Тайные статьи Парижского трактата. Навязав Франции 30 мая 1814 года мирный договор в Париже, союзные державы, входившие в состав коалиции 1813 года, достигли той цели, которую, начиная с 1792 года, преследовали все коалиции и которой Англия и Россия в 1804–1805 годах дали совершенно четкое определение: ввести Францию в ее старые границы, «сковать» ее в этих пределах, поставить ей преграды на тот случай, если она снова попытается ворваться в Бельгию или захватить левый берег Рейна, и, наконец, держать под своей опекой и изолировать монархию Бурбонов, ослабленную уже условиями, при которых она была восстановлена. Конституционная хартия, данная Людовиком XVIII, должна была ограничить власть французского короля в первую очередь в вопросах внешней политики. Восстановленная в интересах мира, монархия Бурбонов была непопулярна именно вследствие того, что ее восстановление было связано с этим миром. «Более чем столетний опыт, — писал Кауниц в 1791 году, — не раз дававший всей Европе почувствовать перевес, который в общей системе политического равновесия доставляли Франции, при господстве абсолютного монарха, географическое положение и неисчерпаемые ресурсы этого королевства, этот опыт убедил в особенности Австрию, что для полного и продолжительного спокойствия собственных владений последней наиболее благоприятными являются такое ослабление и усложнение внутренних пружин грозной французской монархии, которые были бы способны в будущем отвлечь ее силы от внешних авантюр». Так думала в 1791 году Австрия и так же смотрела на дело Англия: обе помнили об эпохе Людовика XIV. А в 1814 году, после Республики и Наполеона, это стало общим мнением Англии, Австрии, Пруссии и России. «Отныне, — сказал в 1815 году император Александр о конституционной монархии восстановленных Бурбонов, — эта нация, достигнув внутреннего мира, перестанет питать агрессивные замыслы против Европы».
Шомонский договор (март 1814 г.) закреплял соглашение союзников, основанное на этих взглядах. Парижский трактат, подписанный Англией, Австрией, Россией, Пруссией, Испанией, Швецией, Португалией и Францией, явился его выполнением. Статья 32 гласила: «По истечении двухмесячного срока все державы, вовлеченные с той и другой стороны в настоящую войну, пошлют своих уполномоченных в Вену, для того чтобы на общем конгрессе выработать точные постановления, долженствующие дополнить настоящий трактат». Франция, как и другие державы, должна была послать своего делегата в Вену. Императоры и короли, утверждавшие в сношениях между собой и перед лицом всей Европы, что целью их союза является восстановление монархического режима во Франции и в Европе, не могли исключить из европейского конгресса реставрированную монархию, как они рассчитывали в Шатильопе исключить Наполеона.
Но союзники сговорились предоставить Франции чисто показную роль, дать просто внешнее удовлетворение ее национальному достоинству и устроить так, чтобы на конгрессе она фигурировала лишь для вида, в качестве свидетеля, и допускалась только к подписанию протоколов. Эти пункты и явились предметом тайных статей, присоединенных к Парижскому трактату. Первая из этих статей гласила: «Постановления относительно территорий, уступаемых его христианнейшим величеством (французским королем)… и отношения, результатом коих должна явиться система действительного и прочного равновесия в Европе, будут урегулированы на конгрессе па основаниях, принятых по общему соглашению союзными державами, и согласно общим постановлениям, содержащимся в нижеследующих статьях». Таким образом, союзные державы, т. е. четыре шомопских союзница: Австрия, Великобритания, Пруссия и Россия — оставляли исключительно за собой право установить основные принципы, на которых должен будет покоиться европейский мир. Они не желали больше никого допускать к обсуждению этих вопросов, а для того чтобы Франция ни под каким видом не могла туда проникнуть, они принудили ее заранее подписаться под следующими постановлениями: образование на северной ее границе Нидерландского королевства — буферного государства, составленного из Бельгии и Голландии; передача Ломбардии и Венецианской области в руки Австрии; предназначение «немецких областей, расположенных на левом берегу Рейна», «для территориального расширения Голландии и для вознаграждения Пруссии и других немецких государств»; независимость отдельных государств Германии и образование союза между ними. Этими мерами предосторожности союзники надеялись совершенно связать Франции руки, скрыть от нее существовавшие между ними разногласия и предупредить все попытки, которые она могла бы, ввиду этих разногласий, сделать с целью взорвать систему их мероприятий и снова завоевать себе уважение и влияние в Европе.
А разногласия были глубоки. Единственный пункт, в котором союзники были действительно солидарны, это — условия, которые они считали нужным навязать Франции. Поэтому 31 мая секретным протоколом представители четырех — Меттерних, Кэстльри, Гарденберг и Нессельроде — решили отложить «до Венского конгресса все споры относительно окончательного устройства как областей, уступленных Францией, так и тех, которыми союзники должны были распорядиться в Германии». Последний пункт относился главным образом к Саксонии, король которой, оставшийся верным союзу с Францией, считался ввиду этого низложенным и содержался в качестве военнопленного в Берлине. Его низложение делало в то же время вакантным занимаемый им престол Варшавского великого герцогства.
Александр I, игравший первую роль при триумфальном вступлении союзников в Париж, по низвержении Наполеона стремился к гегемонии над Европой. Он заставил отложить открытие конгресса сначала до 1 сентября, а затем до 1 октября. Русский император хотел тем временем повидаться с английским королем, посоветоваться с королем прусским и, одним словом, устроить все дела сообразно своим намерениям. В своих манифестах союзники провозглашали великие принципы: неотъемлемые права, восстановление законного правительства, охрана публичного права, независимость народов. Они противопоставляли эти принципы «правонарушениям», «насилиям», «позорному игу» Французской республики и Империи. Но с разрушением этой Империи принципы сделали свое дело. Никто из четырех ни в коей мере не собирался из-за пустых фраз поступиться своими собственными интересами. «Легитимистский принцип, — писал посланник Александра в Париже, Поццо ди Борго, — был далеко не единственным и уже наверное не главным мотивом, побудившим европейских государей добиваться реставрации». Другими мотивами были соображения собственной выгоды, и эти мотивы союзников нашли свое выражение в частных трактатах, положенных в основу коалиции 1813 года. Теперь надлежало согласовать эти обязательства между собой, и союзники рассчитывали достигнуть цели, опираясь на «право завоевания», являвшееся с их точки зрения самым неотъемлемым правом.
Пруссия и Россия. Первым по времени из этих трактатов, представлявшим вместе с тем наибольшие трудности для выполнения и больше всего поглотившим внимание конгресса, был Калишский трактат, заключенный 28 февраля 1813 года между Россией и Пруссией. Александр обязался «не слагать оружия до тех пор, пока Пруссия в статистическом, географическом и финансовом отношениях не будет восстановлена в пределах, соответствующих тем, какие существовали до указанного периода (1806)». Обязательство это было подтверждено 14 июня в Рейхенбахе Англией и 9 сентября 1813 года в Теплице Австрией. Трактаты не содержали никаких определенных территориальных указаний, так как в этом существенном пункте между пруссаками и русскими существовало разногласие. Пруссаки требовали полного восстановления своих территориальных границ, существовавших до 1806 года, т. е. возвращения им большей части бывшего великого герцогства Варшавского. Русские дипломаты не соглашались на это, так как эти области входили в ту долю из наполеоновского наследства, которую Александр намеревался взять себе.
Александр держал великое герцогство в своих руках, но его планы этим не ограничивались. Возвращаясь к великодушным и в то же время честолюбивым воззрениям своей юности, он мечтал путем обмена германских и итальянских областей приобрести польские провинции, захваченные Австрией в 1772 и 1795 годах и Пруссией в 1793 и 1795 годах, и сделаться королем этой восстановленной Польши, связанной личной унией с Российской империей. Осуществление этих замыслов раздвинуло бы границы Российской державы до границ старой Германии. Пруссаки взирали на этот план со страхом, австрийцы — с завистью. Австрийцы требовали себе обратно польские области, уступленные ими Наполеону в 1809 году и вошедшие в состав великого герцогства; у них не было никакого желания отдать Галицию во власть России.
Наконец, сами русские высказывались против проекта своего императора. Они совершенно не допускали, чтобы Россия отказалась от громадных польских провинций, приобретенных ею в 1772, 1793 и 1795 годах. Разрушение Польши представлялось им делом защиты России. При этом русские дипломаты указывали, что восстановление Польши было бы столь же непрочным, сколь и опасным предприятием. Чтобы привлечь симпатии поляков, им нужно было бы предоставить свободные учреждения, сейм и вольности, а это сделало бы Польшу неудобным соседом и грозным примером для России. Окажется ли Польша с анархическими инстинктами своей шляхты, — страна, где почти нет третьего сословия, если не считать евреев, и где крестьянская масса находится в крепостном состоянии, — способной к повиновению, может ли она прочно привязаться к началам самоуправления и легко ли будет управлять ею? «Можно ли поверить, — писал Нессельроде, — чтобы в польском сердце могло когда-нибудь возникнуть желание видеть Польшу русской? Каким образом император мог бы в одной части своих владений быть самодержавным, а в другой — конституционным монархом?» «Наконец, — заключает Нессельроде, — русский народ имеет право на то, чтобы с его пожеланиями считались: предприятие это по существу было бы антинациональным». Александр занял выжидательную позицию, но по мере того как союзники получали в свое распоряжение все большую массу завоеванных территорий, он снова возвращался к своему первоначальному плану с той лишь разницей, что готов был ограничиться образованием. «Польши» только из польских провинций Австрии и Пруссии[1].
Русский император придумал комбинацию, которая, как ему казалось, способна была примирить все противоречия. Саксонский король был великим герцогом Варшавским; он потерял все свои владения. Теперь следовало бы предоставить немецкую часть его владений — Саксонию — Пруссии, а польскую часть — великое герцогство — отдать России. Таким образом, Пруссия станет твердой ногой в Германии и водворится в самом сердце древней империи[2]; из державы на две трети славянской, какой она стала после разделов 1793 и 1795 годов, она превратится в державу более чем на две трети немецкую и из всех германских государств будет насчитывать наибольшее количество немцев. На этой основе между Александром и Фридрихом-Вильгельмом III и было достигнуто соглашение. Но, во всяком случае, оно держалось в секрете, так как остальные союзники не только не обнаруживали сочувствия к этой комбинации, но даже относились к ней весьма враждебно.
Англия и Австрия. Англия или, точнее говоря, английские министры и дипломаты ничуть не интересовались судьбой Саксонии и ее короля. Их нисколько не трогало, что этот король будет лишен своих владений; в территориальном расширении Пруссии в пределах Германии они видели только выгодные для себя стороны. Но они отнюдь не хотели допустить, чтобы Россия присоединила к себе всю прусскую и австрийскую Польшу. Это придало бы ей слишком большую силу в Европе, а следовательно, и на востоке.
В отношении востока Австрия испытывала те же опасения и даже более осязаемые и более непосредственные. Кроме того, водворение Пруссии в Саксонии — на самой границе Чехии и превращение ее в первенствующую немецкую державу было для Австрии и угрозой и в некотором смысле унижением, на которое она не могла согласиться. Во всяком случае, если бы ей и пришлось примириться с неприятным для нее присутствием русских в Варшаве, то отказаться от возвращения уступленных ею в 1809 году Наполеону польских провинций она готова была лишь в обмен за новые области в Италии. Честолюбивые мечты Австрии уже давно были направлены в эту сторону. Меттерних возвращался к планам Тугута. Он готов был начать с русскими торг, который в свое время велся Австрией в Кампо-Формио с Бонапартом. Ввиду этого Меттерних без колебаний начал переговоры с Мюратом о разделе папских владений (трактат 11 января 1814 г.). За часть этих владений, отведенную неаполитанскому королю, Австрия должна была получить папские легатства[3]. Кроме того, Меттерних намеревался еще захватить альпийские проходы под предлогом необходимости поставить преграду французским вторжениям. Он видел, что восстановленные на своих престолах в Италии монархи не в состоянии удержаться на них без поддержки австрийской армии, и он помышлял об образовании из всех этих австрийских клиентов союза, во главе которого, в качестве покровителя и верховного правителя, стоял бы император Франц, — союза, который отдал бы во власть Австрии всю Италию. Носились слухи, что в Праге 27 июля 1813 года был подписан тайный договор, по которому Англия выражала свое согласие на этот проект. Но Россия дала бы свое согласие только в обмен за польские провинции, а Пруссия — за Саксонию. Оба вопроса были связаны между собой, и от них зависело все остальное.
Таким образом, среди четырех союзников образовалось три партии. Лето 1814 года прошло в бесплодных переговорах. Тем временем германские народы, которым Кутузов от имени своего повелителя обещал в марте 1813 года независимость и конституцию, «составленную в старинном духе германских народов», которая позволила бы «возрожденной, помолодевшей, могущественной и объединенной Германии снова занять подобающее ей место в среде европейских наций», — эти германские народы волновались, роптали, требовали исполнения данных обещаний и восстановления Германской империи. Они дрожали от негодования при одной мысли, что вся масса пролитой крови и принесенных жертв может не привести ни к какому иному результату, кроме расширения Пруссии, разрушения древнего германского государства и отдачи народов во власть новых господ.
Виды Людовика XVIII. Французскому правительству не были известны тайны союзников; но оно догадывалось об их существовании, благодаря дружеским сообщениям заинтересованных сторон и главным образом благодаря жалобам мелких итальянских и немецких дворов, видевших для себя угрозу: одни со стороны Пруссии, другие со стороны Австрии. Отсрочки заседаний конгресса достаточно ясно показывали, что четыре союзные державы не добились соглашения относительно статей, которые они решили выработать исключительно между собой. По тому молчанию, которого они придерживались относительно Франции, очевидно было, что они по прежнему упорно хотели отстранить ее от участия в решении этих крупных вопросов. Кэстльри написал 14 августа Веллингтону, английскому посланнику в Париже, а Веллингтон напомнил Талей-рану, что существуют обязательства, заключенные «в такую эпоху, когда Англия далеко не могла считать французское правительство в числе своих друзей». Распри союзников открыли брешь, через которую Франция только и могла снова вернуться в Европу, занять там свое место и со временем, быть может, разорвать цепи образовавшейся против нее коалиции.
В этом заключалась главная задача политики Людовика XVIII, и с этой именно целью задуман был тонкий, остроумный и глубоко дипломатический план, который король, по соглашению со своим министром Талейраном, выработал для французской делегации на конгрессе.
Прежде всего Людовик XVIII должен был найти средства, чтобы вывести Францию из того изолированного положения, в которое поставили ее союзники и в котором они намерены были ее удержать. Страх и зависть к могуществу Франции лежали в основе коалиции и связывали воедино ее составные элементы. Доставить какой-нибудь предлог для подозрений союзников, проявить какое бы то ни было стремление к территориальному расширению, внушить беспокойство англичанам в отношении Бельгии, а пруссакам и всем немцам вообще в отношении левого берега Рейна — это значило бы немедленно сблизить союзников и дать оружие в руки тем, кто, как, например, пруссаки, одушевлены были неумолимой ненавистью к Франции и хотели отнять у нее Эльзас и Лотарингию.
Поэтому в распоряжении Франции было лишь одно средство для того, чтобы расколоть союзников: это средство заключалось в том, чтобы успокоить их. Союзники навязали Франции отказ от своекорыстных притязаний, и это было ее единственной силой. Союзники организовали хитрую систему предосторожностей против честолюбия и двуличия французской политики, но они не предвидели того случая, когда Франция откажется от своих честолюбивых замыслов или, вынужденная обстоятельствами, захочет быть искренней. Союзники заставили ее отказаться от политики уловок и интриг, но этим самым они внушили ей в некотором смысле «политику принципов». Людовик XVIII и Талейран это поняли, и их искусство заключалось в том, что они сумели извлечь силу и способы действия из наложенных на них обязательств.
Коалиция боролась с Францией и принудила ее подписать Парижский мир во имя европейского государственного права; и Франция намеревалась выступить на конгрессе во имя этого самого права и потребовать от всех применения его ко всем постановлениям, навязанным ей. Франция хотела доказать свое уважение к принятым на себя обязательствам энергичным отстаиванием всеобщего применения положенного в их основание принципа. «Следовало, — говорил Талейран, — дать понять, что Франция довольствуется тем, что имеет; что она искренно отказалась от прежних завоеваний; что она чувствует себя достаточно сильной и в своих прежних границах; что она и не думает стремиться к их расширению; что она, наконец, полагает теперь свою славу в умеренности. И если она хочет, чтобы к ее голосу еще прислушивались в Европе, то настаивает она на этом лишь потому, что намерена защищать права других народов против всякой попытки нарушения этих прав». Эта роль самоотречения была, быть может, «не лишена известного величия», но она уже, во всяком случае, не была лишена известной ловкости. Франция собиралась завоевать себе «достойное и почетное положение, опираясь на свою полезную роль защитницы слабых».
Многие выдающиеся умы признавали эту политику подлинно традиционной политикой французской дипломатии. В эпоху своего благополучия Франция извлекала из нее почет и преимущества и то, что она отказалась от этой политики при Людовике XIV по неопытности, а в эпоху Республики и Империи из-за своей страсти к пропаганде и к гегемонии, было ошибкой[4]. Отказаться для самой себя от крупных завоеваний, так как они неосуществимы без крупных разделов; помешать слишком большому усилению мощных государств; защищать мелкие государства от покушений на них со стороны крупных; суметь сохранить в международных отношениях такую систему равновесия сил, которая, гарантируя всем мир, обеспечила бы Франции, рядом с раздробленной Италией и разъединенной Германией, влияние тем более эффективное, что оно было бы одновременно и умеряющим, — эта политика, связанная с именем Генриха IV, была также политикой Ришелье и Мазарини. Ее же воспринял осторожно, но с достоинством, Верженн при Людовике XVI. Эту же политику прежде всего рекомендовал Талейран вновь образованной республике еще в 1792 году.
Такой же политикой умеренности намерен был руководствоваться Людовик XVIII, когда в 1795 и 1800 годах он надеялся вступить на престол. Людовик XVIII с тех пор не изменил своих взглядов. Талейран также продолжал оставаться при своей точке зрения, которая у него стала как бы постоянной задней мыслью, своего рода мысленной оговоркой при всех тех отступлениях от той политики умеренности, которые Талейрану в его долгой деятельности приходилось допускать, чтобы удержаться на месте. Взгляды его были полностью подтверждены действительностью. Оба они — король, исходя из принципиальных мотивов, а министр — из соображений расчета — пришли к одному и тому же заключению, так как оба руководились опытом, пониманием реальных соотношений сил и инстинктивным чутьем, подсказывавшим им, в чем состояли неизменные интересы Франции в европейских делах. Таким образом, под непосредственным внушением Людовика XVIII и на основании указаний и заметок Талейрана были составлены сентябрьские Инструкции 1814 года. Редактировал их старший чиновник при министерстве иностранных дел Лабенардьер. Эти «Инструкции» были вплоть до Парижского трактата 1856 года блестящим подтверждением и законченным проявлением этой политики и представляли собой кодекс и устав правил французской дипломатии.
Инструкции Талейрана. «Франция находится в том благоприятном положении, при котором ей не приходится желать нарушения справедливости в пользу утилитарных соображений и искать своей частной выгоды, противоречащей справедливости, выгодной для всех». Справедливость требует, чтобы «государь, владения которого захвачены, продолжал признаваться государем, если только он добровольно не уступил кому-нибудь своих прав». Существуют два основных принципа публичного права: во-первых, самый факт захвата еще не дает завоевателю суверенных прав, если законный государь не уступил завоеванной территории; во-вторых, чьи-либо суверенные права существуют для всех государств вообще лишь постольку, поскольку они эти права признали. Отсюда следует, что саксонский король должен послать на конгресс своего уполномоченного и требовать признания своих прав, а Мюрат, который не признан ни Англией, ни Францией, ни Россией, не может в качестве неаполитанского короля послать своего уполномоченного. Справедливость и публичное право требуют, чтобы государства не были вынуждаемы против их воли к образованию конфедераций, а отсюда следует, что германские государства, независимость которых была признана Парижским трактатом, должны принять участие в работах конгресса и, в частности, в обсуждении проекта конфедерации, которую им предстоит образовать.
«К этим соображениям справедливости присоединяется для Франции и мотив выгоды: все, что отвечает интересам мелких государств, совпадает и с ее интересами». Если мелкие итальянские и германские государства пожелают вернуть свою независимость и сохранить ее, Франция должна будет им в этом помочь. Австрия уже не опасна для Германии, но ее честолюбивые мечты направлены теперь в сторону Италии, а Пруссия стремится занять в Германии место Австрии. «В Италии нужно бороться с Австрией, которая стремится утвердить там свое господство, противопоставив ее влиянию противоположные интересы; в Германии этой же политики следует придерживаться относительно Пруссии. Самое географическое положение прусской монархии придает ее честолюбию характер естественной необходимости. Никакие принципиальные соображения ее пе сдерживают… Прусские эмиссары сеют волнение в Германии, изображая дело так, будто Франция готова снова в нее вторгнуться… и требуют, чтобы Германия, в интересах своей же собственной охраны, отдалась в руки Пруссии».
А отсюда вытекают такие последствия: восстановление саксонского короля, восстановление короля из династии Бурбонов в Неаполе, возвращение легатств римскому папе, обеспечение Сардинии от австрийских вторжений и введение Австрии и Пруссии в их прежние границы, при компенсации первой за потерю Бельгии территорией бывшей Венецианской республики. Было бы, несомненно, справедливо распространить эту политику исправлений и на Польшу, восстановив тем самым равновесие сил в том виде, в каком оно находилось в 1792 году, так как Францию ведь возвращали в границы того времени. Но здесь пришлось бы натолкнуться на непреодолимые препятствия. Ни Пруссия, ни Австрия, ни Россия ни за что не согласились бы вернуть Польше то, что они захватили в 1772, 1793 и 1795 годах. Никто из русских не дал бы своего согласия на отказ от Литвы: «Россия желает восстановления Польши не для того, чтобы потерять то, что она раньше приобрела; она хочет восстановления, чтобы приобрести то, чем она еще не обладает». «Если бы, тем не менее, русский император, вопреки всем вероятностям, согласился отказаться от находящихся в его владении польских земель, а он, очевидно, не мог бы этого сделать, не подвергая себя личной опасности со стороны своих подданных, то король (Франции), хотя и не ждет от этого счастливых результатов…, ни в коем случае не стал бы этому противиться». Но если Россия оставляет за собой Литву, если она просто намерена присоединить к Российской империи великое герцогство Варшавское, расширив его за счет Австрии в сторону Галиции, то принципиальная постановка вопроса исчезает. Остается уже только вопрос своекорыстных расчетов, а в интересы Европы совершенно не входит допущение такого угрожающего расширения России вплоть до Одера. В этих условиях самым мудрым решением будет возвращение к тому положению вещей, которое существовало до 1807 года.
Швейцария должна будет образовать независимую и нейтральную конфедерацию. «Оттоманская Порта представляет собой такую европейскую державу, дальнейшее существование которой очень важно для поддержания европейского равновесия. Весьма полезно поэтому гарантировать ей существование». И в то же время Франция должна будет сохранить свои старые прерогативы, свою прежнюю торговлю и капитуляции, а также право покровительства католикам на Востоке и европейских дипломатических агентов — «франков», как их называли в Турции. При такой системе Франция снова добьется повсюду влияния и уважения. «События последнего времени оставили по себе впечатления, которые необходимо сгладить. Франция является настолько могущественным государством, что остальные народы могут быть спокойны лишь при уверенности в ее миролюбивых стремлениях, а чем отчетливее будет их представление об ее справедливости, тем легче они почерпнут и эту уверенность».
В этой системе все отдельные части теснейшим образом связаны между собой. «Почти вся совокупность подлежащих обсуждению конгресса вопросов зависит от одного и того же принципа и отказаться от этого принципа в одном пункте значило бы отказаться от него совершенно». Поэтому-то приписывается такая чрезвычайная важность решению предварительных вопросов, организации конгресса и провозглашению принципов. Французским уполномоченным даются самые тщательные предписания не допускать на конгресс никого из тех, кто не имеет права заседать на нем, а также не соглашаться на исключение из конгресса никого из тех, кто имеет право участвовать в нем. И наконец, даются самые точные предписания, для того чтобы конгресс действительно собрался, конституировался и прежде всего определил, какие государства должны послать на конгресс своих представителей и какие вопросы должны на нем разбираться.
Таким образом, занятая Францией позиция была неуязвима. Франция противопоставляла союзникам правовые принципы, которые они сами раньше торжественно провозгласили.
Конечно, государи и дипломаты — русские, прусские и австрийские — имели в виду лишь одно, а именно: подражать всем приемам побежденного ими Наполеона и обойтись с «выморочной» Французской империей[5] так, как в свое время они поступили с впавшей в анархию Польшей; причем они полагали, что не обязаны отчетом в своих действиях решительно никому. Но четвертая союзница, Англия, не могла идти за ними по этому пути так далеко. Английскому правительству приходилось публично давать объяснения для оправдания своих действий. Английский представитель Кэстльри лично был, конечно, так же равнодушен, как и его коллеги, к вопросам принципов и международного права; но не так обстояло дело с английским парламентом. Уже по одному тому, что в Лондоне имелись парламентская трибуна и пресса, где постановления конгресса могли подвергаться обсуждению, эти постановления подлежали санкции со стороны общественного мнения. В этом-то пункте Талейран и надеялся прижать английских дипломатов. И в этом-то и заключалось главным образом значение тех его принципиальных заявлений, которые он составлял не столько в назидание своим коллегам, сколько для того, чтобы через посредство газет, которые к удовольствию Талейрана узнали об этих заявлениях, возбуждать общественное мнение.
Правда, если взглянуть на прошлое Талейрана и на пройденный им извилистый путь от Отенского епископства до Венского конгресса, через кабинет Дантона, министерство иностранных дел в эпоху Директории, двор Наполеона, Берлин, Тильзит и Эрфурт, то взятая им на себя роль могла бы показаться щекотливой. Талейрану предстояло навязать участникам конгресса в довольно своеобразном сочетании не только принципы своего нового повелителя, но и свою собственную персону. Для этого требовалась с его стороны величайшая наглость, на которую, впрочем, он был вполне способен, а со стороны его коллег — необычайная снисходительность. Но и роль и игравший ее артист оказались на месте. Очутившись все за зеленым сукном, партнеры, вместе разыгравшие столько достославных партий, принуждены были приспособляться к новым обстоятельствам. Ни один из них не был здесь самим собой; все они представляли нечто совершенно отличное от их собственного прошлого, от их прежних действий и даже от их личных взглядов. И это нечто было как раз тем принципом, в силу которого восстановленный ими на престоле Людовик XVIII царствовал во Франции и на который Талейран, посланник Людовика XVIII, ссылался на конгрессе. Талейран говорил от имени короля, являвшегося безупречным в смысле охраны принципа легитимизма. Впрочем, кто посмел бы поставить Талейрану в упрек его измену прошлому? Если он служил в свое время узурпаторской политике Республики и Империи, то и другие дипломаты по очереди принимали в ней участие. Они подписывали с Республикой и Империей договоры: Пруссия в Базеле, Берлине и Регенсбурге; Австрия в Кампо-Формио и в Люневиле, и в 1810 году, во время бракосочетания Наполеона с Марией-Луизой, Россия в Тильзите и Эрфурте. Один лишь английский посланник мог бы еще держать себя надменно, но он получил приказание молчать. Итак, все согласились на том, чтобы предать прошлое забвению. В разговорах с глазу на глаз, в тайных статьях, которые не приходится мотивировать, они могли еще пренебречь принципами государственного права; но они не могли этого делать в своих протоколах и декларациях. И, таким образом, эти скептические и безнравственные старые авгуры вынуждены были без смеха смотреть друг на друга и, внутренне бранясь, присутствовать на церковном спектакле, который разыгрывал Талейран, их руководитель в цинизме и развращенности, — этот «хромой черт», как они его называли, ставший в результате их коалиций и милостью их побед первосвященником их же собственной церкви.
Впрочем, занятая Францией позиция имела и свои слабые стороны. Франции нельзя было выходить из своей роли поборника бескорыстия даже по самому незначительному поводу. Если бы она это сделала, то все бы пропало; сразу же все ее заявления стали бы расцениваться, как лицемерные, и вся эта великолепная политика принципов сразу упала бы до уровня вульгарнейшей интриганской игры. Никогда еще политика не требовала большей выдержанности. В интересах тех элементов, которым эта политика не нравилась, было сбить ее с толку, расстроить ее, одним словом, ввести французских дипломатических агентов в искушение, вовлечь их в какую-нибудь сделку и таким образом скомпрометировать. Деттерних, конечно, не преминул это сделать. Кроме того, и это было еще важнее, принятая Людовиком XVIII политика неизбежно вела к полному антагонизму с Россией и Пруссией, интересы которых были солидарны и государи которых были связаны узами самой нежной и прочной дружбы. Людовик XVIII справедливо считал их неразлучными, и, не желая ни в коем случае ни пожертвовать в лице саксонского короля своим принципом в угоду Пруссии, ни содействовать замыслам ее правительства, он должен был вступить в конфликт с Россией. Французский король легко решился на это. Рост русского могущества внушал ему беспокойство, а смутно ощущавшееся им наличие чего-то безмерного в этой нации оскорбляло его дух классика. Исполненный противоречий Александр — одновременно и благородный и лукавый, но политичный даже в своих проявлениях великодушия — представлялся взорам этого чистейшей воды вольтерианца просто комедиантом.
Александр принял по отношению к Людовику XVIII покровительственный тон; он обращался с ним, как с каким-нибудь прусским королем, который всем был обязан царю и от которого царь мог требовать всего. Но потомок Людовика XIV не имел ни малейшей склонности ни выказывать благодарности, ни еще меньше играть роль подчиненного. Он был так же горд восьмивековым существованием своей династии, как и ревнив к тому, чтобы не прослыть обманутым кем бы то ни было. Людовик XVIII не мог забыть ни высылки из Митавы, ни Тильзита, ни интриг с Вернадоттом, ни скептицизма, который проявлял Александр к принципу легитимизма, ни претензии этого самодержца навязать конституционную хартию французскому королю и попытки его образовать во Франции при участии значительного количества дворян и нескольких либералов русскую партию против французского короля. Наконец, так как Людовик XVIII искренно желал мира в интересах восстановления своей монархической власти, обновления национальной мощи и примирения французов с их старой королевской династией, то его политика совпадала с его личными вкусами, которые влекли его к Англии. В данный момент интересы Франции и России были солидарны. Относительно же будущего король мало беспокоился, так как он прекрасно знал, что в тот день, когда силы Франции будут восстановлены и когда Россия будет нуждаться в ней, а Франция сочтет для себя выгодным сблизиться с Россией, сближение это произойдет само собой.
Но в данную минуту, и особенно на Венском конгрессе, Людовик XVIII, сообразуя свои действия с расчетами Александра и становясь в ряды его протеже, унизил бы себя перед лицом современников и потерял бы шансы сделаться в будущем таким союзником, дружбы которого ищут и услуги которого вознаграждают. Если бы он стал добиваться от Александра неопределенного обещания какого-нибудь территориального расширения и унизился бы до политики подачек, то он возбудил бы подозрения, подтвердил бы обвинения против себя со стороны врагов и изолировал бы себя; ибо в этом пункте (т. е. в вопросе об увеличении французской территории) Англия была непоколебима, Австрия настроена враждебно, а с Пруссией об этом нечего было и заговаривать. Он очутился бы в полной власти у России, которая, держа его в своих руках, впредь не имела бы ровно никакого желания, ради его удовлетворения, ссориться с остальными своими союзниками.
Людовик XVIII не был способен проникнуть в гений русского народа; но чрезвычайно тонкий и лукавый ум французского короля заставлял его догадываться о тех весьма ловких комбинациях, которые Александр умел с таким изяществом скрывать от поверхностных наблюдателей под внешней маской энтузиазма, чувствительности и либерализма. Александр отнюдь не помышлял об уничтожении коалиции, которая была делом его рук и служила ему орудием для достижения его честолюбивых замыслов о гегемонии над Европой. Он и не думал о территориальном расширении Франции, да и целью коалиции было как раз помешать такому расширению. Но поставив Францию в такое положение, которое соответствовало его выгодам, Александр желал отдалить ее и от Австрии и от Англии, оставаясь сам в союзе с обеими этими державами. Он хотел, чтобы Франция, кроме него, не имела никаких других союзников и чтобы он во всякое время мог располагать ею в своих интересах. Русскому императору никогда и в голову не приходило пожертвовать в угоду Франции Пруссией; но он считал выгодным для себя иметь справа и слева двух одинаково преданных и одинаково послушных помощников своей политики — короля прусского и короля французского. Таким образом, он хотел привлечь к себе Людовика XVIII не для того, чтобы расторгнуть союз четырех, а для того, чтобы с привлечением на свою сторону Франции в нем укрепиться и сделаться его неоспоримым главой и повелителем. Впрочем, даже и этой комбинации он предпочитал полюбовное улажение всех вопросов вчетвером, и это обнаружилось в Вене с самого же начала.
Меры, направленные к исключению Франции. Четыре союзные державы заранее условились, что в первых числах сентября они соберутся на предварительные совещания. И действительно, до прибытия государей и уполномоченных других держав в Вену, где Меттерних представлял Австрию, приехали Нессельроде, представитель от России, Гумбольдт и Гарденберг — от Пруссии, Кэстльри и брат его Чарльз Стюарт — от Англии. Они сделали как раз то, что предвидел Талейран, а именно: составили программу работ конгресса. Программа эта, разработанная Гумбольдтом, была 16 сентября сообщена четырем союзным державам, а 18-го союзные дипломаты решили урегулировать только между собою польские, итальянские и германские дела. Но на следующий же день им пришлось убедиться, что между ними далеко еще не существует полного единодушия.
Дипломаты начали с самого щекотливого из всех этих вопросов, а именно — с раздела великого герцогства Варшавского. Гарденберг потребовал для своего государя часть этого герцогства, на что Нессельроде возразил, что русский император желает получить его целиком. Меттерних указал на то, что герцогство было завоевано не одной лишь русской армией, что австрийцы также содействовали этому завоеванию и что, не отрицая за Россией права на вознаграждение, хотя Александр и заявлял, что он не намерен производить захватов, они не могут согласиться уступить ему провинции, прежде входившие в состав Австрии. Краков и Замостье расположены слишком близко от Вены, чтобы Австрия позволила русским прочно там водвориться[6]. Восстановление самого названия Польши уже представляет известную опасность и притом же противоречит всем ранее заключенным трактатам. На это Нессельроде возразил, что Краков и Замостье абсолютно необходимы России в интересах военной защиты. Гарденберг добавил, что Торн не менее необходим для защиты Пруссии и что Пруссия ни в коем случае не даст своего согласия на восстановление Польши. Напротив, Кэстльри отметил, что в английском парламенте восстановление Польши встретит полное сочувствие, но при этом подразумевается целая и независимая Польша, а не Польша урезанная и подчиненная России.
При таких условиях оказалось более чем когда-либо необходимым захлопнуть двери перед французами, и так как союзники никак не могли разрешить вопроса по существу, они занялись дискуссией о формальной стороне. Это и явилось предметом совещания, состоявшегося 22 сентября у Меттерниха. Совещание вернулось к тексту Парижского трактата, и была зачитана первая его секретная статья: «Постановления относительно территории… будут урегулированы на конгрессе на основаниях, принятых союзными державами между собой». Участники конференции признали, что выражения «урегулированы» и «урегулированы союзными державами между собой» ясно указывают на то, что речь идет о таких совещаниях, в которых Франция не должна принимать участия. Весьма важно также, чтобы Франция не присутствовала на предварительных обсуждениях, так как в случае ее участия «она будет высказываться по каждому вопросу, за или против того или иного решения, все равно, будет ли оно связано с ее собственными интересами или нет; она будет поддерживать или высказываться против того или другого мопарха в зависимости от собственных соображений, а это даст повод мелким владетельным князьям Германии возобновить ту систему интриг и козней, которая в значительной степени является причиной всех бедствий последних лет. Вот почему крайне важно не вступать в переговоры с французскими уполномоченными до тех пор, пока этот вопрос не будет разрешен».
Но если исключить Францию, то придется одновременно исключить Испанию, Португалию и Швецию, которые тоже подписали Парижский трактат. В таком именно смысле и были утверждены протоколы совещания 18 сентября. Меттерних, Гумбольдт, Гарденберг и Нессельроде подписали это постановление. Кэстльри не решился присоединиться к нему без оговорок, а сделанная им оговорка прокладывала путь для допущения французов к обсуждению этого вопроса: «Я все-таки полагаю, что принятые здесь решения будут подвергнуты свободному и открытому обсуждению вместе с двумя остальными державами, как сторонами дружественными, а не враждебными». Две остальные державы, которых Кэстльри не решался официально отстранить, были Франция и Испания. В интересах соглашений было, конечно, весьма желательно достигнуть полного единогласия, но, сказал Кэстльри, «я не могу согласиться на то, чтобы меня могло абсолютно связывать какое-нибудь большинство».
Представители четырех союзных держав собрались еще раз 23 сентября, чтобы выработать текст того сообщения, которое они намерены были сделать французам и испанцам; относительно Португалии и Швеции вопрос больше не поднимался. В конце концов был подписан протокол, в котором было сказано, что вопросы разбиваются на две категории: 1) то, что относится «к основным интересам Европы и касается взаимоотношений между державами, установления границ и решения судьбы областей, временно занятых и управляемых союзными державами», т. е. вопросы о Польше, Германии и Италии. Эти вопросы будут обсуждаться четырьмя союзными державами, и когда они придут к какому-нибудь соглашению, то сообщат результаты своих трудов представителям Франции и Испании и «пригласят их высказать свои мнения и пожелания»; 2) выработка федеративного договора для Германии. Эта работа будет поручена правительствам Австрии, Пруссии, Баварии, Вюртемберга и Ганновера. К этому протоколу был присоединен проект декларации, гласившей, что державы, подписавшие Парижский трактат, будут руководить занятиями конгресса, но не будут решать ни одного вопроса без содействия тех держав, которые имеют право принимать участие в их обсуждении.
Прибытие французских делегатов. В таком положении находились дела; когда 23 сентября в Вену прибыл Талейран в сопровождении герцога Дальберга, маркиза Латур-Дюпена, графа Алексиса де Ноайля и Лабенардьера. Вена была переполнена дипломатами. Все настоящие или мнимые государства, которые с 1798 года либо подвергались грабежу, либо сами грабили других, требовали возвращения своих владений или хлопотали о подтверждении своих прав. Вся старая Германская империя и даже такие государства, как Мальтийский орден послали туда своих представителей или агентов. Всего здесь собралось двести шестнадцать представителей разных стран. Затем начали съезжаться и монархи. Русский император и прусский король прибыли 25 сентября. При венском дворе собрались все прежние посетители эрфуртского театра (1808) и гости дрезденского замка (1812), кроме саксонского короля, находившегося в плену в Берлине, Марии-Луизы, жившей вдали от света в Шёнбрунне, и Наполеона, сосланного на остров Эльбу. Начались бесконечные, ставшие легендарными празднества, и, по преданию, издержки на них достигли 40 миллионов франков. Но несмотря на празднества, настроение там было далеко не мирное. Немецкий дипломат Гагерн рассказывает, что, приехав в Вену 15-го, он уже 21-го слышал разговоры о войне. «Союзники были солидарны между собой, — прибавляет он, — лишь в одном пункте: все они были против Франции, и это обстоятельство скоро повернулось в ее же пользу».
Но вначале французские делегаты чувствовали себя полностью изолированными. Талейран приготовился к этому, и тем не менее ему понадобились весь его апломб и вся его ловкость, чтобы не оплошать при первых же встречах, при этих своего рода рекогносцировках, от которых зависел успех всего выработанного им плана действий. «К нему относились с отвращением, — говорит Гагерн. — Сколько раз во время празднеств, устраивавшихся в честь конгресса, я видел его одиноким, всеми оставленным вплоть до того момента, когда я подходил к нему, чтобы вывести его из затруднительного положения или рассеять его дурное настроение. В этой роли со мной чередовались англичане. Даже отель Талейрана мало посещался. Но это продолжалось недолго. И скоро все коренным образом изменилось. Ум Талейрана, его настойчивость, принципы, которых он придерживался, его любезность, — когда он хотел ее проявить, — восторжествовали над всеми препятствиями. Со стороны представителей крупных держав он встретил высокомерное и сдержанное отношение, со стороны мелких — подозрительность. Первые повторяли, что в Париже они проявили слишком большую скромность в отношении денежной контрибуции и территориальных возмещений». «Я видел, — говорит Талейран, — что они были пресыщены удовлетворением, которое дает сознание благородного поступка». Он знал, что от них ему нечего ждать. Поэтому он обратился к другим. Прежде всего ему нужно было успокоить их насчет намерений Франции. Бескорыстие ее, о котором он намеревался повсюду объявить, должно было встретить везде недоверчивое отношение.
Талейран видел, что все готовы верить только действиям, а не словам; однако необходимо было расположить умы в свою пользу, и он направил все свои усилия в эту сторону. Он сразу заметил, что наиболее чувствительным пунктом является молчание, которое «четверка» хранила по отношению ко всем остальным, и претензия союзников решать все между собой. Здесь намечалась возможность связи между Талейраном и всеми теми, кто не входил в число «четырех», чем он и воспользовался. «Я не стал жаловаться, — пишет он. — Я ограничился тем, что сообщил об испытываемом мной неудовольствии посланникам второстепенных дворов, которые имели общие со мной интересы. Вспомнив, что встарину в политике их стран наблюдалось доверие к Франции, они вскоре начали смотреть на меня, как на свою опору…». Дело в том, что среди дипломатов, подписавших трактат 30 мая и заявлявших притязание на руководство конгрессом, один лишь Талейран хотел и мог говорить в пользу малых держав. И так как им было выгодно верить ему, то они и поверили. «Желание мира, — говорил Талейран Гагерну, — является единственным средством, которое поможет Франции добиться влияния. После стольких дурных примеров она должна дать и хороший. Нужно быть добрым и умеренным европейцем. Франция не требует ничего, решительно ничего кроме того, что выражено в прелиминариях к миру, а именно — справедливого распределения сил между державами».
Таким образом, Талейран, разгадав игру союзников, предупреждал их, пользуясь как раз той «уловкой», возможность которой они хотели у него отнять. Впрочем, он имел нужные ему сведения. Испанский уполномоченный Лабрадор, отстраненный так же, как и Талейран, от крупных дел, не встречал, однако, такого недоверия; Сен-Марсан, сардинский посланник, проникал всюду; оба они предупредили Талейрана о готовившемся против него заговоре. Наконец, к смущению Кэстльри, Талейран без особого труда отгадал, что этот посол взял на себя обязательства, которые его тяготят и за которые, в случае необходимости, он побоится дать ответ перед парламентом. Таким образом, не теряя ни одного дня, Талейран уже 28 сентября выделил из своих инструкций одну из наиболее продуманных и наиболее пригодных для опубликования и распространения и составил на основании ее записку, в которой доказывал, что нет ничего более справедливого, чем восстановление независимой Польши, но и ничего более опасного, чем создание русской Польши.
В тот же самый день Александр, недовольный прусскими министрами и их притязаниями на линию Вислы, имел совещание с Фридрихом-Вильгельмом. В результате этой беседы Гарденберг, Нессельроде, Гумбольдт и Штейн, советник русского императора по германским делам, подписали протокол, по которому Саксония целиком отходила к прусскому королю с тем лишь условием, что, превратившись в часть владений этого государя, она все же сохранит название Саксонского королевства. Это было как бы введением и первым условием к тому, чтобы великое герцогство Варшавское под именем Царства Польского перешло к России. Протокол этот должен был, впрочем, держаться в строгой тайне вплоть до того дня, когда русский император найдет нужным вывести свои войска из Саксонии и передать управление ею в руки прусского короля. Но так как днем открытия конгресса было публично объявлено 2 октября, было невозможно откладывать его еще дольше, не объясняя причин новой отсрочки и не собрав для обсуждения этого вопроса представителей держав, подписавших трактат 30 мая. Меттерних 30 сентября пригласил к себе делегатов шести государств: Австрии, Испании, Франции, Великобритании, Пруссии и России. Это предварительное собрание должно было решить вопрос о ходе работ конгресса и, в частности, о роли Франции.
Талейран на совещаниях. Талейран должен был занять определенную позицию, и от его манеры держаться на этом совещании зависело, останется ли он в тени или будет пользоваться известным влиянием. Он мастерски сыграл свою роль. Меттерних сообщил ему содержание протокола от 22 сентября. Талейран внимательно прочел его и обратил внимание на то, что слова «союзные державы» повторяются там несколько раз. «Союзные, — сказал он, — но против кого? Это не может быть против Наполеона, так как он на острове Эльбе. Несомненно также, что это не против французского короля, так как он является гарантией прочного мира. Господа, будем говорить откровенно: если существуют еще союзные державы, то я здесь лишний». На это ему ответили, что на слове «союзные» они не настаивают. Заметив, что этот первый выпад произвел на них известное впечатление, Талейран сделался смелее и уже высказался напрямик: «А между тем, если бы меня здесь не было, вы бы живо ощущали мое отсутствие. Из всех вас я один, быть может, не требую ничего. Я требую для Франции лишь одного, а именно — чтобы к пей относились с уважением. Она достаточно сильна своими богатствами, пространством, численностью и духом своего населения… Повторяю, я не требую ничего, а вам приношу необычайно много. Присутствие министра Людовика XVIII освящает здесь принцип, на котором покоится весь общественный порядок. Европа прежде всего нуждается в том, чтобы раз навсегда была отвергнута идея, будто право приобретается голым фактом завоевания, и чтобы в полной силе восстановлен был священный принцип легитимизма, на котором основываются порядок и устойчивость общества…» Затем, переходя к проектируемой декларации, Талейран спросил, когда откроются заседания общего конгресса, в котором согласно Парижскому трактату должны были принять участие представители всех государств, вовлеченных в войну. Если державы, подписавшие этот трактат, должны были взять на себя руководящую роль, то для этого им следовало, по крайней мере, получить полномочия от остальных, а дать такие полномочия мог только конгресс. «Неответственные министры могли легко принять известные меры, но лорд Кэстльри и он, Талейран, находятся в совершенно ином положении». Кэстльри признался, что «эти мысли и ему приходили в голову», и таким образом завязался общий разговор.
Кто-то упомянул про короля неаполитанского, под которым подразумевался Мюрат. Лабрадор высказался об этом государе в самых резких выражениях, и Талейран, чувствовавший себя теперь уже вполне непринужденно, позволил себе произнести следующую фразу: «О каком это неаполитанском короле идет речь? Мы совершенно не знаем человека, о котором здесь говорят». Со стороны бывшего министра Наполеона который основал это королевство и приходился шурином королю, это было невероятной наглостью. Талейран не знал этого «человека»! А между тем они вместе фигурировали в целом ряде торжественных церемоний и кортежей, хотя бы на коронации императора. Молчание, которым был встречен этот вопрос, показало, что слова эти были сказаны Талейраном весьма кстати. Меттерниху, который недавно еще вел переговоры с Мюратом, приходилось молчать, так как он не осмеливался вслух признаться в подписании договора с неаполитанским королем. Ни русский, ни английский представители не соглашались признать Мюрата. Один лишь прусский делегат Гумбольдт, впрочем, не заинтересованный в этом деле, заметил, что державы в свое время признали Мюрата и гарантировали ему владение государством. «Те, кто гарантировали ему это, не должны были, а следовательно, и не могли этого сделать», — заявил Талейран. На этом собрание разошлось, с тем чтобы выработать новый проект декларации.
«Вмешательство Талейрана и Лабрадора убийственно отразилось на наших планах, — пишет в своем дневнике Фридрих фон Гентц, секретарь конгресса. — Они протестовали против принятой нами ранее процедуры. В продолжение двух часов они сильно нас пробирали. Это была сцена, которой я никогда не забуду. Князь Меттерних не замечает так ясно, как я, всей затруднительности и даже ужаса нашего положения».
Талейран и Александр. С этого момента Талейрану был открыт доступ на все совещания, ему принадлежала теперь в Вене известная роль, и с этого дня прекратилась его изоляция. Пользуясь своим выгодным положением, он составил 1 октября ноту, которую разослал своим коллегам — представителям Австрии, Испании, Великобритании, Пруссии и России. В этой ноте Талейран доказывал, что только восемь держав, подписавших Парижский трактат, имеют достаточные основания для подготовки к конгрессу; что конгресс этот непременно должен собраться, — хотя бы для проверки полномочий, — и после этого можно будет разделиться на комитеты. В тот же день Талейран отправился на аудиенцию, данную ему императором Александром. Последний был страшно раздражен имевшим место накануне вмешательством Талейрана. Казалось бы, что Талейран должен был почувствовать себя неловко в присутствии монарха, для которого он в Эрфурте (и позже) предал тогдашнего своего повелителя Наполеона и вместе с которым еще недавно работал над делом реставрации своего нового повелителя — Людовика XVIII. Но тот факт, что он вместе с Александром принимал участие в столь различных делах и что у них имелось столько общих тайн, о которых им обоим выгодно было не вспоминать, настраивал Талейрана, напротив, на очень непринужденный лад.
Александр и Талейран разговаривали между собой так, словно они познакомились только недавно в Париже при восстановлении монархии во Франции, бывшем прелюдией к восстановлению публичного права в Европе. Между ними произошел следующий своеобразный диалог: «Поговорим о наших делах, — сказал император, — мы должны здесь же покончить с ними». — «Это зависит от вашего величества. Они будут быстро и счастливо закончены, если ваше величество внесет в эти дела то же благородство и то же величие души, какие были внесены во французские дела». — «Но каждый должен соблюдать свою пользу». — «И каждый же должен сохранить свои права». — «Я удержу то, что занимаю». — «Ваше величество пожелает удержать лишь то, что законно ему принадлежит». — «В этом вопросе я солидарен с великими державами». — «Я не знаю, считает ли ваше величество в числе этих держав Францию». — «Да, конечно, но если вы не хотите, чтобы каждый нашел в этих делах свою выгоду, чего же вы желаете?»— «Я ставлю право на первый план, а пользу на второй». — «То, что полезно для Европы, — и есть право» — «Государь, этот язык не ваш. Он вам чужд, и ваше сердце против него протестует». — «Нет, я повторяю: то, что полезно для Европы, — и есть право». Тогда Талейран прислонился к стене, горестно приговаривая: «О, Европа, Европа! Несчастная Европа!» Александр, размахивая руками, воскликнул: «Я скорее предпочту войну, чем откажусь от областей, которые я занимаю!» Затем он вдруг спохватился и со словами «сейчас начнется спектакль» вышел. Он был не на шутку разгневан; но Талейран видел и выдерживал на своем веку и не такие сцены и особенно этим не смущался. «Положение наше трудное, — писал он Людовику XVIII, — и с каждым днем оно может сделаться еще труднее… Министры вашего величества могут, пожалуй, столкнуться с такими препятствиями, что им придется отказаться от всякой другой надежды, кроме надежды спасти честь Франции. Но до этого мы еще не дошли».
3 октября состоялось собрание у Меттерниха, причем последний потребовал, чтобы Талейран взял назад свою ноту от 1 октября. Талейран отказался сделать это. Меттерних стал снова намекать на то, что все дела должны решаться лишь четырьмя державами. На это Талейран возразил: «Если вы поставите вопрос таким образом, то я всецело на вашей стороне; я совершенно к этому готов и ничего другого и не требую». — «Что вы хотите этим сказать?» — «Очень просто: я не стану принимать участия в ваших совещаниях; я останусь здесь только в качестве члена конгресса и буду ждать его открытия». План союзников мог удаться лишь при условии сохранения полной тайны. Талейран же грозил разоблачить его со скандалом; если бы ему предоставили свободу действий, то он из уполномоченного побежденной Франции превратился бы в защитника интересов Европы, обманутой и эксплуатируемой теми, кто обязался дать ей порядок и спокойствие. В самом деле, как ни опасно было допускать его на частные совещания, все же было лучше иметь его на этих совещаниях, чем вне их. Союзники готовы были пойти на что угодно, лишь бы не раскрывать своих карт. Таким образом Талейран остался, но чем дальше, тем больше он повышал тон. Он составил на основании своих инструкций новую ноту, в которой заявлял, что конгресс непременно состоится и что он действительно будет открыт; по поводу этой ноты он имел разговор с Кэстльри и убедился, что англичанин формально, а отчасти и по существу, с ним соглашается.
Но прежде чем подчиниться необходимости и согласиться на расторжение Шомонского договора, отнестись с доверием к Франции и, более того, обратиться к ней за содействием, Кэстльри и Меттерних готовы были исчерпать все средства, чтобы как-нибудь убедить своих союзников и вступить с ними в компромисс. Кэстльри составил 4 октября меморандум, при редактировании которого он явно руководился нотой, переданной ему 28 сентября Талейраном, и в этом меморандуме высказался за сохранение status quo ante в Польше.
Можно ли предположить, что Австрия и Пруссия вступили в союз и заключили договоры в Калише и Рейхенбахе «единственно в интересах территориального расширения России, уничтожая даже при этом свои собственные границы и оставляя таким образом свои столицы открытыми и беззащитными?» Превратить Польшу в свободную нацию, в независимое государство — было бы актом справедливости, но нельзя, отдавая ее России, превращать ее в «грозное военное оружие»; поэтому «до тех пор, пока его императорское величество (Александр I) будет настаивать на этом прискорбном проекте, представление какого бы то ни было плана восстановления порядка в Европе, равно как и открытие настоящего конгресса являются невозможными».
Декларация об открытии конгресса. Гентц с величайшими, однако, усилиями составил преисполненный намеками, неясностями и бюрократическими двусмысленностями проект декларации, откладывавшей открытие конгресса до тех пор, пока «вопросы достаточно созреют для того, чтобы результаты соответствовали требованиям Парижского трактата и законным ожиданиям современников». Таким образом, конгресс был отложен до 1 ноября. Представители шести держав были созваны на 8 октября к Меттерниху для обсуждения этого проекта. Талейран, приглашенный явиться несколько раньше открытия заседания, застал там Меттерниха, который хотел вызвать его на разговор и особенно — добиться от него какого-нибудь компрометирующего и неосторожного выражения, спровоцировать его на какие-нибудь вопросы или, по крайней мере, на беседу на темы, представляющие специальный интерес для его государя. Таких тем не оказалось, да их и никогда не было, кроме одной, имевшей лишь мнимую значимость: мы имеем в виду неаполитанский вопрос. Все знали, что французскому королю очень хотелось низложить Мюрата, чтобы водворить снова на престоле своего родственника Фердинанда. Но считать Людовика XVIII— одного из хитрейших и терпеливейших людей своего времени — способным пожертвовать своим принципом как раз в том пункте, где этот принцип должен был сам собою восторжествовать, — это значило глубоко заблуждаться относительно его характера.
Естественный ход вещей был против Мюрата. Нетрудно было понять, что если Меттерниху придется отказаться от легатств Папской области, то он предоставит Мюрата собственной участи и постарается от него как-нибудь отделаться. Но возврат папе легатств был связан с вопросом о возвращении престола саксонскому королю и являлся прямым применением легитимистского принципа в том виде, как его понимал Людовик XVIII. Защищая права саксонского короля, он защищал и права папы, а с момента возвращения папе его владений Мюрат терял для Австрии всякий интерес. Так оно и случилось. Меттерних не помышлял больше об ограблении папы, так как никто его в этом стремлении не поддерживал. С этого момента Мюрат был обречен на гибель, и вся игра Меттерниха сводилась к тому, чтобы завлечь этого несчастного короля в какую-нибудь ловушку, в которую бы тот слепо попал. Талейран знал об этих намерениях Меттерниха через Сен-Марсана и других итальянцев. Поэтому он не испытывал никакого желания принимать в качестве услуги, оказываемой его государю, такой акт Меттерниха. к которому Меттерниха толкал его собственный интерес.
Меттерних мог убедиться в этом при первых же намеках, сделанных им в этот день Талейрану. Последний выказал готовность договориться с Австрией по главным вопросам, но при этом указал на то, что от него держатся в стороне и окружают его густой сетью тайн. «Что касается меня, — прибавил Талей-рад, — я этого не делаю, да я в этом и не нуждаюсь: в этом и заключается преимущество людей, действующих только на основании принципов. Вот бумага и перья. Желаете вы написать, что Франция ничего не требует и даже ничего не примет? Я готов под этим подписаться». — «Но вот, например, неаполитанский вопрос, ведь он прямо вас касается?» — «Он касается меня не более, чем всех прочих. Для меня это лишь принципиальный вопрос». И, воодушевившись, Талейран объяснил, что он понимает под «принципиальными вопросами»: восстановление Бурбонов в Неаполе, а саксонского короля в Дрездене, отклонение прусских притязаний на Саксонию, Люксембург и Майнц и русских притязаний на Варшаву. Эти «принципы» совпадали с «интересами» Австрии. Талейран знал это очень хорошо и без особого удивления выслушал ответ Меттерниха: «Мы стоим гораздо ближе друг к другу, чем вы это думаете. Обещаю вам, что Пруссия не получит ни Люксембурга, ни Майнца. Мы столь же мало желаем, как и вы, чрезмерного расширения России, а что касается Саксонии, то мы сделаем Есе от нас зависящее, чтобы сохранить от нее, по крайней мере, часть».
Затем приступили к совещанию. Талейран принял проект Гентца и согласился на совещания, которые должны были предшествовать конгрессу, так как теперь он был уверен в том, что будет туда допущен и что союзники откажутся от мысли заранее решать все вопросы между собою. Но Талейран потребовал, чтобы к тому пункту, где говорилось о предстоящем 1 ноября открытии конгресса, были добавлены слова: «Будет поступлено согласно принципам публичного права». Это предложение вызвало целую бурю. Особенно горячо вознегодовали пруссаки. Весьма тугой на ухо Гарденберг вскочил и, стуча кулаком по столу, с угрожающим видом произнес несколько отрывочных слов: «Нет, милостивый государь… публичное право… это бесполезно… это разумеется само собой». «Если это само собой разумеется, — возразил Талейран, — то еще лучше будет, если мы это ясно скажем». Гумбольдт также кричал: «При чем тут публичное право?» — «А при том, что вы находитесь здесь», — снова ответил Талейран, помнивший, как в Тильзите Пруссия чуть было не исчезла с карты Европы. Кэстльри задал ему вопрос, будет ли он более сговорчив, если ему дадут удовлетворение по этому пункту. Талейран, в свою очередь, спросил его, чего можно при сговорчивости ждать от Англии в неаполитанском вопросе. Кэстльри обещал Талейрану поддержать его требование всем своим влиянием. «Я поговорю об этом с Меттернихом; я имею право на свое мнение в таком важном деле». — «Ры даете мне слово?» — «Даю вам слово». После двухчасовых дебатов была в конце-концов принята и поставлена несколькими строками выше фраза: «С тем, чтобы результат соответствовал принципам публичного права, постановлениям Парижского трактата и пр.»[7]
Талейран добился многого. Он нащупал слаббе место союзников; однако он не заблуждался относительно сей трудности задачи, состоявшей в том, чтобы заставить публику поверить его, Талейрана, словам о праве и бескорыстии. Он прекрасно понимал также, что нельзя добиться торжества даже самых справедливых принципов, если за ними не стоит сила, способная их поддержать. Вот почему он писал 13 октября королю: «Те, кто знают наше отрицательное отношение к их претензиям, думают, что мы можем им противопоставить одни лишь отвлеченные рассуждения. Император Александр сказал несколько дней тому назад: «Талейран разыгрывает здесь роль министра Людовика XIV». Гумбольдт, стараясь одновременно и привлечь к себе и запугать саксонского посланника фон Шуленбурга, сказал ему: «Французский уполномоченный выступает здесь с довольно благородными заявлениями; но одно из двух: или за этими заявлениями скрывается какая-нибудь задняя мысль, или за ними нет никакой силы, способной их поддержать. Поэтому горе тем, кто поверит этим словам! Самым лучшим средством к прекращению всех этих речей и к выходу из теперешнего нерешительного положения было бы, если бы ваше величество в декларации, обращенной к своим народам, ознакомили их с принципами, преподанными нам для руководства, объявили бы, что вы твердо намерены ни в коем случае от них не отступать, и хотя бы только намекнули на то, что справедливое дело не останется без поддержки». В ожидании этого шага Талейран начал просвещать представителей мелких государств: «Безрассудство неистовствует повсюду, — говорил он Гагерну. — Все здесь делается с величайшим легкомыслием. Ни один вопрос не разработан как следует. Забывают, что это уже не Шомон[8]. Нам не нужно ничего, решительно ничего, ни одной деревушки, но мы хотим добиться справедливости. И если нам в этом будет отказано, то я не остановлюсь перед тем, чтобы в знак протеста покинуть конгресс. Лично мне Бельгия не нужна. Знаете ли вы, в чем заключаются мои интересы в Бельгии? В свободе судоходства по речным путям — вот все, чего я хочу».
Раздоры среди союзников. Принятая 8 октября декларация была 13-го сообщена всем уполномоченным. И в чаду банкетов, пиров, торжественных оперных и драматических представлений снова началась работа нот, контрнот, меморандумов, конфиденциальных заявлений и интриг. Невозможно было сделать ни шагу вперед, пока не будут решены польский и саксонский вопросы, и вокруг этого лабиринта происходила глухая борьба, причем в ход пускались подкопы, мины и контрмины. Но вся эта борьба привела лишь к тому, что пропасть между союзниками все более расширялась.
Кэстльри и Меттерних выступали в польском вопросе единодушно, но Меттерних, не решаясь действовать открыто, выдвигал на первый план Кэстльри. О другой стороны, пруссаки, уверенные в благоприятном отношении России к их притязаниям на Саксонию, так как царь 28 сентября обещал отдать им это королевство, старались теперь освободиться от выполнения другой половины сделки, т. е. от предоставления России герцогства Варшавского и главным образом Познанской провинции. Они пытались тайком разузнать намерения австрийцев и англичан; они признали опасность внедрения русских в Польше, они намекали на то, что если им будет отдана Саксония, они готовы будут примкнуть к Австрии для удерживания России в должных пределах (нота Гарденберга к Меттерниху 9 октября, сообщенная лорду Кэстльри 10-го). Но Кэстльри и Меттерниха не так-то легко было завлечь в ловушку. Подозревая существование какого-то тайного договора между Пруссией и Россией, Кэстльри 11 октября ответил Гарденбергу, что он готов уступить Саксонию Пруссии на том условии, что Пруссия не станет требовать ее в качестве компенсации за территориальные уступки русским в Польше. В то же время Кэстльри попросил аудиенции у царя.
Александр предупредил его и сам отправился к Кэстльри. Результатом происшедшего между ними разговора явилось письмо и длинный меморандум, которые Кэстльри адресовал Александру 12 октября и в которых нашли развитие основные положения его меморандума 4 октября. Он писал: «Уполномоченные Великобритании, Франции и Испании и, вероятно, также уполномоченные остальных европейских государств, крупных и мелких, одинаково смотрят на этот проект. В каком же неудобном положении очутится Европа, если ваше императорское величество не пожелает отказаться от своего проекта и решительно намеревается овладеть герцогством Варшавским наперекор общему мнению!..» «Он ставит вопрос именно так, как мы его понимаем, — пишут французские уполномоченные. — Он доказывает, что положение в Европе требует либо восстановления старой Польши, либо того, чтобы этот источник смуты и это яблоко раздора раз навсегда исчезли из сферы европейских дипломатических комбинаций».
Кэстльри доверил французам содержание своей беседы с царем и свои ноты (меморандумы 4 и 12 октября). Меттерних старался выяснить, чего хотят французы. «Вы кажетесь нам собаками, которые очень хорошо лают, но не кусаются, — говорило Дальбергу одно доверенное лицо Меттерниха, — а мы одни не хотим кусать». Это доверенное лицо Меттерниха добавило, что если бы австрийцы были более уверены в твердой решимости Франции, то стали бы действовать энергичнее; тогда России пришлось бы уступить, а Пруссии — подчиниться. Пробовали прощупать также и представителя Баварии, глубоко заинтересованной в защите прав второстепенных государств, а тем самым и в восстановлении Саксонии. Меттерних поручил спросить у маршала Вреде, расположена ли Бавария вступить в союз с Францией и Австрией.
Талейран посылал письмо за письмом в Париж, требуя новых инструкций и в особенности военной демонстрации. Бавария вооружалась. Мелкие немецкие государи, обеспокоенные явным намерением Пруссии занять в будущем Германском союзе господствующее положение, в частности представители Вюртемберга и Ганновера, заявили, что они не дадут своего согласия ни на какое постановление, касающееся германских дел до тех пор, пока не будет разрешен вопрос о Саксонии. Но в этом вопросе Кэстльри продолжал злобно упорствовать как бывший член антинаполеоновской коалиции против единственного немецкого короля, оставшегося верным Наполеону, а также в угоду своим прусским коллегам, в союзе с которыми он воевал начиная с 1813 года. Кэстльри питал надежду, что составлением и обнародованием громких принципиальных нот относительно Польши он в состоянии будет оправдать в глазах парламента эту уступку в вопросе о судьбе Саксонии. Талейран, которому было известно затруднительное положение английского представителя, засыпал его аргументами, доказывая, что оба эти вопроса теснейшим образом связаны между собой. Кэстльри продолжал думать, что, дав пруссакам удовлетворение, он отвлечет их от России и таким образом уладит польский вопрос без помощи Франции. «По свойственной ему манере оценивать наши силы, — писал Талейран в письме к королю от 31 октября, — можно судить, что больше всего он боится Франции». «Вы имеете, — сказал он мне, — двадцать шесть миллионов человек; мы их расцениваем как сорок миллионов». Однажды у него вырвалось следующее восклицание: «Ах, если бы у вас не оставалось больше никаких замыслов относительно левого берега Рейна!»
Александр, выведенный из терпения, пригласил прусского короля приступить к выполнению тайного договора от 28 сентября и занять своими войсками Саксонию. Затем он поручил позондировать Талейрана, который в этом вопросе оказался весьма несговорчивым. Тогда царь пригласил Талейрана к себе, надеясь подчинить его своей воле, смутить или подкупить; во всяком случае, он предпочитал первое средство, как более лестное для его самолюбия и более удобное для его политики. Свидание это состоялось 22 октября. Началось оно окриком, по-наполеоновски: «В Париже вы стояли за идею польского королевства. Каким же образом вы изменили свое мнение?» — «Государь, — ответил Талейран, — я остался при прежнем мнении. В Париже речь шла о восстановлении всей Польши. Тогда, как и теперь, я хотел ее независимости. Но теперь дело обстоит совершенно иначе. Вопрос этот в настоящее время подчинен вопросу об установлении таких границ, которые обеспечили бы безопасность Австрии и Пруссии». — «Им нечего опасаться. Впрочем, у меня в герцогстве Варшавском 200 000 человек; пусть попробуют меня оттуда выгнать. Я отдал Саксонию Пруссии, и Австрия на это согласна». — «Не знаю, согласна ли на это Австрия. Мне трудно этому поверить, так как это совершенно противоречит ее интересам. Но разве согласие Австрии может сделать прусского короля владельцем того, что принадлежит саксонскому королю?»— «Если саксонский король пе отречется от престола, то будет увезен в Россию и останется там до своей смерти. Один король там уже умер». После этого многозначительного намека на разделы Польши и на печальный конец Станислава Понятовского Александр продолжал: «Я полагал, что Франция мне кое-чем обязана. Вы всегда говорите о принципах. Ваше публичное право для меня не существует; я знать его не хочу. Что для меня значат все ваши пергаменты и ваши трактаты?»
Для Александра наступил момент, когда он мог пустить в ход имевшиеся у него в запасе средства обольщения и соблазна. Ноу него не было ни в данный момент, ни вообще когда бы то ни было намерения привлечь к себе симпатии Франции ценой каких-нибудь территориальных уступок. Он думал лишь о том, чтобы заполучить ее даром, поймав на ее же собственную удочку, а так как она выдвигала принципы, — дать ей удовлетворение по этому пункту, но только не в Германии. «Прусский король, — сказал Александр, — будет королем прусским и саксонским, как я буду императором всероссийским и царем польским. Содействие, которое Франция окажет мне по этим двум пунктам, будет мерой тех услуг, которые я окажу ей в вопросах, могущих ее интересовать». Эти слова могли относиться только к неаполитанским делам. Но Талейран не был человеком, способным попасть в ловушку и ради какой-то призрачной уступки расстаться с очень ловко выбранной позицией.
Он вышел с этой аудиенции более чем когда-либо убежденным в невозможности расколоть Пруссию и Россию или, вернее, отвлечь прусского короля от императора Александра. Меттерних и Кэстльри убедились в этом тогда же на собственном опыте. Подражая своему английскому коллеге, Меттерних отправил 22 октября Гарденбергу ноту, в которой он заявлял о своем согласии на временную оккупацию Саксонии пруссаками на том условии, что Пруссия объединится с Австрией и Англией для противодействия осуществлению русских проектов в Польше. Меттерних и Кэстльри могли — рискуя, впрочем, сами оказаться обманутыми — вести с Гарденбергом переговоры о какой-нибудь тайной сделке, направленной против России, но прусский король ни в коем случае не должен был об этом знать. Малейшая попытка скрыть что-нибудь от своего друга юности, который дважды спас ему престол и которому он на полях битвы клялся перед богом в вечной верности и дружбе, представлялась ему изменой и была ему глубоко противна. Гарденберг был вынужден представить ему ноту Меттерниха. Не зная, что эта нота является ответом на намеки и высказывания его же собственных министров, возмущенный Фридрих-Вильгельм отнес ее царю. Александр ъ это время был накануне отъезда в Венгрию. Он позвал Меттерниха к себе, и между ними произошел, как пишет Талейран, «разговор, в течение которого, как это достоверно известно, он обращался с этим министром так высокомерно и применял такие резкие выражения, что они могли бы показаться из ряду вон выходящими даже по отношению к собственным его слугам». В довершение немилости Меттерних, получивший подобный отпор от всемогущего императора за свою попытку спасти Саксонию, был обвинен немцами в желании выдать с головой это королевство, чтобы услужить России. Выл момент, когда Меттерних смутился и заговорил о выходе в отставку. Что касается Кэстльри, то Александр 30 октября послал ему письмо вместе с меморандумом, который был составлен Чарторыйским; в этом письме он разбирал по пунктам английский меморандум.
Открытие конгресса. Комитеты. Тем временем приближался конец октября. Все волновались и требовали открытия конгресса. Неужели же столько усилий должны были привести к такому общему разочарованию, к такому банкротству победоносной Европы?! Неужели же предстояло снова воевать ради раздела того, что осталось после Наполеона? Волей-неволей, чтобы хоть чем-нибудь заняться, необходимо было прибегнуть к уловкам, связанным с вопросами процедуры. 30 октября представители восьми держав, подписавших Парижский трактат, собрались у Меттерниха; Португалия и Швеция снова заняли место, на которое они имели право, и вместе с Испанией составили подмогу, готовую поддержать Талей-рана. Меттерних заявил, что имеется еще несколько важных нерешенных вопросов, но что это не мешает приступить к проверке полномочий представителей тех государств, которые послали своих делегатов на конгресс. Комиссии, составленной по жребию из представителей Англии, Пруссии и России, поручено было произвести проверку полномочий. Спор начался по поводу распределения работы между отдельными комитетами, которыми должна была руководить делегация от восьми держав; эти последние должны были служить посредниками между государствами, заинтересованными в том или ином вопросе. Ведь невозможно было, в самом деле, созвать пленум конгресса и превратить его в дипломатический парламент. Но предложение распределить работу между комитетами равносильно было поднятию предварительного вопроса о допущении посланников саксонского короля и Мюрата. Составлялись протоколы за протоколами, и дело затягивалось. Тем Бременем мало-помалу образовывались комитеты по менее спорным вопросам. Так, один комитет по германским делам, в котором фигурировали Австрия, Пруссия, Бавария и Ганновер, работал уже с 14 октября. 14 ноября был образован комитет по швейцарским делам, в который вошли представители Австрии, Пруссии, Англии и России.
Записка Талейрана о Саксонии. Тем временем Талейран получил из Парижа декларации и инструкции, которых он просил у короля. Прежде всего в Мониторе 22 октября была опубликована следующая нота: «Франция не питает зависти ни к кому, она стремится лишь к восстановлению справедливого равновесия. Она ничего не добивается вне своих границ; она не намерена прислушиваться ни к каким инсинуациям, стремящимся установить систему погони просто за выгодой… и снова беря на себя роль, которая некогда обеспечила ей уважение и признательность народов…, Франция хочет опять стать опорой слабых и защитницей угнетенных». Затем следовало письмо короля, написанное 27 октября, одобрявшее декларации, сделанные на конгрессе Талейраном. «Нужно показать, что за словами стоит сила, и я дам приказ привести армию в военное положение». Из других писем Талейран узнал, что король имел беседу с Веллингтоном, английским посланником в Париже, что они в конце концов пришли к полному соглашению, что Веллингтон написал об этом в Лондон и что Кэстльри скоро получит приказание выступить в защиту Саксонии. Ввиду этого Людовик XVIII в дополнительных инструкциях, помеченных 25 октября, разрешил своему послу действовать солидарно с Австрией и Баварией, откровенно поговорить об этом, если это понадобится, с Кэстльри и заявить, что указанные государства «могут рассчитывать со стороны короля на самую энергичную военную поддержку для противодействия видам России и Пруссии как на Польшу, так и на Саксонию».
Почувствовав поддержку, Талейран перешел в наступление и 2 ноября пустил в обращение Мотивированную записку о Саксонии (Memoirе raisonne sur la Saxe), имевшую целью возбудить внимание общественного мнения в Германии и Англии. В Германии автор старался подействовать указанием на соблазн, который породит низложение саксонского короля, на заразительность этого примера, на опасность, заключающуюся в усилении прусского могущества; в Англии— следующим аргументом, подтвержденным историей целого столетия: «Одним из предлогов, приводившихся в доказательство необходимости присоединить Саксонию к Пруссии, было желание сделать из этой последней барьер против России. Но государи обеих этих стран[9] связаны узами такой дружбы, что пока оба они будут живы, им нечего опасаться друг друга. Таким образом, предосторожность эта могла бы относиться только к весьма отдаленному будущему. Но что сказали бы горячие сторонники этого присоединения, если бы им пришлось в будущем оказаться свидетелями того, как Пруссия опирается на Россию, чтобы добиться в Германии еще большего расширения, облегченного присоединением Саксонии, и, с своей стороны, поддерживает Россию в ее предприятиях против Турецкой империи? Такая перспектива не только возможна, но даже весьма вероятна, так как это в порядке вещей».
Факт тот, что подобное положение наступило и что Европа была этим потрясена до основания. Дружба между государями перешла от отцов к детям и продолжалась между Николаем, братом Александра, зятем Фридриха-Вильгельма III, и Фридрихом-Вильгельмом III, а позднее между Фридрихом-Вильгельмом IV и его братом Вильгельмом I и племянником их Александром II. Дружба эта помогла Пруссии осуществить, и даже сверх ожиданий, ее заветные мечты 1814 года. Территория Пруссии, увеличенная на целую треть, возвысилась до размеров Германской империи. А в 1866–1871 годах Пруссия добилась отвоевания Эльзас-Лотарингии у Франции. Союз между Россией и Пруссией прекратился лишь в 1878 году, когда Россия захватила на Востоке свою долю и когда Пруссия сочла удобным расторгнуть договор и, получив свое с избытком, не нуждаясь в дальнейших завоеваниях, принудила Россию возвратить свою добычу.
Пруссаки занимают Саксонию. Со всех сторон говорили о войне, и Талейран не только не старался положить конец этим слухам, но даже сам распространял их. Теперь уже не пытались изолировать его. Тогда Александр решился нанести удар, который, по его мнению, должен был раз навсегда покончить с происками его противников. 8 ноября Репнин, командующий русским оккупационным корпусом в Саксонии, попрощался с саксонцами и объявил им, что они переходят во власть прусской администрации «в силу соглашения, состоявшегося между Россией и Пруссией и признанного Австрией и Англией». 10 ноября прусские генералы вступили во владение Саксонией. Эта новость не была еще известна в Вене, когда в субботу 12 ноября император Александр снова пригласил к себе Талейрана. Факт уже совершился, но требовалась ратификация его конгрессом, и для русского императора было желательно получить согласие Франции. Это свидание было повторением предыдущего, с той только разницей, что тон беседы был более мягким и более обходительным. Александр старался представить саксонский вопрос в виде семейного дела (мать Людовика XVIII была саксонкой) и намекнуть, что более непосредственный семейный интерес Бурбонов лежит в другом месте. Прежде он делал на эту тему лишь отдельные намеки, теперь же он заговорил открыто: «Надеюсь, что все это поведет к сближению между Францией и Россией. Каковы на этот счет намерения короля?» — «Король никогда не забудет услуг, оказанных ему вашим величеством». — «Послушайте, давайте заключим сделку: будьте предупредительны ко мне в саксонском вопросе, а я буду предупредителен к вам в вопросе неаполитанском. С этой стороны я не имею никаких обязательств». — «Ваше величество прекрасно знает, что подобная сделка невозможна. Эти два вопроса не равноценны. Не может быть, чтобы ваше величество не желало в неаполитанском вопросе того же самого, чего желаем мы». — «Попробуйте тогда убедить пруссаков, чтобы они вернули мне мое слово!» — «Прусский король находится целиком под влиянием вашего величества, и вы имеете полную возможность его удовлетворить». — «Каким образом?» — «Оставив ему побольше территории в Польше!» — «Вы предлагаете мне довольно странный исход: вы хотите, чтобы я платил из своего кармана».
У Талейрана создалось впечатление, что в сущности царь начинает сдаваться и что если найти какой-нибудь выход, способный удовлетворить пруссаков и в то же время не заставляющий Александра пожертвовать слишком многим из его претензий, то царь согласится на компромисс из опасения всеобщей войны. По окончании аудиенции Талейран узналt что пруссаки уже вступили во владение Саксонией и что Меттерних и Кэстльри были удивительным образом одурачены Гарденбергом. Гарденберг, приняв их условное согласие за безусловное, превратил их предложение уступить Саксонию Пруссии в том случае, если она соединится с ними против России, в окончательное разрешение занять Саксонию и официально заявил об этом согласии Австрии и Англии. Талейран застал их, особенно Кэстльри, страшно разгневанными: английскому министру меньше всего пристало являться перед парламентом в роли одураченного дипломата. Но Талейран ничуть не скрывал от себя, что англичане решатся на расторжение Шомонского договора лишь в случае крайней военной необходимости.
Александр, со своей стороны, пожелал выказать предупредительность и послал к Талейрану Чарторыйского. Но царский посланец, как и сам царь, ограничился неопределенными заявлениями, и по этому пункту Талейран так и не смог выразиться более точно, чем он это сделал в письме от 20 ноября: «Император Александр обнаруживает намерение сблизиться с нами». Впрочем, Людовик XVIII и не выражал желания итти дальше. «Впервые пробуждаются, наконец, идеи справедливости, — пишет он Талейрану 26 ноября. — Русский император сделал шаг назад, а в политике, как и во всем остальном, первый шаг никогда не бывает последним… Государь этот, однако, ошибается, если думает завлечь меня в союз (политический, разумеется) с Россией. Как вам известно, моя система — это всеобщий союз, а отнюдь не частные; последние служат источниками войны, тогда как первый является гарантией мира». Именно ради этого мира, который он готов был, так сказать, взять с бою, Людовик XVIII вооружался и уполномочивал Талейрана образовать союз с Австрией, Баварией и, в крайнем случае, с англичанами.
Заявления, сделанные Репниным и прусскими генералами в Саксонии, подтверждая все опасения австрийцев, вызвали в Вене взрыв всеобщего негодования. Это еще более возмутительная узурпация, кричали немцы, чем все узурпации Наполеона. На Кэстльри и Меттерниха сыпался со всех сторон, в связи с их мнимым согласием на занятие Саксонии, целый град вопросов, на которые они не могли дать ответа, и упреков, которые они были не в силах отвратить. И волнение дошло до апогея, когда из Варшавы было получено воззвание великого князя Константина к полякам, приглашавшее их сплотиться под старым знаменем Польши для защиты своих находящихся под угрозой прав. Со всех сторон раздались обвинения. Шварценберг громогласно заявил, что если бы он и подозревал об этих планах русских, он ни за что не отступил бы перед ними и не подписал бы перемирия 20 января 1813 года. Наконец все начали с тревогой задавать себе вопрос, какое впечатление эти раздоры и бессилие Европы произведут на эльбского изгнанника и как потрясен был бы весь мир, если бы Наполеон вдруг появился на сцене. Англичане и австрийцы начали уже подсчитывать наличные силы. Австрия и Германия могли выставить 360 000 человек, Россия и Пруссия приблизительно столько же. Чтобы нарушить это равновесие, нужна была третья сила. Талейран повторял, что у французского короля имеется под ружьем 130 000 человек, и нельзя было не признать, что поддержка этой армии решала вопрос. Александр жаловался на Бурбонов, демонстративно показывался на прогулках с принцем Евгением и ронял иногда слова, вроде следующих: «Что ж, если меня к тому принудят, то можно будет спустить на них с цепи чудовище».
Но, излив свой гнев, каждый в глубине души должен был признать, что война повела бы к политическому банкротству, к национальной и социальной опасности Для всех монархических правительств. И все продолжали угрожать друг другу войной только для вида, чтобы принудить противника отступить перед такой комбинацией сил, которая (на бумаге) делала борьбу слишком неравной и оправдывала компромисс. Одни лишь прусские военные надменно, и может быть без притворства, потрясали мечами; но прусские дипломаты, более благоразумные, не отказываясь от своих притязаний, готовы были начать переговоры о средствах к практическому осуществлению этих претензий. Волей-неволей им приходилось пойти на компромисс. Во второй половине декабря происходил обмен нотами; одна из них, посланная Талейраном Меттерниху, предназначалась для обнародования. В ней Талейран в очень изящной форме повторял свои декларации о бескорыстии Франции и делал важную уступку, говоря, что после восстановления саксонского короля во всех его правах Людовик XVIII первый готов будет посоветовать ему воспользоваться именно этими правами и уступить Пруссии ту часть своих владений, которая признана будет необходимой, для того чтобы вернуть Пруссии ее прежние (до 1806 года) территориальные размеры (нота 19 декабря).
Пруссаки упорно отстаивали свои доводы: им было обещано, говорили они, не только восстановление в прежних размерах, но и округление их владений; притом, прибавляли пруссаки, намекая на свободные территории на левом берегу Рейна, саксонскому королю можно предоставить владения в другом месте[10]. Но Александр, видя, что ему не удастся присвоить себе великое герцогство Варшавское целиком и что ему придется отказаться от мысли получить Галицию от австрийцев, встречая притом даже со стороны русских сопротивление своим планам восстановления Польши, стал падать духом. Стоило ли расторгать Шомонский союз и рисковать новой войной из-за комбинации, которую осуждали лучшие его советники, которая была не популярна в Российской империи и которая далеко не приводила в энтузиазм поляков.
Александр уже допускал восстановление на престоле саксонского короля с условием, чтобы этот государь уступил часть своих владений пруссакам. Царь соглашался на то, чтобы Пруссия получила обратно от Польши Познань. Пруссия должна была только отказаться от своей доли в разделе 1795 года, т. е. от Варшавы, за известную компенсацию, которую ей следовало получить как в Саксонии, так и в Германии. Австрия и Англия выказали готовность войти в соглашение на основе этого принципа, и начались переговоры относительно числа жителей, размеров территории и пограничных линий. А так как пруссаки оспаривали правильность подсчетов, то Кэстльри задумал учредить статистическую комиссию. В состав ее должны были войти представители только четырех союзных держав. Во всяком случае он счел полезным уведомить об этом Талейрана. Последний не пожелал сделать никаких возражений против образования комиссии; он дал свое согласие, как будто бы у него просто спросили совета и как будто не подлежало никакому сомнению, что в комиссии должен заседать также представитель Франции. Затем он прибавил, что лучше было бы Англии, Франции и Австрии предварительно принять постановление, гласящее, что права саксонского короля ими признаются. Кэстльри удалился в крайнем смущении; у него не хватило духу сказать Талейрану, что французы исключены из комиссии. Он доложил об этом союзникам. Пруссаки и слышать не хотели о Талейране. Ни Меттерних, ни Кэстльри не имели мужества признать, что они состоят в конфиденциальных сношениях с французским посланником, и на Чарльза Стюарта была возложена не слишком приятная миссия объявить Талейрану об его исключении из предполагаемого состава комиссии. Это значило через три месяца рисковать повторением сцены, имевшей место 30 сентября.
Талейран совершенно не допускал, чтобы право французского уполномоченного участвовать в комиссии могло подвергаться сомнению. «Против этого есть возражения», — признался ему Стюарт. — «Кто возражает?» — «Не мой брат (Кэстльри)». — «А кто же?» — Стюарт нерешительно ответил: «Это…» и пробормотал слово «союзники». При этом слове у Талейрана лопнуло терпение. Он заговорил о том, что Европа ждет от английского посланника другой линии поведения; он сказал, что с самого начала переговоров Кэстльри от этой линии отклонился, что его манера держаться не останется в тайне и будет осуждена в Англии и что на Кэстльри падет ответственность за последствия. Он жаловался на услужливость обоих английских представителей по отношению к Пруссии и в конце концов заявил, что «если они пожелают все время оставаться людьми времен Шомонского договора и действовать как члены коалиции, то Франции придется удалиться с конгресса»; что он ни одного дня не останется в Вене, если уполномоченный французского короля не будет приглашен в комиссию. Стюарт передал об этом ультиматуме союзникам, и, вопреки желанию пруссаков, представитель Франции был приглашен.
Это произошло 23 декабря. В тот же вечер Талейран и Меттерних столковались относительно порядка и характера предстоящей работы. Талейран предложил, чтобы при исчислении населения принимались во внимание цифры населения не только с чисто количественной, но и с качественной стороны. «Польский крестьянин, не имеющий ни капитала, ни земли, ни промышленности, — говорил он, — не должен быть поставлен на одну доску с жителем левого берега Рейна или самых плодородных и богатых областей Германии». Меттерних согласился с этой мыслью и тут же набросал на бумаге в форме инструкции эти соображения высшей политики касательно подсчетов народонаселения. Комиссия собралась 24 декабря. Дальберг представлял в ней Францию.
Заседания комиссии происходили 24, 25 и 28 декабря. Но ей приходилось в некотором смысле лишь разбираться в материалах. Распределение людей и территорий подготовлялось на стороне, и эту работу союзники также попытались произвести вчетвером, в величайшем секрете, на совещаниях, состоявшихся 29 и 30 декабря. 29 декабря Гарденберг предложил перевести саксонского короля на левый берег Рейна и предоставить ему там часть бывшего архиепископства Трирского и Люксембург. Саксонию же он требовал всю целиком для прусского короля. 30-го Разумовский от имени царя развил следующий общий проект: Пруссия получит обратно Познань и возьмет всю Саксонию; саксонский король будет переведен на Рейн, где ему достанутся Трир, Бонн и Люксембург; русский император получит остальную часть герцогства Варшавского в качестве присоединенного к России государства, оставляя за собой возможность дать ему в будущем независимую конституцию, а со стороны России — расширить его границы настолько, насколько он найдет это нужным. После этого следующее совещание было назначено на 2 января.
Трактат 3 января. 1 января 1815 года Кэстльри получил известие, которое сильно изменило положение вещей. Между Англией и Соединенными Штатами был заключен мир; отныне Англия получала возможность свободно располагать всеми своими силами, а принц-регент был всецело согласен со взглядами французского короля на германские дела. Почувствовав себя свободнее, Кэстльри воспрянул духом. Добавим, что зависть к Франции и страх перед ней также сыграли свою роль. Мысль о водворении саксонского короля на берегах Рейна внушала англичанам чувство беспокойства. «При таких условиях, — писал лорд Ливерпуль, — саксонский король, вероятно, станет всецело креатурой Франции и будет склонен в дальнейшем скорее поддерживать виды французского правительства на Нидерланды, чем противодействовать им». С этого момента притязания пруссаков стали казаться англичанам совершенно недопустимыми, а сами пруссаки невероятно дерзкими. Что же касается русских, то Кэстльри составил себе о них совершенно определенное представление. Он прямо высказал это Талейрану. «Русские, — сказал он ему 2 января, — намерены предписать нам решения; не в характере Англии принимать их от кого бы то ни было». Исходя из этих заявлений, Талейран начал намекать на необходимость достигнуть соглашения трех держав. Кэстльри так воодушевился, что предложил письменно изложить свои мысли об этом соглашении. На другой день, 3 января, он принес свою записку. Она была показана Меттерниху, и в тот же вечер между Францией, Австрией и Англией был подписан тайный договор.
Три договаривавшиеся державы обязывались действовать согласно, «с полнейшим бескорыстием», для практического осуществления Парижского трактата; если же им не удастся достигнуть этой цели мирными средствами, то каждая для защиты той из них, которая подвергнется нападению, выставит корпус в 150 000 человек. Бавария, Голландия, Ганновер и Сардиния будут приглашены примкнуть к этому договору.
Этот договор был торжеством Талейрана. Он писал королю: «Коалиция больше не существует… Франция уже не занимает в Европе изолированного положения… Ваше величество действует согласно с двумя первостепенными державами, с тремя второстепенными государствами, а скоро и со всеми государствами, не руководствующимися революционными принципами и правилами. Ваше величество будет поистине главой и душой этого союза, образованного для защиты принципов, впервые провозглашенных вашим величеством».
Это была цельная политика. Многие из тех, кто в эпоху реставрации критиковал ее самым живейшим образом и впоследствии с такой же живостью ставил ее в укор Людовику XVIII и Талейрану, должны были, однако, воздать должное этой политической концепции, как согласной с традиционной политикой Франции, одобрять за продолжение этой политики правительство Июльской монархии и впоследствии оплакивать как измену национальным интересам Франции то, что она была оставлена при Второй империи[11]. В этом лучшее ее оправдание. Неудобной стороной этой политики было то, что она вызывала неудовольствие Александра I, но кто знал этого монарха, тот мог быть уверен, что его благожелательное отношение к Франции будет возрастать пропорционально тем услугам, которых он сможет от нее ждать. А в 1815 году ничто не содействовало в такой степени ограничению его притязаний, как его соперничество с англичанами и его желание разъединить Францию и Англию.
После 1820 года, в момент усиления активности России на Востоке, авансы делались уже не Александром, и с тех пор он уже больше не считался с трактатом 3 января.
Этот трактат не замедлил оказать свое действие. Согласованные заявления Австрии, Великобритании и Франции доказывали, что между ними достигнуто единодушие, и им не приходилось прибегать к угрозам, чтобы убеждать в этом. Пруссаки пробовали еще оказывать некоторое сопротивление; они непременно хотели получить Лейпциг, чтобы забраться в самое сердце старой Германии. Споры о цифрах и границах еще продолжались, но с 5 января Кэстльри мог уже писать, что всякая опасность войны миновала. Он должен был вернуться в Лондон к открытию парламентской сессии, и ему хотелось явиться туда не с пустыми руками. Что же касается Александра, то с тех пор как он пошел на компромисс и речь шла уже только о пререканиях из-за границ, он думал уже лишь о том, чтобы поскорее покончить с переговорами.
Разрешение саксонского и польского вопросов. Не считая практических деталей, в течение февраля были окончательно установлены следующие основные положения: король Саксонский, восстановленный на своем наследственном престоле, отказывается от великого герцогства Варшавского и уступает часть своего королевства Пруссии. Австрия получает обратно восточные округа Галиции, уступленные ею великому герцогству Варшавскому в 1809 и 1810 годах, и отказывается от Западной Галиции, которой она владела с 1795 по 1809 год. Пруссия отказывается от обратного получения той части Польши, которая в 1807 году составляла великое герцогство Варшавское, за исключением той территории, которая под названием великого герцогства Познанского должна послужить ей к восстановлению связи между старой Пруссией и Силезией. Она дополняет свои владения шведской Померанией, частью Саксонии и территориями на правом берегу Рейна, остатками Вестфальского королевства, а также Кельном, Бонном и Триром на левом берегу Рейна под общим названием Рейнской провинции. Пруссия и Австрия признают учреждение Царства Польского, царем которого будет император всероссийский и которое получит собственную администрацию. Краков станет нейтральным вольным городом. Все эти постановления явились предметом целого ряда отдельных трактатов: между Австрией и Россией, Россией и Пруссией, Пруссией, Австрией и Россией, Саксонией и Пруссией (3, 18, 22 мая 1815 года; Заключительный акт конгресса, 9 июня 1815 года, ст. 1—26).
Решения эти были далеки оттого, чтобы удовлетворить пруссаков. Вместо того, чтобы согласно их желаниям превратить Пруссию в наиболее цельное и наиболее проникнутое немецким духом германское государство и дать ей Лейпциг и Дрезден, ее оставили как бы повисшей в воздухе, разбив на два совершенно различных куска; в нее клином врезались государства, соперничавшие с нею, недоверчиво к ней относившиеся, а в случае войны несомненно враждебные, как, например, Гапновер. Наконец, со стороны Франции она рисковала первая получить удар, не имея возможности во-время принять меры к своей защите, а в случае перекройки карты Европы в пользу Франции Пруссии в первую очередь грозила опасность подвергнуться завоеванию. Вместо лютеранской Саксонии, хотя и проникнутой антипрусским духом, но в дальнейшем благодаря общности нравов и интересов несомненно более способной к ассимиляции, пруссакам навязали более подвижных и более наделенных воображением рейнских католиков, которые уже попривыкли к французской администрации, которые стояли за наполеоновский Гражданский кодекс и у которых Франция оставила глубокие и живые воспоминания. Прирейнские жители тем более тяготели к Франции, что новое ее правительство, сохраняя Гражданский кодекс и гарантируя владельцам национальных имуществ их собственность, благоприятствовало католической церкви и держалось политики мира. Таким образом, оно давало им все те преимущества, которые со времен Консульства привлекали их симпатии на сторону Франции, и освобождало от тех тягот, которые заставили их отшатнуться от Франции в эпоху Империи, — от военной службы и от борьбы с духовенством.
Но на эту сторону вопроса во Франции совершенно не обращали внимания. Французы ничего не хотели замечать, кроме враждебной и агрессивной Пруссии, выдвинутой в авангард коалиции англичанами, для того чтобы охранять Германию и Голландию. Талейрана сильно упрекали в том, что он не поддержал предложения, по которому саксонский король должен был получить владения на Рейне. Но, не говоря уясе о забвении принципа, составлявшего всю силу и политику Людовика XVIII, не говоря уже о неудобстве, которое заключалось в предоставлении Пруссии возможности сконцентрироваться в Германии, забывают, что, содействуя водворению саксонского короля на берегу Рейна, Франция должна была бы сама навсегда отказаться от всяких притязаний на эту территорию. По отношению к этому государю, бывшему ее клиентом, она очутилась бы в том же положении, что и по отношению к Баварии. Она не могла, проводя в Германии политику покровительства второстепенным государствам, сохранять в отношении Рейна заднюю мысль ограбить эти самые государства. Наконец, саксонскому королю в качестве католика было бы столь же легко ассимилировать прирейнских жителей, сколь это было трудно Пруссии. Здесь Франция гораздо больше угрожала Пруссии, чем Пруссия ей. «Ничто пе может быть проще и естественнее, — говорил Талейран, когда перед ним настаивали на этом пункте, — чем отобрать у Пруссии уступленные ей провинции, тогда как если бы они были отданы саксонскому королю в виде компенсации за его прежние владения, отнять их у него было бы и очень трудно и слишком жестоко».
Неаполитанские дела. В то время как этот основной вопрос приближался к окончательному разрешению, неаполитанские дела развертывались естественным ходом событий благодаря самому характеру неаполитанского короля, получившего свое королевство из рук Наполеона и желавшего пережить Империю, интересы которой были единственным основанием его пребывания на престоле. «Ваше величество, — писал Талейран 28 декабря Людовику XVIII, — могли убедиться на основании присланных мною документов, что я не теряю из вида неаполитанских дел. Я не забываю также и Delenda Carthago[12], но не с этого конца нам нужно теперь начинать». Талейран был вполне прав, когда не хотел обременять себя этой второй легитимистской тяжбой и дорого платить за услугу, которую союзники вынуждены были оказать ему даром.
Меттерних обещал Мюрату сохранить ему его «революционный» трон в то время, когда измена Мюрата представлялась ему необходимой для уничтожения французского владычества в Италии и когда он надеялся поделить с Мюратом папские владения. Но после того как французы были выгнаны из Италии и повсюду, началась реставрация, Австрии пришлось отказаться от своих притязаний на легатства. В интересах Австрии было теперь уничтожить тот очаг революции, каким мог бы стать Неаполь в руках Мюрата и заменить этого, все же всегда сомнительного с точки зрения легитимности, государя союзником Бурбонов, который будет всегда покорен и которому ничего другого и не нужно будет, кроме покровительства со стороны Австрии. Вся тонкая и коварная игра Меттерниха сводилась к тому, чтобы заставить Мюрата самого подготовить себе гибель. 29 июля 1813 года Сеп-Марсан писал из Вены, что император Фрапц по поводу Мюрата выразился следующим образом: «Надеюсь, что он сам послужит орудием своей гибели». А 20 октября Сен-Марсан сообщал о следующих словах Меттерниха: «Я отдал бы всю вселенную за известие, что король Фердинанд восстановлен на своем престоле. К несчастью, мы не можем в настоящий моменг содействовать этому силой оружия». Посланник Фердинанда слышал такие же уверения. «Австрия совершенно оставила мысль о поддержке Мюрата», — сообщал он своему двору 12 сентября.
Но, совершая это двойное предательство, Меттерних испытывал некоторое смущение перед Талейраном. Он рисковал тут дать слишком много пищи иронии своего коллеги и чересчур раскрыть свои карты, признавшись в своих тайных поступках. Не будучи в состоянии продать Мюрата послу Людовика XVIII, он попытался заслужить благоволение этого короля, оставляя Мюрата на произвол судьбы. Эта сделка послужила предметом подозрительных переговоров, происходивших в Париже при королевском дворе между Бомбеллем, посланцем Меттерниха, Блака, доверенным Людовика XVIII, и Веллингтоном, который преследовал в лице Мюрата последнего помощника Наполеона и хотел выговорить для Англии у неаполитанских Бурбонов морскую станцию на Средиземном море.
Веллингтон прибыл в Вену 3 февраля в качестве заместителя Кэстльри, который уехал оттуда 14-го. Он заявил, что в случае необходимости Франция была бы в состоянии принудить Мюрата убраться из Неаполя и восстановила бы там Фердинанда, что Англия оказала бы Франции в этом поддержку при условии, что Франция, в свою очередь, окажет ей содействие в борьбе против торговли неграми. В ответ на это Талейран опубликовал заявление о том, что Франция при поддержке Испании возьмет на себя операцию по восстановлению неаполитанских Бурбонов, если Австрии будет неприятно вмешиваться в это дело. Трудность положения
Австрии заключалась в том, что она по трактату, заключенному в январе 1814 года, обязалась защищать Мюрата. Мюрат потребовал исполнения этого обещания и попросил свободного прохода для войск, которые он намерен был послать против армии Людовика XVIII (нота 25 января 1815 года, врученная в Вене 23 февраля). Меттерних в одинаковой мере старался как уклониться от выполнения этого своего обязательства по отношению к Мюрату, так и от того, чтобы допустить французов в Италию. Он категорически заявил Талейрану, что Австрия будет рассматривать вступление французской армии в Италию как достаточное основание для объявления войны (нота 25 февраля). Но на следующий же день он заявил посланнику Мюрата Кампо-Кьяро, что этой гарантии для него должно быть совершенно достаточно, что вооружения Мюрата не имеют поэтому никакого смысла, что они только напрасно волнуют Италию и что всякое движение неаполитанской армии за пределы этого королевства будет рассматриваться как расторжение союза и нападение на Австрию (нота 26 февраля). Этот тонкий хитрец рассчитывал на то, что ввиду непрекращающихся вооружений Франции Мюрат непременно откроет военные действия и, развязав тем самым руки Австрии, позволит ей восстановить Фердинанда па престоле. Обстоятельства послужили осуществлению этого плана еще в гораздо большей степени, чем Меттерних мог предполагать.
Союз с Австрией угнетал Мюрата. Убежденный в том, что этот союз не поможет ему урвать ни одного клочка из папских владений и что после устройства итальянских дел в Вене царствование его потеряет в Италии всякий смысл, он под влиянием тех же самых мотивов, которые побудили его изменить Наполеону, пришел к расторжению своего договора с Австрией. Мюрат мечтал поднять против австрийского владычества всю Италию и стать для нее национальным государем-освободителем. Затем, узнав о намерении Наполеона оставить остров Эльбу и опасаясь, что император в наказание за измену выгонит его из Неаполя, он хотел заблаговременно упрочить свое положение, сделать себя необходимым и постарался ускорить развитие событий. Его переписка с Наполеоном была перехвачена и в копиях доставлена в Париж. Б лака передал эти документы Веллингтону, который 4 марта доложил о них в Вене. Меттерних был этим весьма доволен, а Мюрат окончательно осужден и уже на завтра обречен на гибель.
Меры против Наполеона. 5 марта курьер сардинского короля привез посреди бала известие, что Наполеон оставил остров Эльбу. Наступило всеобщее смятение, быстро сменившееся яростным гневом. Александр, еще совсем недавно в своем раздражении против Талейрана и Людовика XVIII поговаривавший о возможности спустить с цепи «чудовище», теперь требовал его окончательного уничтожения. Он говорил, что «дело это касается его лично, что он упрекает себя за допущенную им неосторожность и должен оправдаться в своей ошибке, заключавшейся в оставлении Наполеона на острове Эльбе, что эту войну, возобновляющуюся по его вине, он будет вести до последнего солдата и до последнего рубля». Пруссаки, почуяв удобный случай для более полной мести, чем в 1814 году, и для осуществления захватов, которые им тогда не удалось произвести, разжигали раздражение своего союзника. Теперь можно было воочию убедиться, насколько химеричны были планы тех французов, которые пытались отвлечь Пруссию от России и сблизиться с Александром с задней мыслью, что Россия добьется для Франции какой-нибудь части Германии или Бельгии. Достаточно было одной угрозы новых притязаний со стороны Франции, достаточно было одной мысли о том, что Парижский трактат может быть пересмотрен, для того чтобы союзники снова сблизились и чтобы Шомонский договор оказался более крепким, чем когда бы то ни было. 13 марта восемь держав, подписавших Парижский трактат, заявили, что Буонапарте нарушил «единственное легальное право», с которым связано было его существование, объявили его «вне гражданских и общественных законов» и предали «общественной опале». Это было объявление «вне закона», практиковавшееся п Конвентом и правительством 18 брюмера, но переведенное на монархический язык. В то же время державы обещали свою поддержку французскому королю и французской нации против узурпатора. Талейран подписал договор, превращавший Людовика XVIII в союз-лика Европы против Наполеона.
Вскоре стало известно, что, высадившись во Франции, Наполеон был встречен всеобщими приветствиями. Его продвижение в Париж, по крайней мере по проявлениям народной радости, напоминало триумфальное возвращение его из Египта в 1799 году. Войска изменяли королю, Франция отказывалась от Бурбонов, и Людовик XVIII принужден был бежать. Таким образом, Франция собственными руками разрывала Парижский трактат. Союзники ничуть не сомневались, что, переходя на сторону Наполеона, французы хотели вместе с ним и с его помощью восстановить границы республики, ее естественные границы, т. е. границу Рейна, издавна окруженную в воображении народа священным ореолом и являвшуюся для французов единственным условием славного и прочного мира. «Не подлежит никакому сомнению, что для обратного завоевания Бельгии и левого берега Рейна с восторгом двинутся в поход все солдаты и даже рекруты», — писал незадолго до того временно исполнявший обязанности министра иностранных дел Жокур. И союзники прекрасно это понимали. Главной гарантией мира для них были Людовик XVIII, монархия и хартия. А так как реставрированная монархия обнаружила свою неспособность привлечь к себе симпатии нации и управлять ею, и так как французы явно выказывали свое отвращение к этой монархии, то союзники снова оказывались в тех же условиях, в каких находились до падения Наполеона. Но они возвращались к этому положению с чувством разочарования перед неудавшейся операцией, сожалея о проявленной ими прежде по отношению к французам умеренности и с твердым намерением найти более действенные гарантии против воинственных порывов и революционного духа этой нации.
Восстановление коалиции. 25 марта четыре союзных державы торжественно возобновили Шомонский договор с целью «сохранить в силе» Парижский трактат и, как гласила грозная оговорка, «с целью дополнить постановления этого трактата». Тщетно Наполеон, пытаясь пустить в ход политику, за неприменение которой в свое время упрекали Людовика XVIII, пытался снова завязать сношения с Россией и отвлечь ее от Австрии и Англии. Он переслал Александру договор 3 января, который по чьей-то непростительной небрежности попал в его руки. Но теперь этот трактат был уже мертвой буквой. Александр, вообще не долюбливавший Меттерниха, выказал последнему свое неудовольствие по поводу этого документа, что, впрочем, ничуть не помешало им столковаться по всем вопросам. Но в отношении англичан Александр не испытывал или по крайней мере не выказывал никакого раздражения. Он велел даже написать Кэстльри письмо, насквозь проникнутое умонастроением 1812 года. Если же он делал вид, что возмущен позицией Талейрана и Бурбонов, подписавших этот договор с Австрией и Англией (что он так легко прощал последним двум государствам), то это происходило потому, что ему выгодно было иметь явный повод к неудовольствию против Талейрана и тем самым предлог, позволявший не брать на себя обязательства опять восстановить на французском престоле старшую линию Бурбонов.
Возвращение Наполеона с острова Эльбы и бегство Людовика XVIII в Гент одним ударом разрушили здание, с таким умом и искусством возведенное Талейраном. Дело в том, что все это искусное построение было основано на реставрации, на принципе легитимизма, в силу которого реставрация была произведена, на провозглашении этого принципа союзниками и на совпадении его с интересами Франции, на сознании союзниками необходимости поддерживать реставрированную монархию и на тех гарантиях мира, которые последняя повторно делала в своих же собственных интересах. Возвращение Наполеона снова отбрасывало Европу к политике факта и силы. «Принципы», по совершенно справедливому замечанию Талейрана, и прежде признавались союзниками лишь постольку, поскольку они ни в чем не противоречили их интересам, а теперь они окончательно превратились в абстрактную формулу, лишенную всякого политического значения. Наступил возврат к правилу Александра, которое было характерно для всей старой дипломатии: «Выгоды Европы — это и есть право». Союзники в весьма жесткой форме дали это почувствовать послу Людовика XVIII. Разыгрываемая Талейраном роль была искусственна. Вся сила Талейрана заключалась в самой силе вещей, а его искусство — в том, что он умел это понимать и использовать. Но как только он лишился прочной опоры, маска упала, и остался человек с необычайным апломбом, поразительно ловкий, но посрамленный событиями, сбившийся в своих расчетах, невыносимый и вызывавший презрение. Он уже больше не разыгрывал роли «министра Людовика XIV», он был теперь не более как министром Иакова II[13]. Тщетно пытался Талейран выбраться из тупика. Он исчерпал все хитрости. Он пытался добиться от союзников публичного заявления, что целью войны является восстановление Бурбонов. Он старался вырвать у них обещание, что границы Франции, признанные Парижским трактатом, останутся без изменения, и, чтобы добиться этой гарантии, втерся в коалицию и привлек туда же Людовика XVIII. Он надеялся таким образом затруднить союзникам ограбление государя, который действовал заодно с ними. Но то был государь, лишенный теперь престола, бежавший из своей страны, утративший и свою армию и свою популярность. То был «претендент» 1795 года, возвратившийся в свое изгнание, и каждый, сообразуясь со своими утилитарными расчетами, оставлял за собой право обращаться с ним как с изгнанником и человеком, нуждающимся в покровительстве.
И теперь Талейран явил миру отвратительное (хотя и корректное, с точки зрения династических интересов, принципов легитимизма и старого европейского публичного права) зрелище: французский посланник от имени французского короля подписывается под заявлениями и действиями, направленными против Франции и французской армии.
Александр и Франция. В 1814 году союзники долгое время сильно расходились в мнениях относительно формы правления, которую следовало бы установить во Франции. За исключением англичан, все они скорее терпели реставрацию, чем сами ей содействовали. В 1815 году эти разногласия возобновились. Австрийцы снова начали подумывать о предоставлении престола Наполеону II и о назначении регентства. Пруссаки думали лишь о том, как бы выжать побольше миллионов и захватить побольше территорий, и отнюдь не намерены были связывать себя обязательствами по отношению к какому бы то ни было французскому правительству. Эти свои мстительные намерения они скрывали под предательскими заявлениями, будто французы вольны назначить себе какое им угодно правительство, лишь бы это правительство давало Европе гарантии мира. А эти гарантии сами они предпочитали получить в виде земли и денег.
Александру Бурбоны надоели. Ему нужна была монархия, менее гордая своим происхождением, которой он бы мог распоряжаться по своему усмотрению, и такой монарх, который был бы одновременно и более популярен во Франции и более зависим от России.
Одни англичане попрежнему желали восстановить на престоле Людовика XVIII. «Недостаточно еще низвергнуть Бонапарта, не следует также открывать двери якобинцам», — говорил лорд Кленкарти. «Якобинцы, — возражал Александр, — опасны лишь как помощники Бонапарта, и вот почему следует стремиться к тому, чтобы оторвать их от него. Прежде всего необходимо низвергнуть его. В этом мы все согласны. Я со своей стороны посвящу этой цели все свои силы и не успокоюсь до тех пор, пока она не будет достигнута». «Но, — прибавил он, — низвержение Бонапарта — это лишь половина дела; далее нужно будет подумать о безопасности Европы, которая не может быть спокойна до тех пор, пока не будет спокойна Франция, а достигнуть умиротворения Франции можно только при установлении в ней такого правительства, которое будет подходящим для всех». Кленкарти заметил, что таким как раз и явилось бы правительство Людовика XVIII. Но Александр указал ему на фактическое положение дел и закончил следующим намеком: «На мой взгляд, примирить всех может только герцог Орлеанский: он француз, он Бурбон, он женат на принцессе из дома Бурбонов, у него есть сыновья; еще в молодости он служил делу конституции; он носил трехцветную кокарду, которую, как я уже указывал на это в Париже, ни в каком случае не следовало отменять. Он объединит все партии». Кленкарти стал указывать на опасности, связанные с нарушением законного престолонаследия и с введением политики узурпации, но не смог убедить Александра.
«Легитимизм» всегда раздражал русского императора. Самое это слово оскорбляло его как какая-нибудь неучтивость или недостаток уважения к его короне. Со времени посещения им Парижа, где Людовик XVIII, по его словам, обращался с ним как с «выскочкой» и не счел нужным предложить ему «синюю ленту»; со времени неудавшейся попытки устроить брак между великой княжной и герцогом Беррийским, брак, впрочем, почти невозможный, так как оба двора не хотели, да и не могли сделать никакой уступки в вопросах религии; со времени переговоров в Вене, где Талейран беспрестанно надоедал ему своими «принципами», — самолюбие Александра в этом пункте более чем когда-либо совпадало с его интересами. Впрочем, он тогда говорил тем же языком, что и в 1804 году, когда замышлял свой грандиозный план перестройки Европы под русской супрематией. В 1814 году он довел это дело до конца, и теперь предстояло его завершить. «Во Франции, — говорил Александр, — конституция непременно должна быть монархической… Кабинеты столкуются между собой относительно лица или династии, которых можно привлечь к управлению Францией. Если это будет Бурбон, то они решат, какой именно… Они решат также, какого образа действий следует от него потребовать и какие условия он должен подписать…»[14] Этим и объясняются проявленное Александром в 1814 году желание посадить на престол Бернадотта, его антипатия к Людовику XVIII, превратившаяся во вражду, а также проявленная им в 1815 году благосклонность к Луи-Филиппу и его многозначительная попытка с помощью плебисцита возвратить Франции трехцветное знамя. Ясно, что восстановленный таким образом король был бы обязан ему решительно всем и уже не смел бы, подобно Людовику XVIII, обращаться с преемником Екатерины со всем высокомерием династии Капетингов. Король Франции при таких условиях значил бы даже меньше, чем прусский король. Дата его прихода к власти по воле большинства считалась бы с 1815 года, и весь монархический престиж перешел бы от протеже к покровителю, от Парижа к Петербургу, где царствовал бы новый Карл Великий.
В результате, 12 мая появилась декларация, возвещавшая, что согласие французской нации на возвращение престола Бонапарту будет признано равносильным объявлению войны. Европа ни в каком случае не заключит мира с Бонапартом, но союзники готовы «уважать свободу Франции во всем, в чем она не будет расходиться с их собственной безопасностью-и с общим спокойствием Европы».
Мюрат разделил участь своего господина. 28 марта союзники решили открыть против него военные действия. 12 апреля Австрия объявила ему войну, а 29 апреля подписала договор о союзе с Фердинандом IV.
Итальянские дела. С этого момента реставрация Бурбонов-в королевстве Обеих Сицилии стала совершившимся фактом, признанным восемью державами (ст. 104 Заключительного акта).
Разрешение этой проблемы облегчило решение всех других вопросов, относящихся к Италии. Было постановлено предоставить Парму в пожизненное владение Марии-Луизе австрийской, супруге Наполеона. По ее смерти Парма должна была перейти к Марии-Луизе испанской, бывшей королеве Этрурии, и к ее детям; а пока эта принцесса получала Лукку, которая затем должна была быть возвращена Тоскане. Тоскана переходила в наследственное владение эрцгерцога Фердинанда австрийского, а Модена — эрцгерцога Франца д'Эсте (ст. 98—102 Заключительного акта). Папа получал обратно легатства Равенну, Болонью и Феррару, кроме части Феррарской области, расположенной на левом берегу реки По (ст. 103). Сардинский король получал Геную, и право наследования, вопреки притязаниям Австрии и согласно желанию Франции, обеспечивалось за Савойско-Кариньянской ветвью (ст. 85 и 86). И, наконец, Австрия, которая благодаря брачным связям господствовала над Апеннинским полуостровом, получала Ломбардию, Тироль, всю территорию бывшей Венецианской республики, Вальтелину, Триест, Далмацию и Иллирию (ст. 93, 94, 95 Заключительного акта).
Германские дела. Германские дела заняли целый ряд заседаний. Все те, кто мечтал и стремился превратить Германию в великое государство, кто в 1813 году взялся за оружие для освобождения своего отечества, кто был свидетелем могущества нации тогда, когда она была единой, и кто желал ей величия и роли, соответствующих ее действительной силе, — все они стремились к восстановлению Германской империи в форме национальной федерации. Штейн взял на себя перед лицом Александра роль убежденного защитника этой партии. 5 ноября 1814 года он писал царю: «Согласно принципам справедливости и либерализма союзных держав, Германия должна пользоваться политическими и гражданскими свободами, власть государей должна быть ограничена, злоупотребления власти должны прекратиться, а древнее дворянство, славное своими воинскими подвигами, своим влиянием в советах, первенствующим положением в церкви, не должно быть отдано во власть капризов деспотов, руководимых якобинской и злобной бюрократией; права всех должны быть точно определены и обеспечены., а Германия должна перестать быть обширным вместилищем угнетателей и угнетенных». Среди немецких государей не было ни одного, в интересы которого входило бы осуществление этих пожеланий. Все владетельные князья хотели быть у себя государями и повелителями, распоряжаться своими подданными по своему усмотрению и не встречать никакой помехи (ни внутри, ни извне) в пользовании своей верховной властью. Мысль о создании могучей империи оскорбляла и пугала, за исключением одного, всех немецких государей, видевших в ней умаление своей верховной власти. Единственный, кто мог ожидать выигрыша, был прусский король. Но поскольку сам он не должен был сделаться императором, он не хотел ничьей империи. Австрия, которая не смела, да и не могла желать германской императорской власти для самой себя, тем менее хотела, чтобы она досталась Пруссии. Мечта о Германской империи потерпела такое же крушение, как и мысль о даровании немецкой нации общего публичного права.
Соседние державы, Россия и в особенности Франция, не могли не испытывать опасения при мысли об объединенной, сконцентрированной и сложившейся в империю немецкой нации. В их интересах было, так сказать, нейтрализовать Германию, проявившую себя в 1813 и 1814 годах такой грозной силой. Но достигнуть этой нейтрализации наиболее действенным способом можно было, использовав противоречия, имевшие место внутри самой же Германии. Партикуляризм германских государств и населяющих их жителей, несогласия между Севером и Югом, соперничество крупных государств между собой и всех мелких с крупными, конфликты между подданными и правителями, а также объединение всех правителей в целях удержания своих подданных в состоянии повиновения и несогласия — словом, все эти моменты давали возможность ослабить одних с помощью других и противопоставить все единичные силы объединяющей силе целого. Цель эта и была достигнута созданием Германского союза, который был благодеянием для европейского мира и для спокойствия соседей Германии, но глубоко разочаровал немецких патриотов.
Тридцать четыре владетельных государя и четыре вольных города Германии, признанные равноправными, составили союз «для внутренней и внешней охраны безопасности Германии, независимости и неприкосновенности вступивших в союз государств». Союзному сейму, который состоял из дипломатов, представлявших отдельные государства, и в котором председательствовала Австрия, поручено было заведывание делами Союза. В случае объявления войны Союзу ни один из его отдельных членов не имел права вступать в переговоры о неприятелем. Союзные государства не должны были заключать никаких договоров, противоречащих безопасности Союза; но с этой оговоркой они могли входить в союзы с другими государствами. В случае конфликта между собой они должны были прибегать к посредничеству союзного сейма. Если это посредничество не приводило к удачному результату, должен был вступать в действие верховный суд, приговоры которого не подлежат апелляции. В общих чертах это было осуществлением плана вечного мира, предложенного аббатом Сен-Пьером {Aim 8 июня 1815 года, заключенный между союзными германскими государствами; ст. 53–63 Заключительного акта).
Остатки бывшего Рейнского Пфальца, часть области между Рейном и Мозелем, были отданы Баварии. Майнц был предоставлен Гессен-Дармштадту и обращен в федеральную крепость; такова же была участь города Люксембурга, отданного вместе с великим герцогством (на правах личной унии) нидерландскому королю. Ганновер был объявлен королевством, находившимся во власти английского короля (ст. 16–52 и 67–68 Заключительного акта).
Нидерланды, Швейцария. Королевство Нидерландское, образованное из Бельгии и Голландии, было отдано принцу Оранскому-Нассау (ст. 65–56 Заключительного акта).
Швейцария, в которую были включены Валлис, Женева и Невшатель, составила конфедерацию из девятнадцати свободных, независимых и нейтральных кантонов (ст. 74–84 и 91–92 Заключительного акта; провозглашение нейтралитета 27 мая и 20 ноября 1815 года).
Речные пути. Работорговля. Конгресс вынес декларацию относительно свободы речных путей (ст. 108–117 Заключительного акта), устав о старшинстве дипломатических агентов (ст. 118, 17 Заключительного акта; регламент 19 марта 1815 года) и декларацию относительно отмены торговли неграми (8 февраля 1815 года, ст. 118, 17 Заключительного акта).
Все эти пункты являлись предметом частных договоров между заинтересованными в каждом отдельном вопросе государствами; все эти договоры были в основных своих частях собраны в один трактат, который 9 июня 1815 года был подписан в Вене восемью государствами, подписавшими Парижский трактат, и получил название Заключительного акта Венского конгресса.
Восточный вопрос. Императору Александру и его советникам хотелось включить в этот трактат постановления, относящиеся к Оттоманской империи. Январской нотой 1815 года русское правительство обратило внимание держав на зверства, совершенные турками над христианами, в особенности в Сербии, и на необходимость для христианских государств взять на себя защиту живущих в Турции христиан. Далее нота указывала, что звание естественного защитника православных принадлежит русскому императору так же, как титул покровителя католиков на Востоке принадлежит французскому королю. «Дело негров было подвергнуто обсуждению собрания государей на основании божественного кодекса… этого палладиума государственного порядка; на основании тех же принципов главы семьи европейских народов имеют право потребовать от Порты прекращения ее жестокостей». Грек Каподистрия, пользовавшийся особым расположением императора Александра, поддерживал интересы своих соотечественников и единоверцев и выступил искренним и пылким защитником греков, корфиотов и сербов, подобно тому как Чарторыйский выступал в защиту поляков, а Штейн в пользу немцев. Александр предлагал провозгласить принципом европейского права постоянное вмешательство России в пользу восточных христиан. Это значило признать русский протекторат над греками, превратить неясные пункты Кучук-Кай-нарджийского договора в ясные и твердые постановления общего характера, предоставить России юридическое право проводить на Востоке свою собственную политику и преследовать свои собственные интересы и превратить русскую супрематию в Турции в один из пунктов европейского публичного права. Понятно, что Александр к этому стремился, но столь же понятно, что англичане этому решительно воспротивились. У Талейрана была инструкция добиваться того, чтобы Турция была поставлена под охрану всей Европы. Меттерних считал «европейскую гарантию весьма существенным пунктом для интересов Австрии». Обсуждение восточного вопроса вскрыло бы наличие глубоких разногласий между державами, и потому его старались избежать. Впрочем, все это так и осталось попыткой, не вышедшей за пределы частных разговоров, и по данному вопросу даже ничего не было запротоколировано.
Характер Заключительного акта. Из всех конгрессов своего времени Венский конгресс является самым значительным по важности, обширности и количеству решенных на нем вопросов. А Заключительный акт 9 июня 1815 года является самым обширным трактатом, который когда-либо был подписан. Это — первая попытка дать Европе хартию, по крайней мере территориальную, определить размеры владения каждого государства и путем коллективного договора положить начало прочному миру, основанному на торжественном его признании, на гарантии, данной ему подписью восьми главных европейских государств, на невозможности расторгнуть этот договор, не рискуя оказаться вне закона, и, наоборот, на возможности внести в него изменения с согласия санкционировавших его сторон. Это было новым явлением. Такое состояние Европы, при котором права каждого вытекают из обязанностей для всех, было чем-то столь чуждым для государственных людей старого режима, что понадобилась двадцатипятилетняя война, для того чтобы приучить их к этому явлению и доказать его необходимость. Да и к этому сознанию их привела усталость и невозможность продолжать борьбу ввиду истощения людей, израсходования денег и материальных средств.
Франция пыталась произвести всеобщее урегулирование европейских отношений, исходя из высшего принципа легитимизма, рассматриваемого как принцип, на котором должна основываться передача монархической власти. Принцип легитимизма должен был представлять собой сущность верховной власти. Императоры и короли поставили этот принцип как бы эпиграфом к первой главе своего официального публичного права; они афишировали его в общественных местах и провозглашали его в своих воззваниях, обращенных к народам, но на практике применяли его лишь в той мере, в какой он не противоречил их интересам и расчетам. Окончательное соглашение в гораздо меньшей степени явилось результатом общего подчинения высшему принципу, чем столкновением взаимных притязаний. В действительности это соглашение было известной комбинацией с целью установить политическое равновесие.
Значение трактатов. Трактаты являются выражением отношений, существующих в момент их заключения между материальными и моральными силами заключающих их государств. Трактаты эти могут быть более или менее прочными в зависимости от того, оцениваются ли эти силы с большей или меньшей точностью и широтой, восходят ли производящие эту оценку люди к основным причинам и предвидят ли их последствия, меньше ли они учитывают случайные обстоятельства и больше неизменные явления государственной и национальной политики. Устанавливаемые этими трактатами права никогда не переживают тех условий, в которых они возникли.
Какими бы неполными ни казались воззрения Венского конгресса, какими бы случайными, произвольными и даже противозаконными ни были некоторые из их практических применений, этот конгресс обеспечил, тем не менее, Европе наиболее продолжительный и благотворный период мира и развития цивилизации за все время ее существования. И, однако, здание это рухнуло, и места, где в нем образовались первые трещины, были как раз теми, в которых дипломаты проявили всю тонкость своего искусства, представлявшего собой, впрочем, не больше чем дипломатические ухищрения. Дипломаты с достаточной точностью вычислили количество жителей, населяющих территории, подлежавшие распределению. Они постарались даже по данным Статистической комиссии определить экономическую, военную, сельскохозяйственную и промышленную ценность и силу населения, степень его производительности и возможность его использования. Но они совершенно не учитывали ни умонастроения населения, ни его морального уровня, ни традиций, ни его стремлений, ни всего того, что делает из каждого человека индивидуальность, а из групп этих людей — нацию. А это значит, что материальные силы были учтены, в то время как моральными силами пренебрегли или не хотели их признать. И это-то погубило все дело конгресса.
Причины уничтожения венских договоров. Венские дипломаты перекраивали территории и раздавали направо и налево целые народы, как прежде делали государства, поделившие между собой Польшу. Они нисколько не интересовались отношениями между территориями и занимающими их народами и не задумывались над тем, пожелают ли эти народы замкнуться в отведенных им границах, или попытаются их разрушить. Они организовали Европу в государства и организовали ее так, как будто в Европе вовсе не существовало наций. А между тем нации всегда являлись одновременно и субъектом и объектом политики. Существование и жизнь государств определяется нациями, которые они представляют. В прежние времена эти факты могли игнорироваться, как это обычно случается с великими естественными законами, которые управляют явлениями природы задолго до того, как ученым удается их открыть и определить. Но после 1814 года такое игнорирование становилось уже крупнейшей ошибкой. Французская революция провозгласила, проповедывала и всюду пробуждала как своими принципами и примером, так и своими завоеваниями национальный дух, т. е. идею, гласящую, что только сами народы имеют право располагать своей судьбой, что люди, сознающие свою принадлежность к одной и той же национальности, имеют право сложиться в нацию и что для каждой нации основным принципом жизни, принципом чувства достоинства является независимость. Собравшиеся в Вене дипломаты считали эти принципы губительными для монархического строя; они хотели покончить с этими принципами раз навсегда; они думали, что для уничтожения действия французской революции достаточно объявить ее несуществовавшей и передвинуть границы на поверхности Европы. Но было уж слишком поздно. Венские договоры последовательно рушились один за другим в тех пунктах, где этот жизненный принцип новой Европы подвергся непризнанию или насильственному нарушению.
И прежде всего это произошло в Нидерландах, где католики-бельгийцы, очень привязанные к своей церкви и к своим традиционным местным вольностям, были подчинены правительству голландских протестантов, от которых их отделяло различие нравов и интересов. Венский конгресс деспотически объединил такие элементы, связь между которыми всегда основывалась лишь на принуждении и которые были разделены уже в течение двух столетий.
В Польше благородная и мужественная нация, не способная, может быть, к самоуправлению, но неспособная также забыть, что за тридцать лет до того она была независимой, оказалась раздробленной, подчиненной иностранным государям, насильно связанной с народами, которые отличались от нее религией, происхождением и интересами. Таким образом, эта нация была принесена в жертву путем возмутительного нарушения публичного права при старом режиме и путем печального нарушения публичного права при новом порядке вещей.
То же самое в Италии, где нация, фактически объединенная под французским владычеством и получившая от французов военную организацию, была низведена до уровня простого географического термина[15].
Венские трактаты оказались несостоятельными и в Германии, где народы, поднявшие оружие для борьбы за независимость отечества, были осуждены на бесплодные мечтания о величии этого отечества в прошлом и принуждены устраивать свою судьбу, сообразуясь только с тем, что было выгодно их соседям. Таким образом, в Европе создался целый ряд очагов революции, которые, вспыхивая один за другим, должны были сначала потрясти здание, а затем окончательно его разрушить.
Наконец, победоносная Европа недостаточно считалась с французской нацией. Она рассчитывала, отняв у Франции ее завоевания, заставить ее позабыть о былой славе. Францию хотели обуздать и унизить, но только оскорбили. Даже с точки зрения системы равновесия точный подсчет сил не позволял отбросить Францию в границы 1792 года. Ведь Австрия и Пруссия получили обратно, и даже с избытком, те владения, которые они завоевали с этого времени. Всем было прекрасно известно, что с 1792 года в умах французов идея республики и национальной независимости отождествлялась с границами древней Галлии, с «естественными границами». Монархическая Европа никогда не соглашалась признать это стремление, а между тем именно оно и лежало в основе двадцатитрехлетней войны[16]. Но было ли разумно и в этом пункте считать незначительной и несуществующей такую глубоко национальную и сильную идею? Не требовала ли благоразумная политика принятия некоторых мер, для того чтобы, сохраняя интересы и идеи французов, облегчить им переход к новому порядку вещей? При таких условиях французы мало-помалу признали бы преимущества этого порядка вещей: цельность и сплоченность Франции среди раздробленных наций и ела-, бых и разбросанных государств, как Голландия, Германия и Италия.
Вместо этого Францию отбросили назад, заставляли отождествлять, как в 1795 году, свободу и естественные границы, связать внутреннюю борьбу против оккупированной хартии с требованиями внешней политики, направленными против «ненавистных» трактатов 1815 года, и сделать расторжение этих трактатов вопросом французского патриотизма. Вопреки разумно понимаемым интересам Франции французскую нацию превратили в естественного союзника всех народов, возмущавшихся против этих трактатов. А французские правительства, готовые искать популярность в славе, силой необходимости привлекались к союзу с теми европейскими правительствами, которые из честолюбия стремились к расторжению Венского трактата или в своих династических интересах эксплуатировали национальные стремления народов.
Таким образом, в 1830 году революция совершилась столько же ради защиты хартии, сколько и ради приобретения рейнской границы. Бельгия, воодушевляемая примером Франции, восстала и отделилась от Голландии. Польша возмутилась, и возглас «Да здравствует Польша!» был на парижских улицах в 1830–1832 и 1848 годах как бы возгласом французской революции. В 1859–1860 годах император Наполеон III соединился с Пьемонтом и создал объединение Италии, а в 1866 году предоставил Пруссии свободу действий в химерической надежде, что Франция получит благодаря этому часть левого берега Рейна. «Подобно большинству французского народа, — говорил он в мае 1866 года, — я ненавижу трактаты 1815 года, которые в настоящее время некоторые хотели бы сделать единственною основою нашей внешней политики»[17].
Таким образом, подорванные в самом начале и в самом своем основании, потрясенные в 1830 году, частично опрокинутые в 1848 году, затем с большим трудом, посредством разных подпорок и пристроек кое-как восстановленные венские договоры были совершенно уничтожены в 1859, 1860, 1866 и 1870 годах созданием независимой и нейтральной Бельгии, Итальянской монархии и Германской империи. В настоящее время ни в области фактов, ни в области принципов не осталось ничего от того, что составляло самое существо деятельности Венского конгресса, и, за исключением бельгийских дел, эти разрушения не оказались такими вредоносными ни для одной нации, кроме нации французской, так часто проклинавшей эти договоры и в такой сильной степени содействовавшей их уничтожению[18].