Торговец обувью Подлюкин надел потертое, порыжевшее на швах пальто без воротника и пешком пошел в лавку бакалейного купца Хамова.
Придя, поздоровался с хозяином и сказал:
— Дай, братец, ветчины два фунтика.
— Изволь, братец. С тебя два рублика.
— Вот тебе на! Да ведь еще позавчера она стоила по восьми гривен.
— То было позавчера, а то сегодня, — ухмыльнулся Хамов.
— Хорошо же, — угрюмо проворчал Подлюкин. — Попомнишь ты меня!
И ушел, шепча какие-то цифры.
Купец Хамов надел пальто с воротником из собачьего меха и на трамвае поехал к обувщику Подлюкину.
— Драсте, — сказал, входя. — Да-кось мне, голубь, какого-нибудь этакого штиблета.
— Изволь, изволь, — засуетился Подлюкин. — Вот парочка. Шестнадцать с вас.
— Как шестнадцать?! Да ведь еще о прошлой неделе я для дяди покупал по тринадцать.
— Ну, чего там на прошлой неделе! На прошлой неделе и ветчина у тебя стоила по восьми гривен.
— Так ты вот как?! — зашипел Хамов. — Обожди, придешь ко мне — я тебе удружу!
Купец Подлюкин надел новенькое пальто с барашковым воротником, сел на извозчика и поехал к бакалейщику Хамову.
— Да-кось пять фунтов ветчины.
— Звольте. Десять рублей в кассу.
— Ах, уже по два рубля? Ладно, ладно… Расчудесно. Я знаю, что мне делать!!
Купец Хамов, отправляясь к торговцу обувью Подлюкину, набросил на плечи бобровую шубу, нахлобучил соболью шапку и, выйдя на крыльцо, крикнул:
— Никифор, давай!
Мордастый кучер шевельнул вожжами, и лошадь полетела.
— К Подлюкину!
Подлюкин встретил Хамова гордо.
— Ботиночки требуются? Тэк-с. Тридцать восемь за пару. Бери скорей, а то и этих не будет.
— Ах, ты мне так-то, — вскипел Хамов. — Ботинки я, конечно, возьму. Но уж и вашему брату у меня в лавке не поздоровится. Удружу!
Подлюкин надел шубу, подбитую чернобурой лисицей, и, взяв палку с массивным золотым набалдашником, вышел на крыльцо:
— Михаил! Подавай.
Автомобиль зашипел, дрогнул и плавно покатился по мостовой.
Ехал Подлюкин к Хамову.
У Хамова с Подлюкиным разговор был такой:
— Я, брат, человек справедливый: ты мне на ветчину — я тебе на ботинки, ты мне на колбасу — я тебе на калоши!
— Нас не переплюнешь, — самодовольно ухмыльнулся Подлюкин. — Вот ты с меня содрал за ботинки по 62, а я тебе колбасу по 3.80. Ты с меня за калоши возьмешь 16, а я тебе копченую грудинку по 18.50.
Злобно поглядели друг на друга и разошлись.
Читатель! Я думаю, что ни тебе, ни мне не интересна борьба двух мелких оскорбленных самолюбий Хамова и Подлюкина, если бы…
В данном случае «если бы» заключается в мелком чиновнике Пуплии Овечкине, который — Бог его знает как запутался между двумя самолюбиями Хамова и Подлюкина.
Получил он 20-го числа жалованье, надел теплое барашковое пальто и отправился на извозчике к обувщику Подлюкину.
— Ботики мне.
— Есть. 22 рубля.
— Виноват… Но ведь они раньше стоили 13.
— Мало ли. Вон и ветчина раньше стоила по восьми гривен, а теперь по рублю сорок платим.
Через неделю Пуплию Овечкину понадобилась ветчина.
Надел он весеннее пальто и, ежась от холода, отправился на трамвае к Хамову.
— Ветчинки бы.
— Пожалте! Два десять за фунтик.
— Что вы! А раньше рубль она стоила.
— Эх, раньше! Да раньше, господин, ботики стоили 13 рублей, а теперь 24.
— Это верно, — вздохнул Пуплий Овечкин. — Извините, что усомнился…
Через неделю надел Пуплий летнее пальто и, перепрыгивая с ноги на ногу от холода, отправился пешком к Подлюкину:
— Ботинки надо.
— Пятьдесят.
— Ох!!..
— Мотька! Убери этого, который в обмороке. Отнеси в заднюю комнату, где приводят в чувство. Ботиночки- то он все-таки за пятьдесят возьмет! Шалишь, брат.
…Метель разыгралась вовсю, когда Пуплий Овечкин в одном вицмундире, без пальто, дуя в кулак, бежал к лавке Хамова.
— Колбаски мне… восьмушку фунта.
— Сто…
— Чего сто? За что сто?
— Вообще, сто. Нам все равно. А если за штиблеты дерут пятьдесят, то мы тоже, знаете, извините… Разоряться не намерены.
И, запахнувшись в шубу, усыпанную крупными изумрудами, Хамов строго поглядел на Пуплия Овечкина.
— Можно мне умереть? — робко спросил Пуплий.
— Пожалуйста. Только имейте в виду, что теперича гроб кусается… и лошадь, которая с попоной, кусается.
Однако Пуплию уже было все равно.
Он покачнулся, икнул и номер.
— Савелька! — крикнул Хамов. — Убери эту жертву всеобщей дороговизны!
И, надев шапку, украшенную крупным солитером, окруженным рубинами, пошел гулять.
Сзади на случай надобности шагом следовал автомобиль и пара серых в яблоках, грушах и ананасах…
По-вашему, это — басня?
По-моему, не басня.
А если и басня, то читатель нашей книжки такой умный, что выведет себе мораль и без автора.
Говорят, что все дорожает, потому что спрос превышает предложение…
Дорожают и такие товары, как веревка и мыло, а спрос на них, однако же, небольшой.
И жаль.
Надо бы, чтоб спрос на них был большой.
Следует.
Подобно тому как в мирное время большинство штатских граждан делаются на две недели солдатами, отправляясь на так называемый «учебный сбор» — так и в редакциях газет перед Рождеством и Пасхой мобилизуются все наличные силы для писания праздничных рассказов…
Передовик пишет пасхальный рассказ, злобист, обозреватель провинциальной жизни пишет — и даже беговой рецензент пытается застенчиво и робко сунуть в грозную редакторскую руку неуверенный рассказ из жокейской жизни.
Таков бытовой уклад. Не от нас это повелось, не нами и кончится…
Специалист по вопросам кооперации Кривобоков сидел у себя дома в столовой, заменявшей ему кабинет, и писал для газеты статью: «Вопросы кооперации в Соединенных Штатах».
Вошла жена и озабоченно сказала:
— Проваливай отсюда, сейчас будем окна мыть, пыль сметать.
— А может быть, не стоит, — пролепетал кроткий Кривобоков, только что настроивший себя самым кооперативным образом.
— Вот еще новости! Праздники на носу, а мы будем в грязи сидеть… В этакий-то праздник!
— Неужели уже праздники?
— А ты что же думал?!..
Как раз в этот момент с колокольни ближнего собора ударил густой колокол, а из кухни потянуло запахом чего-то дьявольски скоромного — не то запекаемого окорока, не то индейки.
— Гм!.. — подумал Кривобоков. — А ведь, пожалуй, и действительно праздники. Надо будет рассказец праздничный нажарить…
Он побрел с чернильницей и бумагой в спальню и уселся за туалетный столик.
Четырехлетняя Нюся взобралась к нему на колени, любовно поцеловала его в нос и спросила:
— Папочка, праздники скоро?
— Да, детка.
— А мне елочка будет?
Кривобоков поглядел на дочку своими туго соображающими кооперативными глазами и медленно переспросил:
— Е-лоч-ку? А почему бы я тебе ее и не устроил? Конечно, будет и елочка. Только ты, Нюся, не мешай мне. Я сейчас напишу рассказец, а потом тебе и елочка будет.
Нюся ушла, а Кривобоков опустил голову на грудь и глубоко задумался.
— Елочка… Чем же и побаловать ребенка, как не елочкой. О, Боже, Боже, как несчастны те детки, родители которых не могут сделать им елочки… Напишу-ка я рассказ о бедных детках, у которых не было елочки.
Кривобоков обмакнул перо в чернильницу и принялся писать.
Но так как он был добрый человек, то и рассказ у него выходил хороший, добрый.
Дело было вот в чем: папа бросил маму и ушел к другой, нехорошей женщине… Мама и детки стали жить в домике, на окраине города, где уже начинался лес. И вот наступила Рождественская ночь, а елки у деток (мама ихняя была бедная) — не было, если не считать одной большой елки, которая стояла на опушке леса, перед самыми окнами обездоленных деток. И что же! В Рождественскую ночь папе вдруг делается жаль своих деток, он покупает им игрушек, елочных украшений, но так как раскаявшийся грешник боится войти в дом, то он и украшает купленными игрушками елку, стоящую совсем на улице перед окнами детей. И дети, проснувшись, видят елку, и мама видит, и папу все видят около елки — и все плачут, кто как: дети и мама радостно, папа смущенно, и даже елка плачет, потому что уж, действительно, трудно сдержаться.
Хороший вышел рассказ.
Идя в редакцию, Кривобоков распахнул шубу и, отдуваясь, думал так:
— С этой кооперацией возишься и совсем не замечаешь, что климат у нас в России меняется с каждым годом. Теплынь такая, что хоть в летнем пальто ходи. Бывало, раньше на Рождество эва какие морозы завинчивали… Положим, в ледниковый период и летом все было завалено льдами, а теперь… Гм… да! Очень оригинальная штука — природа.
— Рассказ принесли? — встретил его редактор. — Давайте.
Взял рассказ, прочел. Задумался.
— Скажите, вы сколько времени шли из дому?
— Минут двадцать. А что?
— А я думал — четыре месяца.
— А что? — обеспокоился Кривобоков. — Устарелый рассказ?
— Черт его знает, как его рассматривать: если он написан для прошлого Рождества — он устарел. Для будущего — он очень молод. Вопросы кооперации — вещь, конечно, хорошая и нужная, но уж очень эта вещь мозги засаривает. Знаете ли вы, что теперь не Рождество, а Пасха?
Кривобоков оторопел.
— Серьезно?!.. Что же это я, действительно… Постойте! А как же дочка моя елку у меня просила?..
— А ей сколько лет?
— Четыре.
— А вам чуть не сто! Стыдитесь. Забирайте ваш рассказ.
— Может быть, вы как-нибудь… тово… ошибаетесь? — робко прошептал Кривобоков. — Я хорошо помню, что нынче у нас сметали пыль, запекали окорок… Опять же колокол звонил…
— Это ничего не доказывает, — сухо возразил редактор. — Эти явления повторяются и на Пасху, и на Рождество.
— Так знаете что? Пусть и рассказ мой будет пасхальным, а?
— Тоже вы скажете. Там одного снегу сколько…
— Снег уберем.
— Детишки у вас резвятся вокруг елки в полушубках…
— Детишек разденем.
— А елка? Куда ж вы елку сунете?!
— Елка?.. Елку? А мы вместо нее устроим пасхальный стол. Папа ихний вместо елки, вместо игрушек покупает кулич, окорок, крашеные яйца и украшает пасхальный стол.
— Но ведь у нас вся суть в том, что папа этот анафемский делает свой сюрприз потихоньку на улице!!..
Кривобоков защищал свое детище с мужеством отчаяния:
— Ничего не значит! Мама выставила стол на улицу, потому что в квартире было тесно, а папа потихоньку подкрался с окороком и куличом, положил на стол… и… тово…
Кривобоков споткнулся, весь обмяк и сконфуженно умолк.
— Нет, — с достоинством сказал редактор. — Еще елка могла стоять на улице, в лесу, но чтобы стол стоял на улице, в лесу… Нам таких рассказов не надо. Напишите лучше к четверговому номеру «Вопросы кооперации на Скандинавском полуострове».
О, Боже, Боже!.. Как несчастны те детки, которые лишены лучшей радости ребенка — зеленой, кудрявой елочки!
Не одно читательское сердце сожмется, узнав, что у малютки Нюси так и не было в эту Пасху зеленой, кудрявой елочки…
Бедные городские дети!
Его превосходительство откинулось на спинку удобного кресла и сказало разнеженным голосом:
— Ах, вы знаете, какая прелесть это искусство!.. Вот на днях я был в Эрмитаже, такие есть там картинки, что пальчики оближешь: Рубенсы разные, Тенирсы, голландцы и прочее в этом роде. Секретарь подумал и сказал:
— Да, живопись — приятное времяпрепровождение.
— Что живопись? А музыка! Слушаешь какую-нибудь ораторию, и кажется тебе, что в небесах плаваешь… Возьмите Гуно, например, Берлиоза, Верди, да мало ли…
— Гуно, — хороший композитор, — подтвердил секретарь. — Вообще музыка — увлекательное занятие.
— А поэзия! Стихи возьмите. Что может быть возвышеннее?
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
И я понял в одно мгновенье…
Ну, дальше я не помню. Но, в общем, хорошо!
— Да-с. Стихи чрезвычайно приятны и освежительны для ума.
— А науки!.. — совсем разнежась, прошептало его превосходительство. — Климатология, техника, гидрография… Я прямо удивляюсь, отчего у нас так мало открытий в области науки, а также почти не слышно о художниках, музыкантах и поэтах.
— Они есть, ваше превосходительство, но гибнут в безвестности.
— Надо их открывать и… как это говорится, вытаскивать за уши на свет божий.
— Некому поручить, ваше превосходительство!
— Как некому? Надо поручить тем, кто стоит ближе к населению. Кто у нас стоит ближе всех к населению?
— Полиция, ваше превосходительство!
— И прекрасно! Это как раз по нашему департаменту. Пусть ищут, пусть шарят! Мы поставим искусство так высоко, что у него голова закружится.
— О-о, какая чудесная мысль! Ваше превосходительство, вы будете вторым Фуке!
— Почему вторым? Я могу быть и первым!
— Первый уже был. При Людовике XIV. При нем благодаря ему расцветали Лафонтен, Мольер и др.
— А-а, приятно, приятно! Так вы распорядитесь циркулярчиком.
Губернатор пожевал губами, впал в глубокую задумчивость и затем еще раз перечитал полученную бумагу:
«2 февраля 1916 г.
Второе делопроизводство
департамента.
Принимая во внимание близость полиции к населению, особенно в сельских местностях, позволяющую ей точно знать все там происходящее и заслуживающее быть отмеченным, прошу ваше превосходительство поручить чипам подведомственной вам полиции в случае каких-либо открытий и изобретений, проявленного тем или иным лицом творчества, или сделанных кем-либо ценных наблюдений, будет ли то в области сельского хозяйства или технологии, поэзии, живописи, или музыки, техники в широком смысле, или климатологии, — немедленно доводить о том до вашего сведения, и затем по проверке представленных вам сведений, особенно заслуживающих действительного внимания, сообщать безотлагательно в министерство внутренних дел по департаменту полиции».
Очнулся.
— Позвать Илью Ильича! Здравствуйте, Илья Ильич! Я тут получил одно предписаньице: узнавать, кто из населения занимается живописью, музыкой, поэзией ила вообще какой-нибудь климатологией, и по выяснении лиц, занимающихся означенными предметами, сообщать об этом в департамент полиции. Так уж, пожалуйста, дайте ход этому распоряжению!
— Слушаю-с.
— Илья Ильич, вы вызывали исправника. Он ожидает в приемной.
— Ага, зовите его! Здравствуйте! Вот что, мой дорогой! Тут получилось предписание разыскивать, кто из жителей вашего района занимается поэзией, музыкой, живописью, вообще художествами, а также климатологией, и по разыскании и выяснении их знания и прочего сообщать об этом нам. Понимаете?
— Еще бы не понять? Будьте покойны, не скроются.
— Становые пристава все в сборе?
— Все, ваше высокородие!
Исправник вышел к приставам и произнес им такую речь:
— До сведения департамента дошло, что некоторые лица подведомственных вам районов занимаются живописью, музыкой, климатологией и прочими художествами. Предлагаю вам, господа, таковых лиц обнаруживать и, по снятии с них показаний, сообщать о результатах в установленном порядке. Прошу это распоряжение передать урядникам для сведения и исполнения.
Робко переступая затекшими ногами в тяжелых сапогах, слушали урядники четкую речь станового пристава:
— Ребята! До сведения начальства дошло: что тут некоторые из населения занимаются художеством — музыкой, пением и климатологией. Предписываю вам обнаруживать виновных и, по выяснении их художеств, направлять в стан. Предупреждаю: дело очень серьезное, и потому никаких послаблений и смягчений не должно быть. Поняли?
— Поняли, ваше благородие! Они у нас почешутся. Всех переловим.
— Ну вот то-то. Ступайте!
— Ты Иван Косолапов?
— Я, господин урядник!
— На гармонии, говорят, играешь?
— Это мы с нашим вдовольствием.
— А-а-а… «С вдовольствием»? Вот же тебе, паршивец!
— Господин урядник, за что же? Нешто уж и на гармонии нельзя?
— Вот ты у меня узнаешь «вдовольствие»! Я вас, мерзавцев, всех обнаружу. Ты у меня заиграешь! А климатологией занимаешься?
— Что вы, господин урядник? Нешто возможно? Мы, слава богу, тоже не без понятия.
— А кто же у вас тут климатологией занимается?
— Надо быть, Игнашка Кривой к этому делу причинен. Не то он конокрад, не то это самое.
— Взять Кривого. А тебя, Косолапов, буду держать до тех пор, пока всех сообщников не покажешь.
— Ты — Кривой?
— Так точно.
— Климатологией занимался?
— Зачем мне? Слава богу, жена есть, детки…
— Нечего прикидываться! Я вас всех, дьяволов, переловлю! Песни пел?
— Так нешто я один. На лугу-то запрошлое воскресенье все пели: Петрушака Кондыба, Фома Хряк, Хромой Елизар, дядя Митяй да дядя Петряй…
— Стой не тарахти! Дай записать… Эка, сколько народу набирается. Куда его сажать? Ума не приложу.
Через две недели во второе делопроизводство департамента полиции стали поступать из провинции донесения:
«Согласно циркуляра от 2 февраля, лица, виновные в пении, живописи и климатологии, обнаружены, затем, после некоторого запирательства, изобличены и в настоящее время состоят под стражей впредь до вашего распоряжения».
Второй Фуке мирно спал, и грезилось ему, что второй Лафонтен читал ему свои басни, а второй Мольер разыгрывал перед ним «Проделки Скапена».
А Лафонтены и Мольеры, сидя по «холодным» и «кордегардиям» необъятной матери-России, закаивались так прочно, как только может закаяться простой русский человек.
С одним токарным станком случилось то же, что случается с кораблем, проплававшим в море несколько лет; спускают в воду корабль чистенький, новенький, с подводной частью, свежевыкрашенной прочной краской, а посмотрите — во что превращается эта подводная часть через год-два?..
Столько налипло на дне разной слизи, ракушек, моллюсков, водорослей и пауков, что удивляешься: как вся эта чепуха не потянула своей тяжестью корабль ко дну?!..
Токарный станок, о котором я говорю, проплавал в море житейском всего несколько дней, а превратился в то же, во что превращается дно корабля после многолетнего плавания.
Я сидел у приятеля, человека очень предприимчивого и бойкого. Когда разговор о Государственной думе иссяк, он вдруг спросил в упор:
— Ты видел когда-нибудь, как покупают токарные станки?
— Не только этого не видел, но, кажется, и станков токарных видеть не доводилось. А ты почему спрашиваешь?
— Да я должен сегодня купить один станок.
— Господи Иисусе! Для чего он тебе?
— Мне он ни на что не нужен. Я его сейчас же и продам. Тысячи полторы можно заработать.
— Ты разве в станках понимаешь?
— А что в них понимать: станок себе и станок. Ко мне должен прийти сейчас один человек, у которого есть такой станок… Да вот и звонят. Наверное, он.
Вошел человек крайне урезанного, обиженного вида. Серенький костюмчик сидел на нем очень неуютно, и вся его манера держать себя напоминала беспокойные манеры человека, вошедшего в клетку со львами. За этим обиженным человеком шел другой, очень гордый, раз навсегда удивленный своими успехами в обществе.
Обиженный поздоровался и, указывая на упоенного собой, сказал:
— Видите ли, станок, собственно, не у меня, а у него. Это Михаил Борисович. Михаил Борисович отыскал станок, а я отыскал Михаила Борисовича!..
— А при чем же вы сейчас, — очень твердо заметил мой приятель.
— Как при чем?! Мы работаем вместе. Если вы мне не дадите десять процентов, так он вам даже не покажет станка.
После длинного разговора о процентах, благополучно завершившегося какой-то распиской, мой приятель спросил:
— А где же этот ваш станок?
— Где? Это секрет, где.
— Так я ведь вам уже выдал расписку — при чем тут секрет?
— В таком случае я вам скажу проще: я не знаю, где этот станок.
— Как не знаете? Потеряли вы его, что ли?!
— Наоборот — я его нашел. Только я не знаю, где он стоит.
— А кто же знает, черт возьми?!
— Трейгис знает.
— Какой Трейгис?..
— Вы наденьте пальто, выйдем на улицу. Он тут на улице нас дожидается.
— Значит, это станок не ваш, а его?..
— Какая вам разница? Мы же продаем.
— Так почему же вы не привели его сюда?
— Что вы! Как же мы можем ему показать вас до получения куртажной расписки? Вы ведь могли сговориться с ним помимо нас.
— А теперь можно меня показать?
— Можно.
— Да сами-то вы станок видели?
— На что нам видеть? Что это, пьеса в Александринском театре, что ли? Какое может быть зрелище? Вы мне сказали, что вам нужен станок — хорошо. Я говорю Михаилу Борисычу: им нужен станок. Он говорит: хорошо, я знаю человека, который имеет этот станок,
— Это Трейгис?
— Может, Трейгис, а может, не Трейгис. Но Трейгис знает и где этот станок, и что этот станок, и почему этот станок.
— Ну, ладно. Показывайте нам этого знаменитого Трейгиса.
— А они? — спросил Михаил Борисыч, указывая на меня. — Они с вами тоже работают?
— Нет, он так, — засмеялся мой приятель. — Ему просто любопытно, как это покупают станки…
После этого интерес у компаньонов ко мне сразу упал, и они стали смотреть сквозь меня, как сквозь невидимое глазу стекло.
На улице к нам подошел маленький толстый черный господин и, жадно поглядывая на моего приятеля, спросил компаньонов:
— Ну, что? Где он?
— Вот он.
— Это вы хотите иметь токарный станок?
— Я.
— Вы его будете иметь. Он стоит 5400.
— Как так? А они мне говорили: 5000.
— Да, так, а я — что же? Собака? Мне нужно своих 400 рублей получить или не нужно?
— Ну да ладно. Где этот ваш станок?
— Я вас повезу в самое то место, где стоит станок. В самое, так сказать, станковое гнездо. Но мы раньше зайдем в эту лавочку — вы мне напишете расписку на 400 рублей.
— Да станок-то ваш?!!
— Мой, не мой — от этого станок лучше не сделается. Я вас проведу до самого хозяина станка.
Признаюсь: меня так заинтересовала сложная процедура «покупки токарного станка», что я увязался за приятелем.
Трейгис с самым таинственным видом привел нас к дверям большого каменного сарая во дворе дома, выходившего окнами в узенький переулок. Не открывая дверей сарая, таинственный Трейгис сказал:
— Сейчас я позову хозяев этого станка. Это уже настоящие хозяева.
Он побежал куда-то в глубь двора, постучал в какую-то замасленую дверь и, выведя оттуда двух людей, сказал нам:
— Вот они.
Один был большой, другой маленький, один рыжий, другой блондин. В одном только владельцы станка сходились: оба держались крайне замкнуто и непроницаемо.
— Вы хотите видеть наш станок? Идите посмотрите.
Мы вошли внутрь сарая. В одном углу стоял знаменитый станок, в другом сидел на опрокинутом ящике мрачный латыш в бараньем полушубке и сосредоточенно курил трубку.
Не обращая на него внимания, хозяева станка подвели моего приятеля к станку, и между ними завязался длинный горячий разговор.
Я стал скучать: ни разговор, ни станок, ни сидевший в углу латыш не представляли собой ничего замечательного.
— Этот господин ваш компаньон? — спросили наконец владельцы станка.
— Нет, он так себе.
— В таком случае вы пожалуйте в нашу контору, а он пусть здесь подождет.
— Ты извини, я сейчас, — кивнул мне приятель, направляясь со всей процессией компаньонов и посредников в глубь двора к замасленной двери.
Я остался наедине с молчаливым латышом и таким же застывшим, молчаливым станком.
— Гм, гм! — откашлялся я. — Холодно.
— Да, холодно, — угрюмо отвечал латыш.
— Вы тут работник?
— Нет, я приезжий.
— Это токарный станок?
— Токарный.
— Сколько он стоит?
— Три тысячи двести.
— Как три тысячи двести?! А двое, хозяева, просили за него пять тысяч четыреста!
— Не знаю.
— Ну, да, вы, значит, просто не знаете, сколько стоит станок.
— Знаю. Три тысячи двести.
— Да позвольте, это чей станок? Высокого или низенького?
— Мой это станок.
— Ваш?!!
— Мой. Я его продаю за 3.200. Я его привез из Юрьева.
— А они кто же? Эти люди?!
— Не знаю. Я продаю за три тысячи двести.
— Мне можете продать?
— Да. За три тысячи двести.
Я усмехнулся, вынул из кармана пятьсот рублей и сказал:
— Вот задаток. Станок за мной.
И, давясь от смеха, пошел в «контору».
Это была маленькая, совсем пустая комната, если не считать кривого стола и полдюжины пустых ящиков.
Все шестеро — покупатель, посредник и продавцы — сидели на этих ящиках и кричали так, что даже не заметили моего появления:
— Я же вам говорю, что он себе стоит 4800… Нужно же нам что-нибудь заработать?!
— Нет, — ревел мой приятель. — Нет, нет и нет! Больше четырех с половиной я не дам.
— Согласен! — сказал я, хлопнув его по плечу… — Станок за тобой…
Это был день, когда я, не ударив палец о палец, заработал 1300 рублей только потому, что меня бросили одинокого, ненужного в холодном сарае.
Это был день, когда я провалил все торговое предприятие двух знаменитых компаньонов, потому что вся контора их, как я узнал после, только и создана была около этого станка и ради этого станка…
Это был день, когда я разорил трех самых бойких и способных посредников…
И наконец, это был день, когда я видел самую печальную в мире процессию: впереди компаньоны с пачкой забранных из конторы деловых бумаг (стол и пустые ящики были подарены ими дворнику за услуги); за компаньонами угрюмо шагал вконец разоренный Трейгис, а за ним, совсем убитый, плелся Михаил Борисович под руку со своим товарищем.
Я соскоблил всех моллюсков, прилипших к корабельному дну, и корабль-станок теперь уже спокойно и уверенно плыл в тихую гавань…
Лучи солнца имеют свойство, которое, вероятно, не всем известно… Если человек долго находится под действием солнечных лучей, он ими пропитывается, его мозг, его организм удерживают в себе надолго эти лучи, и весь его характер приобретает особую яркость, выразительность, выпуклость и солнечность.
Эта насыщенность лучами солнца сохраняется на долгое время, пожалуй, навсегда.
Ярким примером тому может служить Сергей Уточкин — кого мы еще так недавно искренно оплакали.
Он умер и унес с собой частицу еще неизрасходованного запаса солнца.
А излучался он постоянно, и все его друзья и даже посторонние грелись в этих ярких по южному, пышных струях тепла и радости.
Кто таков был Уточкин, каков был его характер, какова была его жизнь — знают многие, а Одесса, пожалуй, — и вся. Эта милая, веселая любопытная Одесса, этот огромный «журнал Пате, который все видит» сквозь огромные зеркальные окна своих кафе и ресторанов — вся Одесса напоминает мне огромное окно в кафе; сидишь уютно у самого стекла, и перед тобой проходит вся жизнь огромного города…
Поэтому Одесса прекрасно знает «своего» Уточкина, и сотни хороших беззлобных анекдотов об Уточкине на устах у всех одесситов.
Теперь бедняга Уточкин уже — область истории, и поэтому я считаю себя вправе внести и свою лепту в сокровищницу рассказов об Уточкине, и изложить здесь один случай, который с особенной выпуклостью характеризует этого удивительного человека.
Южное солнце пропекает человека до самого нутра, до самой сути. Вот почему от всего, что делал Уточкин, веет жарким летним загаром пышного богатого июля месяца.
Веселье и юмор искрятся в каждом его шаге, в каждом его трюке. Веселье, юмор, легкая безобидная плутоватость, головокружительная, но спокойная смелость и неожиданная выдумка.
Таков Уточкин, и таков случай с автомобилистом-инженером.
Об этом случае я и пишу.
Кому-то из неугомонных одесситов пришла в голову мысль — устроить состязание автомобилей между Одессой и Николаевом.
Устроили.
Участвовал, конечно, и Уточкин.
До Николаева добрались благополучно, и это неожиданное благополучие так обрадовало гонщиков, что в Николаеве за обедом напились.
У всякого человека опьянение выражается по-разному. Есть милые добродушные люди, которые размякши, как пуховая перина, плачут восторженными слезами и пытаются зацеловать и обслюнить все окружающее — будь то приятель, лошадь, собака или даже бездушная спокойная дверь, которая не всегда даже взвизгнет при таком вольном обращении.
Но есть пьяные — страшные. Их маленькие свирепые глазки наливаются кровью, и они подозрительно и свирепо, по носорожьему, шныряют этими пытливыми глазками по всем лицам — нельзя ли к чему-нибудь придраться и учинить скандал… Тут все годится: простое человеческое слово, движение, даже взгляд.
В характере такого пьяного, действительно, много носорожьего: так же его раздражает все постороннее, все свежее, на все он тупо и злобно набрасывается, — только других пьяных он щадит, и их присутствие его не раздражает. Впрочем, и носорог довольно спокойно переносит присутствие другого носорога.
Инженер Зет выехал из Одессы в самом хорошем настроении, в таком же настроении приехал в Николаев, в таком же настроении сел за стол и выпил несколько бокалов вина. Никто его не замечал, никто не обращал на него особенного внимания, а между тем глаза его все краснели да краснели, рот все кривился да кривился. А за сладким рыжие волосы его неожиданно поднялись дыбом, он вскочил, обрушил рыжий веснушчатый кулак на стол и загремел, как гром среди ясного неба:
— Ш-што-сс?! Ма-а-алчать! Пр-рошу не шуметь!! Кто тут шумит? Б-бутылкой по голове за это!
— Набрался, — скорбно сказал кто-то. — И как тихо — никто и не заметил.
— М-а-алчать! Что за шум?
— Да ведь это вы сами и шумите, — засмеялся его сосед.
— Што-о-о? Смеешься? Надо мной смеешься? Как собак перестреляю!!!
Хотя он был и пьян, но слово у него строго и гармонично вязалось с делом: в ту же секунду в руках инженера сверкнул новенький семизарядный браунинг.
— Ну, кто хочет? Подходи!!
Вопрос был праздный, потому что не хотел решительно никто. Наоборот, все отхлынули от предприимчивого инженера и, как теплый квас из откупоренной бутылки, брызнули во все стороны.
Возвращались обратно в Одессу.
— Господи, — заметил кто-то, — не только наш инженер, но и его шофер не вяжет лыка. Как быть?
— Оставим их здесь. Послушайте, инженер! Вы устали, оставайтесь до завтра, хотите?
— А ты вот этого хочешь?
«Это» — был тот же новенький браунинг, направленный рыжей, чуть-чуть трясущейся рукой в толпу спортсменов.
— Слушайте! надо отнять у него револьвер… Ведь он нас всех может перестрелять, как куропаток.
— Поп…робуйте, отним…мите, — усмехнулся пьяный, сверкая красными глазками. — Первому, кто подойдет — пуля в глаз.
— Черт с ним, пусть едет.
— И поэ…эду! Ты мне не указ! Зах…хочу и поэ…эду. А? Шофер! Готовь мою машину!
— Хор…шо, — сказал шофер, покачиваясь и совершенно игнорируя хозяйский револьвер. — Готово! Пожалте!
Выехали из Николаева.
Через несколько минут были уже у знаменитого спуска, который так крут, что приходится пустить в ход все тормоза и даже тормозить цепью, что делается только в самых исключительных, опасных случаях…
И вдруг пыхтение и шум моторов покрыл пронзительный пьяный голос:
— Господа! Хотите видеть рекорд? Глядите! Уже! Ставлю всемирный рекорд!!
Инженер вылез из автомобиля (у него был прекрасный 100-сильный Бенц), сел верхом на радиатор и скомандовал шоферу:
— Володя! Шпарь во весь дух.
Общий крик ужаса подавленно прозвенел в воздухе.
— Он с ума сошел!
— Он погибнет!
— Верная смерть!!
— Остановите его! Стащите его с радиатора!
— Кого? — взревел пьяный инженер, весело и грозно оглядывая спутников. — Меня? А это видали? Хотите попробовать?
— Хоть бы он револьвер выронил, — чуть не плакал кто-то.
— Я? Выроню? Нет, брат, я не выроню…
И действительно: хотя инженер сидел на своем радиаторе, как цирковой жокей на крупе лошади — рука его прочно и непоколебимо сжимала рукоятку браунинга.
В это время на сцену впервые выступил Сережа Уточкин, сам влюбленный в разные «рекорды» и сам не щадивший своей головы во многих спортсменских авантюрах.
— В…вот, почему вы, — по обыкновению, заикаясь, начал он, — Почему вы боитесь за него? Он съедет, ей-Богу.
— Как съедет? Да вы видите, какая крутизна? Тут костей не соберешь!
— В…вот, это для трезвого. А пьяный, ей-Богу, съедет, как по маслу.
— Да почему?!
— Пья-а-аным везет.
Инженер в это время хлопнул в ладоши, пьяный шофер дал почти сразу полный ход, и Бенц, под общий рев ужаса, просвистев, как пуля, слетел вниз по головоломной крутизне.
Все открыли зажмуренные глаза и со страхом взглянули вниз. Бенц замер в полуверсте совершенно невредимый, а инженер по-прежнему сидел верхом на радиаторе, раскланивался, пошатываясь, и посылал всем воздушные поцелуи…
Инженер не только не успокоился после своего «рекорда», а наоборот — успех раззадорил его еще пуще: он решил, что так — просто и спокойно — ехать скучно и, поэтому, завладев рулем, принялся «срезывать носы» другим автомобилям.
А когда раздался общий крик протеста, потому что катастрофа висела на волоске, инженер совсем разошелся: обогнал всю компанию, поставил свою машину поперек дороги и заявил, что считает, вообще, всякие гонки пошлостью и своей властью прекращает эту скуку и безобразие.
— Связать его! — крикнул кто-то из наиболее нетерпеливых.
— Любопытно мне это, — засмеялся инженер, направляя дуло револьвера на инициатора этой затеи. — Подойдите-ка, молодой человек, подойдите… Чего же вы прячетесь за автомобиль?
Теперь вся дорога, озаренная заходящим солнцем, имела такой вид: у поворота сгрудились все автомобили, около которых в нерешимости стояли гонщики, приседая всякий раз, когда на них направлялось зловещее дуло. Шагах в пятидесяти от общей массы стоял одинокий Бенц, к которому прислонился предприимчивый инженер с наведенным на группу озлобленных гонщиков револьвером. Так простояли минут десять.
— До ночи мы будем так стоять? — спросил кто-то с горькой иронией.
Вдруг заговорил Уточкин:
— П…постойте, господа… О…о…он хороший человек, только пьяный. Я с…с ним поговорю, и все уладится. У него револьвер-то заряжен?
— Заряжен. Я сам видел.
— Сколько зарядов?
— Все. Семь.
— В…вот и чудесно. О, он славный человек, веселый, и я с ним поговорю… Все уладится!
Уточкин вынул из своего мотора две пивных бутылки (очевидно, запас, взятый на дорогу), положил их под мышку и спокойно, с развальцем, зашагал к зловещему Бенцу.
Все притаили дыхание, с ужасом наблюдая за происходящим, потому что в глазах инженера не было ничего, кроме твердой решимости.
— Не подходи!! — заорал он, прицеливаясь. — Убью!!
Так же спокойно и неторопливо остановился Уточкин в пятнадцати шагах от инженера, расставил рядышком свои бутылки и, вынув носовой платок, стал утирать пот со лба.
— В…вот, солнце зашло почти, а жарко!..
— Я стреляю! — заревел инженер.
— И в…все ты хвастаешь, — вдруг засмеялся Уточкин, искоса одним зорким глазом наблюдая за инженером. — «Стреляю, стреляю!» А т…ты раньше мне скажи, умеешь ли ты стрелять…
— Хочешь, между глаз попаду? Хоч…чешь?
— В…вот, ты дурак! А вдруг промахнешься? Зачем зря воздух дырявить? Докажи, что умеешь стрелять, попади в бутылку, в…вот я и скажу: д-да, умеешь стрелять.
— И попаду! — угрюмо проворчал инженер, подозрительно глядя на Уточкина.
— Что? — засмеялся добродушно и весело Уточкин. — Т…ты попадешь? А хочешь на пять рублей пари, что не попадешь? Идет?
И столько было спортсменского задора в словах Уточкина, что спортсменский дух инженера вспыхнул, как порох.
— На пять рублей? Идет! Ставь бутылки.
— В…вот они уже стоят. Двадцать шагов. Только смотри, стрелять по команде, а то я вас, шарлатанов, знаю — будешь целиться полчаса.
Уточкин сделал торжественное лицо, вынул из кармана носовой платок и сказал:
— В…вот, когда махну платком. Ну, раз, два, три!
Бац! Бац, бац!..
— Ну, что? В…вот стрелок, нечего сказать, в корову не попадешь! Од…ну бутылку только пробил. А ну! Раз, два, три! Пли!
Бац, бац, бац, бац!..
— Эх, ты! Из семи выстрелов одну бутылку разбил… Сап…пожник! А теперь довольно, едем в Одессу, нечего там. Садись!
— Ш-што?
Снова поднял свой револьвер инженер, поглядел с минуту на револьвер, на Уточкина и вдруг осел, как-то обмяк, опустился и, сунув пустой револьвер в карман, покорно и робко полез на своего Бенца.
Несколько гонщиков приблизились к машине, с презрением оглядели инженера, а один сплюнул и сказал:
— Туда же, с револьвером! Пьяница паршивая.
Инженер отвернулся, согнулся еще больше, и жалкий, маленький застыл так.
Уточкин вернулся к своей машине спокойный, невозмутимый, только глаза его усмехались:
— В…вот, он добрый, хороший, только дурак.
И общий смех вырос и разбежался в похолодевшем воздухе; и никто не хотел сознаться, что в этом смехе топили неловкость перед тем человеком, который только сейчас так мило и с таким юмором рискнул жизнью, чтобы вывести несколько десятков человек из глупого положения…
Южное солнце родит светлые мысли и красивые жесты…
— …Вообще, эти спасательные круги — чистейший предрассудок, — усмехнулся мой собеседник, выпив одним духом большую кружку пива.
— Ну! Почему?
— Видели вы когда-нибудь человека, который был бы спасен спасательным кругом? Разговаривали с таким человеком?
— Признаться, не видел. Не разговаривал.
— То-то и оно. И я тоже. А что встречаются люди, которые гибнут из-за этих самых спасательных кругов, — так это верно.
— Положим, я и этого сорта не встречал.
— А я встречал на своем веку. Двух. Один — мой приятель. Пил он, знаете ли, пил и допился до того, что спрыгнул однажды па Фонтанке с моста в воду. Ну, конечно, в холодной воде сразу отошел, кричит, вопит: «Спасите!» Городовые в Петрограде понатыканы на каждом углу. Один такой — человек, очевидно, очень рачительный, старательный — сорвался со своего поста, прибежал на крик к перилам моста, сорвал спасательный круг да как шваркнет его в воду! Так что ж вы думаете? Круг-то, вместо того чтобы упасть около утопающего, возьми да и попади ему в голову. Можете представить, получив этакий шок, мой полупьяный утопленник охнул, схватился руками за голову, нырнул — только его и видели… Вот тебе и спасательный круг. Спасли… Нечего сказать.
— Утонул?
— Конечно. От этакого-то удара? Ведь круг, он тяжелый, основательный.
— Та-ак… А кто же второй погиб от спасательного круга?
— Да я.
— Что вы говорите!
— Вот вам и что говорю.
Пиджачишка с чужого плеча, белье грязное, на ногах опорки и голос такой, что сами все понимаете.
В пивной, где я встретил этого странного человека, кроме нас, никого не было.
Я сразу же сделал равнодушное лицо (самый верный способ заставить собеседника говорить).
— Охо-хо! Был я тогда просто голодным человеком. Жена больная лежала, со службы выгнали, ну и прочее, что вы своей фантазией дополнить можете. Бродил, бродил я по улицам, с каждым шагом все больше и больше превращаясь из овечки в волка. Добродился до того, что сам себе поставил такое задание: «украсть надо». То есть, вы знаете, только когда решишь заняться этим — поймешь, как ловко и прочно человечество охраняет свою собственность. Конечно, профессионалам эта охрана — плевое дело, но я ведь тогда был только робкий дебютант, и поэтому меня с первых же шагов поразила такая удивительная постановка буржуазного строя жизни. Все было очень искусно запрятано, все заперто, около всего стояли или люди, или торчали крепкие железные решетки.
Два дня бродил я так около железных засовов, крепких дверей и часовых… И только на третий день нашел один предмет, который не был ни заперт, ни охраняем, ни хотя бы прикреплен к чему-нибудь… Это был прекрасный новенький спасательный круг, висевший на столбе в конце одного безлюдного моста. Я поспешно, дрожащими от страха руками, снял его, спрятал под пальтишко и сломя голову понесся на толкучий рынок. Не идиот ли?!
— А почему?
— А вот слушайте. Обращаюсь к одному: «Дядя, не купите ли кружок хороший спасательный, совсем новенький». Осмотрел его внимательно, спокойно, этакий истовый хладнокровный бородач, и спрашивает, глядя на меня лучезарными глазами: «А для чего он мне?» — «Как для чего?» — «Да так. Ведь тонуть я не собираюсь». — «Ну, уж и тонуть, — смутился я. — А может, в хозяйстве пригодится?..» И сам чувствую, что говорю вздор… «Это круг-то этот? В хозяйстве? Да что ж я в него собаку заставлю прыгать или велисапед сделаю? Проходи, паренек!» До вечера я с этим кругом маялся, пока скучающему фараону на глаза не попался. «Это, говорит, что у тебя?» — «Круг, господин городовой». — «А чей?» — «Да мой!» — «Для чего же он тебе? Если взаправду топиться собираешься, так круг ни к чему, а если нет — так тем паче. А?! А промежду прочим, пожалуйте в участок. Там все это распутают».
— Ну?
— Распутали. На два месяца. Взмолился я, когда судья объявил об этой такой мере пресечения. «За что же, помилуйте?» — «За кражу чужой собственности, вот за что». — «Да какое же оно чужое, оно общее». — «Нет, не общее оно, а специально для погибающих предназначено». — «Да я, может быть, и был такой погибающий. Верите — два дня ничего не ел». — «Очень возможно, но только вы сухопутный погибающий, а это для тех, которые морские погибающие, важнее». — «Да ведь я в тюрьме совсем погибну, господин судья!» — «А это уж ваше дело. Вам виднее».
— Посадили?
— Конечно. Вот вам и спасательный круг.
Лгал он или нет — во всяком случае, эта история имела некоторый философский оттенок.
По своей привычке обобщать частные случаи и делать из них выводы я призадумался, а он потрепал меня по плечу и, держа в руках истрепанную грязную фуражку, предостерег на прощанье:
— Во всяком случае, ваше высокоблагородие, если придется вам чем-нибудь когда-либо попользоваться, — остерегайтесь следующего: спасательных кругов, визитных карточек, хотя бы их была тысяча, очень больших бриллиантов и очень маленьких детей. Эти предметы ничего, кроме хлопот и неприятностей, не принесут. Деть их некуда, а попасться легко. Адью!
Так сообщил он мне для сведения, не желая, конечно, меня обидеть.
Так пишу я читателям для сведения, не желая, конечно, их обидеть.
Просто я думаю, что можно иметь в виду все перечисленное.
В передней прозвонил звонок.
Так как горничную я отпустил, пришлось выйти самому.
Время было позднее, поэтому я, не открывая дверей, спросил как можно громче:
— Кто там?
Какой-то странный, неестественный фальцет пропищал за дверью:
— К вам барышня пришла… Очень хорошенькая! Пожалуйста, откройте.
— Кой черт! Какая барышня?
— Очень хорошенькая! Откройте — будете иметь полное удовольствие.
— Это вы барышня и есть?
Дребезжащий фальцет пропищал:
— Я-а-а!
— Что же вам нужно?
— Откройте — узнаете. Ах, такой приятный кавалер и так капризничает! Хи-хи!
Голос был странный, неестественный.
Я приоткрыл дверь и выглянул в переднюю.
На меня смотрела красная худая рожа разносчика телеграмм.
Кроме него, за дверью никого не было.
— Это вы сейчас говорили со мной? — строго спросил я.
— Так точно. Я.
И устало, с деревянным выражением лица он добавил:
— Примите телеграмму. Распишитесь… Вот тут.
— Это еще что за штуки? — сердито нахмурился я. — Почему вы прямо не сказали, что — телеграмма?
Он с хитрым видом поглядел на меня.
— Как же! Скажи я вам, что телеграмма, так вы бы меня и впустили! Дудки! Я уж к некоторым господам по три раза ходил… Только скажешь: «Телеграмма» — сейчас же они это из-за дверей: «Пошел, пошел вон! Никаких телеграмм нам не надо!»
— Господи! Да почему же?
— Эх, барин! Неужто не смекаете? Да телеграмму-то приносят когда?
— Ну?
— Когда с обыском жандармы али там полиция приходит. Это уж у них так водится: «тук-тук!» — «Кто там?» — «Телеграмма!» Откроют дверь, они и ввалятся. А там уж разбирайся сам — телеграмма или не телеграмма. Так теперь — верите? — ни в один дом не пускают с телеграммой! «Бог с тобой, — говорят. — Знаем мы вас, „телеграфистов“».
Стараясь по возможности быть серьезным, я спросил:
— Так вы всех «барышнями» соблазняете?
— Зачем всех. Мы тоже с понятием… Ежели, скажем, девице депеша, — мы ей мужским голосом что-нибудь этакое скажем; ежели старуха, — очень помогает болонкой за дверью повизжать. Шибко они, старухи, до собак жалостливые… Глядишь, и откроют. Старик идет больше на знакомого, который в карты пришел играть… Замужняя ежели, то уж скажешь: «Ридикюльчик на лестнице нашли — не ваш ли?» Потому, замужние очень ридикюли терять обожают. Кого на что взять. Это тоже понятие нужно иметь.
— Вот ты, братец, и дурак, — рассердился я. — Почему тебе пришло в голову, что я только «барышне» открою. Что ж я, по-твоему, развратник какой, что ли?
Он отпарировал:
— Однако ж, открыли.
— Открыл… я потому, чудак ты человек, и открыл, что было уж очень любопытно: что это за нелепая образина так пищит.
Почтальон с беспокойством взглянул на меня.
— А разве… не похоже?
— Совсем не похоже. Немазаная телега вместо женского голоса.
— Вот горе-то! — искренно огорчился он.
Мне сделалось жаль беднягу. Я похлопал его по плечу и сказал:
— Ничего, не огорчайся. Я тебе дам такой совет: если жандармы говорят «телеграмма», то им не верят и не открывают дверей. Так? А если ты придешь с телеграммой и скажешь: «Обыск!» — тебе тоже не поверят и, конечно, откроют дверь. Понял? Если они притворяются, то и ты притворяйся.
Он сразу повесёлел.
— А ведь и верно, барин. Ну, спасибо. Хе-хе! Здорово удумано: «С обыском»… Открыли дверь, ан это телеграмма. Хо-хо. Мерси вас. Желаем здравствовать.
На другой день, вечером, я опять услышал звонок в передней. Улыбнулся… Вышел в переднюю.
Спросил:
— Кто там?
— С обыском.
«Ага! — усмехнулся я. — Догадался мой приятель- рассыльный».
Открыл дверь…
И передняя сразу наполнилась жандармами, дворниками и понятыми…
— Позвольте, — возмутился я. — Чего ж вы не сказали, что «телеграмма»?! Это обман! Обыкновенно говорите: «Телеграмма!» — а теперь… черт знает что такое! Я протестую.
Жандарм подмигнул мне и рассмеялся.
— Уже несколько дней, как мы оставили прием с «телеграммой». Никто не верит. А на «обыск» с непривычки многие попадаются. Хе-хе!
Трудно перехитрить жандарма, господа!
Что-то придумает теперь мой друг — бедняга-рассыльный?
— Это, наконец, черт знает, что такое!! Этому нет границ!!!
И редактор вцепился собственной рукой в собственные волосы.
— Что такое? — поинтересовался я. — Опять что-нибудь по Министерству народного просвещения?
— Да нет…
— Значит, Министерство финансов?
— Да нет же, нет!
— Понимаю. Конечно, Министерство внутренних дел?
— Позвольте… Междугородный телефон, это к чему относится?
— Ведомство почт и телеграфов.
— Ну вот… Чтоб им ни дна ни покрышки!! Представьте себе: опять из Москвы ни звука. Потому что у них там что-то такое случилось — газета должна выходить без московского телефона. О, пррр!.. Вот послушайте: если бы вы были настоящим журналистом — вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!
— А что ж вы думаете… Не расследую? И расследую.
— Вот это мило. У них там, говорят, телефонную проволоку воруют.
— Кто ворует?
— Тамошние мужики.
— Нынче же и поеду. Я вам покажу, какой я настоящий журналист!
Было раннее холодное утро, когда я, выйдя на маленькой промежуточной между двумя столицами станции, тихо побрел по направлению к ближайшей деревушке.
Догнал какого-то одинокого мужичка.
— Здорово, дядя!
— Здорово, племянничек. Откудова будешь?
— С самого Питербурху, — отвечал я на прекраснейшем русском языке. — Ну как у вас тут народ… Ничего живет?
— Да будем говорить так, что ничего. Кормимся. Урожай, будем сказать, ничего. Первеющий урожай.
— Цены как на хлеб?
— Да цены средственные. Французские булки, как и допрежь, по пятаку, а сайки по три.
— Я не о том, дядя. Я спрашиваю, как урожай-то продали?
— Урожай-то? Да полтора рубля пуд.
— Это вы насчет ржи говорите?
— Со ржой дешевле. Да только ржи ведь на ней не бывает. Слава богу, оцинкованная.
— Что оцинкованная?
— Да проволока-то. На ней ржи не бывает.
— Фу ты господи! А хлеб-то вы сеете?
— Никак нет. Не балуемся.
Я вгляделся в даль. Несколько мужиков с косами за плечами брели по направлению к нам.
— Что это они?
— Косить идут.
Все представления о сельском хозяйстве зашатались в моем мозгу и перевернулись вверх ногами.
— Косить?! В январе-то?
— А им што ж. Как навесили, так, значит, и готово.
Поселяне между тем с песнями приблизились к нам. Пели, очевидно, старинную местную песню:
Эх ты, проволока —
Д-металлицкая,
Эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Срежу я тебя
Со столба долой,
В городу продам —
Парень удалой!..
Увидев меня, все сняли шапки.
— Бог в помощь! — приветливо пожелал я.
— Спасибо на добром слове.
— Работать идете?
— Это уж так, барин.
— Нешто православному человеку возможно без работы. Не лодыри какие, слава тебе господи.
— Косить идете?
— А как же. На Еремином участке еще вчерась проволока взошла.
— Как же вы это делаете?
— Эх, барин, нешто сельских работ не знаешь? Спервоначалу, значит, ямы копают, потом столбы ставят. Мы, конечно, ждем, присматриваемся. А когда, значит, проволока взойдет на столбах, созреет — тут мы ее и косим. Девки в бунты скручивают, парни на подводы грузят, мы в город везем. Дело простое. Сельскохозяйственное.
— Вы бы лучше хлеб сеяли, чем такими «делами» заниматься, — несмело посоветовал я.
— Эва! Нешто можно сравнить. Тут тебе благодать: ни потравы, ни засухи; семян — ни боже мой.
— Замолол, — перебил строгий истовый старик. — Тоже ведь, господин, ежели сравнить с хлебным промыслом, то и наше дело тоже не мед. Перво-наперво у них целую зиму на печи лежи, пироги с морковью жуй. А мы круглый год работай, как окаянные. Да и то нынче такие дела пошли, что цены на проволоку падать стали. Потому весь крещеный народ этим займаться стал.
— А то и еще худшее, — подхватил корявый мужичонка. — Этак иногда по три, по пяти ден проволоку не навешивают. Нешто возможно?
— Это верно: одно безобразие, — поддержал третий мужик. — Нам ведь тоже есть-пить нужно. Выйдешь иногда за околицу на линию, посмотришь — какой тут, к черту, урожай: одни столбы торчат. Пока еще там они соберутся проволоку подвесить…
— А что же ваша администрация смотрит? — спросил я. — Сельские власти за чем смотрят?!
— Аны смотрят.
— Ого! Еще как… Рази от них укроишься. Теперь такое пошло утеснение, что хучь ложись да помирай. Строгости пошли большие.
— От кого?
— Да от начальства.
— Какие же?
— Да промысловое свидетельство требует, чтоб выбирали в управе. На предмет срезки, как говорится, телефонной проволоки.
— Да еще и такие слухи ходят, что будто начальство в аренду будет участки сдавать на срезку. Не слышали, барин? Как в Питербурхе на этот счет?
— Не знаю.
Седой старикашка нагнулся к моему уху и прохрипел:
— А что, не слышно там — супсидии нам не дадут? Больно уж круто приходится.
— А что? Недород?
— Недорез. Народ-то размножается, а линия все одна.
— В Думе там тоже сидят, — ядовито скривившись, заметил чернобородый, — а чего делают — и неизвестно. Хучь бы еще одну линию провели. Все ж таки послободнее было бы.
— Им что! Свое брюхо только набивают, а о крестьянском горбе нешто вспомнят?
— Ну айда, ребята. Что там зря языки чесать. Еще засветло нужно убраться. А то и в бунты не сложим.
И поселяне бодро зашагали к столбам, на которых тонкой, едва заметной паутиной вырисовывались проволочные нити.
Хор грянул, отбивая такт:
Э-эх ты, проволока
Д-металлицкая.
Э-эх, кормилица
Ты мужицкая!..
Солнышко выглянуло из-за сизого облака и осветило трудовую, черноземную, сермяжную Русь.