Удивительные вещи

1934

«Есть в полете!»

Три храбрых,

одолевших высоту,

три сердца –

оборвались на лету.

Как не забыть,

как их восстановить,

еще вчера

надежных жизней нить?

Еще вчера

была не решена

задачей боевою

вышина.

Еще вчера

они прошли меж нас.

Была весна,

и грусть была

смешна.

Комбинезоны

были широки.

Из них

никто

не метил в старики.

Так водолаз

бывает неуклюж

меж мелкости

прибрежных пресных луж.

Так гордый «Сириус»

пошел в полет

над мелочью

опушек и болот.

Весенний месяц

в небе родился,

весенний ветер

с цепи сорвался.

Вчера еще

с необычайных мест

Семнадцатый

приветствовался съезд!

Один из них –

советский командир;

им ткань небес

прощупана до дыр;

им пройден был

тяжелый фронт двойной –

гражданской

и научною войной.

Второй из них –

воздушный инженер,

теченье струй

следивший в вышине,

который мог

сказать наперечет,

куда

и как

воздушный мир течет;

но, занятый

высокою средой,

он также был

под красною звездой.

А третий –

комсомолец,

он и прост,

войне гражданской

был еще не в рост;

но ввысь идут у нас

всего скорей

те сыновья

партийцев-слесарей,

которых жизнь,

как «есть в полет»,

стройна,

которых

наша подняла страна.

И путь троих

весь мир с собой увлек,

и поднял ими

мира потолок.

Туда

не выдашь

паспортов и виз,

оттуда

страшно

оглянуться вниз,

особенно же –

если развита

курьерского экспресса

быстрота!

Оттуда

взгляда

вниз не устремляй,

меж облаков –

лишь промельком земля.

Как их спасти?

Как их остановить?

Как поддержать

их бодрых жизней нить?

Спокойствие,

товарищи мои,

спокойствие

на сердце затаи!

Спокойствие

в полях и на реке.

Часы

остановились на руке…

Мы видели,

их урны – все в цветах,

мы врезали

их имена – в веках.

Высокою

окуплено ценой

их место

под Кремлевскою стеной.

Так шире плечи,

головы прямей!

У их родных,

у их больших семей,

весенний ветер,

боль раздуй,

развей

над прахом

большевистских сыновей!

Величие!

Товарищи мои,

величие

на сердце затаи!

Чтоб каждого

последний сердца вздох

по всей земле

поднять волненье смог.

Чтоб на высокой памяти

их честь

был каждого ответ:

«В полете есть!»

1934

Гремит Димитров

Величие партии

неизмеримо,

и слава ее – долга…

В рабочих предместьях

Берлина и Рима,

в делах коммунистов-болгар.

Родясь из заводских

собраний подпольных

(Коммуны полотнище,

рдей!), –

каких она выдвигает

отборных,

особенно ценных людей!

Над ними

веревка танцует, намылись,

и низок

лоб палача…

Но нет!

Не сдаются такие на милость

врагов,

победивших на час.

Смотрите еще раз,

как, в злобе немея,

прически в страхе

топорща метлой,

топчась в нетерпенье на месте,

пигмеи

грозят великанову горлу

петлей!

Но горло гремит,

и от режущих реплик

дрожит крючкотворство

на каждом шагу,

и ветер

сюртук председателя треплет,

и тень лжесвидетеля

гнется в дугу.

Но голос гремит,

разметая нелепицу

фальшивых улик

и предписанных клятв,

и буря грохочет

по древнему Лейпцигу,

и листья судебного акта

летят.

И клятвопреступники

в страхе шатаются,

и – маленький –

в землю по талию врос,

за стол прокурор

удержаться пытается,

когда начинает

Димитров допрос.

И точны слова,

и сказать на них нечего.

Он бьет ими в гущу

убийц и лжецов.

Какою правдивостью

светится речь его!

Какою энергией

дышит лицо!

Кто здесь обвиняемый?

Кто уличенный?

Кому от стыда здесь

и страха

замлеть?

И мир аплодирует,

им увлеченный,

гордясь,

что такие живут на земле!

Когда,

подтянувши лапу корявую,

бандиты и воры

присягу дают,

когда провокаторы

грязной оравою

бормочут бессмысленно

басню свою,

когда,

от усилий потный и розовенький,

фашизм обеляющий

прокурор

пытается

обосновать на лозунге:

«Бей наци!» –

легенду про «красный террор», –

Димитров

гремит против этого вздора,

и хохот

до хор доходит резьбы:

«Мне вовсе не надо

убить прокурора,

хоть я и хочу

обвиненье разбить!»

Откуда

под сводов тюремных сумрак,

сквозь прутья,

сквозь цепи,

сквозь рой клеветы,

доходит к нему

это чувство юмора,

величия,

ясности,

прямоты?!

Откуда? –

Отовсюду:

из Праги,

из Рима,

от всех широт

и от всех долгот

Величие партии

неизмеримо,

а славы ее

не оболгут!

Малейшую слабость

из сердца вытравь

и правды

единственной в мире

держись.

Ты слышишь:

гремит товарищ Димитров

за право

на общее счастье и жизнь!

1933

О тактике решительного боя

Я шел по Дмитровке

глубокой ночью.

Февральский снег

был нежен и непрочен,

следы на нем

печатались легко.

И тишина

на улицах стояла,

как будто

весь закутан в одеяло

был мир,

задумавшийся глубоко.

Чуть фонарей

покачивались тени.

О чем он думал?

О событьях в Вене,

о тех,

кому уже нельзя помочь,

о том,

как трудно всякое начало,

о том,

какою разницей дышала

советская

и дольфусова ночь.

Рабочие дружины

были стойки.

Дымилось небо

гарью на востоке.

Но тактика

была их такова:

зачем они –

воспрянувшая масса –

позволили себя

у дома Маркса

и по другим углам

атаковать?

От частых вспышек

ночь была рябою.

Но сжато горло

уличного боя.

И тут и там

подкошен красный флаг.

Дугою изгибаясь,

как химеры,

их окружают

цепи войск хеймвера,

их разбивают

гаубицы в прах.

Мы так же были

пламенны и дружны,

мы так же были

полубезоружны

всего шестнадцать лет

тому назад.

Но партия

вела нас к цели ясной, –

и вот

великой Армиею Красной

гордимся мы.

Пускай враги грозят!

Мы не дадим

задаром литься крови:

мотор и руль

мы держим наготове,

нас не задавишь

в каменных мешках.

Не станем дожидаться мы

в осаде.

Мы не хотим земли чужой

ни пяди,

но не сдадим и нашей

ни вершка.

Мы знаем –

враг безжалостен и грозен…

Вот почему

так важен этот лозунг

и каждый раз

по-новому высок,

что венские

еще дымят кварталы,

что там земля

не весь еще впитала

товарища

простреленный висок…

Я шел по Дмитровке

глубокой ночью.

Февральский снег

был нежен и непрочен,

следы на нем

печатались легко.

И тишина

по улицам стояла,

как будто

был закутан в одеяло

весь мир,

задумавшийся глубоко.

Но думал я,

что мир наполнен битвой,

что, может, завтра

этой улицей Димитров

пройдет,

похожий на нее точь-в-точь,

что тактику

решительного боя

ненадолго

отсрочит над собою

нависнувшая

дольфусова ночь.

1934

О словах

Сколько

новых вещей

у нас!

Сколько

жгущихся слов

благодарных!

Помогай их звучаньем

движению масс,

коммунист,

просвещенец,

ударник!

Я в заботах поэзии

бьюсь о слова,

и слова

отделяются туго,

но я рад,

что на них заявляют права,

как на сталь,

на машины,

на уголь.

Я к губам подношу

полновесие слов,

скипидарность их

и горючесть,

и я знаю:

то слово,

что в стих вросло,

есть

моя стихотворная участь.

Я – ударник отныне

не только в них,

воспевающих

силу удара,

и недаром в их смысл

и звучанье вник:

они –

никому

не подарок.

Не жене на ушко

дареный супир

и не дочке

к рожденью серьги, –

те слова

подарила нам нынче

Сибирь –

бесконечный

источник энергий.

Так спешите ж, стихи,

на ударный фронт,

новым смыслом

и светом налиты,

да такие,

чтоб сами вжигались в рот:

апатиты

и сапропелиты.

Апатит,

удобренье советских полей,

ярче горного снега

в стихах забелей!

И, пушка на губе

молодого смуглей,

ширься,

юность сапропелитских углей!

Сколько

новых и ярких вещей

у нас!

Сколько

слов смоляных,

скипидарных!

Помогай их звучаньем

движению масс,

коммунист,

просвещенец,

ударник!

1934

Фары

Российский пейзаж

недавних времен

состоял

из дремучих нечесаных бород;

из глупых ухмылок, –

мол, пьян, да умен,

которым

противопоставлялся город;

из сумрачных галочьих стай

на крестах;

из крепостей купчих

на хрустких листах.

Российский пейзаж

проклятых времен

синел из-за савана

белых березок,

обвитый

в густой колокольный звон

над крышами

крепких хозяев тверезых.

Кулак-пятерня

был крепко зажат,

в тугой пятерне –

хозяйства вожжа.

Ползли по земле

комолые сохи:

«Эй, родные,

налягте-ка!» –

Неслись над землей

покорные вздохи –

это была

его практика.

«В праздник-престол –

да не выпьем, сват?

Лишь бы не сдали

пегие!

Миром всем –

да не выбьемся?» –

Это была

его стратегия.

Мы выкорчевали

из земли кулака

без шуток,

вплотную,

не наспех.

Его

за волосья рванула

рука

хозяйств

бедняцко-середняцких.

Мы разогнули

ему пятерню,

согнали его

с переднего воза.

Мы весь крестьянский обоз

повернуть

сумели

на путь колхоза.

Глядишь

на сплошные миллионы га,

сменившие

прежние клочья да клинья,

и видишь воочию

разгром врага,

сметенного

генеральною линией.

Сильно

наступление большевиков!

Сдается,

хоронится заживо

тугая дремота

кулацких веков,

сменяя быт

и пейзаж его.

Но если,

не раз

уличаем и бит,

враг

в старом обличье

встречается редок,

то встать помогает

ему на дыбы,

коптя наше небо,

гнилой теоретик.

И, видя,

что чуть потемнело окрест,

кулак,

озверевши от злобы и страха,

копытом

проламывается

в Зернотрест,

зубами

вгрызается

в Союссахар.

Мы высветили

кромешную глушь,

уча

управлять государством

кухарок,

но брызгами

мутных невысохших луж

нам свет затемняют

на блещущих фарах.

Сорвем же и эти

подковы с врага:

пускай не лягается

в смертном задоре, –

и если нам

практика дорога,

очистим

от вражеской мути

теорию.

Уж если пейзаж

мы сумели сменить

и меряет взглядом

Нью-Йорк нас,

завистлив,

то мыслимо ль

многим из нас

семенить

околицей

теоретической мысли?

Пусть

завтрашний день

на ладони хрустален

лежит

во всех мелочах видовых,

чтоб

люди и вещи

под светом блистали

всевидящих ленинских

линз световых.

1934

Перекличка

Я, Москва,

пролетарского мира

столица.

Мне хочется

улиц асфальтом

стелиться.

Я срыла

плесень церквей,

не щадя.

И стало светлей

на моих площадях.

Я – каждым годом –

вдвое и втрое

множу кварталы

рабочих строек.

Я бьюсь

с остатками старого

насмерть,

организуя

снабженье и транспорт.

Я реконструирую

вид свой

и быт свой

на более четкий

и более быстрый.

Расту –

здорова, чиста и суха,

в цветы

и в листву

одевая цеха.

Я старые моды

в сухое былье

скосила,

и ты не заплачешь о них.

Я улицы выстирала,

как белье

стирают

в общественных прачечных.

Кто помнит,

как прежде –

грязна и грузна –

плелась

замызганной шлюхой?

Вглядись пристальней:

не узнать

меня

ни зренью,

ни слуху.

Сама не узнаю

ни дней,

ни людей я,

поселки

рабочих дворцов

расстелив, –

и это сделал,

мною владея,

лишь ты,

пролетарий,

земли властелин.

Города!

Города,

где уголь,

нефть

и руда!

Города

пролетарской борьбы

и труда!

Города,

кому прошлого мерка

узка, –

слушайте!

Слушайте!

Говорит Москва!

Каждый город

в Москву

разукрась,

камень к камню,

мазок к мазку,

чтобы весь Союз,

смыв копоть и грязь,

превратить

в сплошную Москву!

1934

На полный май!

Весна страны –

на полный ход,

на полный оборот

у самых северных широт,

у черносливных вод!

Везде

светла,

напряжена,

упорна

и дружна

и глубина,

и вышина –

советская весна.

Везде,

где влажный грунт размяк

где сыро

и черно,

ложится вглубь

во весь размах

тяжелое зерно.

Зерно

кубанки яровой,

зерно

больших идей;

зерно

запашки мировой,

величия людей.

Зерно

отборных, крупных лет,

селекция времен;

зерно,

которым движет

свет

развернутых знамен.

Зерно

взволнованных глубин,

оправданных

страстей;

зерно

отстроенных турбин,

проложенных путей.

Оно

охвачено жарой

разымчивых лучей;

оно

влажнеет кожурой

от почвенных ключей.

Оно –

зеленый фейерверк,

колхозов ранний день;

оно

всю землю

тянет вверх,

на новую ступень.

Неповторим,

нерастворим,

мир

движется вперед.

Весна страны

владеет им

на полный разворот!

И ты, мой стих,

не повторись

и новое отметь,

как выезжает

тракторист

под солнечную медь,

ведет коней

на коновязь

колхозный бригадир,

и весь,

в загаре обновись,

здоров

советский мир.

Как люди,

не боясь беды,

идут

во мрак и льды,

чтоб время новое

вписать

в иные небеса.

Как на спецовках

липнет грязь

и сохнет от ветров.

Как мы,

любя,

сердясь,

смеясь,

ведем свое метро.

Как бег годов –

что лёт минут,

и песни нет

про то,

что люди будущее

мнут

и месят,

как бетон.

Аэропланы

тянут даль,

как невод,

за собой.

Упорно

врубовая сталь

втюдается

в забой.

Растет

добыча чугуна,

огромен

дел дневник,

и бьет

советская весна

из вышек

нефтяных.

И человек

не одинок

в такой

большой весне,

и счастье

ластится у ног

все ближе

и тесней.

И ты

пройдешь

проходку лет

и вырубишь забой,

и светлой

молодости

след

оставишь за собой.

И ты припомнишь

этот год,

сияющий

по край,

когда весна –

на полный ход,

на полный

Первый май!

1934

Опыт портрета

1

Этот народ

был огромен!

Пустынная синь

и весь…

Из Тул и Калуг,

из Рязаней и Ромен

он двинулся

сразу

весь.

Он сполсся

в московскую котловину,

как в древности

за Калитой,

напоминая собою

лавину,

тугою бедой налитой.

Он хмур был и груб.

И хмурым и грубым

варился

в крутом московском котле

засельщиком,

пильщиком,

дроворубом –

сырой,

тяжелый атлет.

Он вырубал себе

сруб деревянный,

он добывал

пушнину и воск,

и длинным

днепровским путем караванным

к низовьям

промысел вез.

Его окружали

леса и болота,

коренья и кочки

на каждом шагу.

В тумане и тьме

вдруг увидишь кого-то:

русалку

и шишигу.

Горбом наживал он

скупое добро,

но княжьей дружины

уздечки бренчали

и взятый

многажды

побор да оброк

за труд заставлял

приниматься сначала.

А потом

он раскидывал

руки в истоме,

он, привыкший работать

креня и рубя, –

не рассчитывая

пи на кого,

кроме

самого себя.

2

Затем

проползали столетий тени,

и судьба его

была такова:

он обрабатывал

стебли растений,

кожу дубил,

железо ковал.

Он силки мастерил,

он платился ногатой,

и хоть не был

ни капли

лентяй или мот,

но –

вершки забирал неуклонно

богатый:

и пушнину,

и пряжу,

и деготь,

и мед.

Он шагал,

уходя по непробитым тропам,

он врывался под землю,

подобен кроту,

но везде,

норовя его сделать холопом,

паразит повисал

на его вороту.

Теперь порассмотрим его

поближе:

он

о жизни,

что этой тоске не чета, –

как железо в пустыне.

от жажды

лижут, –

фантазировал

и мечтал.

Нагреваясь,

делясь

и слоясь постепенно,

погибая в тупом,

непролазном труде,

он вскипал наконец

и разметывал пену

наверху оказавшихся

дошлых людей.

Он скакал

по ухабам

на тряской телеге,

он вздыбал

на спокойный

уют богачей,

разрывая листы

записных привилегий,

то Кондратов Булавиных,

то Пугачей.

В эту степень кипенья,

до дна потрясаем,

он опять поддавался

на лживую речь,

успокоен

практическими мудрецами,

что синица-де моря

не сможет зажечь.

Так история шла…

И в десятый,

и в сотый,

задержав его шаг

и держа взаперти:

кипятковой мечты

и тугого расчета

никогда не сходились

совместно пути.

3

Даты ленинской жизни

известны всем,

их не втиснешь

в строчку скорую.

Он – великий итог

вековечных тем,

волновавших

когда-либо историю.

Но особенно в нем

я люблю и чту

то, что в жизни

нм наново добыто:

ту способность

доводить мечту

до людского

вседневного опыта.

Мечту

не о жирных

собственных щах,

мечту

овладенья

запрятанным где-то секретом, –

о более крупных,

о более веских вещах –

о всем человечестве,

накормленном

и обогретом.

Нам в Ленине

каждая мелочь люба:

и скулы,

и рот неуступного склада,

и эти прекрасные

линии лба,

и меткая прищурь

прицельного взгляда.

Но я говорю

не об этих чертах, –

о мыслях,

вязавших узлами тугими,

о воле,

залегшей у каждого рта,

о сердце,

что в лад ударялось

с другими.

Энергия

многих прошедших веков,

от прадеда к внуку

копимая скупо,

водила его

неустанной рукой

и дуги надбровные

вывела в купол.

И я вспоминаю

об этом лице,

о складках,

которые начали класться

на каждом заводе

и в каждом сельце

у губ и у скул

пробужденного класса.

У губ и у скул,

зажавших тоску,

обиду,

и волю,

и к жизни упрямство,

у множества множеств

у губ и у скул

татарских,

мордовских,

калужских,

зырянских.

И если я вижу –

растет человек

в стране,

что отбросила тяжесть апатии,

и двигает делом

в его голове

мечта воплощенная

ленинской партии, –

я знаю,

что, тем же нагревом лучась,

и ныне,

за краем безмерной потери,

он с нами

действительно жив и сейчас –

живым подтвержденьем

движенья материи.

1934

Большевичкам мира

Надежда Крупская,

Мария Ульянова,

Димитрова Параскева!

Вы,

мир переделывающие

заново,

на свежий раскат распева,

вы,

мир перекраивающие

начисто

из прежних масштабов

и мерок,

явившие

высшее женщины качество –

упорство революционерок.

Ни тюрьмы,

ни зимы,

ни белые волосы,

ни годы

тяжелых лишений

у вас не сломили

ни бодрого голоса,

ни смолоду взятых решений.

Не только что жены,

сестры

и матери,

прошедшие

злыми боями,

великую женскую силу

вы тратили

на большее обаянье.

Ни боль,

ни потеря,

ни темное облако,

ни мертвенность

сумерек серых

не мглили

высокого, ясного облика

отважных революционерок.

Вы не на баррикады взбегали

со знаменем,

позируя

и славословясь, –

вы ясным крепили

и ярким сознанием

о женщине

новую повесть.

В далекой Болгарии

плуги плугарили,

Симбирска

косились остроги,

когда ваши серые,

когда ваши карие –

пути выбирали,

дороги;

когда по сугробам,

тоскою примятым,

серея,

толпились бушлаты;

когда и не веяло

нынешним мартом,

Октябрьской

не высилось даты.

Вы выросли

с братьями и сыновьями,

родными

не только по крови,

и женщина стала

над всеми краями

с отважными самыми

вровень.

На славные головы ваши седые,

на крепкие ваши привычки

сегодня равняются

все молодые –

страны и земли

большевички.

1934

Это известно

Это известно

любому фабзайцу:

избито

в женевских спорах,

сохнет и сохнет

в газетных абзацах

черных расчетов

порох.

Зачем

вываливать в море

пшеницу,

и кофе

жечь в паровозах?

Балансу войны

должны подчиниться

земля,

и море,

и воздух.

Стоит над Шанхаем

жара сухая,

расплавлены

в грохоте дула,

и ветру невмочь

снести от Шанхая

глухого,

зловещего гула.

Кому услыхать

беззащитные стоны,

что с кровью

из горла хлестали,

когда разрываются в воздухе

тонны

высокосортнейшей стали?

Кому охранять

беглецов из Чапэя,

разбитые

бомбами стены,

когда поднимаются

на портупеи,

на амуницию

цены?

Всех горных Швейцарий

нужней

перво-наперво

им –

новых пожарищ

кровища и чад;

они согласны

призпать за снайперов

даже

грудных сосунов-китайчат.

В долларах,

франках,

фунтах

и в иенах

нашу судьбу

порешив,

визгом

и лязгом

грузов военных

меряются барыши.

Только не в пору

взвинчен и взвихрен

этот

угрюмый груз, –

видите:

выпрямился Дюнкирхен,

пыль

отряхая с блуз.

Помните:

злоба на вас, не стихая,

цепи причалов

грызет,

акционеры

разгрома Шанхая –

Гочкис,

Шкода,

Крезо.

Как бы удобно

вы ни присели

в креслах

женевских зал,

знают:

всегда у вас на прицеле –

в гущу рабочих

залп!

Только не в пору

взвинчен и взвихрен

этих

расчетов груз, –

видите:

выпрямился Дюнкирхен,

пыль

отряхая с блуз.

Если ж,

тела раздирая на клочья,

взмывши

до самых высот,

вами направленный

сгорбленный летчик

груз этот

вдаль понесет, –

помните:

встанут

повсюду на свете

докеры

в спину ему,

в каждой семье

его ненависть встретит,

снайперы –

в каждом дому.

Так как узнали,

кому она надобна, –

всюду,

до самых низов! –

вами затеянная

канонада

Гочкиса,

Шкоды,

Крезо!

1932

Мюдовцам

Это станется,

это сбудется,

это в тысячу

грянет

ладов –

ваше будущее,

мюдовцы,

взятых с бою

литых годов.

Хоть притопывай,

хоть приплясывай,

хоть губами

его коснись, –

так он явственен,

век бесклассовый,

синью,

брызжащей у ресниц!

Хоть руками

его охватывай, –

не уйдет он

из-под руки,

диабазовый,

диаматовый,

век,

вступивший в большевики.

Старый мир

притаился за прутьями,

оставляя

кровавый след,

со своими

кривыми плутнями,

с зажитыми

рубцами лет.

Старый мир

обвисает тушею

в им же скованных на себя

цепях,

с безразличием,

с равнодушием

ко всему,

кроме самого себя.

Будут звать его

зверем, чудищем

и на сотни

иных ладов,

новой эрой

считая в будущем

время наших

литых годов.

Мы ж не только

одними речами, –

за каналом

строя канал,

мы делами

за то поручаемся,

чтоб никто

от него не стонал;

за гигантом

вздыбая гиганты,

пробиваясь

и вплавь и влет,

аж до самой

до Караганды,

аж за самый

северный лед!

Старый мир

обвисает тушею

в им же скованных на себя

цепях,

безразличный

и равнодушный

ко всему,

кроме самого себя.

И пока

глобуса разлинованы

черной сеткой

осколков-стран,

мы выходим

самыми новыми,

пересекшими

лет океан.

Это станется,

это сбудется,

если вспомните,

сколько вам лет, –

станет

ваше празднество,

мюдовцы,

лучшей радостью

на земле!

1933

Рука об руку

Не одни

пироги с повидлой

да навар

зажиточных щей, –

революция

нам повыдала

много

лучших в мире вещей;

много новых,

совсем не бывших,

удивительных

дел труда;

их

с московских строительных вышек

по-особенному

видать.

Разметалась

Москва холмами,

рассиялась

на целый свет,

и над ней

большевистское знамя

хлещет лавой

семнадцати лет.

Но не мне

вас дивить чудесами,

если сами

глядите востро;

вы чудес понаделали

сами:

стратостат,

Беломор,

Метрострой.

Мы припомним,

как звенья героев

шли на штурм

земли и воды;

как бетонщицы

Днепростроя

по себе

равняли ряды.

Не за жирный кус,

не за место –

среди

первых ГЭС

огоньков –

поднимала

число замесов

впереди бригад

Романько.

Как,

сбирая опыт по горстке,

не уставши

сил напрягать,

комсомольцы

Магнитогорска

поднимали вверх

агрегат;

как

ряды ночей неусыпных

наводили

бессонный глаз

и на Шарико –

на подшипник,

и на Тракторстрой,

и на ГАЗ;

как страна,

догнав,

обгоняла

ширь

уперших вперед утроб;

как

студеной водой канала

запотелый

смочила лоб.

Нет,

не только часы-будильник,

да гармонь,

да велосипед, –

революция

нам судила

обновить кое-что

и в себе.

Ты,

высокую жизнь несущий,

атакующих дней

командир,

повелитель

воды и суши,

перестраивающий

заново мир,

глянь вокруг, –

все не то,

что раньше:

свод небесный

повыше стал,

хоть закат,

как раньше,

оранжев

и рассвет

по-прежнему ал.

Но вокруг –

что ни шаг,

то новость,

и –

походке твоей узка –

что ни пядь,

то новую повесть

для тебя

заводит Москва.

Что ни шаг –

то новые люди,

что ни день –

то новый этаж.

Говорят,

что новое будет

для тебя,

если сам ты не сдашь.

Дай же руку

на это счастье,

чтоб жилось

теплей и родней,

мой товарищ

и соучастник

величайших

в истории

дней!

1934

Песня о челюскинцах

Торосы на торосы громоздятся горы –

лед, лед!

Кто вас в эти области, в ледяные полосы

вдаль шлет?

Айсберги на айсберги сумрачные высверки –

смерк свет.

По небу – ни радуги, понизу – ни искорки

вкруг нет.

Путь не бесследен, –

льдин лязг,

воля к победе

шлет нас.

Вера в конечный

прочный успех

шлет

нас

всех!

Ледоколы двинуты, нарт упряжки кинуты

в лед – край.

В глубь полярной пропасти мчат винты и лопасти:

лед, сдай!

Щели как ни тусклятся, разожмем челюскинцам

льдин пасть.

Под волною шарящей не дадим товарищам

пропасть.

Вылазкою дерзкою крыльям Ляпидевского

путь скор.

И не затуманено зрение Каманина

в снег, в шторм.

Средь полярных сполохов не собьется Молоков:

курс взят.

Стихнет шум – и заново крылья Водопьянова

к ним мчат.

Ближе, ближе торосы, круг на малой скорости –

льдов блеск.

Сжаты льдами шаткими, машут, машут шапками:

мы здесь!

Чуб упрямый треплется. Флаг советский ветрится.

Льдов гладь.

Нет на свете трудности, нет на свете крепости

нас смять!

Путь не бесследен, –

льдин лязг,

воля к победе

шлет нас.

Вера в конечный

прочный успех

шлет

нас

всех!

1934

Пятиконцовая

«Внимая ужасам войны»,

прошли мы, пушек громом споря,

от устья Северной Двины

до черноласкового моря.

Прошли лохматою пургой,

солончаковым горьким зноем,

и не было такой другой,

уставшей счет вести героям.

Гори же, здравствуя,

примета красная,

защита мира и труда!

Сияй, пунцовая,

пятиконцовая

красноармейская звезда!

Литвинов речь им говорит –

не потому ль, что над полками

она зажженная горит

рабочими да батраками.

Не так бы слушали его,

сложа ладони пухлых ручек,

когда бы отблеск боевой

не прорезал свинцовой тучи.

На страны света по лучу,

у копей хватит по рубину,

у фабрик хватит кумачу

по небесам ее раскинуть.

У мира нет такой другой,

отличной мыслью и покроем,

рабочим массам дорогой,

забывшей счет вести героям.

Склоняет шею старый бык,

и целит рог, и пену клочит,

когда повязки красных пик

со всех сторон мелькают в очи.

Зрачки свирепые слезит,

когда из волн спокойных глянца

уже не призраком скользит

поход «Летучего голландца».

Немало промелькнувших лет,

немало лет мы привыкали

быть под ружьем, и на седле,

и у машин – большевиками.

И наши крепкие дела

везде становятся привычкой,

и наша армия была,

и есть, и будет – большевичкой.

Гори же, здравствуя,

примета красная,

защита мира и труда!

Сияй, пунцовая,

пятиконцовая

красноармейская звезда!

1932

Песня пионерохраны урожая

Рожь колыхается,

как ей полагается,

усами

овес

шевелит.

Небо багряное

с пионерохраною

над полем

в дозоре

стоит.

Воры и лодыри

совесть запродали,

им красть,

чем работать,

милей.

Но мы их увидели:

долой расхитителей

от наших

колхозных

полей!

Носимся стаями

за ворами, лентяями,

и как

ни крути,

ни верти –

супится в стороны

нами арестованный

колхозных

полей

дезертир.

Нас не надуете,

нас не минуете,

и ночью

отряд

не спит.

Поле слухом меряя,

«легкой кавалерии»

дежурят

посты

У скирд.

Скирда колыхается,

как ей не полагается.

Скорее

на дальнее

га!

Застукали на поле

и за руку сцапали

с поличным

на месте

врага.

Чтоб не удалось ему

набухнуть колосьями,

напиться

литым

зерном,

мы по полю позднему

хозяйству колхозному

утери,

собрав,

вернем…

За лесом, за гаем

к селу мы шагаем,

идем

ко двору

со двора.

По нашему зову

организована

колхозная

вся

детвора.

Шуми ж, колыхайся,

на нас полагайся,

колхозных

посевов

стена.

С напевом веселым

идем мы по селам,

и слышит

о нас

страна!

1932

Морская песенка

Стоит корабль у пристани,

дальний порт.

Барашки серебристые –

первый сорт.

Матросы все безусые –

ценный груз;

работают без устали,

не дуют в ус.

И вдруг корабль срывается

с якорей,

и красный флаг впивается

в синь морей.

Дымит большими трубами,

спешит домой.

Луна танцует румбу им

за кормой.

Качают волны веские

его бока.

Прощайте, несоветские!

Пока! Пока!

1933

Штормовая

Непогода моя жестокая,

не прекращайся, шуми,

хлопай тентами и окнами,

парусами, дверьми.

Непогода моя осенняя,

палетай, беспорядок чини, –

в этом шуме и есть спасение

от осенней густой тишины.

Непогода моя душевная –

от волны на волну прыжок, –

пусть грозит кораблю крушение,

хорошо ему и свежо.

Пусть летит он, врывая бока свои

в ледяную тугую пыль,

пусть повертывается, показывая

то корму, то бушприт, то киль.

Если гибнуть – то всеми мачтами,

всем, что песня в пути дала,

разметав, как снасти, все начатые

и неоконченные дела.

Чтоб наморщилась гладь рябинами,

чтобы путь кипел добела,

непогода моя любимая,

чтоб трепало вкось вымпела.

Пусть грозит кораблю крушение,

он осилил крутой прыжок,

непогода моя душевная,

хорошо ему и свежо!

1932

Советская машина

Машина государства

мощна, сложна,

по воле пролетарской

работает она.

Ее валы и ремни,

колеса и зубцы

из города – в деревню,

во все страны концы.

Скреби, скребок Рабкрина,

и чисть,

чисть,

чисть

советскую машину –

советскую жизнь!

О шип ее уколются

Советов враги.

От грязи, добровольцы,

машину береги.

Винты каленой стали

контролем протирай.

Чтоб стан не размотали –

гляди, инспектора.

Ее от глаз не скрадут

ни газ, ни дым,

ни плесень бюрократов,

ни тени подхалим.

К ответу привлеките

скрывающих наш рост.

Зажмите волоките

и выкрутите хвост.

Машина государства

других сложней, –

не дай прозаседаться

чиновникам на ней.

Не дай, товарищ, в спину

врагам заржать:

шагай в рядах Рабкрина

по этажам.

Шагай по учрежденьям,

и спуску не давай,

и делом управленья

страны овладевай,

чтоб были всем знакомы

без жирных клякс

советские законы,

их смысл и класс.

Законов этих строки

с живою жизнью ладь,

чтоб новью нашей стройки

ловчее управлять.

Законов этих строки

с живою жизнью сблизь,

чтоб каждый камень стройки

вкипел в социализм.

За дело, добровольцы,

на смыв врага,

чтоб все – для нашей пользы

ему – ни полшага!

Чтоб время продолжало б

гражданские бои,

пока не станет жалоб

в бюро РКИ!

Скреби, скребок Рабкрина,

и чисть,

чисть,

чисть

советскую машину –

советскую жизнь!

1934

Радиомарши

Идут академии

Мы не играем в прятки

с опасностью войны.

Мы все идем в порядке,

в походном порядке

защитой страны.

В родне мы кровной с теми,

кто в Октябре восстал, –

военных академий

отборный начсостав.

В осанке и в повадке

уверенно скромны,

идем, идем в порядке,

в походном порядке

защитой страны.

В родне мы кровной с теми,

кто в Октябре восстал, –

военных академий

отборный начсостав.

В политике не шатки

и в знании сильны,

идем, идем в порядке,

в походном порядке

защитой страны.

В родне мы кровной с теми,

кто в Октябре восстал, –

военных академий

отборный начсостав.

Мы не играем в прятки

с возможностью войны.

Идем, идем в порядке,

в походном порядке

защитой страны!

Идут рабочие

Всю площадь по обочины

шагов заполнил гуд:

вооруженные рабочие

идут,

идут,

идут!

Если надо грудью крепкой

защитить Союза рост,

вспыхнут враз над каждой кепкой

миллионы красных звезд.

В рядах их перво-наперво,

виски посеребря,

идут отряды снайперов

призыва Октября.

Идут,

идут,

и там и тут

идут!

А рядом место заняли

и те, что в старину

за красных партизанили

в гражданскую войну…

Идут,

идут,

и там и тут

идут!

За ними встали в очередь

надежною стеной

их сыновья и дочери

с винтовкой за спиной.

Идут,

идут,

и там и тут

идут!

Всю площадь по обочины

шагов заполнил гуд:

вооруженные рабочие

идут,

идут,

идут!

Если надо грудью крепкой

защитить Союза рост,

вспыхнут враз над каждой кепкой

миллионы красных звезд.

1934

Загрузка...