Печаль

Пускай скудеет в жилах кровь,

Но в сердце не скудеет нежность…

Ф. Тютчев

Зиночка вышла на крыльцо с хлыстом в руке. На ней были надеты черные шаровары, а голова была обмотана пестрым шарфом.

– Нравится мне кататься, а страшно: не привыкла я, – сказала Зиночка, улыбаясь и слегка кося глазами, – я только на вас надеюсь, дядя Костя.

– Не надо бояться, не надо, – засмеялся Константин Андреевич, покачав седой головой, – я вот вам стремя подержу. Так… Ну, вот и чудесно…

– Ах, весело… Ах, весело, – задыхалась Зиночка, усаживаясь по-мужски на высоком кавказском седле.

Вороная кобыла Джипси помотала головой, пробуя поводья: в чьих они руках? В опытных ли?

Зиночка догадалась и похлопала Джипси по шее, заискивая у нее.

Коляска уже выехала за ограду. В коляске сидели старики – сама Мария Андреевна Ярицкая, глава дома, вдова лет пятидесяти, с приятным добрым лицом и усталыми серыми глазами, и батюшка с матушкой.

– А ты опять Руслана велел оседлать; ведь он сумасшедший, – сказала Мария Андреевна укоризненно, когда, ее сын Сережа, студент, подскакав, лихо осадил жеребца около коляски.

– Сергей Николаевич, помогите мне: у меня правое стремя короче, – сказала Нина Глебова, блондинка с хрупкой шеей и нежным нескромным ртом.

В это время дочка Марии Андреевны, Варя, в амазонке, с зеленой вуалью на шляпе, ездила по лугу перед церковью. И ее спутник, инженер Савинич, наклоняясь, что-то шептал ей.

Константин Андреевич сел на своего лопоухого гнедого Ермака и с удовольствием почувствовал, что Ермак неутомлен и что ему тоже хочется в поле, вон из усадьбы.

«Мне сорок семь лет, – подумал Константин Андреевич, инстинктивно сжимая коленами седло и по привычке перехватывая поводья пальцами левой руки, – сорок семь лет! Боже мой! А еще недавно казалось, что жизнь впереди, что успеешь и поработать, и подумать о себе, о смысле того, что окружает тебя… И что же? Постоянная мысль о завтрашнем дне, все эти повседневные заботы иссушили сердце и ум. Да, хорошо сказано в Новом Завете о птицах и лилиях, которых любит Бог за их беспечность…»

Коляска и всадники проехали по ветхому мостику, перекинутому через небольшую речонку, запруженную на скорую руку хворостом, соломой и глиной.

Томная благоуханная земля и безоблачное, нежное небо и едва уловимое предчувствие осеннего ущерба – все располагало к той полупечальной, полусладостной мечтательности, от которой так жутко и хорошо замирает сердце.

Сережа и Нина Глебова поскакали вперед. И пыль из-под копыт казалась на солнце розовой.

На перекрестке, у криницы, что-то чернело.

– Это Григорьев, должно быть, – сказала Мария Андреевна брату, который ехал рядом с коляской.

Григорьев, харьковский студент, сын соседа-помещика, ухаживал за Варей. И Константин Андреевич понял, что племянница сговорилась с Григорьевым и он не случайно ждет кавалькаду у криницы.

Варя ударила лошадь хлыстом и поскакала к перекрестку, а Савинич поехал рядом с Зиночкой.

«Зачем он так близко едет», – думал Константин Андреевич, с отвращением разглядывая плотную спину инженера и ловкие ноги, обтянутые рейтузами.

Почти со всех полей уже убрали хлеб, а иные были распаханы под озимое. Над балками, бархатом чернозема и рыжей щетиной скошенного хлеба стояла золотистопепельная мгла от послеполуденных солнечных лучей.

– Как хорошо! – прошептал Константин Андреевич, любовно вдыхая нежный теплый воздух. – Как хорошо! И зачем эти смешные мысли о невозможном, когда прекрасен мир всегда и в юности, и на ущербе и даже тогда, когда мучительно тоскует сердце.

Но тотчас же Константин Андреевич почувствовал, что мысль его лукава: «Нет! Нет! Мир прекрасен только потому, что Зиночка улыбнулась ему нежно и загадочно, когда он помогал ей сесть на седло».

И он опять повторил, тряхнув седой головой:

– Сорок семь лет! Сорок семь лет!

Теперь ехали мимо Берашевского хутора. Босоногие девки, в кубовых сарафанах, стали в ряд у плетня и глядели на проезжающих, чему-то смеясь.

Выскочили три лохматые собаки и, пыля, с отчаянным лаем бросились под ноги лошадям.

– Не бойтесь, Зиночка! Не бойтесь! – крикнул Константин Андреевич, заметив, что ее лошадь шарахнулась в сторону.

– Ничего! Ничего… Только вот я хлыст потеряла…

Константин Андреевич соскочил с лошади и подал Зиночке хлыст. Пальцы его встретились с тонкими горячими ее пальцами и на мгновение в глаза ему блеснул влажный и трепетный свет ее глаз.

– Тишина какая! – пробормотал Константин Андреевич и отвернулся.

– А вы знаете, – крикнул батюшка из коляски, когда Константин Андреевич садился на своего Ермака, – Севригинский управляющий прислал мне сказать, что женится. Скоро свадьба. А! А ведь ему под шестьдесят, а то и больше, пожалуй.

– Мазепа! – засмеялся невесело Константин Андреевич.

Дорога шла вниз, в балку. И там, внизу, у шалаша горел тускло костер: бахчари пекли картошку.

– Здравствуй, Архип, – крикнул Сережа, подъезжая к бахчарям, – когда ужо назад поедем, приготовь нам кавунов послаще.

– Да мы их сейчас в коляску возьмем, – крикнула бойкая румяная попадья.

Коляска остановилась и всадники подъехали к шалашу. Сережа и Григорьев сошли с коней и, неловко ступая, на согнутых ногах, пошли по неровной земле к бахче выбирать кавуны.

Минут через двадцать въехали в дубовую рощу. Шуршали приятно колеса коляски. Лошади спотыкались то и дело на неровной от корней дороге. Пахло крепко и бодро дубовой листвой.

А когда выехали опять на простор из темноузорчатой тесноты дубов, Нина Глебова, гостившая у Ярицких в первый раз и не знавшая здешних мест, крикнула изумленная:

– Ах, Боже мой! Рай здесь, право… Ах, Боже мой!

Но и Константину Андреевичу, который все окрестности знал очень хорошо и к ним привык, показалось все вокруг новым и неожиданным.

В золотистой мгле предвечерия дремало озеро колыбельно и тихо. И луг зеленый, к озеру спустившийся покато; и сонное стадо на берегу; и три пастушонка, прикорнувшие у опрокинутого челна; и зубчатые гребни дальнего леса, за полями, на том берегу: все было невероятно красиво, задумчиво, и было во всем что-то живое, женственное и таинственное.

Все слезли с лошадей и отдали их кучеру Никифору. Из коляски вынули пледы и разостлали их на берегу. Мария Андреевна хлопотала с закуской. Батюшка раздувал самовар.

Когда закусили и напились чаю и батюшка уже молвил: «А не пора ли, господа, домой?» – никто ему не ответил и все молчаливо решили, что надо еще остаться здесь, около тихого озера.

Пастушонки уже давно проснулись и стояли около господ, с изумленным видом, получая время от времени то хлеб с ветчиной, то конфекты.

– Что это у тебя такое? – спросила Зиночка, указывая на свирель, торчавшую из-за пазухи белоголового мальчугана.

Пастушонок застенчиво улыбнулся, а другой мальчуган молвил, осклабясь:

– Лихо играет Васька.

– Сыграй. Я тебе на орехи дам, – сказал Савинич.

Мальчуган насупился.

– Сыграй нам, – попросила Зиночка робко, – сыграй, милый…

Пастушонок улыбнулся и вытащил из-за пазухи свирель. Лицо его стало серьезным и озабоченным. Он отошел в сторону и сел на опрокинутый челн.

Серебряное озеро, розовый пепел на небе и эта недвижность прозрачная, предзакатная и сам белоголовый мальчуган на челне со свирелью у детских губ, с глазами, устремленными Бог знает в какую даль – все было как сон необычайный, как тайный знак, что есть где-то красота, о которой не смеет мыслить человек.

Прозвучала одна дрожащая нота, за ней другая, и вот уже свирельные созвучия, колеблясь и тая, пели о чем-то милом, пели вместе с озером серебряным и с розовым пеплом на небе.

Когда мальчик перестал играть и бессильно, и смущенно опустил ручонки со свирелью, будто очнувшись от странного сна, все молчали, невольно мечтая о невозможном.

Только инженер Савинич, звякнув медью, протянул мальчику монету.

Зиночка встала с пледа, подошла к челну и села рядом с мальчиком.

– Васей тебя зовут? – спросила она задумчиво.

– Васильем.

– Хорошо ты, Вася, играешь.

Неожиданно Зиночка стала на колени и прижалась губами к Васиным губам, обхватив его белокурую голову своими тонкими руками.

– Ах, какая вы, – проворчал Савинич сердито, – разве можно такого чумазого целовать!

– Озеро, небо это и мальчик со свирелью, – сказала Глебова мечтательно, – как все хорошо. Господи! И почему-то о любви хочется говорить… Что такое любовь в самом деле? Вы как, Сергей Николаевич, любовь понимаете?

– Все говорят о любви, – улыбнулся Сережа, – а вы еще хотите, чтобы и я что-то о ней сказал. По-моему, о ней размышляют больше, чем она того заслуживает. Смысл жизни не в любви: любовь – лишь украшение. Смысл жизни – в борьбе, в творчестве, в вечном стремлении к какому-то решительному и совершенному освобождению. Ненависть ведет человечество по путям жизни, а любовь это лишь награда тем, кто смеет и может. Мужчина должен путешествовать, воевать, участвовать в политической жизни, заниматься наукой, а в часы отдыха искать любовных встреч, страшась постоянства. Любовь не должна быть пленом. Иначе жизнь будет похожа на сон.

– Ах, это не то, не то, – сказала Варя и, обернувшись к Григорьеву, спросила: – А вы согласны с этим?

Григорьев, юный безбородый, с длинными золотистыми волосами и с женственной мягкой улыбкой на алых губах, застенчиво засмеялся:

– Я, Варвара Николаевна, думаю, что любовь наша – грех. В заповедях сказано: «Не сотвори себе кумира». А мы, когда любим, всегда кумиру поклоняемся. Вот и я верю, что нет прекраснее и божественнее в мире той, кого я люблю.

– Нет, в любви нет греха, – вмешался в разговор батюшка, – и даже Господь наш Иисус Христос благословил брак. А то, что вы, молодой человек, изволили сказать про кумир, так это-с одна поэзия. Господь Бог не возревнует, не бойтесь…

– Я не понимаю сантиментальной любви, – сказал Савинич, похлопывая хлыстом по голенищу, – любовь прежде всего страсть. Она слепа и стихийна. Мы, умные и культурные люди, должны ею овладеть и ввести ее в нормы, подобно тому, как мы стараемся упорядочить и обезвредить такие стихийные силы, как, например, электричество. Цель любви деторождение, что бы там ни говорили поэты. Значит, наша задача создать нормальную семью. Тогда любовная страсть не будет так губительна и безумна, как теперь… Но почему же, однако, говорят одни, мужчины? Интересно, что скажут дамы.

У Марии Андреевны появилась на губах добрая и грустная улыбка и она сказала, обращаясь почему-то к дочери.

– Знаешь, Варя, когда твой папа покойный в первый раз сказал мне о своей любви, мне показалось, что кто-то меня мехом закутал: жарко, душно, темно… Я задохнулась и ослепла. А он мне нравился. Ах, как я боялась любви…

– Страшно… страшно, – повторила Варя задумчиво. Все, как по уговору, поднялись и стали молча и торопливо садиться на лошадей. И на обратном пути все молчали.

В лесу раскинули густую сеть темно-зеленые сумерки, и на поля потом, когда закатилось солнце, пала зыбкая мгла. И даже дорогу плохо было видно. Лошади пугались кустов и шли боком, мелко перебирая ногами.

Когда приехали в усадьбу, разошлись по разным комнатам умываться, а потом собрались на террасу к ужину. И уже сад был в холодном серебряном сиянии, и лишь кое-где лежали густые черные тени: взошла луна.

После ужина все разбрелись по дорожкам. И Константин Андреевич, помедлив немного у круглого стола, за которым сидела с вязаньем Мария Андреевна, тоже спустился по шатким ступеням в сад, в лунную мглу.

Константин Андреевич шел по главной аллее и чувствовал, как все в этой белой зыбкой мгле звучит и дышит по-новому – не так, как днем. Возникали какие-то странные шорохи и шелесты, звучали какие-то придушенные голоса невероятных существ, маленьких, должно быть, и горбатых, в зеленых колпаках.

Среди деревьев ходили в белых мантиях какие-то рыцари с серебряными щитами; на площадке для тенниса Константин Андреевич увидел всадников на огромных белых конях; около беседки стояла женщина, вся в белом, с простертыми вперед руками: это ворожили луна и туман.

На большой чугунной скамье сидела молодежь. Слышался сдержанный шепот.

Константин Андреевич повернул на боковую дорожку и пошел к пруду. На этой дорожке, заросшей травою, пахло влажно и остро, грибами и прелой прошлогодней листвой.

Константин Андреевич подошел к ограде, толкнул калитку и вышел из сада. Пруд был внизу – белый, как в саване, а купальня была непохожа на ту, дневную, в которой каждое утро купался Константин Андреевич: теперь она казалась каким-то таинственным убежищем, и верилось, что в ней скрываются сейчас живые существа – может быть, люди, а может быть – сказочные чудовища.

Константин Андреевич прекрасно знал, что до пруда было сажень шесть-семь не больше, но от звездного и лунного света трудно было определить расстояние – все путала серебристо-белая мгла. Константин Андреевич стал спускаться вниз, неуверенно ступая по скользкой траве. Неожиданно он заметил маленькую фигуру, прикорнувшую около куста.

– Кто это? – спросил он глухо, не узнавая в ночи собственного голоса.

Фигурка нерешительно приподнялась.

– Боже мой! Это вы, Зиночка?

– Да, я… Посидим здесь, дядя Костя. Хорошо здесь.

– Звезды-то сегодня какие, – молвил Константин Андреевич, усаживаясь на траву рядом с Зиночкой.

– Вы вот на них с земли посмотрите, – сказала Зиночка, опрокинувшись на спину, – вот ложитесь, как я. Кажется, что они упадут сейчас – прямо на грудь.

Константин Андреевич лег на спину и стал, как Зиночка, смотреть на звезды.

– Когда так смотришь на звезды, – проговорил Константин Андреевич, приподнимаясь и заглядывая в лицо Зиночки, – кажется, что жизнь твоя прошла недостойно, торопливо и мелко. Звезды требуют прекрасного и величавого.

– Это правду вы сказали, дядя Костя. Все вокруг нас мелко и ничтожно, а между тем сердце все надеется, все ждет чего-то… Сегодня на прогулке говорили о любви. Только вы молчали. Что вы думаете о любви, дядя Костя?

Константин Андреевич ничего не ответил.

– Вы молчите, дядя Костя? Нет, вы должны сказать – вы такой умный, такой серьезный…

– Я ничего не знаю о любви, Зиночка, право. Когда я был молод, я принимал за любовь то страсть, то дружбу, но я не знал до последнего времени, что любовь – чудо. Да, Зиночка, я отношусь теперь к любви суеверно. Она изменяет все вокруг, и то, что казалось случайным и преходящим, приобретает новый таинственный смысл, когда приходит она, любовь.

– Это мудро – то, что вы говорите, – прошептала Зиночка, тоже приподнимаясь на локти и заглядывая в глаза Константина Андреевича, – я тоже, если полюблю, полюблю суеверно… Да мне кажется, я и теперь люблю так… Только кого люблю, сама не знаю.

– Не знаете, Зиночка?

– Нет, не знаю. И не хочу знать, право. Пусть он останется загадочным, неизвестным…

– Пусть останется неизвестным, – повторил задумчиво Константин Андреевич.

В саду, на крайней дорожке, прозвучали голоса, смех и кто-то крикнул громко:

– Зинаида Николаевна! Ау!

И девический голос повторил:

– Ау! Зиночка! Ау!

– Пойдемте, дядя Костя! – сказала Зиночка вставая. – Нас ищут…

– Идите, идите… А я останусь… Я потом приду.

– Я влюблена! Я влюблена! – запела Зиночка, убегая.

Константин Андреевич встал, подошел к пруду и прислушался.

Там, в саду, смеялись и пели, а потом все стало тихо. Только в кустах, на том берегу, что-то шуршало и как будто бы кто-то вздыхал грустно. Долго стоял так Константин Андреевич и прислушивался, и всматривался в темные кусты, и не мог понять, кто это тяжело вздыхает.

Загрузка...