Высокогорные стихи

1938

Хор вершин

Широкие плечи гор –

вершин онемелый хор,

крутые отроги

у самой дороги –

времен замолчавший хор.

Высокие тени гор –

с беспамятно давних пор

стоят недотроги

у самой дороги –

затихший внезапно спор.

Когтистые ребра круч,

копящие шумный ключ,

туманные кряжи

завеяны в пряже

вот здесь же рожденных туч.

Что каменных гряд полоса, –

должна быть и песен краса,

чтоб в небо вздымались,

как каменный палец,

один за другим голоса.

1933–1938

Въезд

Стуком поспешной поступи,

гарью полынного запаха

поезд

  топочет по степи,

поезд –

   с северо-запада.

Ночью по сонной шири

скорый летит без удержа.

Крепки сны пассажирьи, –

пушкой

  их не добудишься.

Да и откуда – пушки?

Мирные здесь звучанья:

вон уж

  по краю кружки

звякнули ложечки чайные.

Утро.

  Взглянувши в окна –

вставши на умыванье, –

сразу вся очередь охнет:

что это там,

   в тумане?!

Сразу поймут:

    не дома,

сразу, забыв о суточных,

сердце сожмут истомой

этих масштабов нешуточных.

Видишь –

   как в отдаленье

дремлющими слонами

горы,

  согнув колени,

вздыбились перед нами.

Дымною круглясь спиною,

лоб отвернув белесый,

млеют судьбой иною

дремлющие

    колоссы.

Вот они –

   ближе, круче,

можно рукой потрогать

севшей на землю тучи

каменные отроги.

Можно уже увидеть,

кто на них копошится:

люди иных фамилий –

Джаншиевы,

    Абашидзе…

Будничные бешметы,

мельком на поезд глянув,

заняты

  своею сметой,

реализацией планов.

Рубят,

  строгают,

    роют,

прудят бетоном реки.

Новый

  Кавказ свой

     строят

кровники и абреки.

Тени ветвей влача,

мирно цветет алыча.

Цедят кони губами

пену студеной Кубани.

Горы уходят

    за горы…

Словно

  навек наколото

этого синего сахара,

светлого этого холода.

Видишь:

   совсем вот тут они

встали,

  до плеч расшитые

в ценность

   породы тутовой,

в крепость

   стволов самшитовых.

Годы

  уходят за годы…

Новое

  звонче кличется.

Пухнут в нагорьях ягоды

ясного электричества.

Помнишь, –

    в таком вот поезде

резкостью сна заклятого

стало

  начало повести

в наши глаза

    заглядывать.

1933

Северный Кавказ

Камень камню кричит:

помоги!

Сердце сердцу стучит:

осторожно!

Теснотой этих тропок стреножено,

горе скачет,

стуча в три ноги.

Человек на скале –

это быль…

Пыль из бурок

нагайкой не выбьешь

Как коня ни резви

и ни мыль,

все равно его к небу не вздыбишь.

Гром железо кует в небесах,

плети молний секут по вершинам,

по протравленным едко морщинам,

как поток,

эту жизнь описав.

Человек на скале –

это быль…

Человек на коне –

это песня,

это –

скалы взлетели отвесно,

это –

ветром взметенная пыль.

Нет, не песни движенье и взлет, –

это –

вымершей были восстанье,

это –

средневековый крестьянин

к небесам свою молодость шлет.

Вот автобус гудит:

обгони!

Разве скачка

для сердца лекарство?

Отдышали в лесах кабаны,

землю вынюхав мордой клыкастой.

Бурку вскинув за плечи крылом,

ты напрасно

коня загоняешь,

ты напрасно

летишь напролом,

ты размера той силы

не знаешь.

И шоферу в кабине нельзя,

неудобно с тобой состязаться, –

он машину ведет,

тормозя,

он ведь знает,

что конь твой –

богатство.

Я губами на облако дуну,

я плечами откинусь на склон,

если люди

здесь стройны,

как струны,

только тронь –

и посыплется звон.

Я тебя умоляю, молю, –

это ж

пчелы умеют из воска, –

замени отзвеневший аллюр

на

крылами плывущую

плоскость,

чтобы там,

где бесхвостый шакал

изнывал свою низкую участь,

окна школы лепились у скал,

агрогород поблескивал в туче;

чтоб задача

была решена,

чтобы губы мои

не мертвели,

чтоб кололась

в куски тишина

под гортанным напевом картвели;

чтоб не в горнах

глухих кустарей

пламенело железо тугое,

чтоб никто

не успел постареть,

не увидев здесь время другое.

Камень камню кричит:

помоги!

Сердце сердцу стучит:

осторожно!

Это время

душой стереги,

это время

легко и возможно.

Как скала,

отколовшись куском,

быль слаба

в своем весе жестоком.

Только пни ее легким носком –

и она

загремит над потоком.

И, к локтям отвернув рукава,

ты берешься за общее дело,

чтоб земля

под подошвой гудела,

чтоб Кавказу –

в веках ликовать.

1933–1938

Рождение облака

Ребенок – облако

выходит

из пеленок гор.

Потом, потягиваясь тельцем,

он по изложьям горным стелется.

То в птицу превратясь,

то – в рысь, –

летит, вытягиваясь ввысь,

туда, где горы давит туча,

синя, сурова и сверкуча.

1933–1938

Водопад Муруджу

Женщина стоит у водопада,

рада, рада,

что ее – с головы до пят

в блеск и в шум одел водопад.

Водопад – ее фаворит,

и она ему говорит:

«Драгоценный мой Муруджу,

хочешь – я от тебя рожу,

я рожу от тебя девчонку,

замечательную речонку,

совершенно такую, как ты, –

неописанной красоты!»

1933–1938

Абхазия

Кавказ в стихах обхаживая,

гляжусь в твои края,

советская Абхазия,

красавица моя.

Когда, гремя туннелями,

весь пар горам раздав,

совсем осатанелыми

слетают поезда,

И моря малахитового,

тяжелый и простой,

чуть гребни перекидывая,

откроется простор,

И входит в сердце дрожь его,

и – высоту обсеяв –

звезд живое крошево

осыплет Туапсе,

И поезд ступит бережно,

подобно босяку,

по краешку, по бережку,

под Сочи на Сухум, –

Тогда глазам откроется,

врагу не отдана,

вся в зелени до пояса

зарытая страна.

Не древние развалины,

не плющ, не виадук –

одно твое название

захватывает дух.

Зеркалит небо синее

тугую высоту.

Азалии, глицинии,

магнолии – в цвету.

Обсвистана пернатыми

на разные лады,

обвешана в гранатные

кровавые плоды,

Врагов опутав за ноги,

в ветрах затрепетав,

отважной партизанкою

глядишь из-за хребта.

С тобой, с такой красавицей,

стихам не захромать!

Стремглав они бросаются

в разрыв твоих громад.

Они, тобой расцвечены,

скользят по кручам троп –

твой, шрамами иссеченный,

губами тронуть лоб!

1933

Дагестан

Смотри, как туго стянут стан,

смотри, как перекошен рот,

вразлет советский Дагестан

крутые пропасти берет!

Смотри, как остры плечи гор,

как бурка свесилась с плеча,

он вьет коня во весь опор,

его полет разгоряча.

Не чинодрал, не Синодал,

к скале прижавшись злой порой,

он хуже демонов видал,

когда в горах гулял Шкуро.

Но он узнал свою весну,

когда – казалось – кончен свет,

и вдруг, как свет зари, блеснул

ему во мгле аулсовет.

Скрипенье арб, рев буйволиц –

летящим эхом далеко

в любую пропасть провались,

наследье каменных веков.

А ты – на легкого коня,

копыта не задев скалой,

чтоб воздух пел, в ушах звеня,

лети – с откинутой полой.

Бока в рубцы! Скорей, скорей –

в облет вперед ушедших стран.

С зари к заре! С зари к заре!

Вперед, советский Дагестан!

1933

Сванетия

Там, где никнут травы, свянув,

у белков крутых гребней

затаилась крепость сванов.

Что ты ведаешь о ней?

Бьет источник говорливый,

оступается нога,

над страною над орлиной

блещут вечные снега.

За туманов занавеской,

чуть треща, костры горят.

И сюда взойти советской

власти не было преград.

И сюда она, вскарабкав

красный шмат и вольный труд,

где с нашествия арабов

люди песнями живут,

Где, с долинами рассорясь,

бросив общий рост,

сваны верят только в зори

да в движенье звезд, –

И сюда она взбежала

на крутой отрог,

как по лезвию кинжала,

не поранив ног.

Потому что – грубой коже

не страшна промерзлая трава,

потому что – всюду стали вхожи

новые слова!

1933

Митинг в горах

Янтарный,

ясный,

яблочный вкус,

дней семь уже

или восемь,

за скулами

крупно закусанный кус:

айва,

инжир,

осень.

Снега изменили

цветенье вершин.

Где конус

за конусом всажен,

где летняя мгла

плыла на аршин,

там белые шапки

в сажень.

Но эти пейзажи,

слепящие глаз,

не сразу

предстали глазу.

Советская власть

пришла на Кавказ

не так-то легко,

не сразу.

Чтоб сердце твое

сохранилось целей,

чтоб эхо

твой слух ласкало, –

на паре

обшарпанных костылей

она поднималась

по скалам;

чтоб медом

вот этих вот каменных сот

раздутые ноздри

пьянели,

она пробиралась

по склонам высот

в изодранной

вшивой шинели;

она хоронилась

в изломах гряды,

она собирала

по горстке

забитые

пасмурные ряды

бешметов изодранных

горских;

она поднималась

по горной дуге

к народам картвелов

и адыге, –

то песнями,

то рассказом, –

к шапсугам,

к балкарам,

к абхазам;

она языком

говорила одним,

хоть множество

было наречий:

«Бедняк бедняку

будет всюду родным.

Сомкнитесь же,

острые плечи!»

И тени сходились

в теснине сырой

на склоны,

укрытые лесом;

их слали аулы

Шатой и Шарой,

Гуниб

и Хунзах с Гудермесом.

«Вас в горы загнали,

как диких лисиц,

и вымели –

сплою подлы –

тот край,

что был весел, ручьист и лесист

казацкие

бороды-метлы.

А здесь,

в этих горах,

на голой скале

рви землю зубами –

не родит;

но сыр и барашек

всегда на столе

имеет

почтеннейший родич.

Казак бородат,

и мулла бородат.

Взгляни,

молодой, безбородый,

не ими ли создан

совместный адат

богатых

отменной породы?

Гляди же,

чеченец,

лезгин

и ингуш,

неужто

не видишь врага ты?

За сладкую власть

да за злую деньгу

продал тебя

родич богатый.

Размысли,

подумай:

твои ли друзья,

приведшие

белое войско,

Осетию

вырезавшие

князья

Анзоров,

Хабаев,

Ватбольский?

Ты помнишь

мюридов священной войны:

как бились они

и как гибли,

как прочно умели

сплотиться они

в отвесных ущельях

Гергибля?

Товарищ аджарец,

товарищ аварец,

давай по душам

с тобой разговаривать!

Тебя ни казак,

ни мулла не смирит,

когда ты поднимешься,

красный мюрид,

когда ты отгонишь,

принявши в ножи,

стервятников

над домами:

Халилей,

Гоцинских,

Узунов-хаджи,

богатства

и знати имамов!»

Слова эти

в сакли и во дворцы

влетали

везде без усилий,

как будто их

розовые скворцы

на крыльях

переносили.

Эти слова,

дойдя до ушей,

сердце захватывали

ингушей.

Чеченцев кровь

от этих речей

текла стремительней

и горячей.

Лезгинов кинжалы

от гневной дрожи

сами выскакивали

из ножен.

«Ходишь – бродишь,

ходишь – бродишь:

мысли –

черные жуки…

Как же так:

ведь это ж – родич,

а по сердцу –

чужаки?

Мы в папахах,

те в фуражках;

речь их –

шорох камышей.

Отчего ж от них

не тяжко,

а свободно

на душе?

Где тут правда?

Где тут кривда?

Вот ходи

да ус тяни:

точно совы –

в гнездах скрыты –

затаились уздени.

Почему –

они не рядом?

Почему –

не на свету?

Почему –

под шариатом

эти речи

не цветут?!

Ходишь – бродишь,

ходишь – бродишь:

мысли –

черные жуки…

Может,

правду предал родич?

Может,

ближе чужаки?»

И митинг

по сотням горских селений,

правду от лжи

отличить томясь,

падал

подкошенный

на колени:

час молитвы,

вечерний намаз.

1933

Праздник с боем

Зажарен барашек,

и крепок арак,

и щелкают крепко

орехи.

Веселая молодость

пляшет в горах,

заплаты зашив

и прорехи.

На цыпочки встаньте

и бейте в ладоши,

и пойте

на празднике молодежи.

«Скажи мне,

горная красавица,

женщина-князь,

с какими зернами

соприкасается

земная грязь?

С какими зернами,

с какой пшеницею,

с каким овсом?

Как песня грянется

и раззвенится в ней –

все обо всем?!

Довольно сердиться,

довольно мучиться,

зрачком блистать!

Какая молодость,

какое мужество

тебе под стать?

Уши твои

не завешены золотцем;

смугла рука, –

ладонью накрепко

сжата мозолистой

седла лука.

Какою ж песнею

тебе прославиться?

Какая вязь

тебя опутает,

земля-красавица,

женщина князь?»

Звоном сазандари

поступь раззадаривай!

Песня, рядом говори

дудкою дутаровой!

Бейте, бубны,

млейте, струны!

Не жалейте, руки,

бычьих кож!

Пыль со стали

можно сдунуть, –

также – с сердца

лень и ложь.

Станем рядом,

станемте кругами!

Блеск,

быстрь,

свист,

лязг!

Нашими трудами,

нашими руками

обновляется

земля.

Слезы – вдребезги!

Горе – на кусочки!

Наша пляска

такова:

выгни подошвы,

стань на носочки,

птицей вейтесь,

рукава!

Мягче шерсти,

легче ласки

переступы

каблука.

Реки в беге,

горы в пляске

обгоняют

облака.

Звенит сазандарп,

взывает дутар,

взмывает

запевистый голос,

и вдруг –

за ущельем тяжелый удар

как будто

скала раскололась!

Ставь кружки!

Рявк пушки!

Добровольцы!

Добровольцы!

Волчьи сотники –

Шкуро!

«Забирайте

красных в кольца,

чтоб запомнили урок!

Выходи,

кто побогаче!

Выдавай,

кто победней!»

Весь аул

в кольцо охвачен,

в цепь

разведочных огней.

Красные мюриды!

Круча, склон!

Повод подберите,

шашки вон!

Некуда деваться –

ветер в лоб,

надо прорываться

с верхних троп.

На праздник ват

грабежом и разором –

темнейте, сакли,

и, пляска, пустей! –

привел ваш князь,

полковник Анзоров,

незваных

белых

шумливых гостей.

Белая застава.

Молча!

Стоп!

Лошадей

за храпы!

Тихо чтоб!

Красные мюриды –

вскользь с коней.

Мимо,

мимо,

мимо –

ряд теней.

А над аулом

пели и пели,

визжа,

как летучие мыши,

шрапнели,

и жалобно

шевелил ветвями

обрезанный

пулеметом куст.

Где было веселье –

там яма на яме.

Разбитый аул –

обезлюжен и пуст.

1933

Партизанская лезгинка

За аулом далеко

заржала кобыла…

«Расскажи нам, Шалико,

что с тобою было.

От каких тяжелых дел,

не старея,

молодым ты поседел,

спой скорее».

– Подымался в горы дым

ночь – стыла.

Заезжали джигиты

белым – с тыла.

Потемнели звезды,

небеса пусты,

над ущельем рос дым,

зашуршали кусты.

Я шепчу, я зову.

Тихи сакли.

Окружили наш аул

белых сабли.

Шашки светятся.

Сердце, молчи!

В свете месяца –

зубы волчьи.

За зарядом заряд…

Пики близки.

У меня в газырях –

наших списки.

Скачок в стремя!

Отпустил повода,

шепчу в темя:

«Выручай, Тахада!»

Натянула повода,

мундштук гложет,

отвечает Тахада,

моя лошадь:

«Дорогой мой товарищ,

мне тебя жалко.

Сделаю, как говоришь,

амханого Шалико!»

С копыт камни,

горы мимо,

вот уже там они –

в клочьях дыма.

Ас-ас-ас-ас! –

визжат пули.

Раз-раз-раз-раз! –

шапку сдули.

Разметавши коня,

черной птицей

один на меня

сбоку мчится.

На лету обнялись,

сшиблись топотом

и скатились вниз,

и лежим оба там.

Туман в глазах,

сломал ногу…

Но не дышит казак:

слава богу!

Полз день, полз ночь –

горит рана.

Рано – поздно,

поздно – рано.

Ногу в листья обложив,

вы меня вынесли.

В этой песне нету лжи,

нету вымысла.

Грудь моя пораненная

конца избежала…

Жареная баранина

на конце кинжала.

В кольцо, в кольцо!

Пики далеко!

Кацо, кацо,

Нико, Шалико!

1933

Память о Лазо

Вы убили

нашего Лазо,

крадучись

и от людей таяся;

а потом,

скрывая свой позор,

убрались тихонько

восвояси.

Помню,

как у грузчиков,

в порту

речь держал он

во Владивостоке;

а ему –

смертельную черту

подводил

ваш тусклый взгляд

жестокий.

Затащили,

взяв из-за угла,

одного –

десятки лап паучьих;

но вовек

не затушить угля

от костей его

на эти кручах.

Что же

помогло вам

в чем-нибудь,

что убийством

руки замарали?

Легче ли

вздохнула

ваша грудь,

уголовной марки

самураи?

Он стоит,

веселый военком,

как тогда,

открыто

перед всеми,

и – огонь

пылающим венком

на его

красноармейском шлеме.

Он зовет нас

за собой,

туда,

где мы с вами

схватывались

насмерть,

где вы,

пряча глазки

от стыда,

крабами

карабкались

на транспорт.

1938

Памяти Клавы

Она была

красавицей такою,

какой гордятся,

доводясь сродни.

Она была

веселою рекою,

в которой

отразились наши дни.

А если

над умолкнувшим потоком

протянутая

засыхает ветвь, –

то как же нам

в суровом и жестоком

молчанье

не застыть,

не помертветь?

Нам

не истолковать ее превратно –

ее движений,

смеха,

ясных глаз,

как и не возвратить

ее обратно,

утраченной,

украденной у нас.

Мы были ей

действительностью,

явью,

и вместе с ней

умолкли,

отцвели

и отошли

к зеленому заглавью,

в прошедшую

историю земли.

Когда чахотка

сдавит горло друга

или внезапный выстрел

прозвучит,

тогда земля

косит полета угол

и солнца

криво падают лучи.

И все,

что нам казалось раньше раем,

идет винтом,

как Данта тусклый ад;

и мы

ступени эти измеряем,

тупея

от понесенных утрат.

Я не хочу

спускаться

ниже,

ниже…

Я не хочу,

чтобы меня вели

туда,

где солнце,

угасая,

лижет,

как край котла,

кровавый бок земли.

Роман прошлого года

1

Под теплым весенним крутым дождем

стоит ваш дом.

Всех сладких весенних дождей вождем

молчит ваш дом.

Струится, бормочет и каплет с крыш

весна и тишь.

Мы с домом под ливнем – мокры, как мышь…

Струится с крыш.

Мы с ливнем вдвоем на крыльце твоем

о весне поем.

Со сладким весенним дождем вдвоем –

на крыльце твоем.

2

Ночь соблазнительна. Сами светят

синью своей небеса.

Как хорошо, что весна на свете!

Как это описать?

Только прислушайся, только приблизься, –

как эти ветви сочны!..

Слышишь, как сами шевелятся листья

этих деревьев ночных?

Этих ветвей, еще тонких и слабых,

чуешь победную дрожь?

Как этот тонкий и радостный запах

в каждую голову вхож!..

3

Рука тяжелая, прохладная,

легла доверчиво на эту,

как кисть большая виноградная,

захолодевшая к рассвету.

Я знаю всю тебя по пальчикам,

по прядке, где пробора грядка,

и сколько в жизни было мальчиков,

и как с теперешним несладко.

И часто за тебя мне боязно,

что кто-нибудь еще и кроме

такую тонкую у пояса

тебя возьмет и переломит.

И ты пойдешь свой пыл раздаривать,

и станут гаснуть окна дома,

и станет повторенье старого

тебе – до ужаса знакомо.

И ты пойдешь свой пыл растрачивать…

Пока ж с весной не распрощаться,

давай всерьез, по-настоящему,

поговорим с тобой про счастье.

4

Помнишь: поезд, радостен и скор,

скатывался с гор,

темным лоском ливня остеклен,

падал под уклон.

Машинист, должно быть, не жалел угля,

разгонял стремглав.

Паровоз, должно быть, не жалел колес,

нажимал всерьез.

Это было счастье. Счастьем зашатав,

грохотал состав.

Этот грохот, этот запах смол

и сейчас не смолк.

Он стоит, застыв на всех дарах,

как туман в горах.

5

Губы, перетравленные ложью,

сложенной на тысячу ладов;

груди, перетроганные дрожью

рано наступивших холодов.

По одной единственной примете,

как охотник птицу по перу,

помнишь, я предсказывал про эти

меркнувшие окна ввечеру.

Молодость твоя пройдет впустую,

никого путем не обожжет,

колесом впустую, вхолостую

перекати-полем пропадет.

Именно такая, не иная

все она мне чудится кругом;

может, про нее я вспоминаю

чаще, чем о чем-нибудь другом.

Ты хотела спеться и сдружиться

и подушкой бросить на кровать,

что должно носиться и кружиться

и тревогой-ветром обдавать.

1933–1938

Летнее письмо

Напиши хоть раз ко мне

      такое же большое

и такое ж

   жаркое письмо,

чтоб оно

   топорщилось листвою

и неслось

   по воздуху само.

Чтоб шумели

    шелковые ветви,

словно губы,

    спутавшись на «ты».

Чтоб сияла

   марка на конверте

желтоглазым

   зайцем золотым.

Чтоб кололись буквы,

      точно иглы,

растопившись

    в солнечном огне.

Чтобы синь,

   которой мы достигли,

взоры

  заволакивала мне.

Чтоб потом,

   в нахмуренные хвои

точно,

  ночь вошла темным-темна…

Чтобы все нам

    чувствовалось вдвое,

как вдвоем

   гляделось из окна.

Чтоб до часа утра,

     до шести нам,

голову

  откинув на руке,

пахло земляникой

     и жасмином

в каждой

   перечеркнутой строке.

У жасмина

   запах свежей кожи,

земляникой

   млеет леса страсть.

Чтоб и позже –

    осенью погожей –

нам не разойтись,

     не запропасть.

Только знаю:

    так ты не напишешь…

Стоит мне

   на месяц отойти –

по-другому

   думаешь и дышишь,

о другом

   ты думаешь пути.

И другие дни

    тебе по нраву,

по-другому

   смотришься в зрачки…

И письмо

   про новую забаву

разорву я накрест,

     на клочки.

1934

По Оке на глиссере

Глиссером

   по вечерней

      медной,

тускло плавящейся

      Оке

с дорогою,

   неверной,

      бедной

схолодавшей

    рукой в руке.

Брызгами

   разлетаясь на стены,

за кормою

   кипит вода!

Все безрадостнее,

     все явственней

ветер за плечи

    рвет года;

зеркалами огня

    кровавыми

на осколки

   разбивши плес,

над беспамятными

     провалами

он былое,

   свистя, унес.

Что тут памяти

    тускло вспыхивать,

берега

  зазря волновать!

Эта выдумка

    вечера тихого

неудачна

   и не нова.

Этот путь,

   прорезаемый глиссером

в предвечерний

     речной туман, –

наш,

  усыпанный водным бисером,

завершающийся

     роман.

Берега

  отдаются сумеркам

под жестокую

    медь зари.

Ночь летит

   с парашюта кувырком,

как ни вспыхивай,

     ни гори.

За спиною

   режет пропеллер

наше прошлое

    без следа…

Берега

  навзрыд захрапели,

и без памяти

    спит вода.

1934

Концовка

Шел дождь. Был вечер нехорош,

недобрый, неуклюжий.

Он извивался у калош

сырой гадюкой – лужей.

Был ветер въедлив, липок, лжив,

зудел и ныл со злости;

не только в помыслах кружил, –

завинчивался в кости.

Небес тяжелая пола

до тротуаров висла.

Такая небываль была,

что все лишалось смысла.

Такая ночь, без слов, без звезд,

такая мразь по коже,

что стало все это – до слез

на правду непохоже.

Такая мраку благодать

без чувств и без созвездий,

что женщина могла отдать

себя в любом подъезде.

Отдать без слов, отдать зазря

у первого порога.

Шел дождь. Шла ночь. Была заря

отложена без срока.

Был ветер въедлив, скользок мрак,

был вечер непроглядный…

И вот оно случилось так,

неласково, неладно.

Он молод был, он баки брил,

он глуп был, как колода,

он был рождения верзил

не нашего приплода.

Читатель лист перевернет

и скажет: «Что за враки?

Ну где в тридцать четвертый год

ты встретишь эти баки?»

Клянусь тебе, такие есть

с тобой бок о бок, рядом,

что нашу жизнь и нашу честь

крысиным травят ядом.

Сырою ночью, смутной тьмой

меж луж и туч таятся.

А ты – воротишься домой,

и фонари двоятся.

Двоится жизнь, двоится явь,

и – верь не верь про это –

хотя бы влет, хотя бы вплавь

пробиться до рассвета.

Хоть всей премудрости тома

подставь себе под локоть…

А женщина? Она – сама.

Ее – не надо трогать.

1934

Остыванье

1

Смотри! Обернись! Ведь не поздно.

Я не угрожаю, но – жаль…

И небо не будет звездно,

и ветви остынут дрожа.

Взгляни, улыбнись, еще встанешь,

еще подойдешь, как тогда.

Да нет, не вернешь, не растянешь

спрессованные года.

И ты не найдешь в себе силы,

и я не придумаю слов.

Что было – под корень скосило,

что было – быльем поросло.

2

Ты меня смертельно обидела.

Подождала, подстерегла,

злее самого злого грабителя

оглушила из-за угла.

Я и так и этак прикладываю,

как из памяти вырвать верней

эту осень сырую, проклятую,

обнажившую все до корней,

Как рваный осколок в мозгу,

как сабельную примету,

я сгладить никак не могу

свинцовую оторопь эту.

3

От ногтя до ногтя, с подошв до кистей

я всё обвиняю в тебе:

смешенье упрямства и темных страстей

и сдачу на милость судьбе.

Я верил, что новый откроется свет –

конец лихорадки тупой,

а это – все тот же протоптанный след

для стада – на водопой.

Так нет же! Не будет так! Не хочу!

Пусть лучше – враждебный взгляд.

И сам отучусь, и тебя отучу

от жалоб, от слез, от клятв.

Прощай! Мне милее холодный лед,

чем ложью зажатый рот.

Со мною, должно быть, сдружится зима

скорее, чем ты сама.

Прощай! Я, должно быть, тебя не любил.

Любил бы – наверно, простил.

А может, впустую растраченный пыл

мне стал самому постыл.

1935

Черная фреска

Точно срезана,

точно скошена,

запрокинулась

навзничь она,

перекрытая

тенью коршуна –

обесчещенная

страна.

Обесчещена,

обессилена,

без дыхания

ты лежишь,

и ведут над тобой,

Абиссиния,

стаи хищников –

дележи.

Микеланджело

здесь не пытаться

кисти

красок таких

не снесут…

Это фреска:

Эксплуатация –

совершает

свой страшный суд.

Судьбы стран

решаются на небе.

Голубой

багровеет Нил.

От Харара –

к Аддис-Абебе

ровен рокот

ангельских крыл.

На бегу

задыхаясь и падая,

подгибаясь

под грозный гуд,

кустари

разоренной Адуи

сонмом грешников черных

бегут.

Что могли

еще они выставить

против свиста

тяжелых бомб?

Только –

рвущийся хрип неистовый

только –

грудь и курчавый лоб.

Как ни прячься,

куда ни кинься,

поражает

на мили окрест

амхаранцев

и данакильцев

указующий

бомбий перст!

Хорошо,

что мы – не по Данте

ищем крова

небесных крыл, –

первый маршал

перчаткой затянутой

движет сонмы

воздушных сил.

1936

Вдохновенье

Стране

  не до слез,

     не до шуток:

у ней

  боевые дела, –

я видел,

   как на парашютах

бросаются

   люди с крыла.

Твой взгляд разгорится,

      завистлив,

румянец

   скулу обольет,

следя,

  как, мелькнувши,

      повисли

в отвесный

   парящий полет.

Сердца их,

   рванув на мгновенье,

забились

   сильней и ровней.

Вот это –

   и есть вдохновенье

прилаженных

    прочно ремней.

Казалось:

   уж воздух их выпил,

и горем

   примята толпа,

и вдруг,

  как надежда,

      как вымпел,

расправился

    желтый тюльпан!

Барахтаться

    и кувыркаться

на быстром

    отвесном пути

и в шелковом

    шуме каркаса

внезапно

   опору найти.

Страна моя!

    Где набрала ты

таких

  нарассказанных слов?

Здесь молодость

     бродит крылата

и старость

   не клонит голов.

И самая ревность

     и зависть

глядят,

  запрокинувшись,

      ввысь,

единственной

    мыслью терзаясь:

таким же

   полетом нестись.

1934

Еще одна

На север,

на север –

в морской великий путь

ложится

ледореза

натруженная грудь.

С востока

на запад

задание дано

пробиться

впервые

по броне ледяной.

Подался

с гулом громким

на стороны лед:

мы знаем –

там, за кромкой

Союз Советский ждет.

Еще одной

победы

он ждет и в этот раз,

еще одной

пропетой

песни про нас.

Чукотский лед –

не сахар –

мы грызли, как сверло.

Такие льдины

встретились,

что сердце замерло.

Механики

работали

авральной порой.

Не отставал

от первого

ни третий, ни второй.

Была команда

дружная,

из цельного куска.

Была погода

вьюжная,

крутила у виска.

Да нас

не закружила,

не сбила наугад;

не ослабела

сила

сменявшихся бригад.

Застрявшим

пароходам

не шутки и не смех:

гуськом

на воду чистую

мы вывели их всех.

Гуськом

на воду чистую

сквозь облачную тьму

мы выручили,

выстояв,

разбили их тюрьму.

Мы заходили

в Тикси

и к острову Диксон;

мы видели,

что всюду

полярный сломлен сон.

Везде

кипит работа,

где раньше ни следа –

упорного

расчета

и страстного труда.

Теперь –

чиниться в доки,

приняв обычный вид.

Но голос бурь

высокий

в ушах у нас звенит.

Белесой силы

слитки

нам не запрудят вод,

и снова

двинет «Литке»

свои машины в ход!

На север,

на север –

в морской великий путь

направим

ледореза

напористую грудь.

Ни бури,

ни пробоины,

ни холод ледяной

не скроют путь,

освоенный

отважною страной.

Раздайся

с гулом громким

на стороны, лед:

мы знаем –

там, за кромкой,

Союз Советский ждет.

Еще одна

победа –

и в этот раз

еще одна

пропета

песня про нас!

1934

Песня и пляска

Сулейману Стальскому

В краю посветлевшем,

помолодевшем

и пляской и песней

мы душу потешим.

Мы память почтим твою,

песенник старший –

чернил и бумаги

не ведавший, Стальский.

Твой смолкнувший звук

мы подхватывать станем

с тобой, со счастливым

твоим Дагестаном.

Чтоб север Кавказа

шумел от рассказа,

чтоб горы сияли

и пели поля,

чтоб песнь подхватила

и грянула разом

большая советская

наша земля.

Мы тихо прихлопывать

станем в ладоши,

чтоб лучше плясалось

в стране молодежи.

Ни в звуке, ни в смысле

не будет обмана:

струна не сдавала

в руке Сулеймана.

А мы ее взвеем,

а мы за ней грянем

об утре веселом,

о времени раннем.

Чтоб горы и долы

гремели от гула

под рокот Осада,

под песню Джамбула.

И вот из далека

сочувственный голос

в ответ поднимают

Купала и Колас.

И горе былое

по степи размыкав,

летят к ним навстречу

напевы калмыков.

Чуваши и тюрки,

и ерзя, и коми

живут все счастливей,

поют все знакомей.

И вот начинают

летающий танец

мингрелец, абхазец

и дагестанец.

И полы черкески

на локти откинув,

мелькают в лезгинке

и вьют Шамиля –

веселые ноги

мингрел и лезгинов.

И пляшет в работе

вся наша земля.

1937

Песня о лыжном походе

Говорят, в Тюмени

любят есть пельмени,

а больше о Тюмени той

и слыхом не слыхать.

И вдруг из той Тюмени

лыжи зашумели –

ласточками зимними

начали порхать.

Зашумели лыжи,

зашуршали ближе.

Кто идет?

Приложим руку козырьком.

Кто летит по снегу

со всего разбегу,

через буераки,

над сонным озерком?

Сила и уменье

мчат к нам из Тюмени,

стелют с горки на гору,

опушкой по леску.

Здоровых сил излишек

к нам движется на лыжах,

пошла Тюмень далекая

приветствовать Москву.

Лыжи тонко тесаны,

волосы зачесаны,

щеки от мороза

разрумянились свежей.

В дивизии стрелковой –

народ, видать, толковый,

а жены командиров –

не менее мужей!

Идут они тайгою,

одна за другою,

прекрасны и настойчивы

в движении своем.

Под инеем хрустальным,

в стремленье неустанном –

и прямо к Ворошилову

приходят на прием.

Когда такое было,

чтоб лыжи доносило

от самого Урала

до самого Кремля?

У нас такое было,

у нас такая сила,

у нас такая поступь,

такая земля!

На Электрозаводе

все в хлопотах, в заботе:

садитесь, ешьте, кушайте,

снимайте ремень,

про путь свой расскажите,

беседу завяжите,

а после отдыхайте,

подружка-Тюмень!

Нины, Веры, Клавы,

о вас повсюду слава,

пред вами расстилается

блестящий светлый путь.

Вас, женщины советские,

не сдуют ветры резкие

и вьюги не заставят

в сторону свернуть.

Прошло не больше года,

и с Электрозавода,

в ответ на этот дальний

веселый визит –

бригадой комсомольской

до самого Тобольска

отряд девчат отважных

на лыжах скользит.

Да что ж это такое,

что нету им покоя,

что нету их разгону

предела-рубежа?

Ни вьюги не таятся,

ни волков не боятся,

две тыщи с половиной

километров пробежав.

А дальше из Тобольска

шумят: «И нам не скользко,

пойдем до Ленинграда

на следующий год!»

Опять рывок от старта,

и вот к Восьмому марта

закончен будет новый

рекордный переход.

Нины, Веры, Киры, –

вы сами командиры,

пред вами вот он стелется,

блестящий светлый путь.

Вас, женщины советские,

не сдуют ветры резкие,

и вьюги не заставят

в сторону свернуть.

Ну, где такое было,

чтоб лыжи доносило

до самого Урала

от самого Кремля?

У нас такое было,

у нас такая сила,

у нас такие женщины,

такая земля!

1938

Счастье

Что такое счастье,

милый друг?

Что такое счастье

близких двух?

Выйдут москвичи из норок,

в белом все, в летнем все,

поглядеть, как на планерах

дни взмывают над шоссе.

По шоссе шуршат машины

на лету, налегке.

Тополевые пушины –

по Москве по реке.

А по лесу, по опушке,

здесь, у всех же на виду,

тесно сдвинуто друг к дружке,

на серебряном ходу

едет счастье краем леса.

По опушке по лесной

пахнет хвоевым навесом,

разомлелою сосной.

Едет счастье, едет, едет,

еле слышен шины хруст,

медленно на велосипеде

катит драгоценный груз.

Он руками обнял стан ей,

самый близкий, самый свой.

А вокруг зари блистанье,

запах ветра, шелест хвой.

Милая бочком уселась

у рогатого руля.

Ветер проявляет смелость,

краем платья шевеля.

Едет счастье, едет, едет

здесь, у всех же под рукой, –

медленно на велосипеде

ощущается щекой.

Чуть поблескивают спицы

в искрах солнечных лучей.

Хорошо им, видно, спится

друг у друга на плече.

А вокруг Москва в нарядах,

а вокруг весна в цвету,

Красной Армии порядок,

и – планеры в высоту.

Что ж такое счастье

близких двух?

Вот оно какое,

милый друг!

1935

Загрузка...