Многолика жизнь, господа…
И еще я думаю, уж простите, недаром этот Петр Петрович (Петренко, актер провинциального театра, играющий роль Ворошилова, герой никоновского рассказа из цикла «Чудаки». — Е. 3.) так похож был… на Шекспира..
Ведь в обратной связи и Шекспир, наверное, был похож на него…
Николай Никонов. Артист Урал. 1999. № 8
В отличие от истории, которая, всем известно, не знает сослагательного наклонения, художественная литература, творящая другую реальность, на предполагаемые варианты тех или иных событий опирается весьма часто. Причем речь идет не только и не столько о фантастике.
«Комбинаторика возможного», — назвал кто-то подобную квазиисторичность, когда прозаик опирается на изменчивую действительность, отбирая материал по сформулированному поэтом принципу: «Чем случайней, тем верней».
Истоки опоры на фантомное допущение «а вот если бы?» — в самой специфике литературного труда.
Вот почему итоговая реализация писателем его творческого замысла, как правило, несет следы значительной трансформации изначальной идеи. Оттого и рассматривают литературоведы булгаковские повести «Собачье сердце», «Дьяволиада» и «Роковые яйца» как фрагменты единого — задуманного, но целокупно так и не состоявшегося — романа о послереволюционной Москве. Не говоря уже о таком очевидном — на пути от «задумки» к воплощению — авторском переосмыслении собственного отношения к литературным персонажам и мотивации их поведения. Недаром в учебниках литературы приводят пушкинские слова о том, какую штуку выкинула Татьяна Ларина, выйдя замуж.
Тем паче, что обществу, особенно на крутых изломах его исторического развития, свойственно пересматривать публичную репутацию героев и антигероев, порой радикально меняя устоявшиеся оценки. И скажем, в той же Великобритании количество романов о прославленном флотоводце Нельсоне давно уже перевалило за тысячу — здесь есть и откровенные панегирики, и гневные разоблачения, и вполне «кисло-сладкие» повествования в старой доброй традиции английского патриотизма, — но всякий раз литераторы находят собственное обоснование интереса к теме.
И еще одно соображение, связанное с наличием авторских литературных версий отдельных линий мирового развития, полемических к общепризнанному представлению: их определяет внутренняя логика развития той или иной творческой индивидуальности. Потому история порою продолжается у иных писателей не вперед, а назад, знакомя нас с тем, что было до уже знакомых текстов.
Так в известной степени получилось и с романом Николая Никонова «Стальные солдаты». «Страницы из жизни Сталина» (с таким подзаголовком произведение вышло в трех книжках журнала «Урал» с марта по май 2000 г.), или «Иосиф Грозный» (с таким заглавием выпустило книгу столичное издательство «Эксмо»), по замыслу автора, должны были открывать задуманную им серию «Ледниковый период». Пусть отношение к сюжетам двух других, опубликованных прежде романов — «Весталка» (1986) и «Чаша Афродиты» (1995) — этот роман имеет весьма относительное.
Только вот внезапная кончина Николая Григорьевича, последовавшая в июне 2003 года, не позволила писателю, обычно, не жалея времени, тщательно доводившего «до ума» свои тексты, завершить намеченное выстраивание серии.
…Ловишь себя на ощущении, что обжитый дом решили подновить, чтоб стал выше и просторнее. Хозяином, опытным мастером, был приподнят сруб, дабы не то чтоб заменить отдельные бревна — чтоб приладить новые венцы, которые и изменили бы общий облик здания. Однако случилась беда… И вот в потревоженном и оставшемся без хозяйского догляду строении уже углядываешь какие-то невидимые прежде нестыковки и вновь обнаруженные зияния. Ну а новые венцы в таком случае и вовсе воспринимаешь как пока еще лишь стройматериал, пусть и подготовленный в аккурат по проекту, только чертежи-то у мастера были в голове…
Известный уральский прозаик Николай Никонов по своему пединститутскому образованию был историк. Однако в своей прозе к служению Клио, то бишь к аналитическому «человековедению» фактов и судеб из давно прошедшего времени, писатель пришел не сразу. Тем более, что историков-обвинителей (варианты: историков-прокуроров, историков-талмудистов) он всегда не жаловал, а на историка-летописца (это все его собственные определения) в силу специфики жизненного материала, с которым работал, не претендовал…
И лишь в последние годы, после того как затонула советская Атлантида, стал особенно заметен интерес прозаика к масштабному — в контексте истории эпохи — взгляду на соотечественников, ставших в XX веке homo soveticus.
При этом «поздний» Николай Никонов говорит о слишком серьезных вещах, чтобы обращать еще и внимание на читателя. Отсюда заметные неворуженным глазом повторы в его текстах. В статье, написанной к 70-летнему юбилею писателя, критик Валентин Лукьянин прямо констатирует, что он «пишет откровенно не для всех… обращается лишь к тому, кто готов — кто способен! — выслушать и понять». Только последних, добавим от себя, становилось все меньше и меньше.
В отмеченном изменении читательского адресата многолетний редактор «Урала» (а именно на его опытную искушенность важнее сейчас обратить внимание) видел один из неизбежных результатов эволюции прозаика. От общедоступных — потому как о природе на уровне прогулки по лесным тропам, тонко и с чувством, с внимательнейшим колористическим подходом и сострадательной чуткостью к приключениям маленького лягушонка — «Березового листка» и «Лесных дней» до амплуа автора остросоциального: писатель «…все отчетливее ощущает право и даже художнический долг говорить по-своему и свое». Отсюда и такой справедливый лукьянинский вывод про то, что «…с инакомыслием Никонова — с его яростными оценками пороков «цивилизации», вызывающими пренебрежение к общепринятым мнениям, своевольным поворотом известных фактов — приходится считаться, ибо оно обеспечено десятилетиями упрямого движения к собственной правде…».
Действительно, первые вещи молодого автора были посвящены такой вечной, как мир, теме природы и месту в ней человека — вспомним его замечательную повесть «Солнышко в березах».
От осознания неразрывного родства с природой естественно, как бы сама собой, в прозе Никонова возникла и ситуация становления человека, его взросления и самоопределения. Вышли в свет повести «Вкус жизни» (1965), «Балчуг» (1967), «Кассиопея» (1968), нашедшие автору своего верного и преданного читателя. В них писатель без оглядки на идеалы, манифестируемые по непременной (как «рыбный день» в советских столовых) тогдашней классовой разнарядке, провозглашал свою, пусть и не такую четкую, как, скажем, «Моральный кодекс строителя коммунизма», программу отстаиваемых им жизненных ценностей.
При этом от книги к книге ощутимо менялся и ракурс авторского зрения на своих героев, а их судьбы становились все более драматичными. Как и всякий незавершенный пока процесс, картина реальности, из мозаичных впечатлений повседневности собираемая в душе центрального персонажа, — требовала особой точности слова в определении формирующегося «я». Отсюда и перекрестье дорог, между которыми молодому герою приходилось выбирать в том же «Глаголе несовершенного вида» (1972).
В 1977 году нравственное постижение характеров своих современников, повседневно причастных к прозе будней, но далеко не всегда окрыленных идеалами эпохи, было продолжено в повести «Мой рабочий одиннадцатый». Затем была страстная по своему и по сей день актуальному пафосу публицистическая поэма «След рыси» (1979).
Получившая с подачи партийных чиновников, ведавших идеологией, скандальную репутацию повесть «Старикова гора» (1984), разрушающая многие из привычных тогда стереотипов литературного обихода на деревенскую тему, стала одной из творческих высот Никонова — писателя и гражданина.
Герой-повествователь в имевшей шумный общественный резонанс «Стариковой горе» — городской художник, переживающий духовный кризис и приехавший поближе к живущему на земле народу в поисках возможности нравственного излечения от пустой суеты мегаполиса. Только народ этот большей частью спился от безысходности. Ну и за годы советского раскрестьянивания (пусть и называлось оно раскулачиванием) от работы отвык: нет, руки-то еще генетическую память о труде не утратили, да и растут — откуда надо, но вот глаза люмпенов, лодырей, подонков ее, работу, уже не видят. Вроде как зачем нам порядок наводить, ежели однова помирать скоро…
Николай Никонов и в этой своей вещи находит нужные краски и точные мазки, чтобы показать несоответствие между извечным подвижничеством русского крестьянина на не самой щедрой по части урожая нашей земле и декларированными утопическими «прелестями» деревенской жизни на свежем воздухе. Позиция писателя-гражданина явственно проявилась в этой повести в разрушении официозных мифов.
По иронии судьбы, заметную роль в огульном охаивании нового произведения самого крупного их живших во вверенной ему области литераторов сыграет Борис Николаевич Ельцин, первый секретарь ОК КПСС, впоследствии, во многом на критике партноменклатуры, которую он сам в полной мере олицетворял на Среднем Урале, ставший первым Президентом России. По произошедшей утечке мнения, уж очень тогдашнему обкомовскому руководству не понравилась итоговая фраза произведения: «Земля ждала своего хозяина». Так что последнее слово по-цензорски ловко было заменено на определение «пахарь», лишенное в условиях социалистической собственности на средства производства какого-либо политического подтекста. Именно его будет ждать земля в искаженном чиновниками тексте. Только не дождется, свидетельством чему — плачевное положение гибнущей российской деревни.
Никонов, к слову сказать, на том разносном обсуждении в обкоме отсутствовал…
Судьба вчерашней свердловской школьницы Лиды Одинцовой, ушедшей на фронт медицинской сестрой и вместе со страной прошедшей дорогами чудовищных страданий военного времени и стоически выстоявшей в тотальном унижении всех и вся непотребной российской чрезвычайщиной, стала материалом никоновского романа «Весталка». Здесь видишь не только страшный лик войны, но и гримасы отечественного социального устройства, и самые разнонаправленные проявления нашего национального характера.
Загадка всеподьемной души русского человека, который, оглядывая дерьмо вокруг себя, с теплотой может прокомментировать это словами, полными патриотического пафоса, находит в этом тексте и такую отгадку, прямо говорящую о нашей извечной притерпелости.
«— При пенсии-то я никто, никому не нужна, кроме себя, а здесь (в больнице. — Е. 3.).. я ведь человек. Только здесь и живу… — с авторской разрядкой, подчеркивающей значение этих слов, говорит в «Весталке» санитарка Анна Семеновна, пятьдесят третий год работающая в урологическом отделении, «среди стонов, боли, крови, мочи…».
Впрочем, загадки подобного рода в последние годы жизни весьма занимали Николая Григорьевича. Не зря же в его уже после смерти опубликованном опыте трактата со знаковым заглавием «Закон милосердия» есть констатация некоего рубежа — «красной черты, уходящей будто в ямную темь и мрак», хронологически совпадающей с гибелью после революции 1917 года старого мира. А результаты наступившей, по мнению писателя, эры «безмилосердия», что называется, налицо: «пышным цветом на… вырубке от милосердия расцвели ханжество, пьянство, разврат, воровство». У Никонова, современника государства, столь громко и много всегда декларировавшего адресность своих социальных программ, похоже, так и не прошла оторопь удивления оттого, что мы «создали общество озлобленных, не верующих ни во что индивидуалистов (а предполагалось-то — коллективистов), крохотных собственников (моя квартира, мой сад), не желающих ничего видеть-знать дальше своей обитой железом двери с тремя замками».
Видимо, в желании докопаться до первопричин, почему мы все нужны только сами себе и живем только здесь, в своем последнем романе «Стальные солдаты» Николай Никонов обратился к художественному исследованию эры «безмилосердия» — к довольно продолжительному периоду отечественной истории первой половины XX века, начавшемуся сразу же за красной чертой…
И обратился ни много ни мало к личности Сталина.
Сейчас нет надобности пересказывать сюжет — полный (в отличие от «порезанной» публикации в «Эксмо») текст в этой книге.
Нет, пожалуй, и нужды, с обязательной в таких случаях ссылкой на Юрия Тынянова, сообщать читателю, что писатель, взявшийся за историческую тему, «начинает там, где кончается документ». У Никонова обозначенный момент порой доходит до процедурной обязательности психологического тренинга: в ответ на предполагаемые слова идут вполне мотивированные реакции.
Тем более, что критики уже успели «пощипать» текст этого никоновского романа именно за некоторое искажение отдельных фактов. В частности, особенно некорректной показалась придумка автора о якобы имевшей место в октябре 1939 года в только что отошедшем к СССР Львове встрече Сталина и Гитлера. Хотя понимаю, что истоки подобного допущения кроются вовсе не в желании как-то фальсифицировать историю, а в попытке проследить правду характеров: ну не могли, по Никонову, эти два мировых тирана не испытывать болезненного интереса друг к другу..
Мне куда как более сомнительным показалось «прочтение» в романе тех первых после гитлеровского нападения на Советский Союз дней, когда Сталин словно бы пропал куда-то, чувствуя за собой вину: «Кто тут., казол атпугцэныя? Кто? Канещно, я, товарыщ Сталин». Версия такова: да не прятался он, а план разгрома врага составлял. Только бы не надо тогда и сам план цитировать. Безосновательны и постоянные проговорки про якобы наличие у Сталина собственной разведки, которая, де, точно информировала его о ситуации в Стране Советов и за рубежом…
Писатель в «Стальных солдатах» сделал попытку анализа большевизма, понимаемого как опасный социальный недуг.
Отсюда рассмотрение больных проблем нашей имперской державности. От всякий раз принимающего гипертрофированную форму стремления того или иного лидера выстроить будущее страны по голой схеме, оказывающейся в конце концов химерой (кухарка, наученная управлять государством; человек — винтик государственной машины; коммунизм — через двадцать лет, etc). До нежелания очередных вождей в своих судьбоносных решениях считаться с людьми (не надличностной массой из прочитанных в университетах марксизма-ленинизма учебников истмата, не новопридуманным политтехнологами электоратом, а просто с реальными живыми человеками). Хотя, может быть, говорить надо не столько о нежелании, сколько о невозможности. Ведь констатировал же Виктор Ерофеев в своей недавней — 2004 года — книге с симптоматическим заглавием «Хороший Сталин», что «жертвоприносный» террор был не прихотью, а логикой выживания.
Только вот и вожди-то у нас, коль приглядеться, все больше малокомпетентны как управленцы и несимпатичны как личности. И так — увы! — на всем когда-то избранном пути — начиная с уже ушедших в небытие ленинцев-швондеров и кончая современными прозаику шариковыми.
При этом ежели такая свита играет короля, то последний и сам выглядит не лучшим образом.
Пусть Никонов в своем романе в силу каких-то своих человеческих симпатий, на которые, разумеется, как и любой из нас, имеет полное право, с заметной нарочитостью пытается как-то «утеплить» образ Сталина. И снабжает описание последнего бытовыми подробностям, идущими не столько от свидетельств очевидцев, сколько от себя самого, типа: «Хлеб был нарезан крупно, как он (Сталин. — Е. 3.) любил. <…> Булка резалась не вдоль, а поперек, и он всегда с охотой брал верхние половинки». И противопоставляет Сталину царедворцев-соратников, что можно объяснить желанием прозаика как-то развести по разным углам масштабную — с точки зрения всемирной истории — фигуру Иосифа Виссарионовича и тогдашний кремлевский миманс. «От циника-нищего до циника, главы государства, каким был, допустим, Сталин, — уточнит писатель в более позднем «Законе милосердия», — нет никакого расстояния, разница лишь в масштабе».
А может, писателю не хотелось в книге, с работой над которой он спешил, отвлекаться от вопросов, стратегических в отношении того самого кровавого рубежа — пресловутой красной черты: верным ли был исторический выбор? где была та точка бифуркации, откуда надо было повернуть? оправдана ли цена, которую народ заплатил за исторический «прогресс»? Вопросы — а их количество можно множить и множить — из настоящего к прошлому. Ради будущего.
Когда-то один из величайших мыслителей мира Бенедикт Спиноза высказался в том смысле, что на ладони у Бога все времена лежат рядом. Тезис, с которым нельзя не соглашаться, если берешь в руки исторический роман.
Только вот не всегда и не всякое совмещение времен дает осознание бытийных сущностей. Так в посвященном Спинозе и не без доли скандала прозвучавшем в момент своего появления стихотворении известного поэта Юрия Кузнецова философ помещает в банку нескольких пауков (сознательно не указываю их количество, чтобы не уйти в сторону — символика числа была важна для стихотворца, но излишня для нашего разговора):
…Собрал философ пауков
И в банку поместил их.
Друг друга жрали пауки.
Задумался философ,
Но были мысли далеки
От мировых вопросов…
В контексте этого проведенного героем стихотворения исследовательского эксперимента постоянно ловишь себя на ощущении, что рассмотрение ближнего круга сталинского окружения незаметно сделалось для Николая Никонова наблюдениями за пауками — пусть собраны они не в банке, а в Кремле или на «ближней» Кунцевской даче, это скорее ситуация жука в муравейнике…
А методика таких наблюдений отработана прозаиком на развенчании «безудержно-наглого фанатика-болтуна» Ленина. При этом, согласно избранному Никоновым приему, низвержение с пьедесталов делается с двух позиций: «от автора», то есть глазами человека (обыграем название известной книги) близкого к симоновскому поколению и глазами самого Сталина (не все же смотреть только на него).
Глава первая романа с недвусмысленным названием «Антихрист» начинается с изобличения именно Владимира Ильича: «Этот коренастый, низенький, нескладно бойкий и всегда как-то нелепо ступающий (когда он шел, всегда коротковатые штаны его болтались вправо-влево) человечек с усмешливо-медвежьими, но и тотчас по-медвежьи каменеющими, широко расставленными глазами отличался от всех обычных людей необъяснимо страшной, отталкивающе-притягивающей аурой. Он был намагничен (обратим внимание на это свойство, присущее предметам из металла. — Е. 3.), наполнен ею, никогда никому и не в чем не уступающей, самоуверенной — надо бы страшнее, непонятнее! — магией монстра — нормальное словоопределение тут не находилось: некая биомашина с атомной силой дикого самодовольства, властности и неуживчивости».
Нечто подобное мы уже слышали, пусть и не с таким импульсивным сарказмом. Впрочем, это неудивительно, ведь среди предшественников Николая Никонова явственно проступает Владимир Солоухин, в чьей пафосной документальной книге «При свете дня» (М., 1992) так же, как и никоновский роман, построенной на стыке собственно художества и аналитической публицистики, Ленин выступает примером вредоноснейшей в отношении России злонамеренности.
Николай Никонов, не скрывающий своего резко отрицательного отношения к человечнейшему из людей, не только прямо аттестует вождя мирового пролетариата соответствующим образом: «сын Сатаны — Сатана в обновленном человечьем обличье», но и дает соответствующие описания. Типа такого вот наполненного экспрессивной авторской разрядкой «ужастика»: «Всяк, кто непредвзято видел этого Ильича, бесновато жестикулирующего с трибун, исступленно картавящего перед собравшимися или бегающего (именно бегающего) заведенно-ускоренным шагом по своему кабинету, охватывал морозный страх. Это был не человек, ничего человеческого в нем не было — биоробот, сотворенный страшными силами зла и посланный по Великому Предвещанию на столетнюю муку этой стране и, возможно, всему Божьему миру».
Показательно, что такие же роботы «механическими рядами с механическим щелканьем кованых сапог» пройдут вскоре по всей Европе: «В стальных шлемах солдаты казались механическими, нерассуждающими манекенами» — это еще одни стальные солдаты этого романа, только со стороны Третьего рейха.
А насчет биоробота если вдуматься, то не так уж и страшно: сегодня это такая же фигура речи, как и привычные обыденные упоминания нежити (тех, кто в образе людей, но не люди) из русского фольклора: чертей, домовых, леших, кикимор и т. п. К тому же сегодняшней публике, смотревшей «Звездные войны», «Властелина колец» или другие шедевры массовой культуры, играющей на компьютере, давно понятно, бояться надо не придуманных монстров, а бесовства обычных людей. Особливо лезущих во власть.
Впрочем, схожий (не внешне, конечно, а тем, что у них «вместо сердца пламенный мотор») с Терминатором из голливудских фильмов облик такого Ленина, то есть «нового воплощения Дьявола», вполне укладывается в традиционную, идущую еще от Максима Горького схему изображения героев типа Данко, ставших романтическими героями советского времени.
Они, кстати, металлические не только в заглавии романа, но и в его тексте — в частности, в сталинских оценках, многажды объясняющих, к слову сказать, смысл названия.
Вот Каганович — «жесткий, жестокий, грубый до отвращения». «Это тоже был железный, «стальной» солдат». Вот «железный Фрунзе, уголовник с обличьем не то извозчика, не то городового». Вот «железный Феликс» Дзержинский — «чахоточный палач», «садист-извращенец»; вот «железный», хоть и больной Менжинский. Вот «ЖЕЛЕЗНЫЙ ГЕНРИХ» (так, с прописных, в тексте), он же «плут и пройдоха Генрих Ягода»…
Цитировать подобные характеристики можно было бы до бесконечности, поскольку любое сюжетное взаимодействие внутри системы персонажей сопровождается обычно уничижительными словами от Сталина. Даже там, где нет эпитета, видишь презрительный прищур, с которым вождь взирает, к примеру, на «это-го (! — Е. 3.) Калинина». К тому же и про всесоюзного старосту можно прочитать, что «этот «стальной» любил только улыбчиво и отечески, тряся бородой, вручать ордена». А был «человек очень бессердечный и жестокий».
Варьируются только прилагательные. Железный (прежде всего в значении волевой) переходит в стальной (Каганович «был тоже «железный» стальной солдат имя, под которым Иосиф Джугашвили вошел в историю, все объяснят). Чугунный (еще одна примета жесткости, твердости, неуступчивости) может перерасти в каменный (в смысле непреклонности, остановленности в движении): «каменно застывшие постовые»; партийный псевдоним Льва Борисовича Розенфельда-Каменева; Каменная жопа как прозвище Молотова; ленинские глаза, обладавшие свойством внезапно каменеть.
Даже неизменный для Сталина (по версии Никонова) чай с лимоном, «заваренный так, как он всегда любил: половинка лимона разрезана дольками в длину, все зернышки тщательно выбраны», подается «в тяжелом, литого серебра подстаканнике».
С одной стороны, эти слова символизируют знамение эпохи: «Через каменное и стальное Вижу мощь я родной стороны» (Сергей Есенин). С другой — всякий раз за «зябким» эпитетом чувствуешь страшный холод начавшегося за красной чертой тотального человеческого оледенения. К тому же читатель не может отрешиться от своего привычного ощущения, что перед ним… памятники. Бронзовые, чугунные, гранитные. Навечно застывшие в своем времени, а если и приходящие в будущее, то как «Каменные гости».
Под стать героям и их подруги. Вот «пучеглазая», «нечесаная, с чугунным лицом» супруга Ленина, она же просто «Крупская с чугуным лицом». Вот «самая пронырливая из кремлевских жен» — Молотова.
Есть, правда, персонаж, выбивающийся из этого ряда — образ простой советской девушки Вали Истриной, которую Сталин в романе «совсем отечески потрепал ее по пухлой попке» (с непременным «бантом над крутой, пухлой задницей — без бантика она не была бы Валей-Валечкой. Не она, не его, не…»), однако есть в этом образе некая символика. Ведь Валя, подавальщица блюд на ближней даче, — конфидентка Сталина: «…великим женским чутьем она понимала и разделяла его тяжелую, тяжелейшую муку, ответственность за все, за всю страну и за каждого живущего в ней». И пусть это только авторская декларация, в самом сюжете Валя Истрина воспринимается как сама Россия, склоненная Сталиным к сожительству, а потом и попросту изнасилованная Берией, начальником сталинской охраны Власиком. И даже сосланная на Колыму…
Вынужден повториться, что приведенные характеристики персонажей отражают именно сталинский подход — взгляд на окружающих сквозь призму борьбы за власть, взгляд «желтыми тигриными» глазами тирана.
Только и лично никоновское портретирование своей оценочной незатейливостью мало чем отличается. Вот «исступленно дикая, крикливая», «враждебно отчужденная», «истеричная» Надежда Аллилуева. А также «другие искусницы и блудницы, с гимназической поры несшие позорную славу шлюх и бесстыдниц. Именно такие гимназистки-шлюхи и шли тогда в революционерки».
Или еще более наглядный пример: «Автор помнит, как в детских играх в те годы одному из подростков, невзрачному полупри-дурку (?! — Е. 3.) по имени Ваня, за постоянные его переметы от одного к другим, прилепили кличку Троцкий».
В чем-то подобный подход, с резаньем правды-матки наотмашь, напоминает методы печально знаменитых сталинских «особистов»: идти от преступника (признание, как учил Андрей Януарьевич Вышинский — фундамент правосудия) к преступлению (последнее и надлежит сочинить). Получается, что объявленный негодяем таковым и оказывается.
Оттого-то, может быть, вокруг центрального персонажа сплошь «обалдуи в буденновках…» и «самодовольные хари..» — все «прохвосты., иуды..» Вот где пригодился апробированный в свое время еще в «Весталке» оригинальный никоновский авторский знак двоеточие (..).
Вспоминая слова самого писателя о том, что с помощью нового знака он уходит от «неуместной многозначительности» традиционного многоточия, надо признать, что в выверенном тексте «Весталки» у него, благодаря этому окказиональному знаку, по-особому звучат «обычные» отточия, освобожденные в создаваемом контексте от чрезмерной частоты употребления.
— Узнаю тебя… Эго ты, ты..
— Конечно — я.
— Ну а — семья? Личная жизнь.
— … (Вот они. — Е. 3.)
— У тебя не сложилось? Неужели одна?
— Сложилось… Есть дочь. Сын… — она не договорила.
За каждым таким «остраняющем» эмоции недоточием — трагедия. Асам текст диалога полон глубочайшего подтекста — все в нюансах.
В «Стальных солдатах» подобный тонкий психологизм — в редкость. Автор словно бы демонстративно обнажает основу публицистического рационализма — намеренно жесткую схему подходов. Тем самым непроизвольно делая из Сталина Гулливера в стране лилипутов.
Практически все персонажи маркированы авторским лейблом с указанием на их нравственные или физические пороки. Причем не только «масляный этот, с ужимочками, болтун Бухарин», он же «проныра и хитрец», «льстивый, ласковый, льющийся маслом — перевертыш». «Кудрявый фат Зиновьев», он же «женоподобный сластолюбец», «ласковая тварь». «Конопатый лысый чурбан Поскребышев». «Старый развратник и ебун Енукидзе». И даже какой-нибудь третьестепенный в ряду действующих лиц (правда, весьма значимый как повод для последовавших репрессий) убийца «дурака» — «о, дурак, дурак!» — Кирова буквально за километр виден в своем уродстве: «большеголовый и длиннорукий дегенерат Николаев». К тому же «с бегающими глазами и крючковатым носом».
В не к ночи будь помянутом романе Григория Климова «Князь мира сего» один из персонажей в подобных случаях делал сбоку оперативной информации об «объекте» приписку карандашом, типа: «Помесь сатаны и антихриста». А уже из таких приписок складывались выводы: «Этот процесс («коктейль из сатаны и антихриста». — Е. 3.) мы имеем в семьях Ленина и, по-видимому, Гитлера и Гимлера. А в семье Сталина этот процесс идет в обратном порядке».
Настойчивость, с которой проводится подобная установка на клеймление персонажей, с одной стороны, напоминает расхожий рефрен зачинов у миниатюр сатирика Андрея Бильджо: «Когда я работал психиатром в маленькой районной больнице…», с другой — заставляют задуматься над вступлением «От автора», где, еще раз напоминая нам, что «Стальные солдаты» — художественное произведение, писатель проговаривается и о каких-то «запланированных передержках». А как уж было запланировано — судить трудно: нынешняя редакция текста, останься автор жив, явно не была бы окончательной. Только опять сослагательное наклонение…
Так уж сложилось, что ситуация второго пришествия — одна из самых знаковых в отечественной литературе. Оттого у нас с прицелом на обновленный подход так популярны рубрики «Перечитывая классику». А возращение того или иного писателя нередко происходит болезненно для широкой массы читателей, не желающих обновлять собственное восприятие привычных для себя писательских репутаций.
Массовым подобное возвращение стало на рубеже 90-х годов XX века и для писателей всех трех волн русской эмиграции (включая эмиграцию внутреннюю) — изгнанников периода Гражданской войны, невозвращенцев Второй мировой, диссидентов войны холодной. Их тексты вставали на наши книжные полки из андерграунда самиздата, пыли архивов, небытия спецхранов.
Возвращение книг Николая Никонова к читателю, широкий выпуск его творческого наследия, предпринятый в последнее время самыми разными уральскими издательствами, факт по-настоящему отрадный. Ведь за ним не только свидетельство того, что талантливый прозаик избежал забвения. Но и уверенность: произведения ушедшего от нас автора придут к новым читательским поколениям.
Евгений Зашихин