Все, чем я дышу,
все, что я пишу
кстати или некстати,
волосы теребя, –
все это о тебе,
все это для тебя,
друг мой, Большой читатель.
Ближе – меж нас меж двух –
больше не встанет друг,
и – ни родни, ни брата…
Волосы теребя,
нечего мне от тебя
ни укрывать, ни прятать.
Прислушайся ж ко всему,
голосу моему –
не к вылущенной цитате!
К опыту моей седины
пыл свой присоедини,
друг мой, Большой читатель.
Страна в родовых напрягается схватках,
и ей, изо всех молодых матерей,
во всех ее порах – в Калугах и Вятках –
пора горячий пот утереть.
Страна в родовых сотрясается муках,
и только то ей подсобно в речи
(и больше ни слова, и громче ни звука),
что может тяжесть ее облегчить.
Могуч и красив
Урала массив –
в два мира уперся пятою.
Улегся, ленив,
ветра заслонив
тяжелой своей высотою.
Придавил непомерною гирей
яркоснежную зелень Сибири.
От избы – сто верст изба,
от руки – сто дней рука.
Но встает из снов Кузбасс –
малолетний великан:
зарыт в снегах по пояс,
стоит молотобоец.
Голос Кузбасса –
сумрачный бас
молотом – бац! –
и гора начнет колебаться.
Елок игла
и сосен кора,
меж сосен и елок
легла Ангара.
Вдвое и втрое
перед звонкой сестрой
может отстать,
уступив, Днепрострой.
И там, где шныряют белки юркие,
там – база черной металлургии.
Стой и глаза кругли,
какие в Сибири угли:
без зольности, сернистости, –
глядите сами,
как в яркости, в неистовстве
клокочет пламя.
Сравняться в силе не с кем им,
проделан опыт:
скорее, чем донецкими,
снега растопит.
А дальше, где синь
и где сопок груды,
мерцает цинк
и цветные руды.
И каждым дальним уголком
быть должен занят Геолком,
так как там,
где цепи бренчали,
все лежит,
как лежало вначале.
И нету путей,
и нету дорог
шагнуть стране
за уральский порог.
Нет, есть дороги –
до недотроги!
Начало есть крутому сдвигу.
Большой читатель – впереди.
Возьми Сибирь – большую книгу
и твердым ногтем прочерти
ее дороги и пути.
1930
Вначале это казалось –
позой,
так призрачно длинен
был он
и худ.
Казалось, что это –
лишь тень завхоза,
виденье,
пригрезившееся стиху.
Секунду
он напоминал Дон Кихота:
так выцвел
его балахон дождевой;
но через секунду –
пропала охота
с героями прошлого
близить его.
Вначале
собрание глухо молчало,
сурово и скупо
губы поджав:
«Пускай-де
другие жуют мочалу,
кому под хвост
попала вожжа».
Совхоз был молод.
Кругом – неполадки.
Забот не отгонишь,
как с меда осу.
Пропольная –
недополоты грядки,
а тут уж
уборочная на носу!
Но главное –
это были подошвы:
сабо деревянным французов
родня.
Какой-то парень,
в прениях дошлый,
вступил ими
прямо в порядок дня:
«Я хотя
не избалован,
но,
конечно,
так сужу,
и,
конечно,
о столовой
я,
конечно,
не скажу.
Жизнь,
конечно,
нам не пряник,
но,
конечно,
мы в пути,
на подметках
деревянных
нам,
конечно ж,
не уйти!»
Хоть речь его
явно была кособока,
но парень
давился ей из нутра.
Собранье дышало
с чувством,
глубоко,
готовясь слушать
его до утра…
Тогда на сцену
взлетела персона,
от гнева дыханье
спирая в зобу.
(В какой костюмерной
перелицована?)
Кумач по колено.
Стрижен в скобу.
«Товарищи!
Принципиально…
Конкретно…
Определенно…
Прогульщик и рвач…
Мы дело имеем
с замашкой зловредной…
Фашизм мировой!..» –
надрывался кумач.
Собрание
вновь опало,
как дрожжи,
смотрело
в ревущую лозунгов пасть,
сводило брови
все строже
и строже
и ждало
художественную часть.
Когда ж воззвал он,
кончая,
к гласности,
совхозная холка
была мокра;
в углах толковали
про разные разности;
теснились к проходу;
синела махра.
Вот тут он
и вырос.
Сухой, как стержень
в степи,
в бездождье –
за шалашом,
тройным упорством
скручен и сдержан,
тройным загаром
зашелушен.
Ни слово,
ни образ
в губах не измято.
Все стихло
минуты за полторы…
По залу пахнуло
июлем
и мятой –
нешуточным жаром
рабочей поры.
От слов его крупных
и разгоряченных
собрание
тихо входило
в азарт:
«Товарищи!
Наш совхоз,
как грачонок,
голым родился
полгода назад!
Чего у нас было? –
Тын да пустошь,
да инвентаря
на гнутый пятак.
А нынче –
покрывшая пустошь
капуста
зовет нас
на следующий этап.
Мы обеспечились
мануфактурой.
Картофлекопалка у нас –
на ходу.
Похоже ли это
на хилый да хмурый
вид на нас
в прошедшем году?!
Теперь о подошвах.
Кто стал сомневаться,
что жизнь не сразу
в совхозе сладка, –
чего ж он желает?
Пятьсот восемнадцать
и тысячу сорок
пустите с лотка?
Вот у меня их
тоже пятеро
было –
собственных цыганят.
Разве рука моя –
труд не тратила,
силу скупилась
на них загонять?
Те –
ведь тоже еще –
не добытчики,
поднять их с земли –
поистратишь рубля.
Они
по свойственной росту
привычке
пока умеют
лишь потреблять.
Без пищи
пойди взрасти их,
попробуй!
Чтоб сила росла их
крепка и цела,
в первую очередь –
харч и обувь
надо им
туда посылать.
На жизнь гляди
не только с изнанки.
Пускай они
за полы нас теребят.
Взрастим стране!
Поставим на ноги
пятьсот восемнадцать
железных
ребят».
Зал приумолк,
как под тучею роща, –
да вдруг
как хлынет
ливнем ладош,
и сразу –
лица теплее
и проще, –
проникши в суть
деревянных подошв.
Иной читатель
качнет головою:
«Где взять, мол,
такого
и как величать?»
Недалеко.
Совсем под Москвою.
В совхозе
имени Владимира Ильича.
Но адрес – не важен.
Страна его знает:
у домен в жару
и в страде полевой,
в любом направленье –
бригада сквозная –
от Кремля –
до него!
1931
Семнадцать –
это не просто юноша,
это –
подросший уже
рабочий.
Суровей лицо молодое,
осунувшись,
и близостью зрелости
взгляд озабочен.
Товарищ!
Прости мне
привычку поэтскую,
не мне размягчать тебя
лирики ленью,
но дай,
наклонясь над твоею повесткою,
минуту
на светлое размышленье.
Я вижу тебя –
не юношей розовеньким,
пришедшим
к экзаменному ответу, –
твои боевые
песни и лозунги
гремят сегодня
по целому свету.
Я вижу:
лишь там
настоящая молодость,
что строится всюду
сегодня в колонны,
что сбита ударами
мощного молота
из лавы
рабочих сердец
раскаленной.
Я знаю:
лучшие в мире красавицы,
кому
советское знамя –
отчизна,
которыми
метче гранаты бросаются
в ощеренные маски
фашизма!
Обычно
люди стареют от многого,
в масштабы копеечных мыслей
забиты:
от мелкой заботы
за личное логово,
от зависти,
скуки,
от горькой обиды.
Но разве
когда-нибудь,
кто-нибудь видывал
для невооруженного
взгляда простого –
в лице поколения –
столько открытого,
такого большого
у жизни
простора?
И разве
встречались когда в человечестве –
сравни
на десятую долю хотя бы –
такой беспредельности
и широкоплечести
дела,
размышленья,
пути
и масштабы?
Я вижу –
и это не может почудиться, –
земля каруселит
недаром столетья –
ее опояшут колоннами
мюдовцы,
встряхнут
и не позволят стареть ей!
1931
Сегодня
на юг Союза кинься,
песня и глаз
советских широт:
сегодня рванулись,
уйдя,
бакинцы
на два с половиной года
вперед!
Если
в недавних годах
порыться, –
что это бьет,
фонтаном шумя?
Это твоя кровь,
Джапаридзе,
твоя
струится вверх,
Шаумян.
Это она
спешит к турбинам,
землю взрывая:
«Пусти!» –
английским
отцеженная карабином, –
кровь
двадцати шести.
Это она,
впитая нехотя
сушью
тоски земной,
растет
раскидистой радугой нефти,
ведет и зовет:
«За мной!»
За мной –
живить
пески Кара-Кума,
копры нашей стройки
вонзя!
За мной!
В столетья!
Докажем врагу мы
что жизнь
истребить нельзя.
За мной,
взметясь,
поднимись и кинься,
товарищ
земных широт!
За мной,
за горючею кровью
бакинцев
на два с половиной столетья
вперед!
1931
Когда
Днепрострой достроят
над влажной рябью и дрожью,
и станет
Москвы сестрою
Великое Запорожье;
когда
зажужжат комбайны,
и ток побежит исправно
туда, где морды кабаньи
высовывались из плавней;
когда
заревут турбины,
покрывши
Днепра горбины,
и вскинут и снизят грузы
тропные ладони шлюза;
когда –
еще только тени,
каркас еще лишь и остов –
алюминиевый
и литейный
достигнут полного роста,
тогда
разглядись, потомок,
на свет человечьего чуда:
где в каменник
древних потемок
врыт
памятник Днипробуда.
Плотина,
плотина,
плотина,
тебя бы нам лишь дождаться:
одна уже ты
оплатила
расходы войны гражданской.
Бычки, говорите?
Вряд ли!
И слон перед ними – ребенком.
Днепровские
желтые патлы
бетонной чешут гребенкой.
Светись же,
сияй и порскай –
реальная и нагая,
всей силой
волны днепровской
нам
дальше плыть помогая!
Я читал старинную быль –
время,
стершееся, как пыль…
И над былью –
казак Пылай:
молод глаз –
голова бела.
Он был сонным взят
при костре;
приговорен был
под расстрел…
Так ли запросто,
по суду ли,
королю
он послал цидулю.
В той цидуле
казак сказал:
«Мой батько
на колу сползал;
мой дидусь
не скулил, не плакал,
как его
натянули на кол.
Не позорь меня
легким концом,
не хочу
захрипеть под свинцом.
Я хочу
в мою длинную смерть
долго-долго,
как в воду,
смотреть.
Не собака я,
не свинья,
чтоб свинцом
простегнуть меня.
Я хочу
в свою синюю смерть
долго-долго,
как в воду,
смотреть.
Не в обиду,
не в похвалу –
не вскричу,
стерплю на колу!»
Так загинул
казак Пылай:
молод глаз –
голова бела.
Может, это
оттуда –
усмешка упорства и воли?
Может, это
оттуда –
безмерная радость борьбы?
Может, это
оттуда –
бесстрашье к лишеньям и боли
и бестрепетный
выбор судьбы?
Это та же
тугая,
людская,
безмерная сила,
трансформатором партии
взятая в оборот,
напрягла свои жилы
и твердые брови скосила,
но не в смерть свою смотрит,
а жизнь свою
гонит вперед!
Голоса недоверков
взнывают все реже и реже,
и история
медленно
переворачивает листы.
Над перуньей волною
на Лево –
и Правобережье
загораются будущим светом
две новых звезды.
Неуемной энергией дерриков,
визгом сверл «сандерсона»
правый берег – левым берегом
заинтересован.
Отойди, беги, пади!
Здесь зевак не любят.
Птицей Рок летят бадьи
над днепровской глубью.
Здесь ложится вглубь бетон,
плотно утрамбован
человеческой пятой
Тулы да Тамбова.
Здесь живут, поют, гремят, –
не по нраву – смойся!
На буксир берут ребят
песни комсомольцев:
«Идет страна-ударница,
кругом – враги.
Не отставать, не стариться
ей помоги.
Заводами и штольнями –
громад семьей, –
давайте быть достойными
движения ее.
Пусть каждая профессия
и каждый вид труда
поднимет грозно-весело
отчетные года.
Чтоб враз была развеяна
вся вражеская мразь,
чтоб крепких рук конвейером
добыча поднялась.
Идет страна-ударница,
шаги – года.
Не отставать, не стариться
нигде и никогда!»
Неуемной энергией дерриков,
визгом сверл «сандерсона»
левый берег – правым берегом
заинтересован.
Кто ушел, уплыл, урвал, –
самостроем грейся,
не мешай вращать штурвал
мирового рейса.
Загораживала путь
нам скала Дурная;
спину ей пришлось свернуть,
взрывами карная.
Так и слизь глухих глубин
будет в дым расплющена.
Первой изо всех турбин
«Комсомолка» пущена!
Два Днепра текут пред нами:
тот,
которым плыл Перун;
и меж нашими меж днями –
тот,
который льнет к перу.
Без перунов,
без бурунов –
не в нужду,
не в похвалу, –
льющий ток в электроструны,
не погибший
на колу.
До плотины Днипрельстана,
до высокой городьбы,
непреклонно,
непрестанно
шагом
классовой
борьбы!
1931
Тротуар окипает
людскою кашей,
на трамвайных подножках
гроздья висят.
Это –
спешит,
поторапливается каждый,
это –
республика движется вся.
Люди стали
смелей и грубее.
Теснее колхоз,
завод,
район.
Так, советские!
Жми не робея,
крепче отстаивай
место свое!
Довоенную мягкость
страна потеряла.
Дела –
полноводьем у каждого рта.
Людей,
машин,
сырья,
матерьяла
настойчиво требует
каждый квартал.
Мусор,
щебень,
свежие планки,
бетонные стойки,
железный лязг.
Ты скажешь:
Америка,
новые янки!
Нет!
Другой тут
и вкус
и глаз.
Там
прорезали
простор океанный
банды отпетых
громил и рвачей.
Здесь
переделывают
мир окаянный
собственнических
мелочей.
Там
перещупывались
их ватаги,
в ребрах ножами
ища пустот.
Здесь
потому ножей не хватает,
что потребность
в комбайнах растет.
Вы,
обвиняющие нас в пропаганде,
хрипящие
от наших идейных простуд,
смотрите,
как за гигантом гиганты
за счет этих
мелких нехваток
растут.
Кто там орет
про советский демпинг,
с вершин экономики
к пропасти мчась,
тем бы почувствовать
эти темпы,
какие не словит
и лучший джаз!
Сдуревшим
от кризисных мотаний,
потерявшим
крепость зубов коренных,
понять ли,
что идеи
не провозят в чемодане
что идеи растут
из условий страны?!
Мы торопимся,
мчимся,
рвемся на части,
так что сердце
не поспевает в груди,
но это и есть
наше повое счастье –
быть человечества
впереди.
Потерявшим к жизни
остатки вкуса
не увидеть
из-за прозрачнейших линз,
что мы,
несмотря
на грязь
и на мусор,
уже вступили
в социализм!
1930
Все налицо?!
Все налицо!
Дай колесо!
Есть колесо!
Раз, два,
раз, два!
Живей, братва!
Лейся, чугун,
плавься, чугун!
Дай помогу!
Стань к рычагу!
Раз, два,
раз, два!
Дружней, братва!
Эх, хороши,
вот хороши
гайки машин,
шайбы машин!
Раз, два,
раз, два!
Бодрей, братва!
Дядя Васей,
дядя Мосей,
больше осей,
крепче осей!
Раз, два,
раз, два!
Тесней, братва!
Дело не ждет,
дело не мрет.
Круче, сильней
дней оборот.
Раз, два,
раз, два!
Ладней, братва!
Смена, идешь?
Смена, иду!
Перенимай
станки на ходу.
Раз, два,
раз, два!
Ловчей, братва!
Кто там устал?
Стал в уголок?
Бей уголек!
Дай уголек!
Раз, два,
раз, два!
Не сдай, братва!
Уголь и сталь,
уголь и сталь.
Силу не жиль!
Силу не жаль!
Раз, два,
раз, два!
Нажмем, братва!
Круче ходи,
колеса поворот.
Новый годок
стоит у ворот!
Раз, два,
раз, два!
Сильней, братва!
Дядя Семен,
дядя Федот,
дело пошло!
Дело идет!..
Раз, два,
раз, два!
Взялись, братва!
1930
Год
за
годом
пол –
ным
ходом,
год за годом
полным ходом –
далеко,
кати
метко,
пяти –
летка,
кати метко,
пятилетка,
в даль веков!
Эй,
что
стали,
боль –
ше
стали,
эй, что стали,
больше стали,
угля и чугуна!
Дальний
берег –
темп
Америк,
дальний берег –
темп Америк
мчи, перегоняй!
Гля –
ди
в оба –
вра –
жья
злоба,
гляди в оба –
вражья злоба
окружает нас.
Ни сда –
ваться,
ни пу –
гаться,
ни сдаваться,
ни пугаться
не привык наш класс!
Год
за
годом
пол –
ным
ходом,
год за годом
полным ходом –
к победе впереди!
Кати
метко
пяти –
летку,
кати метко
пятилетку,
партия, веди!
1931
Стирка,
очередь,
примус,
чадра,
близость
помойного ведра,
штопка,
варка,
унылое бабство,
новая стирка,
утюжье…
Баста!
Товарищ женщина,
не будь бабой!
Сдунь
домашних козявок
тряпье,
басен о том,
что пол твой слабый,
отцепи
от подола репье.
Тусклый
слышен еще хохоток:
«Волос долог –
ум короток!»
Звон бубнит
в пустой голове:
«Курица – не птица,
баба – не человек!»
Вся эта слякоть
еще не забыта
осатанелого
кислого быта.
Он –
дубострой слежалый,
двуспальный,
на зык тупой
поперек становись ему.
Чтоб сбить рога ему,
надо быть материально
независимой.
Ему в упор,
ему вразрез
на штурм безволью,
тоске,
апатии
ведом
единственный
класс-храбрец
генеральной линией
партии.
От кухонь,
лоханок,
смрада
и дыма
пусть
женский труд
призовется
укладов,
привычек,
обычаев мимо –
прямо
на производство.
Довольно забот
над такими вещами,
чтоб чай не скипел
да суп не остыл.
В завод –
на производственное совещание.
В учебу –
на передовые посты.
А тем,
кому старое въелось в ушки,
вбивать для прочистки
такие частушки:
«Колотил по холсту пральник,
погрохатывал рубель.
Я таких понятий крайних,
что с машиной – не глупей.
Не смеши, не пучеглазься,
хотя талия тонка,
я тебе в рабочем классе
не уважу у станка.
Забирай свою посуду,
если начал попрекать, –
мне семья моя повсюду,
где ударницы бригад.
Не бери меня под мышку,
не впрягайся мерином, –
со своей расчетной книжкой
я хожу уверенно.
Уходя на все четыре,
твердо помните:
не у вас я на квартире –
в своей комнате.
Разогнусь и раздышусь
в этом марте я, –
осмелевши, запишусь
в члены партии.
Стань, семейная страда,
вещью редкою
для свободного труда
с пятилеткою».
Вот вам в ответ
на беззубые шутки,
новые лозунги –
прибаутки:
«Женщина – не птица,
мужчина – не гусак.
Мудрость и мужество
растут не в усах».
«Борода густа –
не видать уста.
А рот раскрыл –
голова пуста!»
Конец
грязям,
чадам,
сковородкам!
Конец
чадрам,
паранджам,
приданым!
Обяжемся сроком
самым коротким
в женском равенстве
долгожданном.
От дрязг домашней коросты
свобо́днясь,
от перегорелой
кухонной скуки,
миллион шестьсот тысяч
женщин-работниц
к фронтам пятилетки –
вплотную руки!
1930
Были:
каторга, цепи, централы,
бессрочная тьма…
Свод законов
Российской империи
дыбил тома.
В непролазных ночах
не мерещилось света ни зги,
но сходились в кружки,
и печатались тайно листки.
Проследили,
узнали,
забрали –
пропал без следа.
Лишь по тракту
железом легла
ледяная слюда.
Самодержцев зады
чередой восседали на трон.
Бунтовщицкую тень
сторожил запотелый патрон,
и – одних усмирял он,
другой – от тоски умирал:
не снижаясь числом,
на бушлатах росли номера.
Заковали,
схватили,
угнали –
пропал без следа.
И уже –
не трудом одиночек
долбилась руда.
Пусть плохая работа
и туп обесславленный труд
в глубине одичалых,
нависших отчаяньем груд.
Не на тройках в унос,
а разлавленной леей потек
политических ссыльных
густой
пешеходный поток.
Если б глушь была вдвое
и тишь была вдвое –
и та б
всколыхнулась,
устав провожать
за этапом этап.
Тяжко-тяжко темнели
в кандальных руках пятаки,
тускло-тускло звенели,
цепляясь,
конвоя штыки.
Заковали,
схватили,
угнали –
пропал без следа.
Нет!
Следы отпечатались
в сердце страны
навсегда.
И,
затерян впотьмах
и зализан в шершавых ветрах,
белым шрамом кандальным
простерся
Владимирский тракт.
Дует ветер сиверко
из-за тех веков,
была-жила Владимирка
до большевиков.
Летели тройки-турманы,
гудели провода,
темнели в небе тюрьмами
глухие города.
Сквозь сумрак азиатский,
иные времена
в шоссе Энтузиастов
разделана она…
Была непроходимой
сейчас же под Москвой,
чернела на Владимир
безвыходной тоской.
Вилась ползучей гадиной
в дыму глухих костров…
А нынче – в пух укатанной
ведет на Автострой.
И дальше до Урала,
где ворох света взвит,
дорога потеряла
свой прежний смысл и вид.
Не видеть ей бы блеска
такого на веку
до самого Кузнецка,
на самый на Якутск.
Сиял бы месяц слабо,
берложил бы медведь…
Где старая Челяба? –
Таежник, мне ответь.
Где трубецкие тройки? –
На этом на пути
упорный рокот стройки
во всю Сибирь гудит.
Далекая дорога!
Великий долгий путь –
от царского острога
сюда перемахнуть.
Века перегоняя
с этапа на этап –
строительства огнями
ведет свой путь Октябрь.
1931
Вот этот самый
человек
и этот самый
пулемет
перевернули
давний век
на
ныне празднуемый
год.
Теперь
история – проста,
ясна
отдельных дней
печать,
но было –
с белого листа
им суждено
ее начать.
В Кремле
засели юнкера,
которых
оттеснили в центр…
Как будто
все это – вчера:
ряд эпизодов,
фактов,
сцен.
Окраинами
решен вопрос:
районы
голосуют бой,
и город
сумрачно оброс
в ряды
винтовок и обойм.
В железнодорожных
мастерских
пусты станки,
стоят тиски:
почетный пролетарий,
он
винтовку взять
ушел в район.
С веселым сердцем
шли одни
отстаивать
Советов власть;
тайком другие
от родни
шли – победить
или пропасть.
Теперь
история – проста,
ясна
отдельных дней
печать,
но было –
с белого листа
им суждено
ее начать.
И у знакомого
угла
вдруг
стала улица узка,
огромным полем
битв легла
и
волнами пошла
Москва.
На утишение
толпы
идут
какие-то попы;
на усмирение
войны
кадить в Совет
пришли они.
В Совете ж
каждый большевик
дышать на ладан
не привык,
и поджимает
потроха
епитрахильная
труха.
И вот ползет
по Моховой
нехитрый дым
пороховой.
Еще предательски
дерзки
жильцы
Никитских
и Тверских.
Позорно
белые хитрят,
позорно подл
и низок враг…
Красногвардейский
шел отряд
и видит –
белый взвился флаг.
Отряд к нему
к лицу лицом,
поверив в сдачу
без вреда,
и вдруг
в упор
крутым свинцом
пробита брешь
в его рядах.
Тогда пронзителен
и рыж
огонь забился
из-под крыш,
качнула гаубица,
гром –
и дом
оскалился ребром.
Ряд эпизодов,
фактов,
сцен…
Тяжки
истории листы.
У самых
у кремлевских стен
враги
забились под кресты…
И
с крепкой мыслью
в голове,
от утомленья
полумертв –
вот этот самый
человек
и этот самый
пулемет.
В железнодорожных
мастерских
станки пустуют
и тиски:
почетный пролетарий,
он
оружье взять
ушел в район.
Красногвардейскою
тропой
им взят Манеж
и «Метрополь».
И вот,
едва сгустела тень,
пошли,
пошли,
пошли
на Кремль.
И взяли Кремль,
и взяли власть
и взяли
всю страну в ремонт,
и не сумели
запропасть
ни человек,
ни пулемет!
И если
нужно будет
в бой
за власть советскую
идти,
из этаких
врагу любой
заставой
ляжет на пути.
А что ж теперь?
Учеба,
рост,
упорная
разверстка спл…
Как человек
привычно прост,
как пулемет
привычно стыл!
Но если нужно –
погоди! –
они
по фронту –
впереди.
И этих прочных
двух друзей
еще не срок
сдавать в музей!
Смотри:
на транспорте
прорыв,
и он
с учебы –
в мастерских,
как белых жал
до той поры,
прогул и лень
берет в тиски.,
И пулемет
не на показ:
ему
и речь
и роль дана.
Не им ли
первая строка
истории
проведена?!
Истории
великих лет,
которые
несут нас,
мчась,
которых жизнь,
которых свет
мы
будем праздновать сейчас.
Теперь
она для всех – проста
ясна
огромных букв
печать,
но было –
с белого листа
нам суждено
ее начать.
Смотри,
какой обычный вид,
какой привычный
глаз и рост!
В герои
он не норовит,
хотя герой
всегда и прост.
Но если б ты
узнать хотел,
как начинается
Октябрь,
приникни
к этой теплоте,
спроси
вот этого хотя б –
и за четырнадцать
годов
весь том истории
готов, –
и станет
улица узка,
и ляжет
полем битв
Москва…
А молодость
пусть переймет,
как
переделывали век
вот этот самый
пулемет
и этот самый
человек!
1931
Ставши поезду
на запятки,
месяц светит
во все лопатки!
Поезд поступью
ста чечеток
повторяет
тревожный счет их.
Время за полночь.
Мне не спится.
Тень фонарика
на лице.
Мысли кружатся,
точно спицы
в намотавшемся
колесе.
Что я еду?
Куда я еду,
блеском месяца
пережжен?
На какую
лечу победу,
на какой
напорюсь рожон?
Прежде ездили
в гости к тетям,
на побывку
да за рублем.
Кто ж скучает
и ждет нас,
кто там
в строчку ласковую
влюблен?
Надрываясь
в килу и в грыжу,
в перебранках,
тоской изныв,
жду и чувствую,
жду и вижу
близость
выросшей новизны.
Пораскинулся
город новый,
бывшим выговором
крестьян –
украинскою
мягкой мовой, –
раскрываясь
и шелестя.
Нет, не с месяцем
мне сторговываться,
не в побранках
язык чесать,
и не тысячами
карбованцев
покупаются
чудеса.
А послушавши
говор люда,
разве скажешь,
что это ложь?
Разве это
сплошное чудо
не до самых корней
поймешь?
Где он взял
и откуда вывез их,
в небо вставшие
вдруг стеной –
эти выкрики
и эти вывески,
эту гордость
своей страной?
Что ль в глазах у тебя
троится,
что не видишь
родню свою:
поднимаются
украинцы
и в полроста еще
встают.
Разве сам ты –
не рад-радешен,
как в расцветшем
весной лесу?
Как поднятые
в хлоп ладоши,
здесь –
подошвы тебя несут.
Если есть еще
что на свете,
что не купишь
любой ценой, –
видеть вещи
в их новом свете,
полнить сердце
судьбой иной!
Поезд грякает,
рельсы узятся,
месяц пеплится,
ободнев.
Еду к харьковцам,
еду к вузовцам,
новолетней
моей родне.
И в какой бы
сухой суровости
ни лунило
моей седины, –
от этой радости,
от этой новости –
меня ничто
не отъединит!
1930
Время былое –
море гнилое…
Мертвый,
соленый Сиваш.
Дни,
пересыпанные золою,
сумрак
рассеялся ваш!
Братских могил
сохранилось немало,
сжавших
смертельным кольцом
яростный профиль
Турецкого вала, –
бравших
и павших бойцов.
Мертвое море
вброд перешли мы,
нам
на ходу
не слабеть.
Будем же
пламенны
и бережливы
к памяти
наших побед!
Перекликайся
с центра на фланги,
песня
возможной войны!
Выбит и выгнан
в прошлое Врангель,
жив –
его белый двойник.
Жив еще,
ищет
с нами знакомства,
став
на чужие харчи, –
генералиссимус ихний
Лукомский –
пнем обгорелым
торчит;
ждет еще
нашей увесистой плюхи.
Только дойдет
до беды, –=
в ряд
Ворошилов,
Буденный,
и Блюхер
в марш –
боевые ряды!
От сумрачного,
черного,
лихого
воронья
концом штыка
упорного
страну
обороняй!
От смертного
от холода,
от цепкого
врага
концом серпа
и молота
страну
оберегай!
Чтоб вжал
буржуйский прихвостень
с досады
когти в горсть,
скорее
стройку выгвозди,
забей
последний гвоздь!
Чтоб грудь страны,
одетая
в бетон,
в железо,
в сталь,
одним плевком
ответила
на рев
белесых стай!
Там, на границе
румынской и польской,
дали
туманны стоят.
Враг,
извиваясь
гадюкою скользкой,
точит
накопленный яд.
Вот потому-то
нам не до шуток,
гонка
и стройка скора,
краток
и высчитан
промежуток –
нашей защиты
пора.
Руку занес
на строительство кровли,
враг –
лишь на вид
полумертв, –
к очереди боевой
приготовлен
сторожевой
пулемет.
Вот потому
этой песни начала
ждут не дождутся
они,
чтобы до срока
она прозвучала –
песня
возможной войны!
1930
Восемь командиров
РККА
врезывались ветру
в облака.
Старшему из равных
сорок лет,
больше половины –
прочим нет.
Молоды, упорны,
ясный взгляд,
всей стране защита
первый ряд.
Небо наклонилось
и само
вслед за ними рвалось
в комсомол.
Поднималась плесень
от болот, –
ей корабль навстречу
вел пилот.
Выше, выше, выше –
день был сер –
восемь командиров
СССР.
Если рявкнул гром бы
вражьих жерл,
стал бы тверд, как ромбы,
ихний взор.
Если крест фашистский
в небесах,
влет вираж крутой бы
описал.
Но воздушной ямы
тишь да мгла
их рукою мертвой
стерегла.
Вплоть затянут полог
тучевой,
за дождем не видно
ничего.
Красных звезд не видно
на крыле.
Крепких рук не слышно
на руле.
Хоронили рядом
с гробом гроб.
Прислонились разом
к ромбу ромб…
Но слезой бессильной
их смерть не смажь.
Выше, выше, выше
в тучи марш!
Накренилось небо
к ним само:
«Кто на смену старшим –
в комсомол?»
1931
Раньше
марша пехот,
тишью трупов
заранее тешась,
выкликают поход
против нас
голоса их святейшеств.
Углекопы,
смеясь,
сторонятся
фальшивого писка.
Слишком явен
и ясен
им стал
их дергемский епископ.
Слишком сладостно
«ДРУГ»
в складки рясы
запрятал причины;
слишком бьет
им в ноздрю
непроветренный
смрад мертвечины.
Никому не близка
благодать
от таких агитаций;
слишком страшен
оскал
по кладбищам
привыкших питаться.
И другой клеветы,
оползая слюной
ядовитой,
языки завиты
и вокруг пятилетки
обвиты.
Принудительный труд,
он –
у биржи,
воссевшей на троне.
Им ли
стекла вотрут
в зрачки
европейских колоний?
Им ли
двинется вдаль,
на истертом
поднявшись домкрате,
порыжелая сталь
их проржавевших демократий?
Вы,
укрывшие волю в штыках,
о свободе работать
заботясь.
Вы,
дающие право сдыхать
на свободе
от безработиц.
Значит,
крепко вас кроем,
что лжете
так злобно и грубо.
Значит,
прочно в нутро им
топор залетел
дроворуба.
Проверяя
свой строй,
набивая
патронами ранцы,
поднимают
свой вой
банкиры
Америк и Франций.
Замогильная тварь,
ты о ком
завела панихиду?!
Пролетарий земли,
поднимись и ударь,
обеззубь и гони
от рабочего входа
ехидну!
Значит –
наголо зверство,
что воют
так нагло и едко.
Значит –
намертво в сердце
врубилась в их век
пятилетка!
1931
Флаг науки
плещется гордо!..
Обществ ученых –
не перечесть.
Скальпель,
линза,
флаг
и реторта
охраняют
их доблесть и честь.
Но за линзой
и за ретортой
шорох длится
стари потертой…
Испытатели природы,
изучатели воды
заградили
плотно входы
гущей
древней бороды…
Вам, профессор,
знанья дать бы:
«Тьму разбей,
и мрак рассей!»
Нет,
в «наследственной» усадьбе
он разводит
карасей.
С видом
бабочек невинных,
взвив
дипломов вороха,
меж цветочков
и травинок
приспособились
порхать.
Но бабочка – бабочке
рознь:
одну изучай,
другую брось.
Особенно,
если опустится
на свежую грядку
капустница.
Надеемся твердо,
что «Варнитсо»
времени
не упустит,
проверив,
где свежесть ростков –
налицо,
и где –
засилье капустниц.
1931
Расстилайся, ровная дорога,
непройденной новизной.
Красная Армия – белая тревога
от винтовки нарезной.
В кого метим,
того знаем
в полный рост.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
Мы тебя смажем, мы тебя почистим
и заляжем в камышах.
Не дозволим лодырям-фашистам
нашей стройке помешать.
Не дождутся,
не узнают
наших слез.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
В заплечах у нас противогазы,
гусьи шеи – хобота.
Не допустим черную заразу
нас в обротку обротать.
Развевайся,
наше знамя,
выше звезд.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
На тачанках дремлют пулеметы,
нагулявши аппетит.
Нас, враги, вовек не переймете
на проторенном пути.
Всюду помнят,
всюду знают
белых злость.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
Мы сильны не пулями одними:
только тронься марш их рот, –
сжав кулак, поднимется над ними
за спиной их – красный фронт.
Не покроет
полночь злая
красных звезд.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
Всюду в мире токаря, шахтеры –
нам родня – зерно к зерну –
в капиталов окорок матерый
нарезные повернут.
Забивая
вместе с нами
в гроб им гвоздь,
винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
Наши братья – индусы, китайцы,
наступая по пятам,
нам с тобой помогут сосчитаться,
белозобый капитал.
Не дождутся,
не узнают
наших слез.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест.
Наши кони гонки и машисты,
сабли – стебли камыша.
Не дозволим ухарям-фашистам
нашей стройке помешать.
Пусть они
не налезают, –
в гриву, в хвост.
Винтовочка
нарезная,
бей внахлест!
1931
Надо ж быть
тупым ослом,
чтоб ходить –
не радоваться,
видя,
как идет на слом
гниль
охотнорядская!
Здесь,
взмывая
на лету,
звон,
бывало,
катится
вспоминавшей Калиту
Параскевы-Пятницы.
Здесь густел,
скисал
и тух –
аж с Василья Шуйского –
кондовой
расейский дух
закоулка
узкого.
Из-под груд
говяжьих туш
вырастал здесь
истово,
крутомяс,
дебел
и дюж, –
культ
царя и пристава.
Здесь
Головкина сыны –
подпирали
Громова;
кто –
сельдей да ветчины,
кто –
кастет их пробовал.
Здесь
с истории задов
рыки
шли звериные:
«Бей студентов
и жидов,
потроши перины им».
Покрестившись
на восток,
жить желали
так-то вот:
каждый
жизненный росток
в землю
навек втаптывать!
«Не обманешь – не продашь», –
щурить
глазки щелками;
намусолив карандаш,
барыши нащелкивать.
Жирно есть
и густо спать
в бормотне
да в ругани;
в праздник –
чинно выступать
с ризами-хоругвями.
Революции гроза
откатила их
назад:
сбились
тенью плоскою
под стеной
кремлевскою.
Выводили
тайный счет
из-под пальца
потного:
дескать,
жив он,
жив еще
ДУХ
дельца охотного.
Хоть обрюзг,
обмяк,
опух, –
злая доля выпала, –
черносотенный
лопух
до конца
не выполот.
Впился в стены он
клещом,
чуть пришлось
попятиться;
на своем
стоит еще
Параскева-Пятница.
Я пою,
свищу,
кричу:
«Зря
надеждой тешиться,
в спину
старому хрычу
кол бетонный
втешется!»
Пролетят
куски педель,
пыль осядет
извести –
многоярусный
отель
стекла в небо
вызвездит.
Не для пареных
телес,
славных
во купечестве,
не пронырливый
делец
в сонме
прочей нечисти, –
здесь хлопочут
и снуют,
делом
озабочены,
строят здесь
комфорт-уют
для себя
рабочие.
В жизнь
былое поросло!
Как же мне
не радоваться.
видя,
как идет на слом
жуть
охотнорядская!
1931
Алабама, Алабама –
знаменитый южный штат,
где над черными рабами
петли крепкие свистят.
Он вдвойне прославлен нынче
и повсюду знаменит,
что решил – законы Линча
электричеством сменить.
Алабама, Алабама –
знаменитый южный штат,
где над черными рабами
петли длинные свистят.
Слишком толстыми губами
пил ты воздух здешних мест;
ты забыл, что в Алабаме
над тобой – фашистский крест.
Он винтом вкрутился в мясо
негритянских прочных плеч,
отучил тебя смеяться,
ниц к земле заставил лечь.
Алабама, Алабама –
знаменитый грозный штат,
где над траурными лбами
искры синие трещат.
Слишком белыми зубами
ты сверкал на ихних жен
и за это – в Алабаме
будешь заживо сожжен…
Алабама, Алабама –
штат предательства и лжи,
над казнимыми рабами
мертвый узел развяжи.
Став над смерти темной ямой,
весь гроза и уголь весь,
я пою над Алабамой
боевую эту песнь!..
1931
Комсомольцы, вперед!
Комсомолки, вперед!
Враг ползучий,
слезою умойся.
Пусть унынье и лень
всю к чертям заберет.
Пятилетка зовет
комсомольца!
Промфинплан
стоит под ударом, –
припомним все
боевую страду.
Наших сил
неугашенным жаром
убыстряйте
станки на ходу.
Комсомольцы, вперед!
Комсомолки, вперед!
Враг ползучий,
слезою умойся.
Летунов и ловчил
пусть к чертям заберет.
Пятилетка зовет
комсомольца!
Враг отовсюду
щупает щель,
портит работу
косо и криво.
По вражьим лапам
ударом цель –
по лапам,
пролезшим в дырья прорыва.
Комсомольцы, вперед!
Комсомолки, вперед!
Лжеударник,
слезою умойся.
Паникеров, рвачей
пусть к чертям заберет.
Пятилетке на фронт,
комсомольцы!
Помни:
решенье нашей участи –
уголь,
машины
и чугун.
Уменьшеньем рабсилы,
ее текучестью
не позволяй
отходить рычагу.
Комсомольцы, вперед!
Комсомолки, вперед!
Друг фальшивый,
слезою умойся.
Благодушье твое
пусть к чертям заберет.
Пятилетке на фронт,
комсомольцы!
1930
Учет механизмов,
материала,
времени –
с себестоимости
половина бремени.
Рационализаторский счет –
не чудачество:
поднимет количество,
повысит качество.
Предъявим
рационализаторский счет,
где враздробь
работа течет.
Чтобы не течь ей
водою в сите,
свой опыт и сметку
в рацсчет вносите.
От станка –
до ВСНХ
свой рацсчет
продвигай и толкай.
Свое освежив производство
счетом,
взгляни на соседнее –
как и что там?
1931
В жару производства,
в толщах руд
на помощь ударнику –
в руки «Труд».
Лентяев протянем,
прогулы – к ответу!
Своею сделай
газету эту.
На каждый прорыв,
на каждый удар –
эхом гремите
строчки «Труда»!
1931
«Златоустовский Краснознаменный имени Ленина…»
Златоустовский Краснознаменный имени Ленина,
оглянись!
Кем твоя сила была обесценена,
кто тянул тебя вниз?
Контрольных цифр превысив колонки,
ты сдвинул легших бревном на пути,
и тех, кто хотел отстояться в сторонке,
заставил в ногу с собою идти.
Златоустовский Краснознаменный,
оглянись!
Запомни, кто тянул тебя вниз.
Запомни, что враг твой неугомонный –
оппортунизм.
1930
«Красное Сормово»!
Отмыты
пятна срама:
не предана,
не сорвана
годичная
программа!
Теперь,
оправясь вовремя,
и третий
кончить тем бы.
Храни,
«Красное Сормово»
боевые темпы!
1930
Оппортунизм
в профсоюзном платьице
потихоньку
от конкурса пятится.
Разоблачим
его хитрые тонкости.
Ударник!
Требуй
участия в конкурсе.
Энергия масс –
пятилетки рычаг.
Путь намечен,
куда направлять ее.
Профсоюзники!
Не у вас ли зачах
конкурс
на лучшее предприятие?
1931
Буржуй в пятилетку глядит с опаской:
не стала б примером она для испанской!
Жаром революции пятки накаляя,
согнали Альфонса, на манер Николая,
За ним – за границу катиться градом
пришлось наиболее знатным грандам.
Попы, про житье распевая райское,
капитализм прикрывали ряскою.
Совсем как у нас – вы только смотрите! –
им перья нынче вставляют в Мадриде.
В образовавшиеся в троне трещины
осела немедленно пыль керенщины.
Точь-в-точь повтореньем февральских времен –
созрел социал-фашистский лимон.
Товарищ! Гони пятилетку вверх,
чтоб красным флагам плескаться –
путями тех же пройденных вех –
над нашей и над испанской!
1931
Сильней
первомайские грозы
гремите:
фашистской
не устоять
пирамиде!
Орудий грозой,
переплетами виселиц
на Первое мая
буржуи окрысились.
Конторы,
колонии,
банки
и склады
еще охраняют
фашистов отряды…
Но небо сегодня
не зря голубое,
и день сегодня
недаром лучист, –
тебе не сдержать
мирового прибоя,
затянутый в каску и смокинг
фашист!
Активист рабочих семей,
дисциплину
наладить сумей!
Языки
буржуи трут:
посмотри
на вольный труд.
Злыдни
ухают совой:
вот он –
семичасовой.
Стань
да погляди-ка:
своя рука –
владыка!
«Купил сапоги –
носить не моги.
Получили ситец –
обратно неситесь.
Приобрел борону –
ставь ее в сторону.
Как был рабочий
пьяница,
таким
навек останется.
Как впал
с измальства в одурь,
таким и кончит
лодырь»…
Товарищи рабочие,
наставьте им носа,
тесните на обочины
такие голоса.
Врагов злорадных
линию,
злорадный хрип
да вой
покрепче
дисциплиною
охватим
трудовой.
Помни, товарищ:
каждый прогул
делу убыток,
радость врагу!
У Первого мая
дорога прямая,
тверды шаги
и цель ясна:
сияй на знаменах,
Первое мая –
коммунистическая
весна!
1931
В тринадцатый раз
Красная площадь
становится рупором
нашей мощи.
В тринадцатый раз,
в тринадцатый раз нам
огонь витрин
накаляется красным.
В тринадцатый раз
победная гордость
проносит знамена
великого года.
Но в первый,
глаза электричества ширя,
сияют огни
на Кашире и Свири.
Но в первый,
огнем лемеха раскаля,
колхозы
всерьез запахали поля.
И – в первый раз! –
надежно и точно
усилья миллионов
к итогу свелись:
в тринадцатый –
невозвратимо и прочно
Советы
вступили
в социализм!
1930
Пламя домашней кухни –
тухни.
Взвейся,
пламя фабрики-кухни!
Редей,
цепь очередей!
Женщины,
их бесконечье
не длите,
требуйте
близкий
распределитель!
Довольно
нашлепывать детям зады.
Матери,
стройте детские сады!
Конец постирушке,
стирке горячечной, –
стираем
в общественной прачечной.
Не смылим жизнь
на обмылки, объедки, –
заставим быт
служить пятилетке!..
1931
В заводах привычны угрюмая хмурость,
кирпичная копоть, задымленный тон.
А этот – пшеничная белокурость,
гравюрная ясность: стекло и бетон.
Пойдем поглядим,
что мы едим.
Входи не горбясь –
просторен корпус.
Халата пола
чиста и бела.
Пока наполняются глотки цистерн
стандартной мукой до отказа,
весы неподкупно дежурят у стен,
у лампочки красного глаза.
Мучные ресницы – широкие взгляды,
хорошие лица ударной бригады.
К удивлению вашему,
пока вы глаза косили,
тесто уже заквашено
и пущено в месильню.
Квашенки на кругу
кружатся на бегу.
Месильный рог
рвет за клоком теста клок.
Потом квашни блаженные,
от кружева – в бреду,
в камеры брожения
выстаивать идут.
И тесто – удивительно! –
зажатое в тиски,
разрезано делителем
на ровные куски.
Конвейера поток
неслышно вдаль потек.
Перед рекой резинною
не устоишь разинею.
Ударная бригада,
с-под белых ресниц,
работая что надо,
глазами плесни.
Хлебцы садятся один за другим
в маслом опрыснутые формы;
печь обдает их дыханьем тугим,
медленным жаром рассчитанной нормы.
Они сидят румяней,
чем барышни в романе;
они растут пышнее,
чем выделки пушные.
Им – бережность и место,
внимание и счет.
Они уже не тесто,
их общий жар печет.
Их, сняв с печи порога,
обрызгавши водицею,
конвейера дорога
уносит в экспедицию.
Закатисто требуй, закатисто требуй,
гудок твой упорно к проверке зовет.
За качество хлеба! За качество хлеба!
Соседний товарищ, хлебозавод!
1931
Товарищ!
Дети рабочих просят:
пожалуйста,
чтоб мякиш был пышен,
а корка поджариста.
Хлеб – основная рабочая еда.
От плохого хлеба – всем делам беда.
Вынь хлеб хороший из печи, –
трудящийся люд едой обеспечи.
Нельзя от плохого хлеба страдать.
На хлебных заводах – хлебный стандарт.
Санитарный надзор! Следишь ли за выпечкой?
Смотри – и в мусоре хлеба не выпачкай!
Чье зренье к рабочему быту не слепо –
все на борьбу за качество хлеба!
1931