатам и по кухне полуголый, поглядывая в трюмо на расчесанную свою до крови спину и смиренно вдыхая застоявшийся в Котиной прическе одинокий… тоскливый… кирзовый… оружейный… табачный… омерзительный… мавзолейный… кремлевский смердюнчик… Котя повздыхала, повздыхала в любимом, располагающем к примирению с жизнью, старинном… и листья грустно опадали… букетик милицейских астр я так и держал по-прежнему в руке… повздыхала, потом потянулась, танцуя, к графину коньячка, глотнула на ходу и не без восторга повторила:

– Афганистанго!… все-таки народ шутит, народ улыбается… шикарная хохма… завтра продам ее в институте… пожалуй, Серый, давай закусим…

Но я не мог уже ни пить, ни закусывать – повалился прямо на пол, после всех потрясений дня, а проснулся в середине ночи от приступа чесотки. Почесался-почесался, разделся и пошел на свое место. Котя, оказывается, не спала. Не могу, говорит, уснуть… Все рухнуло из-за сволочи Боровцева. Прощай – выезды и московская светская жизнь. Поговаривают, что у твоего генерала большие неприятности. Наверху его не любят как брежневскую шестерку… Возможно, сошлют в Монголию… Так и надо. Очень уж самонадеян и нагл… «мы…» «нас…» Домыкался-дона-скался…

Я ничего не ответил. Любой поворот такого рода был мне только на руку. Может, вообще про меня забудут и оставят в покое?… Навряд ли… навряд ли…

Внезапно я вспылил. Вам – сволочам – не премии надо давать, а штрафовать, говорю, наоборот, за выдающуюся халтуру. В отчетах ты небось очки втираешь насчет того, что «Надежда Афганщины» кусает лишь тела басмачей, а к плоти наших солдат, офицеров и генералов относится миролюбиво и с привитой симпатией… Но что мы видим на деле? В «письках» ваших выведенных никакой нет симпатии к советскому человеку – одна бешеная ненависть и ненасытная жажда кусануть побольнее. Разоблачат – быть беде и концу научной карьеры…

«Откуда это ты взял, что “письки” кусают солдат, офицеров и генералов? Ты не солдат, не офицер и тем более не генерал. Тебе так и хочется, чтобы я обгадилась на работе. Спишь и видишь мое фиаско…» «Просто предупреждаю, – осекся я, чуть было не проговорившись. – Неужели ж блохи столь умны, что отличают штатскую телесность от военной барабанины?» «Насекомые гораздо умней человека по способности оптимально разрешать главнейшие жизненные задачи», – сказала Котя неприятно назидательным голосом. «Спасибочки, – говорю, – будем знать и помнить…» «Скорей всего, – продолжала Котя свои ночные беспокойные раздумья, – закроют и меня, и тебя. Весь институт вывезут на периферию. Ожидается много шума в западной прессе из-за признаний этой оставшейся мрази… Ты думаешь, Боровцев диссидент? Карьерист и подонок, бросивший жену с двумя детьми… С другой стороны, Серый, и между нами говоря… я бы и сама, к чертовой матери, осталась… если бы мы вместе поехали по туристической… надоело… надоело… надоело… налей, умоляю, рюмочку и нарежь лимон… завтра никуда не пойду… вызову врача… сердечный приступ… надоело…»

«А без меня, – спрашиваю, – осталась бы там?» «Дурак… я уже не девочка и не Светлана Сталина – болтаться туда-обратно… Без тебя бы я не смогла, а на этих – плевать… надоело… будь они все прокляты, Серый… поставь… ха-ха-ха… Афганистанго…»

Ночная выпивка печальна и спокойна, господа… Мы пили и пили. Я без конца заводил… был день осенний, и листья грустно опадали… в последних астрах печаль хрустальная жива… Букетик же милицейских астр ожил в комнатной темноте и в ночной прохладе. От стойкого и тяжкого запашка этих похоронных цветов кладбищенская тоска проникла в мое сердце осенней ночью и поселилась в нем навсегда как память о чем-то навеки утраченном… На-до-е-ло, господа, на-до-е-ло… Сколько можно?


Вермонт, 1986

Загрузка...